авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 8 | 9 || 11 | 12 |   ...   | 15 |

«МУРАВЕЙНИК RUSSIA -- Хроники времен неразумного социализма -- КНИГА ПЕРВАЯ ОБЩЕЖИТИЕ Оглавление: 1. Борьба с московскими клопами и тараканами 2. Антонина ...»

-- [ Страница 10 ] --

«Каких слов» – испугался Новоселов, а когда понял, вспомнил, горячо подхватил свой бред: вот видите! вот видите! я же говорил! Точно! И, словно радостно убедившись, что не допустил ее в соседнюю поганую веру, не допустил, сохранил, торопливо уже наставлял: плюньте! забудьте их! (мертвых), не ходите туда! Лучше в филармонию!

Завтра! Шуман, Бетховен, Чайковский! Оркестр! Музыка! Жизнь! Не то что возле этого шабаша мертвых сидеть. Затаиваться. Ведь еще утащат к себе! Шутка, конечно. Ольга и всхлипывала, и смеялась.

Нередко, когда Новоселов бывал свободен, после утренних лекций Ольги просто гуляли.

Словно чтобы дать отдохнуть душе, осмыслить услышанную за последние дни музыку.

Чаще на Чистых прудах, доехав до Кировской. В такие дни мысли о работе, об общаге – у Новоселова куда-то уходили. Он чувствовал себя еще более приобщенным. Этаким аристократом духа. Уже запатентованным москвичом. Который не думает (не знает) ни о какой-то там прописке (постоянной), ни о каком-то там понятии «да разнесчастная ты лимита».

Сидели посреди озера на открытой площадке кафе, как на открытом пароме, с мороженым в железных чашках. Молчали. Мороженое вставляли ложечками в рот, будто замазку. Неподалеку медленно проплывала пара фламинго. С кривыми шеями кроваво берхатного цвета – как будто две красивые, гордые выдерги из природы. Плотные уточки осторожно плавали там же.

Начинал дуть ветер. Гнал по озеру волны. Уточек перебалтывало с волны на волну. Как загнувшиеся корзинки, упрямо упирались в волнах фламинго. В якорной раковине поплавка слышался любовный скрежет цепи.

Новоселов и Ольга сходили на берег, куда-то шли.

Наползали угрожающие кулаки туч черно-красного цвета в свинцово-сизой, развешенной до земли кисее июльского предгрозового пoлдня. Из большого солнца вдруг начинал сыпаться раздетый сухой дождь. Люди удивленно запрокидывали головы, спотыкались.

Потом бежали, пригнувшись, над головами сооружая хоть какую-нибудь защитку. Из папок, сумок, газет. А дождь сухо просверкивал, сыпал прямо из солнца... Новоселов и Ольга уже мокрые добежали до чьего-то махратого от старости парадного. Смотрели из под козырька вверх, улыбчиво открыв рты. Как всегда смотрят люди на это редкое явление природы, никак к нему не привыкнув: смотри ты! вот ведь!

Ехали к Ольге слушать музыку. Но в маленькой ее комнатенке почему-то снова начинали чувствовать себя скованно, напряженно. Мать Ольги почему-то всегда была на работе.

Соседи крадучись ходили по коридору. Включали и тут же выключали свои лампочки.

Жмотистые лампочки москвичей. Включат – и тут же выключат. Одна, отчаянная, распахивала дверь: «Николетта дома» (Николетта – мать Ольги.) Выпуклыми голыми глазами разглядывала Новоселова. В обширных пестрых одеждах, как балаган.

Николетты дома не было. Ладно. С грохотом дверь захлопывалась. По окончании пластинки, усугубляя скованность эту свою, начинали еще и целоваться. Новоселов припадал к ее лицу как медведь к стволу. К стволу с березовым соком, длинно распустив по нему губу. «Николетта дома.. Фу, черт! Спрашивала уже!» Дверь захлопывалась.

Закрыть ее, закрыться – было невозможно. Духу не хватало ни ему, ни ей.

Ставили другую пластинку. Ждали, глядя на нее. Когда она кончится. Новоселов снова припадал, отвесив губу. Удерживал Ольгу в большой охват. Почти не касаясь. Словно воздух. Не чувствуя опоры, Ольга стремилась опереться о его руки, но он умудрялся еще больше круглить их, по-прежнему удерживая ее как малое воздушное пространство...

Невеста вежливо высвобождалась из необременительных объятий, поправляла юбку и волосы, с улыбкой склоняя голову. Выискивали какие-нибудь слова, избегали смотреть друг на дружку. И ведь не целуясь, ощущали себя в этой комнатке проще, естественней:

разговаривали хотя бы, слушали музыку, обсуждали ее, спорили. Но проходило какое-то время... и словно веревкой кто стягивал их... «Николетта дома» Новоселов разом отодвигался от Ольги. «Можно позвонить» Пестрые одежды съезжали над журнальным столиком крышами небольшого поселка. Если наклонить его набок. У самого лица Новоселова, как ледник, заголялись полные ноги. Кривой пальчик наклёвывал номер в диске телефона. «Занято! Извините!» Дверь грохала. Новоселов поднимался. И только на улице начинал дико хохотать: «Николетта дома» Ольга гнулась от смеха возле него.

Шла с ним, традиционно замкнув его руку своими ручками.

И так бывало не раз.

Потом, осмелев, он мог просто сидеть и просто держать ее в руках. В пальцах. Как писаную торбу. Блаженно глядя поверх нее, светясь куда-то вдаль. И ему этого было достаточно... В закрытую дверь стучали. «Николетта дома» Пусть стучит, беспечно говорил теперь он. И все держал ее в пальцах.

Она спросила у него однажды, была ли в его жизни женщина. Ну, настоящая. А ты – удивился он. Ну, по-настоящему чтоб, понимаешь В нерешительности, медленно он убрал руки. Точно они не туда попали. Сказал, что не было. Вернее, была. Но... как бы и не было. Пенял уже себе, что вырвалось, что сказал. А она, потупясь, улыбалась, хитренькая, как ловко выведавшая всё у простака... Он мгновенно увидел-вспомнил всё:

торопливо одевающуюся женщину возле широкой тахты и себя, лежащего на этой тахте... Толстая подбрюшная складка женщины колыхалась будто пояс с золотом у китайца-старателя. В полных ногах елозящий пах был изломанно сомкнут. Как прозекторский шов. Как беззубый рот старухи!.. Новоселов зажмурился, затряс головой, чтобы не видеть, чтобы вытряхнуть наваждение...

Во дворе торопливо прощался. Вечерние окна ждали, как палачи. Ничего не объясняя, стремился скорее уйти. Безработный бездомный пёс робко его облаял. Пошел даже было за ним, выделывая подбитой лапой как костылем. Но под закатом, в темноте проулка отстал. Вернулся назад, к арке – в безнадежности подавал голос на других прохожих. Ему кинули что-то, и он замолчал у земли.

Как бы то ни было, пришло время познакомиться с матерью Ольги, Николеттой Анатольевной Менабени, итальянкой по национальности, прародины своей, Италии, никогда не видевшей.

Придя с работы, она стояла рядом с дочерью, которая, показывая на нее рукой, говорила приличествующие моменту слова. А Новоселов видел только увядшее лицо безмужней женщины сорока пяти лет с неумело подчерненными глазами, будто старыми брошами, давно и безнадежно выставленными на продажу... Блестящую ее, как крокодильчик, руку он пожал осторожно, стараясь не помять. А дочь все смотрела с улыбкой на мать.

Смотрела как на свою уже дочь. Как на не очень удачное свое произведение.

Пили чай в другой комнате, так называемой гостиной, еще более тесной, заставленной старой мебелью, за столом, накрытым вязаной, с кистями, скатертью до пола. Николетта Анатольевна осторожно выискивала слова подчерненными своими глазами на старинной этой скатерти. Возле заварного чайника на ней же, возле плетенки с печеньем и вафлями. Новоселов обстоятельно отвечал, кто он, что он, зачем он тут.

Музыка. Ужасно люблю. А у Ольги, сами знаете. Так что уж. Дочь поглядывала на них, улыбку пряча в чашке с чаем.

В комнате Ольги слушали струнный квартет Бородина. Все трое. Николетта Анатольевна полулежала в кресле, закрыв глаза. От начерненных дрожащих ресниц черным шнурком упала по щеке слеза. Потом – еще одна, уже по другой щеке. Подсев, дочь осторожно, ваткой, снимала их, снимала тушь. «Всегда, знаете ли, плачу, слушая этот квартет», – промаргивалась Николетта Анатольевна, беря у дочери ватку. С неряшливо опустошенными ресницами глаза ее стали мелкими, больными. Она поднялась, чтобы уйти к себе. Первая скрипка тихо вернулась с пронзительной своей мелодией. «Всегда, знаете ли... в этом месте... Простите...»

Ольга покачивалась, обвив руками руку Новоселова. Отворачивала лицо с полными слез глазами. Что такое Отчего Ухо Новоселова холодно опахнули слова по складам: «Она очень-хоро-шая...» Ну Ну Хорошая. Кто спорит Но зачем же плакать Ольга уводила голову, все покачивалась, глотала слезы...

Два дня спустя Ольга и Новоселов стояли возле арки ее дома уже с намереньем разойтись, а всё никак не могли проститься. Внезапно увидели Николетту Анатольевну.

Какой-то смущающейся, близорукой походкой старой б... она шла к ним по тротуару вдоль домов... Она словно взяла себе эту походку. На час, не два. С чужого плеча, с чужой ноги. Как наказание, как крест. Освободиться от нее можно было теперь только дома. Снять, содрать с себя как тесную обувь. Как невозможные туфли... Вот, на свидании была, смеялась она. А Саша уже уходит – играла она глазами в начерненных ресницах, как будто в черных, бархатистой свежести, оправах. Под которыми, почему-то чудилось, увидишь невозможное, жуткое... Красноголовых лысых старух, у которых вдруг сдернули парики... Новоселов, уводя глаза, опять подержал в своих руках ее блестящую, как крокодильчик, ручку...

Нередко теперь, когда он приходил, сразу появлялась в комнате Ольги и Николетта. И вроде на минутку, ища что-то свое. Но проходило и пять минут, и десять, а она все металась в ханском каком-то халате, без умолку говорила, ища это что-то свое...

Непонятно было Новоселову, будет она слушать музыку или нет. Нет, нет, что вы!

Тороплюсь! Свидание! Ха-ха-ха! Она смеялась. Смех свой родня со смехом дочери. С ее молодостью, беззаботностью. Она с отчаянием, как пропадая, смотрела на дочь уже начерненными глазами-брошами, пока руки метались, искали это чертово что-то ее. Ты не видела Не видела Ольга.. Точно споткнувшись, умолкала разом, не зная куда деть глаза. Густо, до слез начинала краснеть. Но в каком-то ступоре, в мучительном раздвоении по-прежнему не уходила. Не в силах была уйти.

