авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |
-- [ Страница 1 ] --

БОРИСЪ ЗАЙЦЕВЪ

МОСКВА

Изд-во “Русскiя Записки”

1939 г.

// обл.

Москва представлена въ этой книг не во всей ея полнот, она взята лишь въ связи

съ жизнью пишущаго. Соотвтственно съ этимъ сдланъ и выборъ зарисовокъ, и

характеръ ихъ: люди, дла, пейзажъ Москвы.

Если слова автора дадутъ Москву почувствовать (а можетъ быть, и полюбить), то и хорошо, цль достигнута.

Парижъ, Ноябрь 1938.

// л. 7 Памяти Чехова Человку семнадцать лтъ. Онъ кончаетъ гиназiю. Отецъ только что назначенъ въ Москву управлять огромнымъ заводомъ. И вотъ первыя рождественскiя каникулы… Человкъ дикъ, застнчивъ, самолюбивъ. Онъ провинцiалъ, но куда детъ, гд будетъ жить дв блаженныхъ, свободныхъ недли? Въ самой Москв!

И Москва не обманула. Сколько новаго, необыкновеннаго! Изъ уютнаго дома на завод Гужона каждый день возитъ извозчикъ Сергй, въ санкахъ, по декабрьскому снгу, мимо Андронiева монастыря, Николо-Ямскую – на Кузнецкiй, Петровку, Театральную площадь. Старый портной Канъ, на Рождественк, примряетъ первый «щтатскiй» костюмъ, ползаетъ на колняхъ, черкаетъ мломъ брюки, пыхтитъ, косымъ, солиднымъ взглядомъ осматриваетъ художество свое. На Кузнецкомъ стрижетъ парикмахер Теодоръ. У Зимина въ касс можно купить билетъ на начинающаго Шаляпина, у Трамблэ ссть // л. за столикъ и выпить чашку шоколада въ накуренной, небольшой комнат. По зимнимъ тротуарамъ на Петровк идутъ дамы – съ картонками, покупками.

Зажигаются фонари, летятъ снжинки. Елки у Большого театра, толпа – все кажется наряднымъ и волшебнымъ: это не что нибудь, это столица. Необычные люди, неизвстныя красавицы, сiяющiе театры, балетъ, Дворянское собранiе, рестораны, куда можно будетъ заглянуть лишь когда старый Канъ пришьетъ послднюю пуговицу. Но какое счастье – на томъ же серг катить черезъ два дня Солянкою домой – уже въ мерлушковой шапк, пальто, въ черномъ костюм – взрослымъ, свободнымъ!

Дома – особнякъ на завод. Каминъ потрескиваетъ и пылаетъ у отца въ кабинет, въ столовой матовая люстра – электрическая. Сквозь зеркальныя стекла видны оснженныя деревца сада. За заборомъ паровозикъ-кукушка тащитъ три вагона съ болванкой: домъ вздрагиваетъ, когда онъ проходитъ у самой стны.

Новый мiръ продолжается. У того же камина, впервые въ рукахъ новая книжка: Антонъ Чеховъ, «Хмурые люди». Оторваться нельзя. Все особенное.

Люди, манера, язык. И самъ авторъ особенный, ни на кого непохожiй. Тургеневъ, Толстой – уже извстны. И хотя Толстой живъ, но онъ и легенда: «классикъ», Синай, облака надъ горой. Чеховъ же «молодой» авторъ, вотъ тутъ, чуть не рядомъ, въ этой са // л. мой волшебной Москв живущiй. Первая встрча съ нимъ: юность и жажда, счастье и неутолимое стремленiе.

Собиновъ распваетъ на утренникахъ Большого театра (ложа бель-этажа, позолота, тяжеловсный красный бархатъ, вковая пыль, капельдинеры похожiе на министровъ – величавое дыханiе Имперiи). У Зимина Шаляпинъ дьявольски хохочетъ въ красномъ Мефистофел, или лниво возлегаетъ, какъ огромный тигръ, въ шатр Олоферна. Но Антонъ Чеховъ за этимъ, подъ этимъ, уже гд то въ сердц – скромный и как будто незамтный: но вошелъ, покорилъ и отравилъ.

** * Слава его развилась быстро, въ сравнительно раннiе годы, – ему не было и сорока (да и краткой жизнь оказалась!) – славу эту дала и питала Москва, наиболе – Художественный театръ. Много тогда шумлъ Горькiй, но по другому, шумомъ мутнымъ и безвкуснымъ, какъ безвкусенъ, грубъ, плебейски-плосокъ былъ всегда. Чехова Москва полюбила чистою, застнчивою любовiю. Лавры ему несла незапятнанные – да и онъ никогда позъ не принималъ. Покашливалъ, говорилъ баскомъ, пенснэ надвалъ-снималъ. Долгiе годы стоялъ у меня на стол портретъ его, тхъ временъ (въ революцiю погибъ): слегка растрепанные волосы, умные русскiе глаза, интеллигентское пенснэ, бо // л. родка, прямой, стоячiй воротничекъ… – крестьянской семьи человкъ, а безъ капли плебейства. То же народное въ немъ, какъ и въ Толстомъ – одинаково они «первоначальной» стихiи.

Чеховъ былъ из Таганрога, но Москвой крещенъ, кончилъ университетъ москвоскiй, ладомъ своимъ, складомъ сдержанно-великорусскимъ очень къ Москв подошелъ и не зря далъ сестрамъ въ пьес знаменитый кличъ: «Въ Москву, въ Москву!» – для многихъ непонятный.

Въ эти годы, конца прошлаго, начала новаго столтiя, было у него имньице подъ Москвой, близъ станцiи Лопасня Курской дороги, Мелихово. Тамъ онъ и жилъ, врачевалъ, благотворилъ – какъ русскiй писатель. Ему и подобало продолжать давнiй завтъ нашей литературы.

Мой отецъ вздумалъ тоже купить имнiе. Чехова же въ это время врачи направили на югъ, въ Крымъ, такъ что Мелихово продавалось. Мы вычитали о продаж изъ газетъ, отецъ списался съ Чеховымъ, а я – тогда уже студентъ, тайно писавшiй – вызвался Мелихово осмотрть.

Повидать Чехова. Съ Чеховымъ познакомиться! Я уже зналъ его теперь насквозь, видлъ и «Чайку», «Дядю Ваню», поклоненiе мое росло. Значитъ надо устроить паломничество.

Лопасня верастхъ въ семидесяти отъ Москвы. Березовые лса, поля, перелски – пейзажъ средней Россiи, мягкiй, и привтливый, и «ни // л. чего особеннаго». На станцiи пара лошадей въ телжк, выбитыя колеи, зда трусцой, въ пыли, съ кнутикомъ, поля, деревни и наконецъ, это самое Мелихово.

Вотъ ужъ то же «ничего особеннаго». Толстому и Тургеневу – барскiе дома съ колоннами, парки, пруды, александровскихъ временъ церкви. Чеховъ устроился въ тсноватой усадебк съ небольшимъ садомъ вокругъ дома, да флигелькомъ въ сторон. Въ саду заборъ, подъ густыми елями, а рядомъ еще чье-то имньице, съ темной аллеей. Прудъ свже-выкопанный. Мутная вода въ немъ. Но самое оказалось смшное, когда бричка моя подкатила къ крыльцу: хозяина дома нтъ.

Вотъ такъ Чеховъ! Я его не предупредилъ, онъ и ухалъ въ Москву.