Стояли как на репетиции актеры. В развалившейся мизансцене. Словно ждали режиссера. Чтобы помог, чтобы сказал, что делать дальше, как играть.

Дверь распахивала женщина. Которая – как балаган. «Николетта дома» «Дома! Дома!» – кричали ей все трое. Женщина-балаган, приобняв, вела Николетту к себе пить чай с тортом. Золотые толстые кольца на приобнявшей руке были как купцы.

Приостановившись возле двери, предлагала и молодым. Ну чайку попить. Те поспешно отказывались. Ну да, понятно. Музыка. Ладно. Николетта бормотала: «На свидание, на свидание надо! Зоя! Опаздываю!» «Да ладно тебе! – подмигивала молодым женщина, все похлопывая спину Николетты рукой в кольцах. – Успеешь!» Дверь с маху кидалась ею в косяки.

Странная все же эта Николетта, туповато думалось Новоселову. И Ольга опять плакала, покачивалась. С музыкой была словно только рядом. И опять ему в ухо прошептали: хо ро-шая. Она – хорошая. И это тоже было странным. Кто же спорит... Не улавливалось что-то глубинное во всем этом, не совсем объяснимое словами. Не дающееся для слов...

Как-то он ждал Ольгу, которая должна была вот-вот прийти, в комнате Николетты. Сама Николетта побежала на кухню, чтобы поскорее согреть чайник. На столе, на скатерти с кистями остался раскрытый альбом с фотографиями, похожий на ворох осенних пожелтевших листьев. Его ворошили только что, искали в нем, словно хотели из листьев этих собрать всю ушедшую свою жизнь... Николетта вернулась с чайником. Какое-то время тоже смотрела. Закрыла альбом, затиснув в него все фотографии. Заталкивала на стеллаж, высоко на книги. «Никогда не копите фотографий, Саша». Новоселов спросил, почему. «Не надо. Поверьте...» В обвисших крыльях халата обнажившиеся ручки ее были куцы, беззащитны, уже мяли друг дружку. Новоселов увидел, что она сейчас заплачет.

Она спохватилась, заулыбалась, забормотала, как она умела, уже совсем о другом...

В тот вечер уносил Новоселов с собой странное тоскующее ощущение, что попал он в какую-то долговую вечную яму, в яму неудачников, должников, из которой нет ему выхода, должен он будет – вечно...

И опять шел он под закатом в катакомбах Палашевского переулка, словно ища, находя и тут же теряя недающийся, ускользающий свет, и опять тащился за ним безработный пёс, выделывая подбитой лапой как костылем...

Обо всем этом не раз вспоминалось Новоселову в дальнейшем, вечерами, когда бывал дома один. Когда подолгу смотрел на апрельские махровые закаты, как на далекие свои, ушедшие, несуществующие красные деревни... Казалось ему, что сегодня они не уйдут так быстро с земли, не опустятся за горизонт... Но проходило время, и сваливалось всё, и только долго еще томился в изломанном длинном шве розово-пепловый свет...

Гремел кастрюльками на кухонке, готовил что-нибудь себе на ужин.

47. Однажды деликатно постучали...

В каких-то старорежимных пыльниках почти до пят и длинноклювых драповых кепках перед Новоселовым стояли двое улыбающихся мальчишек лет четырнадцати с обшарпанным большим чемоданом у ног. Абсолютно одинаковые. Близнецы.

Поздоровавшись в один голос, они сразу же заявили, что знают, что Михаил Яковлевич Абрамишин здесь уже не живет, но что здесь можно узнать его новый адрес. Внизу им сказали. Вахтер.

– Та-ак... Заходите...

Пока он искал бумажку с адресом, они сидели рядом друг с другом в застегнутых до горла пыльниках своих. Вспотевшие рыжие волосы их были закинуты назад по моде сороковых-пятидесятых годов. Оглядывая комнату, поматывали в руках кепки. Чемодан стоял рядом.

Бумажка не находилась. Бумажки нигде не было. Перерыл всё. В тумбочке, в столе. Тряс книги. Нету! Пошел за Серовым: может тот вспомнит. Но Серов в комнате Новоселова сразу забыл, для чего его позвали – оседлывая стул, во все глаза смотрел на смущающихся близнецов: так кто же вы такие будете сыновья Абрамишина Выяснилось – братья. Абрамишину. Притом, не троюродные какие-нибудь, а – родные!..

Так сколько же вам лет Четырнадцать.

– Та-ак... – протянул Серов в точности как Новоселов. Повернулся к нему: а Саша Но Новоселов всё озабоченно искал бумажку с телефоном, и до него не доходило, что Абрамишину уже давно за сорок, а братьям вот его родным – всего лишь по четырнадцать лет.

Так что же делать Оставленный Абрамишиным номер телефона затерялся. Ничего нет проще, – Горсправка, тут же дал совет Серов. Он же прописан. Верно, Абрамишин прописан в Москве. Верно. Но – к а к! Неужели Серов забыл. Серов понял намек, однако сказал, что уж там-тознают наверняка, где его искать. Разве не так Резонно.

Решили: братьям ночевать здесь – вон, на полу, возле окна. Серов пошел за второй подушкой, у Новоселова одна лишняя была. Были и простыни, матрас, одеяла. Полный порядок!

Поужинав с хозяином, братья устроились на полу, на чистом прохладном ложе, натянули до подбородков одеяла. Долго переговаривались с «дядей Сашей», расспрашивали его о брате своем, дорогом Мише, которого они, судя по вопросам, почти не знали. Потом сами рассказывали о доме, о родителях, одному из которых, отцу, исполнилось семьдесят пять! «Две недели назад! Юбилей был! Две недели только! Народу – полный дом! Миша ничего не прислал! Видимо, забыл!» Упомянули и родственников, которые все живут с ними в одном доме. «Двухэтажный дом! Двухэтажный!» Говорили о городе Орске... о том еще, что они болели, оба болели, корью, одновременно – понимаете – и их перевели в восьмой класс без экзаменов, потому что оба они отличники... И уснули одновременно, умиротворенные вполне.

Пришедший ночью Марка Тюков пролез мимо сдвинутого стола с горящей настольной лампой и Новоселовым, нисколько не удивившись, что стол сдвинут. Сел в свою кровать подобно божку, сложив в паху ручки, собираясь, как обычно перед сном, журчаще-тупо посидеть.

Увидел. Рыжие две головы на подушках. С рыжим румянцем на щеках. Прошептал: «Ух ты-ы, как два ордена Ленина лежат. Две девки. Обе рыжие-е...» Новоселов сказал ему, что это не девки и не ордена...

– А кто..

Утром в вестибюле Кропин подал им пачку писем. «О, папины! – воскликнули братья. – Мише!» Радостно рассматривали, перебирали конверты. Разделив поровну, аккуратно вложили под пыльники во внутренние карманы пиджаков. Новоселов и Кропин молча смотрели друг на друга. Братья снова застегнули пуговицы на пыльниках. Как всегда – до горла. Всё! Они готовы! Пошли за Новоселовым.

Новоселову довольно быстро выдали адрес Абрамишина в Горсправке. Прописан был Абрамишин в Измайлово. Улица, номер дома, как ехать – всё было. Новоселов проводил близнецов до метро, еще раз подробно объяснил, как им добираться... Спросил о деньгах...

– Есть, есть! – заверили его братья.

За целый день, в работе как-то особо и не вспоминал о мальчишках, уверенный, что все будет хорошо. И тем несказаннее удивило его вечером, что они ничего не добились, ничего не узнали. Они сидели опять перед Новоселовым на стульях, с щеками в черных веснушках, как перепелиные яйца. Мяли в руках кепки.

–...Нам сказали, что мы его дети и чтобы мы мотали оттуда...

– Кто, кто сказал Какие дети – Тётя. Пожилая. У нее еще парик съехал. На глаза. Когда она кричала... На площадке...

Что мы его дети... и чтобы мы мотали...

Новоселов мрачно думал: при чем здесь дети какие дети – Так он живет, что ли, там – Не знаем...

Близнецы готовы были заплакать. Новоселов как мог стал успокаивать их. Потом сказал, что завтра сам с ними поедет. Поменяется сменами с напарником и поедет. Поговорит с этой... тётей. Накормил их.

Они лежали опять на полу, закинув руки за головы, смотрели в потолок. Так и уснули, с головами в руках, крепко зажмурившись, будто их усыпили насильно...

У чужой двери перед встречей с незнакомыми людьми Новоселов резко выдохнул, точно должен был выпить стопку спирта. Позвонил. Не открывали. Дверь походила на пухлый матрац с розанами. Позвонил еще раз. Резче. Кепки близнецов высовывались с площадки на пол-этажа ниже.

Открыла девица лет двадцати. С вздыбленным от беременности халатом. Разглядывая Новоселова, жевала жвачку.

Новоселов как мог спокойней объяснил суть дела. Для чего он приехал сюда. Вон, с ними. Кепки разом исчезли.

– Он здесь не живет!

– А где Скажите адрес.

– У него спрашивайте!

– Но он же у вас прописан... Вот же, в Горсправке дали...

– Ну и что.. – Девица жевала. Новоселов смотрел на ее крысиный раздёр в белесых волосах...

За ее спиной девицы в коридоре послышался шум – там что-то роняли – и на площадку вылетела дамочка лет пятидесяти: парик ее походил на жесткокудрого барана.

– А-а, явились! Опя-ать! Теперь уже втроё-ом! – Каблуки близнецов застучали вниз по лестнице.

И повалилось изо рта этой тетки черт знает что про инженера Абрамишина. Просто невероятное! И он-де – негодяй, изменщик, бросил ее дочь, беременную! Жрал, пил здесь и ни копейки не платил! А пьянки его! Побои бедной девочки! (От поцелуя «девочка» мотнулась как тряпичная.) Измены! Постоянно путался с бля... А когда девочка забеременела, смылся совсем! А теперь вот приезжают два его выбл... из какого-то Орска (а сколько у него их по всей стране, сколько!) и требуют, чтобы мы сказали его адрес! Мы! Сказали! После всего, что он сотворил с моей девочкой! Беляночка ты моя, дай я тебя приголублю! (Голова дочери была кинута на страждущую материнскую грудь и мгновенно орошена, что называется, жгучими слезами.) И вот теперь у нас! Требуют! У на-ас!..

Новоселов пытался урезонивать ее, доказывал, что не сыновья мальчишки ему, не сыновья – братья, младшие братья! Нет – его не слушали. Тетка кричала, прибавляя и прибавляя голоса. Выкрикивала вверх, не сводя глаз с Новоселова. Выкрикивала с намереньем, с подтекстом. Чтоб слышал весь подъезд. Мол, караул, убива-ают!

С механистичностью коровы дочь спокойно жевала свою жвачку. Точно просто проверяла заранее заготовленный список всех выкриков матери. По пунктам. Всё ли прокрикивается, обо всем ли орется.