Меня встртила Марья Павловна, его сестра, будто давно знакомаго, оставила обдать. Мы обдали на стеклянной террас дома опрятнаго и аккуратнаго – даже довольно весело. Была молодая художница Хотяинцева, смшливая и привтливая, съ высокимъ узломъ волосъ на голов, еще кто-то, старушка матушка Антона Павловича. Думаю, во мн быстро разглядли не столь «покупателя», какъ поклонника. Разговоръ вертлся вокругъ Чехова. Посл обда показывали его флигель, гд въ одиночеств работалъ онъ. Кажется, тамъ была маленькая вышка-балкончикъ, куда онъ подымался и любилъ сидть по вечерамъ, разсматривая ночное небо, звзды.

// л. – Здсь у насъ былъ Станиславскiй, г о в о р и л а Марья Павловна: особенно передъ постановкой «Чайки». (Какая то ель въ саду, скамеечка, лужайка очень напоминали первый актъ «Чайки» – улыбка Марiи Павловны дала понять, что корни этихъ декорацiй тутъ). Даже въ забор и въ усадьб рядомъ что то «треплевское» показалось. Вообще, хоть и не увидалъ хозяина, все же его обликъ въ незатйливомъ, но слаженномъ, обсиженномъ гнзд сильно почувствовалъ.

Было ясно, Мелихово намъ не подходитъ. Все-таки я ходилъ съ какимъ то старостой, глубокомысленно осматривалъ «Вишневый садъ», про себя-же ршилъ Чехова непремнно повидать.

…Черезъ нсколько дней это произошло – уже въ Москв, въ жаркiй, пыльный лтнiй день. Человкъ со слегка растрепанными волосами, въ пенснэ, скромномъ пиджачк, отворилъ мн дверь квартиры въ Дмитровк, закрывая поднятымъ воротникомъ костюма шею, и баскомъ, привтливо сказалъ:

– Пожалуйте, пожалуйте… Это мой грхъ передъ нимъ. Я наврно ужъ зналъ, что Мелихова мы не купимъ, все же длалъ видъ, что нужны справки. Обманулъ ли я его? Къ нему много ходило молодыхъ людей, и по тому, какъ упорно сводилъ я разговоръ на писательство, вроятно, быстро онъ разобралъ, что за гусь передъ нимъ. Всетаки, «секрета» своего я не выдалъ. И на этотъ разъ Богъ уберегъ его отъ моей рукописи.

// л. ** * Курскiй вокзалъ въ Москв, вечеръ, ресторанъ, отецъ за кружкой пива.

Сейчасъ подадутъ севастопольскiй курьерскiй поздъ. Новенькiй китель, вензеля Горнаго института на плечахъ, фуражка съ блымъ верхомъ – первый разъ одинъ, въ Ялту, на виноградный сезонъ. Артельщикъ, чемоданъ, веселое лицо отца на перрон, поцлуи, прощанье – и купэ перваго класса съ синей занавской фонаря.

Поздъ трогается. Плавно идетъ, постукивая на стрлкахъ. Огни чертятъ въ окн дуги. Сейчасъ слва запылаютъ сталелитейныя печи Гужона, блые электрическiе фонари – и уже кончилась Москва. Впереди Лопасня, мимо нее пролетимъ съ грохотомъ, а тамъ невдомое: югъ, Севастополь, Ялта… Все опять подстроено чтобы повидать Чехова. Но теперь на дн чемодана рукопись, теперь ужъ ему не уйти.

Ночью не сразу заснешь – отъ сладкаго волненiя – хоть и цлый мягкiй диванъ для тебя. Но день межъ Орломъ и Лозовой, въ жаркихъ, дымныхъ степяхъ успокоитъ. И на утро солнце, другой воздухъ, тополя, кипарисы, полутатарскiя деревушки, минареты Бахчисарая, долины, горы, блыя скалы Инкермана и какъ дышащее темносинее небо – море… Отъ окна не оторвешься. Блоснжный Севастополь съ блоснжными моряками. Колыханiе синихъ безднъ моря, душаще-опьяняющiй втеръ – закричалъ бы отъ радости. Влага, ласка, безпре // л. дльная широта втра, пронзеннаго солнечнымъ туманомъ, пахнущаго iодомъ, солью – надъ блестящими волнами вх блой пн проносящагося.

…«Пушкина» сильно качало. Дамы на палуб изнемогали. Чемоданъ мой подбрасывало, но рукопись отъ этого не стала ни лучше, ни хуже. Проходили слва красные глинистые берега. Георгiевскiй монастырь бллъ. Изъ всхъ пассажировъ нырявшаго парохода одинъ разбойникъ-гимназистъ, возвращавшiйся въ Ялту, лъ въ столовой за четверыхъ. Остальные въ лучшемъ случа «удерживали позицiи». Шли долго. Но у мола Ялты, въ темнот блествшей по гор огоньками, вс огорченiя забылись.

И началась мирная южная жизнь.

Гостиница моя «Грандъ Отель» – не изъ первыхъ, но мн все нравилось: и Ялта, и гостиница, и сплошной балконъ по фасаду на море, и само море, и паруса на нем. Я объдался сладкою шашлой, кофе пилъ на набережной, вечеромъ сидлъ въ городскомъ саду на музык, но думалъ все объ одномъ: о чеховской дач въ Аутк (надъ Ялтой).

…И вотъ вызвали меня однажды, къ телефону, низкiй глуховатый голосъ сказалъ:

– Да, да, получилъ рукопись… Прiзжайте, потолкуемъ.

Онъ назвалъ меня по имени и отчеству. Я былъ въ восторг – «помнитъ не забылъ!».

// л. Часовъ въ пять подвозилъ меня ялтинскiй парный извозчикъ къ дач Чехова.

Я позвонилъ. Дверь отворилась, такой же юноша какъ и я, но съ трубкой рукописи подъ мышкой, вышелъ на крыльцо, за нимъ слегка сгорбленная, знакомая фигура. Мы прошли въ кабинетъ.

Изъ большого окна видны горы. На стнахъ фотографiи, Левитановскiй пейзажъ. Въ ниш – мягкiй турецкiй диванъ – туда Чеховъ и забрался, а у меня плыло все въ глазахъ. На письменномъ стол лежала моя рукопись.

Чеховъ покашлялъ, помолчалъ.

– Это у васъ въ форм дневника… Вы туда можете что угодно садить. Вы вотъ мн повсть напишите… Для него я готовъ былъ написать и романъ, и стихи, что угодно.

– Очень ужъ мрачно. Это отъ молодости. А такъ… ничего. (Онъ прибавилъ нсколько «ободряющихъ» словъ). Я всплывалъ, начиналъ дышать.

Пенснэ онъ свое подергивалъ, продолжалъ сидть глубоко на диван, замолчалъ. Стало опять жутко. Чтобы какъ нибудь сдвинуться, попробовалъ я спросить, какъ самъ онъ пишетъ: «съ натуры, или воображенiемъ?».

Должно быть, о такихъ глупостяхъ спрашивали его не разъ. Онъ мрачно отвтилъ:

– Если у меня на рук пять пальцевъ, не могу же я сказать, что шесть.

И замолчалъ совсмъ. Я не зналъ, какъ дальше поддержать разговоръ.

// л. Но вдругъ самъ онъ заговорилъ – привтливе, мягче: сталъ разспрашивать, сколько мн лтъ, гд учусь, хочу ли и гд напечатать свою вещь. И сразу простой естественный тонъ возникъ. Правда, я недолго его мучилъ. Минутъ черезъ двадцать выходилъ, въ ту же дверь, окрыленный, сiяющiй, навсегда окончательно уже Чеховымъ «взятый».