Как только начали хлопать двери и высовываться люди – тетка резко усилила крик, по прежнему зорко наблюдая за Новоселовым...

– Но позвольте, мамаша! – пытался останавливать ее Новоселов. – Позвольте!

– Я тебе не мамаша! Я тебе не мамаша! – Новоселов видел большое дергающееся наступающее лицо, с морщинами, как вилы... – Кто ты такой! Сейчас милицию вызову!

Ишь, дружок нашелся! Я тебя упеку вместе с ним! Я...

Точно зло отцепливаясь от нее, Новоселов резко отступил назад. Глянул понизу, по ее ногам. Повернулся, стал спускаться.

– Так и передай своему проходимцу, так и передай! Он ответит за всё, ответит!..

Внизу во дворе стоял, пытался что-то понять. Всё это было более чем странным.

Смутная ворочалась мысль, что он и братья только что были втянуты в какой-то бесчеловечный спектакль. Названия которому пока нет. Но который вовсю готовится. Уже срежиссирован. И нет только главного героя (инженера Абрамишина). Совсем удрученные, братья стояли рядом. С четвертого этажа высматривали мать и дочь.

Подпрыгивали. Растягивали лица по стеклу мензурами.

Новоселов повел близнецов со двора.

Поехали в Управление. В отдел кадров. Должен же Чердынцев знать, куда уходят от него люди!

В приемной сидели, ждали. Чердынцев был, конечно, занят. Машинистка Галя щелкала.

Сказала, что заперся с Феклистовой. С кураторшей. Опять, наверное, фотографируют...

Поразительно: Феклистова, баба, и такие дела – КГБ, отслеживание документов, проверка их на подлинность, фотографирование и многое другое, о чем чердынцевская дверь, раскрашенная как сейф, конечно, ничего не скажет...

Невольно Новоселов вспомнил, как пришел сюда в первый раз восемь лет назад...

Рыхлый пожилой кадровик в засаленном сталине, преданный и приданный ему, недовольно сопел, разглядывая новоселовскую трудовую книжку, вертя ее в руках...

«Новоселов... Хм... Ново...селов... Новосел... Приехал Новосел...» Обритая желтая голова его напоминала большое дряблое яблоко, чудом перезимовавшее, несъеденное...

«А»

«А ваша как Ваша как фамилия» – неожиданно зло спросил посетитель. Витой желтый чуб его торчал вперед настырной мочалкой, из тех, что южане толкают на базаре. – Давайте – вашу фамилию разберем! По косточкам!..»

«А ты зубастый, однако...» Глаза цвета пережженного йода с удивлением смотрели поверх очков... «Ладно, посмотрим: по зубам ли щуке ёрш...» Чердынцев, а это был он, начал перелистывать книжку. И опять воззрился на Новоселова. Нарочито удивленный:

«За пять лет – и всего два места.. Не ожида-ал... И благодарность даже есть. Однако ты геро-ой...» Йодные глаза с ехидствующим спокойствием наладились разглядывать посетителя как старухи: в Москву, значит, захотелось, милай..

Как и тогда, словно почувствовав петлю, Новоселов с резким поворотом головы дернул узел галстука... – «Так берете или нет..»

Про себя ли сейчас спросил Или вслух.. Успокаивающе тронул вскочивших близнецов.

Испуганных, удивленных. Ничего, ничего, всё нормально, сейчас...

В замке проскрежетал ключ. Чердынцев воровато выглянул. Исчез. Выпустил Феклистову.

Важная Феклистова кивнула Новоселову. Поправила тесемки на папке. Пошла. На тонких недоразвитых ногах, с взнесенной грудью – как боевая булава с двумя острейшими шипами... Два года назад, получив рекомендации автоколонны, она серьезно попыталась Новоселовавербануть… Однако в конце разговора с вербуемым только вздрагивала, пугалась. Потому что тот очень громко и как-то страдающе начал смеяться. Будто шизофреник какой. Не ориентирующийся во времени и пространстве...

Чердынцев выглянул опять. По-прежнему бдительный. Так выглядывает, наверное, хранитель швейцарского банка. Мотнул головой себе за спину. Мол, по-быстрому!..

Новоселов вышел от него уже через минуту. Ничего, конечно, не добившись. Чертов железобетон в сталине! «Не знаю. Не обязан знать!»

В отделе, где раньше работал Абрамишин, их окружили человек пятнадцать мужчин и женщин. Все в белых халатах. Оторвавшись от своих кульманов, мужчины глубокомысленно, профессорски вспоминали. Женщины нещадно спорили, перебивая друг дружку. Никто ничего толком не вспомнил.

Новоселову шепнул начальник. Глазами показывая на одну из сотрудниц. В дальнем углу отдела.

Навстречу Новоселову и близнецам из-за стола испуганно поднималась очень некрасивая девушка лет двадцати пяти. В который уж раз всё объясняя, Новоселов не мог смотреть на ее точно выглоданные щеки. На ее часто сглатывающее, будто вставленное, обнаженное мужское горло. Девушка нервно теребила карандаш. Не сводила глаз с близнецов, когда торопливо всё объясняла.

–...Вы там, там его найдете! Непременно! Поезжайте туда скорей! Поезжайте!..

Новоселов крепко сжал, тряхнул ее руки. С новой надеждой, окрыленные, помчались в центр.

На Арбате в старом доме на втором этаже долго звонили, стучали в замазавшуюся пылью, точно нежилую дверь. Им открыл худой, бледный, словно без крови уже, старик.

В кальсонах. В паху у старика будто желтая дыня висела...

– Не живет... Давно съехал... Куда – не знаю...

Старик закрыл дверь. Новоселов снова застучал. Дверь открылась.

– Может быть, соседи..

– Я живу один... Извините...

Медленно, словно крышкой, старик прикрыл себя дверью.

Ночью снился дикий бесконечный сон. Всё происходило где-то то ли в Измайлово, то ли в Бирюлёво. Речь шла, по-видимому, об обмене квартир. Обменщики – пожилая жадная парочка. Он – лысенький, с потным венчиком кудряшек, она – с личиком как пирожок.

Куда-то все время убегали они и снова забе гали. Доказывали братьям-близнецам: «Мы же Кунцево, Кунцево вам отдаем! А у вас – Орск какой-то! На три метра у нас больше! Японский унитаз! Еще один метр, еще!

Кунцево! Унитаз!»… Братья мотают головами, мучаются, но стоят на своем: не дади-им!

(Деньги, доплату, догадывается Новоселов.) Тогда лысенький хватает свою жёнку и делает вид, что будет с ней сейчас играть. Прямо на глазах у братьев. Сдергивает с нее халат, сладострастно лапает и все время поворачивает головенку к братьям: А-а А-а Старушонка с болтающимися пустыми грудками смеется как от щекотки: хи-хи-хи, что ты делаешь, милый, хи-хи-хи, здесь же люди, хи-хи-хи, молодые люди, хи-хи-хи! Братья катают головы по спинке дивана: не-ет! Не дади-им! Тогда лысенький подхватывает старушонку и кидает братьям прямо на колени. А! Что теперь скажете! Старушонка радостно охватывает руками то одного, то другого, в нетерпении сучит очулоченной ножкой. Еще фальшивей хихикает: что вы делаете со мной, хи-хи-хи, здесь же муж, здесь же мой муж, хи-хи-хи! Глаза братьев сейчас выскочат из орбит. Братья задубели, не живые, с разинутыми ртами... Новоселов кричит: «Отдайте им! отдайте!» Подскакивает к парочке: «Сколько вы хотите, гады! Сколько!» – «Две!» – выкрикнули в один голос.

«Вернее, – две и полторы. За унитаз!»

Новоселов кинулся к шифоньеру. Поспешно рылся в нем, искал. Почти голая старушонка тряско бегала по комнате. В пояске с болтающимися резинками. Как клячка в сбруйке.

Новоселов выхватил большие деньги:

– Вот же, вот! Деньги! Деньги Абрамишина! Букет! – Швырнул вымогателям: – Нате!

Схватив свернутую пачку, плешивенький упал на диван. Считаемые деньги появлялись и прятались в его кулачках как мыши. Придвинулась, загнанно дышала старушонка. Всё так же в сбруйке. Поддернула выше пьяный чулок. Пристегнула. Второй. Подмигнув Новоселову, лихо щелкнула резинками...

Махаясь руками, Новоселов наверх куда-то полез. Подкинулся на кровати. Рука хваталась. Не узнавала коврик на стене. Глянул вниз...

Разгладив все свои неприятности в снящихся добрых снах, братья спали сном праведников...

Новоселов повалился на подушку: чё-ёрт!..

Проснувшись рано утром, они лежали и бездумно-вытаращенно смотрели в разные стороны. Как две половинки единого распавшегося лица. Стеклянные их глаза походили на елочные игрушки, затонувшие в вате... Новоселов боялся шевельнуться на кровати, кашлянуть... Но через какое-то время близнецы снова уснули.

За завтраком, не поднимая от стола глаз, они сказали, что поедут, наверное, домой.

Сегодня же...

У Новоселова сжалось сердце.

– Но почему, ребята Как же так Первый раз приехали в Москву, побыли два дня, ничего не видели – и назад. Кто же так делает.. – Понимая, что скажет глупость, сам не веря в нее, все же сказал: – Может быть... он придет... Сюда... В общежитие...

– Нет, дядя Саша. Мы решили. Поедем. Извините нас...

Жалко было мальчишек до слез...

– Может, с деньгами – я дам...

– Нет... Спасибо... Поедем...

Пока Новоселов был на работе, целый день просидели в общежитии, в комнате. Не выходили. Словно боялись, что их узнают.

Вечером Новоселов втаскивал их чемодан в купейный вагон. Братья спотыкались сзади.

Выпало им нижнее и верхнее место. Старушка говорливая напротив, рядом дочь ее лет сорока. Всё хорошо, попутчики хорошие. Вот-вот поезд должен был тронуться. Ну, ребята! По очереди Новоселов крепко обнял их. Похлопал по спинам. Пошел через вагон.

Они стояли у раскрытого окна. В пыльниках своих. Запакованные, унылые, как голубцы.

Новоселов пригласил их приезжать еще. На следующий год. Или зимой, на каникулы. А что – остановиться есть где, приезжайте! Братья обещали. Вагон тронулся. Близнецы сразу же, как по команде, испуганно замахали руками. Часто-часто. Как машут дети.

Новоселов шел, помахивал тоже. Почему-то сдавливало горло. Поезд заворачивало дугой, лиц близнецов уже не было видно, а они всё махали – сумасшедше вырывались из окна их руки. И, не видимое ими, жульем металось между вагонами солнце.

48. Сорок лет спустя (Почти по А. Дюма) Тогда, в начале лета, она сидела перед ним в кухне вместе с внучкой, толстенькой девочкой лет восьми-девяти.

При виде ее старого, какого-то желтовато-оплавленного недовольного лица, подожженного склеротическими костерками, при виде высоко и необычайно чадливо взбитых волос... на ум Кропину приходила далекая, дореволюционная еще смолокурня.