Я встрчалъ его еще нсколько разъ – въ городскомъ саду, въ ресторан. Онъ нердко сидлъ за столикомъ, пилъ красное вино, въ пальто съ поднятымъ воротникомъ (вечера бывали прохладны). Разъ, довольно поздно, натолкнулся я на него въ уединенномъ конц набережной, онъ сидлъ на скамейк, тоже въ пальто, глубоко шляпу надвинувъ. Очень къ нему шло одиночество, пустынное море, шумвшее въ скалахъ, ночь, звзды… Такъ и остался въ памяти Чеховъ ялтиснкiй:

надломленнымъ и кашляющимъ, одинокимъ, прохладнымъ, со складкою задумчивости, грусти. Онъ уже сиьно былъ боленъ. Временами шла горломъ кровь. Дамы, поклонницы, поклонники, общее вниманiе на музык въ городскомъ саду врядъ ли особенно и развлекали. Любимый журавль, собачка на дач, ночное море… Онъ писалъ въ это время «Трехъ сестеръ». Жить ему оставалось три года.

** * Именно эти три года – наибольшая его слабость, проявленiе любви къ нему, даже обожанiе.

// л. «Три сестры» и «Вишневый садъ», прелестныя вещи какъ «Архiерей»… – и болзнь, быстро съдавшая. Чеховъ жилъ въ Аутк какъ въ санаторiи. Въ Москву всегда его тянуло, особенно зимой, когда театръ: тамъ и играла О. Л. Книпперъ, на которой только что онъженился. Иногда онъ въ Москву «сбгалъ», всегда къ ущербу для здоровья. Въ Москв любилъ то, чего теперь какъ разъ нельзя было:

морозы, ресторанъ «Эрмитажъ», красное вино.

И когда разъ зимой, кажется, въ 1903 г. встртилъ я его на «Сред» у Телешова, Чеховъ былъ неузнаваемъ. Въ огромную столовую Николая Дмитрiевича на Чистыхъ Прудахъ, ввела подъ руку къ ужину Ольга Леонардовна посдвшаго, худого человка съ землистымъ лицомъ. Чеховъ былъ уже иконой.

Вокругъ него создавалось нкое почтительное «мертвое пространство» – впрочемъ, ему трудно было бы и заполнить его, по слабости. Онъ сидлъ въ центр стла. За веселымъ ужиномъ почти и не лъ, и не пилъ. Только покашливалъ, да поправлялъ волосы на голов. Въ январ 1904 года, въ день его именинъ шелъ впервые съ трiумфомъ «Вишневый садъ». Чеховъ кланялся со сцены, черезъ силу улыбался. А спустя полгода, въ Баденвейлер сказалъ: «ich sterbe» – вздохнулъ и умеръ.

Мы хоронили его въ Москв, въ свтлый день iюля. На рукахъ несли гробъ съ Николаевскаго вокзала и много плакали. Плакать было о комъ – не пожалешь тхъ слезъ. Долго шла // л. Процессiя, черезъ всю Москву, которую такъ любилъ покойный. Служили литiи – одну у Художественнаго театра. И легъ прахъ его въ родную землю Новодвичьяго монастыря. Дождь прошумлъ на кладбищ, а потомъ свтлй закурились въ выглянувшемъ солнц купола. И ласточки надъ крестами проряли.

// л. Начало Художественнаго Театра Константинъ Васильевичъ Мошнинъ, веселый и красивый баринъ, слегка заикающiйся, профессоръ механики въ Александровскомъ училищ и страстный охотникъ, былъ прiятелемъ моего отца. Отецъ управлялъ заводомъ Гужона. Мы жили въ директорскомъ особняк при завод. Константинъ Васильевичъ у насъ бывалъ, и мы у него. Однажды, въ свтлой нашей столовой съ оканми въ садъ, за завтракомъ, обратился онъ къ отцу.

– Ко-Константинъ Николаевичъ, а у меня но-вость. Я вдь те-атръ сдалъ… У меня новая т-труппа сняла.

Ему принадлежалъ домъ въ Каретномъ Ряду, и такой невредный, что помщался тамъ цлый театръ «Эрмитажъ». Лтомъ при немъ открывался и садъ со всякими увеселенiями. Зимой больше оперетка, легкая комедiя. Но вотъ тутъ появилось что то другое… // л. – Неосновательный народъ актеры (отецъ изъ какой то причуды длалъ ударенiе на первомъ слог). Что же они будутъ у васъ изображать, тезка?

– Что-то но-вое. Да вы прiзжайте погляд-дть. У меня пообдаемъ, а потомъ, прямо въ ли-терную ложу, она за м-мной… Отецъ налилъ ему рюмку водки.

– Пустое дло, тезка. Подемъ лучше на волчью облаву. Чего тамъ съ актерами возиться. Ну-ка, чи-икъ!

Отецъ любилъ только деревню и охоту. И разговоръ тотчасъ перепрыгнулъ на то, какъ стрляетъ Алексй Николаичъ Милюковъ, на Катуара, на обдъ въ клуб, и тому подобное.

Все-таки сообщенiемъ своимъ Константинъ Васильичъ заинтересовалъ – женскую половину и молодежь. Сестра моя усилась у Игумнова въ Консерваторiи, у насъ всегда бывали ея прiятельницы, женихъ сестры и я – студенты, насъ больше занималъ театръ, чмъ отцова охота. Мать поддержала насъ. И вышло такъ, что однажды, на трехъ извозчикахъ двинулись мы передъ вечеромъ въ Каретный рядъ.

Квартира у Мошнина была огромная, съ явно-охотничьимъ выраженiемъ лица: безконечныя чучела, шкуры, рога, ружья, патронташи… Произошло опять то же дленiе: на охотниковъ и «штиатскихъ». Обдъ для послднихъ не столь веселый, но около восьми Константинъ Васильичъ поднялся, не обманувъ надеждъ:

– Ну, а теперь по-осмотримъ… // л. Домъ былъ такъ устроенъ, что надо пройти коридорами, разными закоулками и переходами довольно далеко – потомъ вдругъ оказываешься у литерной ложи. Она совсмъ рядомъ со сценой. Занавсъ только что поднялся, рампа рзко длитъ театръ на дв части: справа темная зала судей и зрителей, слва… – тамъ бояре, пиръ, видъ на Москву – «Царь Федоръ Іоановичъ».

Константинъ Васильевичъ былъ правъ: театръ, конечно, оказался «новымъ», и по постановк, и по игр. Всю лвую часть сцены занимала крытая терраса «въ русскомъ дух», отъб зрителя ее отдляла балюстрада, срзавшая наполовину туловища артистовъ. Слуги подавали огромныя блюда, на которыхъ во весь ростъ – свиньи, гуси, куски быка;

вкатывались бочки съ виномъ. Споры, балагурство бояръ, подписавшихся подъ челобитной царю, красавица княжна Мстиславская, обходившая гостей съ кубкомъ – все это особенное, ни на что ране виденное не похожее – живое, въ старую Москву переносящее. И, наконецъ, самъ герой дня, молодой, никому тогда еще неизвстный Москвинъ – царь Федоръ – «я царь, или не царь?» – первый неврастеникъ на русскомъ трон, обаятельный и несчастный, родственникъ «идiота» Достоевскаго, дальнiй предшественникъ царя Николая.

Неохотники такъ и впились въ спектакль. Охотники сидли въ глубин, посмивались. Въ антракт публика аплодировала, но выходить на вызовы въ этомъ театр не полагалось.

// л. – Хо-хотятъ все по особен-ному, – говоилъ Мошнинъ. – Стани-с-славскiй – Алексевъ, онъ самъ съ Таганки, Хи-вы, купеческаго рода, но б-большой чудакъ.

– Пойдемте, тезка, лучше пиво допивать, говорилъ отецъ. – А актеры пусть доигрываютъ. Вы мн ружья новаго еще не показали, гд лвый стволъ чокъ-боръ.

И охотники ушли допивать пиво, а намъ, оставшимся, показывалъ «большой чудакъ» Яузскiй мостъ съ нищими и слпымъ пвцомъ-гусляромъ. Толпился народъ, вели на казнь Шуйскаго, окруженнаго стрльцами. Сторонники Шуйскаго пытались его отбить, стрльцы одолвали. Бабы цловали руки своему герою, прощались съ нимъ. Опять это было совсмъ не то, къ чему привыкли мы въ Маломъ театр, или у Корша (не говоря уже объ опер).

** * Вотъ что разсказываетъ самъ Станиславскiй о первомъ представленiи «Царя Федора»: «Стараясь подавить въ себ смертельный страхъ передъ грядущимъ, представляясь бодрымъ, веселымъ, спокойнымъ и увреннымъ, я передъ третьимъ звонкомъ обратился къ артистамъ съ ободряющими словами главнокомандующаго, отпускающаго армiю въ ршительный бой. Нехорошо, что голосъ мн то и дло измнялъ, прерываясь отъ неправильнаго дыханiя… Вдругъ // л. Грянула увертюра и заглушила мои слова. Говорить стало невозможно, и ничего не оставалось сдлать, какъ пуститься въ плясъ, чтобы дать выходъ бурлившей во мн энергiи, которую я хотлъ тогда передать моимъ соратникамъ и молодымъ бойцамъ. Я танцовалъ, подпвая, выкрикивая ободряющiя фразы съ блднымъ, мертвеннымъ лицомъ, испуганными глазами»… ** * Картина получилась, вроятно, «достойная кисти Айвазовскаго».

Дйствительно чудакъ, – но чудакъ оказался особенный, перворазрядный, создатель лучшаго русскаго театра. А въ тотъ вечеръ, 14 октября 1998 года, режиссеръ Александровъ съ позоромъ изгналъ его со сцены.

«Константинъ Сергевичъ, уйдите! Сейчасъ же! И не волнуйте артистовъ»… «Мой танецъ прервался въ полужест, и я, изгнанный и оскорбленный въ своихъ режиссерскихъ чувствахъ, заперся у себя въ уборной». Горько ему было, что вотъ онъ столько силъ отдалъ этому спектаклю, а его гонятъ, точно посторонняго!

Но своимъ «Художественно-Общедосттупнымъ» театромъ заварилъ Станиславскiй кашу. Успхъ былъ большой, очень бурный. Отцы и дти раздлились. Отцы или оказались холодны (какъ мой, напр., любящiй литературу, но театръ находившiй вообще слишкомъ «преувеличеннымъ»

// л. и «театральнымъ») – или прямо враждебны, особенно поклонники Маоаго театра.

Мы – т. е. студенты, барышни, разныя молодыя экзальтированныя дамы, затмъ вс интеллигенты-провинцiалы (безъ «традицiй» театральныхъ), сразу театромъ плнились. Вотъ именно его полюбили, какъ любили тогда Чехова, нкую особую линiю въ московской – и общерусской – культур.

** * Въ томъ же сезон шелъ «Потонувшiй колоколъ» Гауптмана – мы смотрли его изъ той же литерной ложи. Бурджаловъ гоготалъ лшимъ, М. Ф. Андреева носилась по сцен феей Раутенделейнъ. Отецъ изъ ложи довольно громко и весело задавалъ ей разные вопросы – приходилось его унимать: и въ конц концовъ всетаки не досидлъ, ушелъ сговариваться о лосиной облав съ Мошнинымъ и Милюковымъ. А колоколъ на сцен вызванивалъ что полагается.

Но «Потонувшiй Колоколъ» не былъ боевымъ спектаклемъ. Боевою оказалась чеховкая «Чайка». Она дала лицо театру, окончательно завоевала Москву.

Исторiя этой «Чайки» извстна: предварительный провалъ въ Александринскомъ театр, колебанiя Художественнаго – большое желанiе Немировича-Данченко поставить пьесу и нкое сопротивленiе (вначал) Станиславскаго.

// л. У самого Чехова, какъ разъ, обострился туберкулезъ, близкiе очень боялись, что неуспхъ пьесы можетъ совсмъ дурно на него повлiять – прiзжала даже въ Москву Марiя Павловна, настаивала на отмн спектакля. Но спектакль былъ театру необходимъ – и ршили рискнуть… Чуть не сорокъ лтъ тому назадъ мы съ сестрой, въ юной компанiи, безъ взрослыхъ, сидли въ лож бенуара справа – въ обыкновенной лож, сообща купленной. Ни о какихъ волненiяхъ автораи театра не знали. Даже не знали, что пьеса провалилась уже въ Петербург (у насъ Москва, мы только своимъ интересуемся). Занавсъ поднялся – на сцен полутемно, какой то паркъ, прямо передъ зрителемъ скамейка. Говорятъ и ходятъ довольно странно какiе то люди.

Наконецъ, выясняется, что молодой писатель, нервный и непризнанный, ставитъ тутъ же, въ саду, свою декадентскую пьесу. Молодая актриса, закутанная въ блое, читаетъ нчто лирико-философическое о мiровой душ… На скамь сидятъ зрители – спиною къ публик… Все это по началу показалось очень уж причудливымъ. Публика молчала, въ недоумнiи. Но чмъ дальше шелъ первый актъ, тмъ сильнiе сочилось со сцены особенное что то, горестно-поэтическое, сжимающее сердце. Что? Не такъ легко и опредлить. Внсловесное, можетъ быть, музыкальное – но нкая власть шла оттуда – зрительный залъ подпадалъ сла // л. достному наркозу искусства. Какъ удалось уловить «имъ» внутреннiй звукъ пьесы, ея стонъ, ритмъ? Это ужъ загадка художества, живого и органическаго, т. е. очень таинственнаго дла. Пьеса, какъ говорятъ, въ театр «дошла». Занавсъ опустился.

Зрительный залъ молчалъ. За сценой актеры умирали со страху. Одна изъ актрисъ упала въ обморокъ.

Молчанiе зрителей было плодоносное, самое дорогое для театра: настолько сильно впечатлнiе и волненiе, что не сразу и вырывается въ аплодисментъ. Зато вырвавшись, долго не смолкаетъ.

…Нечего актрис было падать въ обморокъ. Первый актъ имлъ огромный успхъ – онъ и нарасталъ до самаго конца.

** * Въ «Чайк» театръ показалъ основныя свои черты: единство спектакля, его музыкальную цльность, какъ бы оркестровый характеръ. Показалъ и основное ядро своихъ силъ.

Играли: самъ Станиславскiй, Лужскiй, Вишневскiй, Артемъ, Книпперъ, Лилина. Все это – будущая слава театра, художники, которымъ предстоялъ живой, естественный ростъ. Чудеснаго Артема, къ сожалнiю, нтъ уже въ живыхъ, нтъ и Лужскаго, остальные зравствуютъ, напоминая собой о прекрасныхъ, героическихъ, временахъ московскаго театра.

// л. Странна судьба двухъ участниковъ перваго представленiя «Чайки» – Мейерхольда и Роксановой.