Теперь вот обретшая ноги, пришедшая к нему в квартиру откуда-то с Алтая. А может быть, и вовсе из дальней Сибири. Пришедшая с посохом. С заимки. Со своей сермяжной правдой...

–...Вы слышите меня – громко спрашивали у него как у охлороформленного в операционной. И он вздрагивал, говорил, что слышит. То есть слушает, конечно.

Извините...

Ходила по кухне Чуша, игриво поглядывая на Кропина. Как, по меньшей мере, на алиментщика. Долго разыскиваемого и вот, наконец-то, пойманного. Кропин, как заяц, косил крупным глазом. Однако боялся только одного – как бы не ушла на плите манная кашка. Не подгорела бы там, не уделала бы плиту. Вставал, помешивал длинной ложкой.

Возвращался на стул.

Постепенно стало что-то проступать, проясняться. В далекие тридцатые здесь, в Москве, в небезызвестном ему, Кропину, институте работали с ним следующие товарищи...

Товарищи были названы. Все. Никто не забыт. Притом особо подчеркнуты были две последние фамилии: Левина и Калюжный...

– Улавливаете теперь суть..

– Нет, – честно взбодрил глаза Кропин.

– Я ее сестра...

– Кого..

– Левиной... Родная... Елизавета Ивановна...

Та-ак. Она хочет, чтобы как в романе. «Сорок лет спустя». Но, собственно, что же дoлжно изобразить тут Руками всплеснуть Вскочить Не может быть! Невероятно!.. Однако задача...

Женщина ждала. Улыбчиво, требовательно...

– Ну, и что же она.. Как.. Вероника Федоровна, кажется.. Если память не изменяет, конечно..

– Маргарита Ивановна! – вскричала радостно женщина. – Как вам не стыдно забыть, Дмитрий Алексеевич!

Дождавшись, когда Чуша ушла к себе, сестра Левиной приступила к подробному объяснению причин своего с внучкой визита, столь странного для Кропина. («Вы должны всё мужественно выслушать, Дмитрий Алексеевич, и принять. Всё!») Через полчаса выяснилось это всё... А зачем, собственно. Но – ладно.

– А почему вы сами не привезли эти бумаги Чего ведь проще!.. – удивился Кропин.

– Видите ли, Дмитрий Алексеевич. Тут было две причины. Во-первых, мы не знали...

живы ли вы – уж извините, пожалуйста. Во-вторых, Маргарита сама хочет вас увидеть, сама, понимаете Ей многое нужно вам сказать лично. С глазу на глаз. Понимаете Она больна, неизлечимо больна, да, все это так (и это ужасно!), но она борется, она дождется вас, Дмитрий Алексеевич, дождется. Этим только и живет сейчас. Неужели вы откажете ей..

На Кропина смотрели глаза собаки, молящие, готовые заплакать. Кропин смутился.

– Но ведь я работаю... А ехать... сами знаете... На Алтай, в Сибирь...

– В отпуск, в отпуск, Дмитрий Алексеевич. Мы обождем... Мы дождемся вас, дождемся.

Вы не пожалеете! Мы встретим вас как... как царя! Как Главу Государства! Дмитрий Алексеевич!

– Ну, уж – «как Главу Государства», – совсем смутился Кропин. Покраснел даже. Однако сразу же поднялся, чтобы тащить два здоровенных чемодана в свою комнату. И, поднатужившись, потащил. Забытая кастрюлька с манной кашкой уже чадила. Как подожженный паровоз. Женщина кинулась, выключила газ. Затем догнала с внучкой хозяина и деликатно шла с ним в ногу, как бы не мешая ему нести два чемодана. Словно бы даже помогая ему в ответственном этом деле...

В комнате Кропина она удивилась ее размерам: да тут десять раскладушек можно поставить, не то что одну для вас! А, Дмитрий Алексеевич Кропин начал было, что лучше ему у Жогина, соседа, который уехал сейчас, или, на худой конец, в кухне хотя бы...

– Но мы же взрослые люди, Дмитрий Алексеевич! Да и ребенок вот... – Игриво она обняла внучку: – Правда, Ёлочка (Ничего себе «ёлочка», подумал Кропин, глядя на чересчур упитанного ребенка.) – И подвела черту: – Нам э т о сегодня, думаю, не грозит.

Вы согласны со мной Хи-хи-хи!

Через десять минут (так и не поужинав) Кропин лежал на раскладушке, вытянутый как покойник, укрытый одной только простыней. Боялся шевельнуться. Скрипнуть.

Уже в ночном сером коробе гостья металась вокруг кропинской тахты: раскладывала одеяло, расправляла, разглаживала накинутую простыню, выказывая Кропину обветшалые ляжки старухи. Потом быстро раздевала внучку. Толстенькая девочка покачивалась от усталости – тельцем беленькая, как свечка, с красным, пылающим перед сном лицом. Приняла на себя ночную рубашку... Когда всё было сделано и внучка лежала у стены, – гостья с озабоченностью посмотрела по безбожным кропинским углам.

Не найдя ничего, быстро приклонилась на колено к полу, как бы создала быстрый божий мирок, пошептала в нем что-то с закрытыми глазами, перекрестилась несколько раз и юркнула под одеяло, перед этим метнувшись и сдернув свет... В темноте сначала говорила о сестре, о Маргарите, о ее положении в городе, о семье, о внезапной страшной болезни, рассказала вскользь и о себе – как попала в Казахстан. Кропин уже задремывал, когда его вдруг спросили, почему он до сих пор не женат. Спросили строго, словно бы даже официально. Да, товарищ Кропин! Повисла пауза. Смягчая ее, спросили еще раз. Более душевно. Даже с некоторым кокетством. Почему бы вам, Дмитрий Алексеевич, не жениться Его попросили включить свет. Чтобы видеть его лицо. Ёлочка спит. Кропин потянулся, включил настольную лампу, стоящую на стуле. Гостья хотела, видимо, поговорить по душам. Она даже приподнялась на локоть на тахте – из ночной рубашки, как из оперенья, словно бы торчал старый, но еще довольно кокетливый беркут... «Видите ли, сударыня, – откашлявшись, почему-то глубоким басом начал Кропин. Как мастодонт-генерал из старого анекдота. – Для того чтобы жениться, нужно для начала... как бы это сказать.. нужно для начала помешаться, что ли. Стать помешанным. Одуреть. И довольно-таки сильно. Основательно. И самому одуреть, и той, на ком ты собрался жениться. Ей тоже. Понимаете А в нашем возрасте это сделать уже довольно трудно. Почти невозможно. Не получается уже... одуреть...»

Увидел, как в большом пленочном глазе женщины удивленно выгнулось целое мироздание... Сразу заторопился: «Но я не хочу сказать, что женитьба – дурость. Нет, женитьба не дурость. Я не говорю, что женитьба – дурость. Никто не говорит, что женитьба... В общем, если вам показалось – из моих слов – что женитьба – дурость, то ни сном, ни духом, понимаете Нет!..»

Она упала на подушку – ничего не поняла. «Нет, если вам показалось, что я хотел сказать, что женитьба... То поверьте!..»

Она полежала с минуту. Буркнув «спокойной ночи», отвернулась к внучке. А Кропин долго еще не мог успокоиться... Нет, конечно, если это понимать так – то да-а. Но ведь совсем по-другому, поверьте! Полежав молча какое-то время, осторожно выключил свет.

...Все ждали, нетерпеливо ждали. Вытягивались, вертели головами, срываясь с бордюра на дорогу. Милиционеры снисходительно не замечали нарушений. Похаживали. Бодрили себя подскочным шагом и резкими подхлопами по сапогам палками.

Вдали, на горбу пустого проспекта, обрамленного бесконечно вытянутой, волнующейся порослью людей, показались три легковые милицейские машины с мигалками. Мчались.

Раскрашенные как попугаи. И за ними, наконец, всплыла на проспект широкая открытая машина, где и был установлен Глава Государства. Двумя рядками, плотнясь, терпеливо, как кобельки за сукой, трусили за ним на машинах кто пониже рангом. «Как хорошо всё!

Как прекрасно! – шептал Кропин со слезами на глазах, забыто хлопая в ладоши. – Глава Государства и его народ! Какое единение! Какое это счастье!» Не удержавшись, скромно похвалился соседу, что и его, Кропина, тоже скоро будут встречать так же. Как Главу Государства. Глаза соседа завернуло восьмеркой. «Не верите Вот увидите – она работает начальником торговли всего города. Всей области!» У соседа глаза встали на место. «Бывает», – сказал он. «А-а!» – торжествующе смеялся Кропин.

Между тем машина с Главой Государства приближалась. Была она настолько завалена цветами, что казалась – могилой. Богатой широкой движущейся могилой! В равных промежутках дороги, вложенные в схему движения кортежа точно, выбегали на прямых пружинных ногах на проезжую часть дороги девушки. Цветы летели более или менее точно – кашкой. Отбросавшись, девушки так же на пружинных ногах пригоняли свое смущение назад, в толпу, которая уже не видела их, которая восторженно ревела. «Как хорошо всё! Как прекрасно! Какой хороший сон! Какое счастье!» Кропина мяли со всех сторон, толкали. Он не чувствовал этого, хлопал, тянулся навстречу машине, махая рукой.

Как кукловоды, внезапно раскрытые всем, стелились по машине вокруг Главы какие-то люди. Точно не в силах оборвать представление. Точно продолжали подталкивать правую руку Главы кверху (чтоб приветственно стояла она, не падала, не валилась).

Снизу, снизу старались, как бы исподтишка. Рука держалась какое-то время. И рушилась.

И люди эти снова стелились, мучительно прятались в машине, опять раскрытые всем, всему миру.

Вдруг руки Главы Государства замахались сами. Ветряной мельницей. Потешные крутящиеся извергая огни. Всё это трещало в красном дыму, хлопалось, стреляло мириадами огней и огоньков. Народ обезумел. Кукловоды и пиротехники заметались по машине, включали, дергали какие-то рычаги, добились-таки своего: пустили главный какой-то механизм на ход, расшуровали его как следует – и, как безумный радостный аттракцион, Глава Государства летел и еще яростнее махался, извергая крутящиеся мельницы огня.

Обезумевший Кропин не выдержал, кинулся. Догнал. «Ур-ра-а-а! товарищи-и!» Бежал, подпрыгивал рядом с машиной. Глава Государства перестал махаться, скосил дремучую бровь. «Отстань!» Кропин бежал. «Отвали!» Кропин подкoзливал на бегу. Успел увидеть только резкий, тыквенный оскал зубов и тут же получил тупым резиновым кулаком в лицо. Отлетел к обочине.

Машина покатилась дальше. Улетая спиной вперед, подобно китобою, выцеливал Главу аппаратурой с другой машины хроникер. Вместе с укатывающимся ревом, как отдрессированный дождь, сразу начинали хлестаться по тротуарам флажки.