Мейерхольдъ игралъ отлично – неудачника. Треплевъ-Мейерхольдъ стрляется по пьес. Нервное, и одаренное, и недоодаренное далъ Мейерхольдъ въ этой фигур: сыгралъ какъ бы себя самого. Черты талантливости безъ нкоего «Божьяго благословенiя», нервность безъ влаги, головная, сухая возбужденность и неспособность къ творчеству органическому, изъ почвы, подсознанiя идущему – это, кажется, и есть Мейерхольдъ. Онъ ушелъ довольно скоро отъ Станиславскаго.

Какъ актеръ, ничего не далъ. Какъ режиссеръ, обнаружилъ много и выдумки, и изящества – прямо даже дарованiя («Балаганчикъ» Блока – замчательная постановка). Но, въ общемъ, неблагодатность и безплодiе опредлили путь этого незауряднаго человка. Онъ сталъ врагомъ Станиславскаго, врагомъ Москвы, корней, истинныхъ соковъ русской земли. Въ жилахъ его будто не кровь, а клюквенный сокъ блоковскаго «Балаганчика». Какъ многiе неудачники и полу неудачники, примкнулъ сразу, съ бшенствомъ и яростью къ коммунизму.

Сдлалъ одну-дв интересныхъ постановки и прославился «передлками»

(искаженiями) классическихъ пьесъ. Сейчасъ, кажется, и у совтской власти не въ почет… А во всякомъ случа: каък былъ, такъ и остался въ безвоздушномъ пространств.

// л. Роксанова… – Станиславскiй, въ воспоминанiяхъ, перечисляетъ актрисъ, выдвинувшихся въ «Чайк». (Книпперъ и Лилина). О Роксановой – самой Чайк – не сказано. И не могъ онъ сказать: она просто плохо играла. Единственный слабый пунктъ пьесы – сама Чайка! Въ тхъ же воспоминанiяхъ говорится, что Чеховъ былъ въ отчаянiи отъ «одной актрисы»… Онъ даже требовалъ, чтобы у ней взяли роль. Она тоже не удержалась въ театр, не прижиласъ въ немъ. Какова ея судьба дальнйшая, не знаю.

…Не она ли и упала въ обморокъ посл перваго акта? Если да, то о пьес ошиблась, а о себ – нтъ.

// л. Леонидъ Андреевъ Кажется, въ жизни Андреева (писательской, а можетъ быть и личной) годы 1901 – 1906 были самыми полными, радостными, бодрыми. Все его существо летло тогда впередъ;

онъ полонъ былъ силъ, писалъ рьяно;

несмотря на самыя мрачныя «Бездны», на «Василiя ивейскаго» – полонъ былъ надеждъ, успховъ, и безжалостная жизнь не надломила еще его. Онъ только что женился на А. М. Вiельгорской, нжной и тихой двушк. Свтлая рука чувствовалась надъ нимъ. На его бурную, страстную натуру, очень некрпкую, это влiянiе ложилось умряюще. Слава же росла, шли деньги;

Андреевы жили шире;

давно была оставлена квартирка на Владимиро-Долгоруковской, гд мы познакомимлись.

Квартиры становились лучше;

появлялся достатокъ. Часто люди бывали, чтенiя.

Въ т времена процвталъ въ Москв литературный кружокъ «Среда». По средамъ собирались у Н. Д. Телешова, у С. С. Голоушева и у Андреева. Быва // л. ли: Бунинъ Иванъ, Бунинъ Юлiй, Вересаевъ, Блоусовъ, Тимковскiй, Разумовскiй и др. Изъ зазжихъ: Чеховъ, Горькiй, Короленко. Бывали и Бальмонтъ и Брюсовъ.

Каждый разъ что-нибудь читали. Много прочиталъ Андреевъ – думаю, всхъ больше. Онъ читалъ сдержанно, нсколько однообразно, иногда поправляя густые волосы, свшивавшiеся на лобъ;

въ лвой рук папироса;

иногда помахивалъ ею въ тактъ, и изъ-подъ опущеннаго лба вдругъ быстро взглядывалъ горячими своими глазами.

Меня наврно онъ гипнотизировалъ. Мн все нравилось, и безраздльно, въ немъ и его писанiи. Въ спорахъ о прочитанномъ я всегда былъ на его сторон.

Впрочемъ, и вообще онъ имлъ тогда большой успхъ, очень всхъ возбуждалъ, хотя образъ его писанiй мало подходилъ къ складу слушателей. Но на «Сред»

держались просто, дружественно;

духътоварищеской благожелательности преобладалъ. И тогда даже, когда вещь корили, это длалось необидно. Вообще же это были московскiе, привтливые и «добрые» вечера. Вечера не бурные по духовной напряженности, нсколько провинцiальные, но хорошiе своимъ гуманитарнымъ тономъ, воздухомъ яснымъ, дружелюбнымъ (иногда очень ужъ покойнымъ). Входя, многiе цловались;

большинство было на ты (что особенно любилъ Андреевъ);

давали другъ другу прозвища, похлопывали по плечамъ, смялись, острили, и въ конц концовъ, по стародавнему обычаю Москвы, обильно ужинали.

// л. Можно сказать: Москва старинная, хлбосольная и благодушная. Можно сказать и такъ, что писателю молодому хотлось больше молодости, возбужденiя и новизны. Все же свой, великорусскiй, мягкiй и воспитывающiй воздухъ «Среда»

имла. Знаю, что и Андреевъ любилъ ее. А судьба ршила, чтобы изъ членовъ ея онъ ушелъ первый – одинъ изъ самыхъ младшихъ.

Иногда я ходилъ къ нему по утрамъ – это значитъ, о чемъ-нибудь хотлось говорить;

какъ порядочный писатель русскiй, онъ вставалъ поздно;

какъ москвичъ – безконечно распивалъ чаи, наливалъ на блюдечко, дулъ, пилъ со вкусомъ;

къ приходившему относился съ великимъ дружелюбiемъ. Можетъ быть и нехорошо было идти къ человку утромъ;

можетъ быть и необязательно разговаривать такъ много;

все же вспоминаешь съ удовольствiемъ объ этихъ утреннихъ русскихъ разговорахъ гд-нибудь на Прсн, при бломъ снг съ улицы, деревцахъ вдоль тротуаровъ, низкомъ лет воронъ съ втокъ на крышу дома. Говорили о Бог, смерти, о литератур, революцiи, войн, о чемъ угодно. Куря, шагая изъ угла въ уголъ, туша и зажигая новыя папиросы, Андреевъ долго, съ жаромъ ораторствовалъ. Говорилъ онъ неплохо. Но имлъ привычку злоупотреблять сравненiями и любилъ острить. Юморъ его былъ какой-то странный: и была въ немъ эта жилка, и чего-то нехватало. И во всякомъ случа, въ его писанiи юморъ несвободенъ. Онъ не радуетъ.

// л. Въ три Андреевъ обдалъ, а потомъ ложился спать, черта не европейская, какъ и во всемъ былъ онъ весьма далекъ отъ европейца. (Носилъ поддевку, а поздне ходилъ въ бархатной куртк. Среди «передовыхъ» писателей была тогда унасъ мода одваться безобразно, дабы видомъ своимъ отрицать буржуазность).

Проснувшись вечеромъ, часовъ въ восемь, опять пилъ крпкiй чай, накуривался и садился на всю ночь писать. Тутъ онъ разогрвался;

голова накалалась, и легко, непроизвольно, родила образы страшные, иногда чудовищные. Писанiе было для него опьяннiемъ, очень сильнымъ;

въ молодости, впрочемъ, онъ вообще пилъ;

и, какъ разсказывалъ, наибольшая радость въ томъ заключалась, что уходилъ мiръ обычный. Онъ погружался въ бредъ, въ мечты;

и это лучше выходило, чмъ дйствительность. Студентомъ, посл попойки, въ цлой компанiи друзей, такихъ же фантасмогористовъ, онъ ухалъ разъ, безъ гроша денегъ, въ Петербургъ;

тамъ прожили они, въ такомъ же транс, цлую недлю;

собирались дажечуть не вокругъ свта.

Неудивительно, что писанiе утренняго, трезваго, какъ и вообще дисциплины, онъ не выносилъ. Ночь, чай, папиросы – это осталось у него, кажется, на всю жизнь. Иногда онъ дописывался до галлюцинацiй. Помню его разсказъ, что когда онъ писалъ «Красный смхъ» и поворачивалъ голову къ двери, тамъ мелькало нчто, какъ бы уносящiйся шлейфъ женскаго платья. Бредовое писанiе не было для него вы // л. думкою или модой: такова вся его натура. Его развязанное подсознанiе всегда стремилось въ ночь, таковъ его характеръ;

но утремленiе это было подлинное, и его не безъоснованiя ставили рядомъ съ Эдгаромъ По, котораго онъ зналъ, любилъ. Онъ нраивлся ему за то, что говорилъ о Ночи.

Андреевъ самъ чувствовалъ Мiровую Ночь, и ее выразилъ – писанiемъ своимъ.

Но не надо думать, что эта Ночь имъ вполн владла. Я уже говорилъ, что былъ въ Андреев мягкiй орловецъ, онъ любилъ теплый домашнiй бытъ, никогда въ немъ не умирала жилка московскаго студента легендарныхъ временъ;

онъ любилъ русское, нашу природу, пруды и влажные, благоуханные вечера посл дождя въ Царицын (подъ Москвою, гд онъ жилъ лтомъ), блыя березы и поля Бутова;

любилъ закаты съ розовыми облаками;

да и въ писанiи его кое-гд, напр.

въ «Жили-были», есть и свтъ, и цвтущiя яблони, и славный дьяконъ. Я вспоминаю о немъ часто и охотно такъ: мы идемъ гд-нибудь въ блющемъ березовомъ лсочк въ Бутов. Май. Зелень нжна, пахуча. Бродятъ дачницы.

Привязанная корова пасется у забора;

закатъ алетъ, и по желтой насыпи несется поздъ, въ блыхъ или розовiющихъ клубахъ. Съ полей ветъ просторомъ и привтомъ родной Россiи. Мы же идемъ легко, быстро, и говоримъ взволнованно.

Вотъ онъ меня провожаетъ на платформ – къ своей широкополой, артистической шляп, въ какой-нибудь // л. синей рубашк, съ летящимъ галстукомъ, съ возбужденными, черно-блестящими глазами. Это оживленiе и возбужденiе такъ молодитъ! И такъ хороша молодость пылкими разговорами, одушевленiемъ, легкой влюбленностью. Поздъ, зарей вечерней, летитъ въ Москву;

смотришь въ око, вновь переживаешь пережитое, и дома, возвратясь, заснешь не сразу.

При мн Ночь, которую такъ чувствовалъ Андреевъ (и оттого на Бога возставалъ, много шумлъ) – эта Ночь впервые на него дохнула. Въ 1906 г. умерла его жена, отъ родовъ, въ Берлин. Мы хоронили ее въ Москв, въ Новодвичьемъ, при жестокой стуж. Андреевъ же остался за гарницей. Изъ Германiи попалъ на Капри. Жилъ тамъ тяжко, бурно. Вотъ отрывокъ изъ его письма, 9 января 1907 г.

«Для меня жизнь такъ: нсколько людей, которыхъ я люблю, а за ними города, народы, поля, моря, наконецъ, звзды, и вес это чужое. И если бы вс люди, немногiе, кого я люблю, вдругъ умерли бы, или забыли меня – я оглянулся бы и завылъ бы отъ ужаса и одиночества». Дале говоритъ, что хорошо, если бы мы съ женой прiхали туда, и прибавляетъ вновь:

«Здорово я тутъ одинъ, несмотря на Горькаго. Съ вами бы я могъ говорить о смерти Шуры, постараемся понять ее».

Мн и пришлось встртиться съ нимъ въ Италiи, въ ма того же года;

но говорить о томъ, о чемъ онъ писалъ, не случилось. Перебирая его письма, я наткнулся на открытку во Флорен // л. цiю: «ду изъ Неаполя въ Берлинъ безостановочно, такъ что во Флоренцiи можемъ увидаться только на минуту на вокзал… Пожалуйста, приходи съ Врой хоть на минутку!» Это «хоть на минутку!» и сейчасъ колетъ сердце: вотъ и не увидишь его больше, даже «на минутку!»

Мы съ женой въ свтлый, жаркiй флорентiйскiй вечеръ вышли встртить его, приенсли букетъ розъ красныхъ (ими полна благословенная Флоренцiя). Въ грохот, съ пылью, влетлъ на скромный вокзалъ международный экспрессъ, изъ перваго класса выскочилъ тотъ же Андреевъ, въ широкополой шляп, съ летящимъ галстукомъ, въ артистической бархатной куртк, какъ знавалъ я его въ Бутов, въ Москв. Как и тогда, онъ ни слова не зналъ «по-заграничному»;

въ купэ оказалась матушка его, – ни себ, ни ей за весь день онъ не могъ достать стакана чая. Матушка охала. Самъ онъ задыхался отъ жары въ бархат своемъ, но глаза его такъ же блестли, какъ и въ былые годы. Онъ нюхалъ наши розы;

говорили мы быстро, безтолково, ибо некогда было, и черезъ нсколько минутъ онъ махалъ намъ букетомъ изъ окна позда уходящаго. На мгновенiе я его увидалъ, и снова забурлилъ и загромыхалъ европейскiй экспрессъ, подымая за собою пыль, унося людей московско-орловскихъ. А сейчасъ, вспоминая т семнадцать лтъ, что зналъ Андреева, я чувствую, что рядомъ съ безконечностью, насъ разлучившею, т года, куда легкла чуть ли не вся его художническая жизнь, – не длиннй краткой минутки // л. на вокзал во Флоренцiи, въ знойный, чудесный итальянскiй вечеръ.

Съ этого года Андреевъ перехалъ въ Петербургъ. Можетъ быть, тяжело ему было заводить въ Москв прочную, осдлую жизнь. Его душевное настроенiе было бурно-мрачное, съ какими-то срывами. Перегорало горе, разъдало. Но натура живая, страстная гнала впередъ. Онъ никакъ еще не зналъ, что сдлать, какъ наладиться. «Опять съ нкотораго времени», пишетъ онъ отъ 17 августа 1907 г., «день мой, каждый мой день и каждая ночь – до краевъ налиты тоской. Что длать, я не знаю, ибо убивать себя не хочу, въ сумасшедшiй домъ тоже не хочу, а жизнь не выходитъ, а тоска, поистин, невыносимая. И все о томъ же, о той же – Шур, о ея смерти. Отпустила было не на долгое время, а теперь снова гвоздятъ одни и тже мысли и сны. Сны! Ужасная, братъ, вещь эти сны, – въ которыхъ она воскресаетъ и всю ночь поитъ меня дикою радостью, а на утро уходитъ».

Въ Москву онъ назжалъ довольно часто. Нердко останавливался въ «Лоскутной», вблизи Иверской и Историческаго музея. Жившiй тамъ П. Д. Боборыкинъ не безъ ужаса разсказывалъ: «предствьте, я встаю въ шесть утра, къ девяти поработалъ уже;

а онъ въ девять только возвращается». Петръ Дмитричъ, никогда за полночь не ложившiйся, пившiй минеральныя воды, носившiй ослпительные воротнички, и нашъ Леонидъ Андреевъ… О, Русь!