Выбитый зуб Кропин разглядывал как чудную жемчужину. Озаренный ею, стоя на коленях. Хотел подарить зуб в трепетных ладонях людям... и увидел, как хроникер на машине вдруг начал откручивать ручкой всё обратно, к исходу. Поскакали назад люди, съедая, пряча флажки;

машины, дергаясь, пятились, приближались. И всё размазанно остановилось перед Кропиным... «Ну-ка, дай сюда!» Глава выхватил у Кропина зуб. В нагрудный карман себе вложил. Рядом с густым золотым звездьём. Гулко стукнул себя по груди – «Алмазный фонд СССР!» И приказал: «Поехали!» И всё опять двинулось дальше, и полетел хроникер, выцеливая, и – отдрессированные – захлестались флажки по тротуарам...

Кропина – как толкнули: разом проснулся. В комнате словно скворчал, жарился черный петух... Кропин деликатно – соловушкой – посвистал. Старуха оборвала храп, прислушалась. Повернулась на бок. Петух заскворчал внучке в голову и в стену.

Второй раз свистеть Кропин не решился. Повздыхал. Глаза его смежились. Рот распустился, забалабaнил потихоньку губой тоже.

Черный петух вылез из глотки старухи. Спрыгнул на пол. Походил. Весь полуощипанный.

С упавшим гребнем – как одноглазый пират. Вдруг больно клюнул Кропина в ногу. «О, господи!» – волной проколыхнулся Кропин – аж раскладушка защебетала. Старуха разом оборвала храп, вслушивалась. Кропин затаился. Но пружины раскладушки предательски поскрипывали. Кропин заставил их замолчать. Словно бы невероятным усилием воли.

Старуха сразу захрапела. Кропин с облегчением расправил тело, принялся обдумывать всё. Пошел, что называется, потусторонний нескончаемый курсив воспоминаний. И хорошего, и плохого. До утра времени было много...

...осколок ударил его по напружиненным ногам сбоку, вскользь. Но разом порвал подколенные сухожилия. Он должен был вымахнуть вместе со всеми на бруствер и бежать, бежать с синим воплем в темноту, в сверкание огня, в разрывы, в вой. И он уже закричал и выкинулся наверх – и его полоснуло по ногам. Он никогда не играл в теннис, но ощущение было такое, будто его, как теннисный мячик, подрезали острой железной ракеткой. Он слетел в окоп, вскакивал на ноги, и ноги его были как тряпки, он падал, снова вскакивал, потом только ползал, скулил от боли, беспомощности и какой-то мальчишеской обиды... Когда несолоно хлебавши взвод свалился обратно в окоп, его, обезноженного, везли-тащили на плащ-палатке по грязи, по хляби узкой траншеи, а он все пытался сгибать и разгибать ноги, но у него ничего не получалось. И дергалось, останавливалось и снова резко уходило назад черное безлунное октябрьское небо в серебряно-резкой парче звезд...

...не снимая полушубка, прямо с вещмешком он прошел в кухню родной своей коммуналки, где не был – как успел прикинуть – ровно два года. Тумбочка его и столик стояли на месте. Цела была даже керосинка. Вдобавок – заправленная. С непонятным волнением, с радостью даже он принялся тут же что-то готовить. Посуда забыла его, не слушалась. Он только посмеивался. Разбил тарелку, еще что-то на пол ронял, веселясь от этого как пьяный, как дурачок... Потом пил чай с новыми соседями, пугающимися почему-то его. Мужем и женой. «Всё ваше цело!» – поминутно, наперебой повторяли они.

«И в комнате вашей всё цело!.. Но вот ключ – он не оставил». (Имелся в виду новый жилец, которого временно поселили в комнате Кропина.) Предложили переночевать у них. Кропин сказал, что может и Валю Семёнову подождать. Ну а в крайнем случае, мог бы и здесь вот – в кухне. Что вы! что вы! – замахали они на него руками. Как можно! «В кухне»! А Валя придет только утром. Она же в ночной. А, Дмитрий Алексеевич Новый сосед уже просительно заглядывал Кропину в глаза. Был он бледен, изможден. Явно больной. Язвенник или туберкулезник. Кропин уводил взгляд. Кивнув, согласился...

...большая, почти пустая эта комната была словно из давнего какого-то сна его. Казалась нереальной, фантастической. Пустой стол с трехлинейной горящей лампой посередине, две табуретки у стола. Странный, не вяжущийся с комнатой, – усохший рояль в углу.

Серая голая стена над ним... Ему постелили на полу. Кроватей в комнате не было. Молча приходил и смотрел на него сажный кот со стеклянными усами. Так же молча – уходил.

Бесшумный, растворяющийся. Исхудалые тени хозяев метались по стенам, словно любящие друг друга смерти в саванах. Ему было больно на них смотреть. Не переставая передвигаться, они ему говорили, чтобы утром, как встанет, обязательно разогрел жареную картошку и непременно поел, потому что их уже не будет, им в первую. Он узнал, что работают они с Валей Семёновой на одном заводе, только в разных цехах, что работать приходится по двенадцать-четырнадцать часов, поэтому если домой – то только отсыпаться, иначе не выдержишь. Что у мужа вторая группа, туберкулез, еще с финской. Что отсыпаться и отъедаться, как сам он со смехом поведал, будут после войны... Мужчина долго, как заклиная, смотрел на высохший свет лампы на столе. Потом на цыпочках протыкался к нему. Сдунул. И они с женой легли куда-то за рояль – и как пропали там. Словно их и не было никогда в этой комнате... Как будто расстроенные черненькие клaвишки рояля – густо, истерично заработали сверчки. Глаза кота горели жёлто – пиратским золотом...

...приснился ему почему-то Качкин. Никогда раньше не снился. Профессор Качкин.

Автомобилист Качкин. Всё происходило вроде бы во дворе института. Стояли возле его колымаги, и Афанасий Самсонович, смеясь, что-то рассказывал ему. (Что именно рассказывал – пустота, звука не было, просто раскрывался-закрывался рот Качкина.) Потом привычно, не глядя даже под капот, привязал к мотору свои руки. Точно фокусник.

Точно готовил в ящике голубя. Который сейчас вылетит. А неизменный друг его Щелков с метлой стоял рядом и в восхищении покручивал головой. Мол, вот дает Самсоныч! И всё было хорошо: приблудный преданный кобель переломил ухо вопросом, солнце слепило, отскакивало от институтских окон, холод цветущей черемухи – словно метлой Щелкова – был свален в углу двора... Но вдруг машина дернулась, затряслась, заработала. Сама.

По своей словно воле. Руки Качкина рвануло, потащило, стало втягивать куда-то внутрь мотора. Лицо старика перекосилось от боли, он уже вскидывал голову, удерживал крики, стонал, боролся. Как будто руки затягивало в молотилку, в барабан. Щелков метался вокруг, хватал, тянул, старался выдернуть, вырвать его из страшного механизма, но ничего не получалось – Качкин падал на капот, уже терял сознание, руки под капотом перемалывало, волнами сходила, скатывалась по лаку машины кровь. И Щелков, с белыми глазами, оборачивался, кричал: «Люди! Помоги-ите!» Кропин рванулся к ним, но кто-то крепко схватил его сзади, вывернул руки. Кропин пытался вырваться, но этот кто то сразу начинал вывернутые руки дергать вверх, и Кропин ломался к земле, от боли тоже теряя сознание, задыхаясь... Приблудный кобель ослеп, скулил, полз в угол двора, под черемуху...

...он открыл глаза, почувствовав сдерживаемое близкое дыхание. Темное, как закрытый медальон, лицо женщины овеивалось светящимися волосами. Глаза сияли радостью, и болью, и мольбой... «Митя... родной...» – еле слышно шептала женщина... И, может быть, впервые в мужской своей жизни он обнял, загреб ее голову крепкой рукой, припал, прижался своими губами к подавшимся женским губам. Припал мучительно, надолго. Как припадает измученный путник после долгой дороги к источнику, к вожделенной воде...

...потом они ели на кухне. Никаких баночек и кастрюлечек, которыми до войны запасливо забивался подоконник между стеклами кухонного окна... давно уже не было. Стояла только там одна-разъединственная кастрюлька с какой-то затирушкой, которую Валя и потянула было за веревочку... но Кропин бросился, снял женщину с подоконника и как беспомощную, обезноженную отнес и посадил на табуретку. Потом метался от керосинки к столу, вскрывал какие-то консервы, быстро резал хлеб, а она сидела – в сорочке, худенькая – смотрела возле себя, стеснительно поджимала оголенные ноги под табуретку, и слезы скатывались по впалым ее щекам... Она ела молча, виновато, трудно глотая, часто приклоняясь к тарелке и досадливо откидывая лезущую к губам светлую прядь волос. А он смотрел на нее – на ее провалившуюся шейку, на исхудалую грудь, походившую больше на выпуклый зонт, чем на грудь – и ему было тяжело…...и опять в радостной муке стремился он к запрокинутому некрасивому, счастливому, плачущему лицу женщины. А женщина, стараясь не очень умело, уже как-то по семейному, утвердительно-отмечающе спрашивала его:

– Так, милый.. Так.. Так.. – Как будто падали коротко медленные утвердительные капли...

И он, совсем теряя голову, пойманный, схваченный острым красным желанием, проваливаясь в него, как безумный, только твердил: – Да!.. Да!.. Да!..

– Так, милый.. Так.. Так..

...переданное ему письмо было неожиданным, странным: «Дорогой Дмитрий Алексеевич!

Пишет вам Маргарита Ивановна Левина, бывшая ваша сослуживица по институту. Ваша соседка, Валентина Семёнова (так она назвалась), сказала мне, что вы сейчас (а пишу я это письмо 3-го ноября) находитесь в госпитале в Куйбышеве. Что дела у вас идут на лад, на поправку (слава богу! слава богу!) и что, возможно, перед отбытием на фронт вы заедете на короткое время в Москву... Так вот, Дмитрий Алексеевич – я вас прошу, я вас заклинаю, молю зайти ко мне, когда вы будете в Москве! Дело касается всех нас, бывших сотрудников всей нашей бывшей кафедры в небезызвестном вам институте.

Понимаете, о чём я хочу вам рассказать.. Извините, что поступаю опрометчиво, оставляя это письмо совершенно незнакомой мне женщине, но у меня... просто нет другого выхода. Итак, мой адрес:.................. Жду вас, Дмитрий Алексеевич, с нетерпением жду. Левина».

Он прочел письмо. Сворачивал снова в треугольник. Как было свернуто оно. Словно для фронта. Надписанное только одним словом: Кропину...

– Неприятное письмо, да, Митя Нехорошее Плохое – Да уже чего хорошего... – Складка над переносицей у него резко означилась, похудела, стала острой. Как у внезапно повзрослевшего подростка… Женщина прижалась к нему, обняла: – Не ходи туда! Не езди! Митя!..