// л. Въ это время помню я Андреева всегда на людяхъ, въ сутолок, съ интервьюерами, въ угар. Это былъ годъ, когда впервые онъ вступилъ на путь театра, – путь, давшiй ему славу еще шумнйшую, но и тернiи очень острые.

«Жизнь Человка» была первая его символическая трагедiя, въ чертахъ схематически-условныхъ обнимавшая жизненный путь и судьбу «человка вообще». Это вещь роковая для него. Можно ее любить или не любить;

но съ душевной, и писательской, и человческой судьбой Андреева связана она неразрывно. Въ ней кончился одинъ перiодъ, начался другой. Кончилась молодость Андреева, возросла схема, патетизмъ, и ясне означился надломъ въ душ его. Въ ней есть и нчто пророческое о самой жизни автора – если пророчественность понимать широко. Умеръ Леонидъ Андреевъ не такъ, какъ погибаетъ Человкъ, и въ бдность не впалъ, но нкоторый наклонъ жизни своей почувствовалъ.

«Жизнь Человка» имла крупный успхъ – въ Москв въ Художественномъ, въ Петербург у Мейерхольда. Андреевъ боле и больше увлекался театромъ. И боле и больше укрплялся въ Петерббург. Сталъ очень близокъ сильно успвавшему издательству «Шиповникъ», въ альманахахъ издательства слылъ гвоздемъ. «Шиповникъ» не издавалъ его книги. Къ намъ, къ «Москв», онъ питалъ чувства дружественныя по-прежнему;

когда бывалъ, самъ читалъ свои пьесы, или присылалъ читать рукописи на «Средахъ». Но находилъ, что Москва // л. это «милая провинцiя», благодушная и теплая. Ем указалось въ Петербург попрохладнй и построже. Ему казалось, что воздухъ свера, воды Финляндiи, ея лса и сумракъ ему ближе, чмъ березки Бутова. Врно, что въ «Жизни Человка»

не было ужъ мста для березокъ. Все-таки обращать Андреева, русака, бывшаго московскаго студента въ мрачнаго отвлеченнаго философа, ршабщаго судьбы мiра въ шхерахъ Финляндiи съ помощью Мейерхольда, было жаль. Никто не вправ сказать, какимъ долженъ былъ быть путь его. Ему видне было самому. Но можно, кажется, замтить, что его натура не укладывлась вся въ Финляндiю и Мейерхольда.

Съ весны 1908 г. онъ поселился на своей дач у Райволы, на Черной Рчк.

Эта дача очень выражала новый его курсъ;

и шла, и не шла къ нему. Когда впервые подъзжалъ я къ ней лтомъ, вечеромъ, она напоминала мн фабрику: трубы, крыши огромныя, несуразная громоздкость. Въ ней жилъ все тотъ же черноволосый, съ блестящими глазами, въ бархатной куртк, Леонидъ Андреевъ, но уже начавшiй жизнь иную: онъ женился на А. И. Денисевичъ, заводился новымъ очагомъ, былъ полонъ новыхъ плановъ, боле грандiозныхъ, чмъ ране, и душа его боле была смятенна славой, богатствомъ, жаждой допить до конца кубокъ жизни – кубокъ, казавшiйся теперь неосушимымъ. Обстановка для писателя (въ Россiи) – пышная. Дача построена и отдлана въ стил свернаго модернъ, съ крутою крышей съ балками подъ // л. потолкомъ, съ мебелью по рисункамъ нмецкихъ выставокъ.

Мы много говорили, очень дружественно, мн хорошо было съ Андреевымъ, но жилище его говорило о нецльности, о томъ, что стиль все-таки не найденъ. Къ стилю не шла матушка изъ Орла, Настасья Николаевна, съ московско-орловскимъ говоромъ;

не шли вчные самовары, кипвшiе съ утра до вечера, чуть не всю ночь;

запахъ щей, безконечныя папиросы, нервность, мягкая развалистая походка хозяина, добрый взглядъ его глазъ, многiя мелочи. Правда, стремленiе къ грандиозу находило нкое примненiе: нравилось смотрть съ башни въ морской бинокль на Финскiй заливъ, наблюдать ночью звзды. Но какъ разъ рано утромъ слдующаго дня, проснувшись въ боковой комнат для гостей, не совсмъ еще отдланной, я услыхалъ, какъ двое маляровъ, снаружи малевавшихъ на подмосткахъ, напвали неторопливо простую, славную нашу псню. Вотъ въ ней – замля Москвы, березки Бутова, поля Орла. И нтъ Финляндiи. Нтъ майоликовыхъ отдлокъ, матовыхъ кубовъ, нтъ модерна. Нтъ и «Жизни Человка».

На этой новой дач писалъ Андреевъ: «Царь – Голодъ», «Черная Маска», «Анатэму», «Океанъ» и другое. Хорошо было удалиться изъ столицы, но это не было удаленiемъ въ Ясную Поляну, столица перекочевала къ нему въ самомъ суетномъ и жалкомъ облик;

взвинчивала, гнала къ успху, слав, шуму и обманыва // л. ла. Кто не любитъ обольщенiя успха? Андреевъ жадно его вкусилъ и не могъ уже забыть;

не могъ уже жить, чтобы о немъ не писали, не шумли, не хвалили. Не знаю даже. Могъ ли онъ теперь писать лишь для себя, вн публики. Онъ ненавидлъ публику и поклонялся ей. Онъ презиралъ газетчиковъ, освободиться же отъ нихъ не могъ. Для славы нужны были журналисты, налетавшiя роями, которымъ онъ разсказывалъ о своей жизни, замыслахъ, писанiяхъ;

сердился, что разсказываетъ, и на завтра вновь разсказывалъ. Они печатали нелпыя интервью, раздражавшiе друзей Андреева, а врагамъ дававшiе матерiалъ для издвательствъ.

Вся эта чушь газетная, въ мор вырзокъ съ отчетами о пьесахъ, отзывами, критиками, бранью, клеветой, замтками, какждый день притекала къ нему и одурманивала душу. Врядъ ли чувствовалъ онъ себя хорошо. Тмъ боле, что все настойчиве въ критик твердили объ упадк его дарованiя.

За всей этой горькой мишурой, у него былъ и свой мiръ. Вотъ что говоритъ онъ въ письмахъ этого перiода о второй дйствительности. «Съ каждымъ уходящимъ годомъ я все равнодушнй къ первой дйствительности, ибо въ ней только я рабъ, мужъ и отецъ, головныя боли и съ прискорбiемъ извщаемъ. Сама природа, – вс эти моря, облака и запахи я долженъ приспособить для прiема внутрь, а въ сыромъ вид они слишкомъ физика и химiя.

// л. То же и съ людьми: они становятся интересны для меня съ того момента, какъ о нихъ начинаетъ псиаться исторiя, то-есть ложь, то-есть все та же наша единственная правда. Я не длаю изъ этого теорiи, но для меня вообразимое всегда было выше сущаго, и самую сильную любовь я испытывалъ во сн. Поэтому я, пока не сдлался писателемъ и не освободилъ въ себ способности воображенiя, такъ любилъ пьянство и его чудесные и страшные сны».