Однако вечером он поехал по этому адресу, написанному в письме...

...домa с печными трубами среди пробеленных морозом деревьев были как уснувшие хохлы с едва курящимися люльками... Нужный дом среди них оказался двухэтажным.

Финского типа. С двумя входными дверями. Он вошел наугад в левую. Тускло высвечивала лампочка площадку первого этажа. Дверь квартиры номер три была обычная – обтянутая дерматином. Он нажал кнопку звонка. За дверью прострельнула тишина. Он еще раз надавил. Еще. Не работает, что ли.. За спиной хлопнула входная дверь. Он повернулся, чтобы спросить, но торопливо проходящая женщина сама быстро сказала, отвернув лицо в сторону: «Уходите. Ее нет. Увезли. Понимаете Месяц назад.

Уходите». Застучала ботами по лестнице...

Он шел посередине проезжей части дороги. Бился под фонарями крупный снег. Будто спешно брошенные игровые лотереи. Ни души кругом, ни звука. Зачерненная луна скалилась словно взнузданный, глодающий удила негр... Кропин побежал. Но застучала, начала бить по ногам боль. Прихрамывал. Все равно торопился. Не сворачивал в темноту на обочину. Только мимо фонарей, только мимо них...

Опустошенный, Кропин забылся на рассвете, когда в комнате чуть посветлело, а храп старухи не казался таким уж страшным, обессилелся, просто тихо побулькивал. Однако спал, как показалось, всего несколько минут. Теперь его разбудили голоса, вдруг забубнившие из коридора. Кропин глянул на тахту – ни старухи, ни девчонки. С кряхтениями, но все же быстро выкарабкался из раскладушки. И как был – в пижаме – вымахнул в коридор.

При виде перепуганного старика женщины (гостья и Чуша) разом замолчали. Перестали кричать. Словно пойманные на нехорошем, словно устыдившись его. Забыв о ванной, о битве за нее. Старуха первая опомнилась – с внучкой юркнула за дверь, защелкнула задвижку. И сразу же там зашумела вода.

– Ну, Кропин! Ну, привел ты бабу! – опахнули старика злые и в то же время изумленные слова. В халате своем в птицах, с банным полотенцем, как громаднейший самбист с золотым поясом через плечо, получивший вдруг поражение от какого-то замухрышки (в данном случае – шмакодявки) – Чуша прошла к себе, саданув дверью.

Кропин пошел на кухню ставить чайник. Кропин зло радовался. Уж он-то знал, к а к моется эта чертова толстуха. Сколько ей нужно времени. Взгромоздясь в ванну, она мыла себя как целую дивизию толстух. Как целую армию. Наверное, отдельными полками, батальонами, ротами... И час, и полтора... Кропин не выдерживал, стучал. С полотенцем на руке, с бельем... «Успеешь», – розовый, довольный слышался из-за двери голос. Кропин уходил на кухню. Ждал. Полчаса. Возвращался, яростно барабанил. «У уть, Кропин!» – слышалось из ванной уныривающее, и женщина дурашливо волoхталась.

Как на озере. Одна будто. И – голая... «Она что, соблазняет меня, что ли» – испуганно думал первое время старик... «Это же черт знает что!..»

...С удовольствием, быстро готовил в кухне завтрак на свалившуюся семейку. Как привычная утренняя хозяйка с ловкими, шулерскими руками. Руки перекрещивались, распадались, открывали, прикрывали, ставили одно, убирали другое, смахивали третье.

А сам повар всё посмеивался, покручивал головой в невольном восхищении перед этой приехавшей Елизаветой Ивановной: надо же! отбрила-таки! и кого – Чушу! Прожженную Чушу! Вот женщина!

И даже когда после завтрака его повлекли в центр и стали таскать по цумам и гумам (а считалось, что это он сам, Кропин, водит, показывает, что он – гид), когда с одичалыми глазами и покупками она выходила из очередной секции и сбрасывала всё на его руки, как в кузов грузовика, не видя, не воспринимая его самого совершенно – Кропин и тогда только снисходительно улыбался. С тем всегдашним дурацким мужским превосходством во взоре: женщины... (А что, собственно, – женщины Не люди) Но постепенно что-то стало раздражать его в этой хваткой старухе. Даже злить.

Флегматичная внучка, всегда оставляемая с ним, не очень-то смотрела по сторонам – она все время жевала. То очередную шоколадку, то печенье. Зато бабушка ее преподобная – носилась. По секциям. Выпучив глаза. И Кропин стоял и уже кипел, нагруженный товаром как мул.

...Возле перекрестка сбило мотоциклом пожилую женщину. Она сидела прямо на асфальте, перед разбитой полной своей ногой, как перед разбитым большим сосудом, истекающим на асфальт кровью. Раскачивалась, закидывала голову, плакала.

Игрушечно, плоско валялся мотоцикл, тут же просыпались яблоки и еще какие-то продукты из хозяйственных двух сумок женщины. Мотоциклист, молодой парень, бегал вокруг, тоже весь ободранный, зачем-то пытался поставить женщину на ноги... Елизавета Ивановна увидела. Сразу заторопилась, потащила за руку внучку. Подвела испуганную девчушку вплотную к женщине. Не обращая внимания на уже сбежавшихся людей, внушала: «Вот видишь, видишь – как переходить, где не положено!» Менторша старалась. Размахивала руками. Все втолковывала ребенку, показывая на женщину как на своевременный, упавший прямо с неба экспонат. «Видишь, видишь!» Кропину стало нехорошо, нудно. Виделось в старой этой, неумной бабе что-то от богатой, строгой церкви. Которая всегда... которая специально держит при себе на паперти нищих, убогих, увечных. Держит исключительно в воспитательных целях. Для назидания, для воспитания у прочих, благополучных, дозированного милосердия. И, наверное, если бы не это – ежедневно разгоняли бы всех нищих как голубей... Кропин подошел к телефону автомату на стене, стал накручивать диск, вызывать «скорую»...

И еще был в этот день подобный урок воспитания... Точно услышав и запомнив мысль Кропина о церквях и нищих при них... остановила внучку возле нищего. Правда, не церковного, а сидящего у решетки в подземном переходе. Дидактически-страстно начала было объяснять, как можно дойти до жизни такой, ч т о доводит до такой жизни... Однако опухший забулдыга сразу стал искать вокруг себя какой-нибудь предмет. Чтобы запустить им в стерву... Тогда поспешно повела внучку дальше. Видишь, видишь, какие они! Кропин был забыт. Кропин еле поспевал за ними. Не переставал испуганно удивляться. Это был семейный эгоизм какого-то высочайшего, совершенно неведомого Кропину градуса.

Вдруг остановился и начал хохотать, вспомнив анекдот о Дистрофике и Даме, которая, приведя того к себе домой, кокетливо попросила его раздеться, и непременно до плавок, а потом вывела из другой комнаты худенького мальчишку лет пяти... «Вот, Вова, будешь плохо есть – таким же станешь!» Ха-ах-хах-хах!..

Сидели на скамейке в каком-то скверике. Гнутый старик в грязном плаще и рваной обуви кормил голубей. Выщипывал мякоть из полбуханки и кидал. Голуби слетались. Голуби заворачивали и бежали за хлебом армией. Внучка спросила бабушку, проявив внезапный интерес: почему голуби летают «От голода. Они от голода легкие, потому и летают», – долго не думая, ответила практичная бабушка. Кропин отворачивался, задирал голову, опять ударяемый внутренным истерическим смехом. «Что с вами, Дмитрий Алексеевич»

– повернулись к нему изумленные глаза. «Ничего, ничего, не беспокойтесь!» Когда пошли, отставал, оступался, ничего не видел от давящего смеха, от слез...

Ночью Кропин опять не мог уснуть – храп неутомимой старухи был свеж, по-морскому накатен. Бушевал. Кропин свистел, хлопал в ладоши – ничего не помогало. На минуту прервавшись, испуганно вслушавшись в измученную тишину, гостья раскатывалась с новой силой. Демонстративно громко проскрипев пружинами, Кропин встал, сгреб подушку, направился к двери. «Вы куда» – сразу спросили его из темноты. «Сейчас!»

Хлопнул дверью.

Лежал на боку, на разложенном жогинском диване, сплошь измазанном красками – как на шершавом, засохшем макете-панораме Бородинской битвы. Рука ощупывала заскорузлые редуты, укрепления, пушки, вроде бы даже кивера страдных солдат... И начал уже было проваливаться в сон... но откуда-то прискакал на коне Денис Давыдов, оказавшийся Жогиным, спрыгнул на землю и сразу же закричал, мотая головой и плача:

«Товарищ фельдмаршал! Товарищ фельдмаршал! Наша жизненная битва полностью проиграна! Полностью!» Стал приседать, ударяя себя кулаком по голове: «Обошли! О обошли!» «Где!» – вскричал Кропин и прищурил единственный – зоркий – глаз, и приставил к нему трубу. «Во-он! Во-он!» – все кричал-плакал Денис Давыдов-Жогин, чумазый, в пороховой гари, но в кивере и с усами. Кропин водил трубой. Не туда, оказывается. «Во-он!» И верно – слева наседали носатые французы. Слева обошли русаков. «Обошли-таки, ятит твою!» – выругался Кропин и схлопнул трубу как мандашку.

А потом густо потянуло по всей панораме дымом, и стала ходить по ней Женщина, Женщина-Мать с распущенными волосами и в длинной рубахе. Вместе с сильным симфоническим ветром музыкально звала: «Дмитрий Алексеевич! Где вы Отзовитесь!

Дмитрий Алексеевич!»

Кропин на диване сел, раскачивался. Ничего не соображал. Жалобный голос доносился из коридора. Широко расставляя ноги, чтобы не упасть, Кропин пошел...

Словно находясь на крохотном островке, вокруг которого сплошная вода, они держались за руки и высматривали его, Кропина, почему-то на потолке. Бабушка и внучка. Словно искали его там, как на небе. Взывали к нему, точно к прячущемуся где-то за облаком ангелу. «Дмитрий Алексеевич! Где вы!» Увидели его в раскрытой двери, заспешили.

«Дмитрий Алексеевич, родной вы наш, – боимся!» Старая всклоченная женщина дрожала, моляще смотрела на Кропина. Так же как и девочка, которая не отпускала ее рук. Обе в серых коробах до пят, испуганные. «Пойдемте к нам. Пожалуйста». У Кропина сжалось сердце. «Простите меня. Сейчас». Он ринулся обратно в комнату Жогина, схватил подушку, тут же вышел. Повел плачущую женщину. Предупредительный, сам страдающий, с подушкой под левой рукой. На них из своей комнаты смотрели Чуша и Переляев. Откровенно прыскали. Захлопнулись. Кропин осторожно завел бабушку с внучкой в комнату и включил свет. Снова укладывались. Обнятая сразу заснувшим ребенком, женщина по-прежнему плакала, говорила, что больше не будет. Что темноты боится, когда никого нет в комнате. Кропин ее успокаивал, мол, ничего, бывает, и уже засыпал, но за стеной заиграла музыка, поставили пластинку, и, как всегда, Переляев начал трясти сено под забойный фокстрот. «О, господи! Эти еще опять!» «Что это!» – вскинулась на локоть женщина. «Не пугайтесь... Любители эстрадной музыки... Спите».


Через минуту Кропин, наконец, спал. В сон – провалился. Теперь уже сам храпел.

Храпел отчаянно, пропаще, страшно. Женщина вздрагивала и все прислушивалась. А за стеной сено уже будто косили. Выкашивали косами. Шыхх! Шыхх! Шыхх!..

Ранним утром Кропин выплясывал с тяжеленными чемоданами на лестницу к нетерпеливо сигналящему с улицы такси. Кропину нужно было на работу, на дежурство, поэтому поехать проводить гостей на вокзал он не мог. Вдвоем с шофером кое-как засунули чемоданы в багажник. Потом пошли сумки, сетки. Перестав суетиться, руководить, Елизавета Ивановна взяла внучку за руку, готовясь к прощальным, очень важным словам, которые она должна сказать Дмитрию Алексеевичу. Но Кропин, глянув на них, стоящих в каких-то одинаковых дорожных пелеринках и с сумками через плечо, вспомнив, что почти так же стояли они и ночью в коридоре и звали его, Кропина, стал отворачиваться, глотать слезы. Да что за сентиментальный старик! – корил он себя. Да что же это такое! Елизавета Ивановна начала было говорить заготовленные слова, но Дмитрий Алексеевич повернулся... и вдруг присел к девочке, к внучке ее. Рассматривал ангельское личико во все глаза. Точно увидел его впервые. Точно привезли ее к нему, как к деду, как родную. «Что, Элечка, домой хочешь К маме с папой Соскучилась» «Да», – прошептала девочка, застенчиво опустив глаза. И так же, как Жогин, старик вывернул ей из кулака большую конфету. Фокусом. «Спасибо», – взяла конфету Эля. Щеки ее были как две вишенки. Кропин осторожно поцеловал их. Потом держал в руках руку Елизаветы Ивановны и, не давая ей говорить, заверял, что всё понял, не волнуйтесь, что приедет в августе, как сказал, что телеграмму отправит и крышки для банок непременно привезет, не забудет... Тоже поцеловал. В ответ старуха охватила его шею, стала подпрыгивать и неудержимо целовать. Но он уже теснил ее к раскрытой машине. Следом подсадил внучку и захлопнул дверцу. «Волга» с места бросилась вперед. В заднем окне махались две руки. Большая и маленькая. Чувствуя всю остроту, всю предрешенную безысходность прощания, разлуки, Кропин, не сдерживаясь, плакал, тоже махал им рукой. Шептал: «Сентиментальный старик! Глупый, сентиментальный старик!»

49. МУРАВЕЙНИК Под мостом внизу опять застучала копытами речка. На этот раз – с кудрявым перекатом.

Вскочивший горбатый старик проводил ее глазами, сел обратно на полку. Как бы усадил горб свой. Как поместительную корзину. На место. Корова – облезла. Как бубен стала.

Корму нету. Засуха. Голод. Я её вениками кормил. Вечером баба выдоит с неё полстакана, стакан – и всё. А опосля пала. Вот так. Голова старика сидела в бороде – как дадан в истончившейся сквозящей траве на пасеке. А тут приходит молодец в галифе – молоко сдавай! Это как? А? Вот как жили. В прошлое смотрели старческие ситцевые глаза. А дальше – Колыма родная. Жена через год померла. Ну что? Узнал, конечно.

Соседи написали. Прочитал. Сижу. Слезы по кулаку потекли. Да-а. Шахиня, сидящая рядом со стариком, потрогала перед зеркальцем муслиновый свой тюрбан. Озабоченно покривила губы. Подглазья в креме были у нее как намазанные тазы. Кропин украдкой поглядывал. Стареет. Не хочет стареть. Лет пятьдесят, наверное, даме. Поинтересовался у старика его здоровьем. Зубы-то – на Колыме: это понятно, а вообще – как? Будто бронированный кулак, старик поднес высокий подстаканник к гладким синюшным губам.

Отпил. Да вроде ничего пока. Сердчишко только вот. Начало звоночки давать. Ночью особенно. Дзы-ы-ы-ы! Сердчишко. А так вроде – ничего. По проходу вагона опять продвигалась странная женщина. С двумя детскими пластмассовыми, совершенно чистыми и сухими горшками. Синего и красного цвета. Уступая дорогу, прижимала их к груди как перуанка шляпы. На боковом месте за столиком сидел парень лет тридцати.

Очень уважительно, музыкально и ритмично, сыграл костяшками пальцев на горшках марш. Смеялся. Тонкие брови его походили на раскидистый дельтаплан, под которым подвесились два очень беспокойных, очень веселых пилота. Говорил давно. Много.

Неизвестно кому. То ли другому парню, моложе, но с бородой, который рядом одевал дочке колготки. То ли Кропину. Через проход вагона. И что вы думаете? Не пьет с тех пор!

Завязал! Напрочь! Не узнать человека стало. Будто замучившую бороду снял с себя мужик. И он –и не он. Курить даже – и то ни-ни. С детьми постоянно, с женой. На садовом участке работают. В лес идут. За грибами-ягодами. Да мало ли какое занятие можно найти нормальному человеку! На работе – пашет. Все деньги – домой. Вот что сделала баба с человеком! А вы – говорите. Парень, удивленный самому себе, сидел за столиком, как сидят прилежные ученики за партой – положив ручку на ручку. Они, бабы-то, или в грязь могут нашего брата затоптать (целуйся там со свиньями – сам свинья свиньей) или вознести. До неба. Бери тебя как икону и иди с ней. Всем пьяницам показывай. Вот что может баба! А вы – говорите. Не-ет. Тут всё дело в уме её. Есть он у нее – будешь мужик мужиком. А уж нет, то так и будешь со свиньями ползать-обниматься. Верно я говорю, Борода? Когда бороду-то свою снимешь? Замучила, поди? Парень подмигнул Кропину.

Молодой бородатый отец продолжал одевать дочку, усмехался только на слова парня.

Борода его напиталась, напухла утренним солнцем, свеже золотилась. Папа, смотри:

зеленые пудели по полянам сидят! Это не пудели, доча, а просто утренние тихие березы.

Молодец, Люба, настоящие пудели сидят! Притом – зеленые! Парень аж подкинулся на месте, делясь с Кропиным восхищением. Вот будет умница! Отец и дочь смущались. Не ет. Мужик-то наш дурак. Кутёнок. Тут всё дело в ей, в бабе. Куда повернет, стерва, там и очутишься. Вот я – по второму разу из ЛТПэ. Вышел. Третий месяц на воле. Завязал. Не пью. А почему? Потому что нашел тут одну. Женщину. Держит. Тут главное – чтоб за душу, тогда ты всё для неё, ты её. А если только за... (прошу прощения, мадам!), пиши пропало – опять тебе ЛТПэ выйдет! Шахиню слегка ударило краской, она возмущенно передернулась. Полезла в сумку за своими кремами. Поезд опять застучал по мосту.

Внизу распласталась речка. Зеленая – как лягушка. И привскочивший старик проводил ее восхищенными глазами. Башкирия. Здесь их тьма. Речек-то. Кропин еще не очень освоился, чтобы рассказывать про себя. Кропин пока только деликатные задавал вопросы. Поднеся подстаканник к лицу, старик стянул чай лиловыми, как остывший кисель, губами. Дочь одна только осталась. Замужем. Есть, конечно, и дети у них. Мне уже внуки. Двое их. Два пацана. Погодки. Так ни отцу, ни матери! Растут – как бурьян по двору. Вот тебе и дети. Еду вот. Как-то воспитывать, направлять. Если сил, конечно, хватит. Опять шла с пустыми горшками странная женщина. Точно искала к этим горшкам младенцев. Прижимала однако их по-прежнему: как перуанка шляпы. Подобно вялой экзотической каракатице кисть руки Шахини пошевеливалась над баночкой с кремом.

Шахиня брала белой пахучей массы и наносила себе на лицо. Нисколько не смущаясь окружающих. Не люблю кошек. Терпеть не могу кошек! Кропин довольно смело посмотрел на женщину. С этаким молодым, с этаким молодящимся мужским превосходством. Как будто сам он молодец. Добрый молодец. Живот только что не выпячивал. Увядание. Муслиновое увядание. Сырое паническое увядание. Питающее себя, похоже, только кремами. Постоянно и серьезно проверяющее себя в зеркале. Но увядание, даже если и постоянно сырое – увядание. Да. Это точно. Однако все же почему? Почему вы не любите кошек? Ни одна на кличку не отзывается: Мурка там, Васька. Только и ходят, только и ходят. Как тени. Терпеть не могу! Халат женщины приоткрылся. Был виден тромбофлебит на худой ноге. Весь желвачный. Как фармазон.

Кропину стало не по себе. Женщина похлопывала себя по щекам. Тромбофлебит висел.

Из притемненного угла смотрел на женщину один, сычёвый глаз горбатого старика.

Девочка показала пальчонком в окно и требовательно повернулась к отцу. Это изоляторы, доча. Спину ребенку согревала борода отца. Солнце из бороды ушло. Борода стала как мёд. Так называются они. Через них провода протягиваются. Видишь? Ребенок внимательно смотрел. Изоляторы сидели на перекладинах столбов строго иерархически.

Как на римских форумах сенаторы. Каждый протягивал свой вопрос. И что вы думаете?

Глаза парня без бороды неутомимо приглашали к сотрудничеству. Первый раз тоже ведь баба была. А не тут-то было! А почему? Да потому что женитьба его была поспешной. И семейная жизнь скоротечной. Понимаете? Как одна бутылка водки на столе. Глаза парня смотрели на столик, искали. Но бутылки на столе не было. Казалось, вот только откубрил, сорвал косынку – и уже пустая. Водки на столике по-прежнему не было.

Сколько ни ищи. Одни отзвуки только ее, если можно так выразиться. Да. У нас в филармонии ни одной кошки нету! Кропин обрадовался. Вы артистка, да? Муж у меня был артист. Шахиня завернула крышку на баночке. Бросила крем в сумку. Оригинального жанра. Деньги из воздуха делал. Я ему ассистировала. Сейчас сама. В кассе. Наступало предобеденное время. На небольших станциях пассажиры бегали вдоль состава туда и обратно с арбузами и кефирными бутылками. Трясли-тащили на рубахах помидоры, будто выпавшие свои внутренности. Поезд долго простоял у закрытого семафора.

Пойманно мотало ветром среди поля рощу. Как инвалидка, перекидывалась за травой лошадь со спутанными ногами. Звякал, прогонял колеса бесконечный встречный товарный. Звяк оборвался, повисла тишина, и легонько тронулись, все больше и больше разгоняясь. Женщина с разноцветными горшками шла снова по проходу вагона. Парень без бороды – с бокового сиденья – сыграл на горшках марш. Женщина виновато, жалко улыбнулась. Быстро прижала горшки к груди. Нельзя стучать. Кропина как ударили:

помешавшаяся! Мать! Дети умерли! Погибли! Младенцы! Двое! С парнем ошарашенно смотрели друг на друга. Женщина скрылась в дальнем закутке. Лицо Кропина горело.

Сидел со всклоченным взглядом. Руки вспотели, были липки. Кропин пошел. В тамбуре перед туалетом курили две девицы. Кропин деликатно втиснулся в тамбур. Встал.

Женский запухший кулак с торчащей сигаретой был высунут в оттасoванное окно. Я ей:

чё ты дергаешься? Чё!? Ну, бочканула её – она к холодильнику и отъехала. От, мать её!

Крепкая нога другой девахи стояла на боковой приступке. Кропин ринулся обратно в вагон. Сел где-то на боковое место. Рядом с вытрезвителем живу. На Кропина смотрели глаза слегка навыкате. Да. Так и наблюдаю: то одна каталажка на колесах выезжает, то другая. В закутке было полно соседей, но мужчина упорно смотрел на Кропина, схватив руками колени. А потом обратно едут. С уловом уже. С клиентом. В сквозящих окошках в решетках видно его. На корточках руками растопырился, мотается. Как темная птица.

Будто посадку никак совершить не может. Ага. Каталажка на колесах как бы получается.

Удобно. Придумали. Инженерa работали. Конструкторы. Лицо говорящего было цвета бледной репы. Голос вызуживался через нос. Нос напоминал вздутый дольный чеснок.

Головку. У нас мо-огут. Когда захотят. Каждый день наблюдаю. Как работа у них. Да. Вон опять поехали. И вот уже везут. Темная птица в каталажке приседает, планирует. Удобно, чего говорить. Вернулись девахи. Молча уставились на Кропина, уперев руки в бока. Обе в шароварах. Крепкие как боксеры. Кропин вскочил с занятого места, двинулся дальше.

Уже ничего не соображал. Да был я в этом вашем валютном магазине. Был! Откуда-то сразу два мильтона выросли: вы куда? вам не положено! Сразу видят, стервецы, кто есть кто. Ну что, задницу взял в горсть и пошел. Посмотреть даже не дали. Руки Кропина хватались за полки. Кропин словно заблудился в своем вагоне. Храпит ночью – страсть!

А днем чихнет – как с печки упадет! И она с ним – живет. Кропин никак не мог найти свой закуток. Словом, оболванили. Как в парикмахерской. Стыдно на люди, как говорится, выйти. Все сразу: почему ты допустил? Почему?! Такое издевательство над собой?! А я – что? Допустил, отвечаю. Оболванили. И ни двухкомнатной, и никакой. И ведь дальше вместе пришлось работать с ним. Сперва глазенки бегали у него, потом ничего – привык.

И даже обнаглел. А чё – имею право! И даже обнаглел. Кропин чувствовал, что теряет сознание. А этот силищи неимоверной. Некуда девать, дураку. Да еще – пьяный. В парке молотом силомер зашкалил. Еще безобразия творил. Десять человек связывали. Заорал ребенок. Фу, зевлaстый какой! Дама помахала ручками будто от дыма. Я ему говорю: в ванной всё сломано, туалет сломан, раковина сломана, из этой бичёвни скорей бежать – и перекреститься! А ты? А-а! Срам фигой не прикроешь! Да! Кропин упал на свое место.

Быстрой штукой зеленого сукна прокидывался встречный пассажирский. Сдёрнулся.

Вагон словно замедлил ход, явив в проступившую тишину – голос. От бокового места.

Дальше. Наискосок. Нигде так не чувствует человек свою зависимость от внешних обстоятельств, свою судьбу, так сказать, – как в летящем самолете. На высоте нескольких тысяч метров. Вот в поезде все же спокойней. Лысина у мужчины была как накладная. Как приклеенная. Театральная, ленинская как бы. Со сборчатыми морщинами по бокам. Или: как мы судим о человеке? Любитель сентенций вежливо смотрел на собеседника, постукивая пальцами по столику. Верхняя губа его была очень рельефна. Как лук. Каких-то жалких, куцых цитаток надергаем из него и думаем, уверяем даже всех, что поняли этого человека, узнали его, всё с ним ясно. Как определил Кропин, это был преподаватель техникума. Автодорожного, к примеру. Или бухгалтер-философ. А человек сложнее, глубже, с множеством планов. А мы – цитатку из него: что-то там когда то сказал, что-то там такое сделал. Как правило – нехорошее всё цитируем, грязное. А ведь в человеке – вся жизнь его, все его годы, которые он прожил. Через него они прошли. Через его душу, сердце. А мы цитатку, и всё. Вот он там-то тогда-то, ха-ха-ха!

Пьяный, что-нибудь с трезвителем там. Или вроде бы жена всего исцарапала. Поверху судим о человеке, обдувая только с боков. Дурак, мол, недотёпа. Ну-у, дурак начальник, к примеру – это как с ножом: чем тупей – тем больше шансов порезаться! Лица собеседника лысого гражданина не было видно. Топорщилось только тонкое большое ухо. Вроде хлопушки для мух. Да подбородок был вытянут вперед пригоршней. Длинной пригоршней. Дурак начальник – это всегда безнадежный, роковой случай. Бетон. Стена.

Ящик для радиационных отходов. Ни отбойным не возьмешь, ни аммоналом. Товарищ был – из подчиненных. Не признан. Натерпелся. Парень без бороды голову вывесил к проходу вагона. Внимательно прослушал непризнанного. В свою очередь, опять стал ловить глаза Кропина. Он гаражи их так называет. Так и говорит – кулацкие хозяйства.

Ага. Недодавленные кулаки будто в них окопались. Переродились как бы, получается. В городе уже. Ага. Пропойцы кругом – с одной стороны, кулаки с гаражами – с другой Два класса словно бы опять. Бедные и кулаки. Только теперь в город перебежали. Ага. Умный мужик. Рассуждать стал, как пить бросил. А бутылки на столике все равно не было. И – не надо. Приближался, покачивался на крутых ярах город Уфа. Замахался фермами железнодорожный мост. Солнце покатилось кубарем. Хулиганствующие лучи рвали с реки цинковую пленку. Старик привскочил. Река Белая. А вон речка Дёма. Впадает в Белую. Речка Дёма казалась вытекшей бородой темного дремучего дубровника. Глаза старика были счастливы. Он, похоже, знал все реки и речки на свете! Шахиня выходила в Уфе. Была уже готова. Сидела, положив ногу на ногу. Нашпаклеванная, напудренная.

Словно со снятой жесткой своей маской, по небрежности оставленной на ее же лице рассеянным маскоснимателем. Муслиново лоснился только тюрбан. Строгий костюм был безукоризнен. Тромбофлебит закрыт серым наколенником. Какие надевают спортсмены.

Кропин схватился за ее чемодан. Не нужно. Благодарю. Меня встречают. Сын. Сын оказался щеголем лет двадцати пяти в крылатом пиджаке с подвернутыми рукавами. На перроне он профессионально зажал маму. Поцелуй длился минут пять. По-гамбургскому счету если считать. Мама наконец пошла, ноги ее заплетались, она хихикала, поправляла тюрбан. «Сынок» по-хозяйски покоил на ее талии руку. Показывая силу, чемодан мотал продольно. Будто тот был просто набит воздухом. Старик-горбун закрыл рот. Всё, оказывается, можно купить за деньги. Дела-а. Кропин откинулся на стенку.

Кропин внутренне хохотал над собой. На место Шахини пришла новая попутчица.

Средних лет толстая женщина в спортивном тонком трико. С ее вещами управлялся Кропин. Женщина сидела рядом со стариком, напряженно удерживая лаковую сумочку.

Поезд тронулся. Чуть погодя принесли постельное белье. Расплатившись, не выпуская лаковую сумочку из рук, женщина встала, всей плотью потянулась ко второй полке, чтобы постелить постель. Вставала на носочки, подпрыгивала. То, что рельефно означилось в паху – походило на портмоне, толсто набитое деньгами. Там, наверху, значит, сумочка запрятывалась, а здесь, пожалуйста, любуйтесь – портмоне. Кропин отвел глаза к окну. Поезд шел высоко над Белой. Цинковая река, казалось, пятилась назад. И только покачивалась. Будто гигантская цинковая ванна. Привскочивший старик не спускал с нее глаз. А? Опять река Белая! Опоясывает весь город. Что тебе башкира кушаком. Но кушак был, вон он, внизу, а башкира нигде видно не было. Заслоняли его лезущие густо вверх по крутояру деревья. С другой стороны поезда. Да. Ладно. Прилягу, пожалуй. Толстая женщина всё поджимала свою сумочку рядом со стариком. Ладно.

Пусть. Прилег. Правильнее сказать, на подушку – упал. С давно пылающим лицом и мозгами. Таблетку бы надо. Да ладно. Пусть. Поджал ноги. Прикрыл глаза. Опять где-то стояли. На ухе опять громоздился муравейник слов. Да господи! Чего он достигнет! Чего добьется! Мозгов с кулачок, низенький, тощенький. Туда ткнётся, сюда ткнётся – мозганы нигде не пускают. Так и тычется. Как в кучу мышей мышонок. Везде отшибают. И она с ним живет! Чего уж! И вот представь, Борода, прихожу, а у них целая бутыль-четверть на столе стоит. С самогоном. Как мутный идол. С мелкой головёнкой. Я пить отказался.

Категорически. Завязал! Всю жизнь человек готовится к чему-то, примеряется, монотонно раскачивается, топчется на одном месте. Как несчастный слон, привязанный за ногу на коротенькую цепь в зверинце. А тут пенсия подошла, старость, болезни – и не жил вроде, а только на цепке, как слон тот, всю жизнь и мотался. Да какой сейчас работник! Какой!

Вот он! Выскочил! Этакий Продукт Нашего Времени! Спецовка или замызганный халат.

Молоток, кувалда, клещи. А?! Где?! Чо?! Враз! Щас! Всё перешабашу!! Трах-бах! Ляп-тяп!

Гвоздь-вкось-ни черта! Уф-ф! Три рубля, хозяин, отстегни! Всех перешабашу! Никого не пропушшу! Ни-за-што! Вот портрет работника теперешнего. Ну не скажите! После знакомства все мы в дальнейшем оказываемся или чуточку умнее, или, напротив – чуточку глупее. Тощенький, но уши, уши у него! Не уши – ухи какие-то. Два пельменя крутого замеса. И она с ним живет. Это что же: нажраться – и идти, глазами фонарить?



Pages:     | 1 |   ...   | 8 | 9 || 11 | 12 |   ...   | 15 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.