Флоберъ, столь безконечно далекiй отъ Андреева, говоритъ гд-то въ письм:

la vie n’est suprotable qu’en travaillant, и, правда, одурманивалъ себя работой. Для Андреева, какъ писателя настоящаго, смыслъ этихъ лтъ, годовъ зрлости, такъ же, видимо, сводился къ работ, какъ наркозу, уводящему отъ скучной дйствительности. «Сколько скучныхъдней и просто неинтересныхъ людей въ первой дйствительности! А въ моей вс дни интересны, даже дождливые, и вс люди интересны, даже самые глупые. Сейчасъ за окнами мороситъ, просто мороситъ, и нтъ ничего, кром просто мокрой Финляндiи и озноба въ спин, – а начни описывать, и получится интересно, явится настроенiе;

и чмъ правдиве я буду изображать, тмъ меньше останется правды. Ибо само слово принадлежитъ ко второй дйствительности, само по себ оно картина, разсказъ, сочиненiе».

Впрочемъ, онъ оговаривается: не вся дйствительность презрнна.

// л. … «Не скажу даже, чтобы я былъ правъ, такъ настоятельно и убжденно предпочитая воображаемое сущему, и если устроить между ними состязанiе, то окончательная, послдняя красота будетъ на сторон послдняго. Но такая красота – моменты, далеко разбросанные въ пространств и времени. Не только собрать, а можно прожить всю жизнь и не одного не встртить. Немало на свт красивыхъ людей, а разстоянiе между ними – словно между звздами: и одинъ еще не родился, а другой давно умеръ. Пусть даже живетъ, но или онъ далеко безконечно, либо говоритъ на другомъ язык, либо я совсмъ не знаю о его сущестованiи. Вдь вс эти, кого мы любимъ и считаемъ настоящими друзьями, Данте, Іисусъ, Достоевскiй существуютъ только въ воображенiи нашемъ, во второй дйствительности, во сн».

Въ первой же дйствительности, несмотря на славу, деньги, шумъ и суету вокругъ, врядъ-ли Андреевъ чувствовалъ себя теперь хорошо. Онъ не производилъ такого впечатлнiя. Во всякомъ случа, видимо, становится онъ одиноче. О дружб, о «мужской, крпкой, глубокой, серьезной дружб» онъ говоритъ теперь съ горечью. («Какъ странно звучитъ слово «дружба» – ты помнишь, что оно означаетъ? Я забылъ» 8 iюля 1909 г.). И еще: … «Замтилъ ли ты… что дружба ранняя ягода и приходитъ прежде другихъ? Любовь, какъ тнь, сопровождаетъ, пока есть свтъ, а для новой дружбы положенъ раннiй предлъ. И если не захватилъ друга изъ юности, // л. то новаго не жди;

да и стараго-то не удержишь. И не случайность для меня, что кончилась моя дружба съ Горькимъ – вс писатели дружатъ въ юности, а со зрлостью приходитъ къ нимъ неизбжное одиночество. Такъ оно и надо, пожалуй» (23 iюня 1911 г.).

Кажется, за эти годы Леонидъ Андреевъ и дйствительно новыхъ друзей не прiобрлъ, а отъ старыхъ отдалился, находясь въ Финляндiи. Кажется, жизнь его тамъ ограничивалась кругомъ (важнйшимъ, разумется) – семьи. Въ Москв онъ появлялся рдко. Въ Петербург литературныхъ друзей и всегда у него было мало;

а въ литератур критической къ нему относились теперь дурно. Вообще же въ его литературной судьб много русскаго: безудержное возношенье, столь же безпощадня брань. Ни шумъ, ни гонорары, ни интервью не могли скрыть рзкаго охлажденiя къ нему публики. Та исключительность его, что раньше восторгала, теперь сердила. Чмъ громче онъ старался говорить, тмъ раздраженней слушали. И за короткiй срокъ своихъ удачъ и пораженiй могъ бы вспомнить покойный слова Марка Аврелiя: «судьба загадочна, слава недостоврна». Или же обратиться къ собственной «Жизни Человка».

За это время мало приходилось его видть. Доходили временами письма, но все рже. Я зналъ, что онъ обрился, что завелъ лодку моторную и скитается по шхерамъ. Мореходскiе инстинкты пробудились въ немъ внезапно;

нрави // л. Лись брызги, пна, шумъ втра, одиночество. Быть можетъ, нчто байроническое мерещилось ему въ этихъ одинокихъ блужданiяхъ. Вызовъ жизни, людямъ, гордость, честолюбiе надломленное.

Я видалъ его въ послднiй разъ въ Москв, осенью 1915 г. Шла его пьеса «Тотъ, кто получаетъ пощечины». Врядъ ли она удача;

врядъ ли совершенна, какъ и вообще мало совершеннаго оставилъ Леонидъ Андреевъ. Хаосъ, торопливость и несдержанная пылкость слишкомъ видны въ его писанiи. Но какъ и во всемъ главнйшемъ, что онъ написалъ, есть въ этой пьес андреевское, дкое, очень скорбное, сплошь облитое ядомъ горечи… Тяжкая душа, израненная и больная, мн почувствовалась и въ самомъ автор. Это иной былъ Андреевъ;

не тотъ, съ кмъ философствовали мы нкогда на Прсн, бродили въ Бутов. Надломъ, усталость, тяжко бьющееся сердце, тягостная раздраженность. И лишь глаза блестли иногда по-прежнему.

– Пьесу испортили, – говорилъ онъ. – Сгубили. Главная роль не понята. Но посмотри – онъ указывалъ на ворохъ вырзокъ, – какъ радуются вс эти ослы.

Какое наслажденiе для нихъ – лягаться.

Онъ ухалъ въ Петербургъ смутный и подавленный, хоть иногда и много смялся и острилъ. Мы же, прощавшiеся съ нимъ тогда въ Москв, его немногiе друзья, врядъ ли угадывали будущее, врядъ ли думали, что живого, настоящаго // л. Андреева, въ бархатной куртк и съ черными глазами, не «сонъ» и не «мечту»

второй дйствительности, – намъ уже не увидть.

И мн трудно говорить объ этихъ заключительныхъ годахъ земного странствiя Андреева.

Знаю только одно: съ октября 1917 г. онъ не возвращался даже въ Петербургъ, жилъ въ Финляндiи. Революцiя задла его чрезвычайно. Онъ ее проклялъ.

Пережить ее ему не удалось. Онъ скончался въ сентябр 1919 г. отъ припадка сердца – сердце у него всегда было больное и нервное.

Когда мысленно я вызываю образъ Андреева, онъ представляется мн молодымъ, чернокудрымъ, съ остроблистающими, яркими глазами, какимъ былъ въ годы Грузинъ, Прсни, Царицына. Онъ лихорадочно говоритъ, куритъ, стаканъ за стаканомъ пьетъ чай гд-нибудь на террас дачи, среди вечерющихъ березъ, туманно-нжныхъ далей. Съ нимъ, гд-то за нимъ, тоненькая, большеглазая невста въ темномъ плать, съ золотой цпочкой на ше. Молодая любовь, свжесть, сiянье глазъ двическихъ, расцвтъ ихъ жизни.

И наврно не могу я говорить съ холодностью и объективностью объ Андреев, ибо молодая въ него влюбленность на всю жизнь бросила свой отсвтъ, ибо для меня Андреевъ вдь не просто талантъ русскiй, тогда-то родившiйся и тогда-то умершiй, а, выражаясь его же словами, милый призракъ, первый литературный другъ, литера // л. Турный старшiй братъ, съ ласковостью и вниманiемъ опекавшiй первые шаги. Это не забывается. И да будутъ эти строки, сколь бы бдны он ни были, дальнимъ привтомъ чужестранной могил твоей, Леонидъ.

// л. Сергй Глаголь – Да вотъ что, – сказалъ Андреевъ, блестя своими черными, удивительными глазами: вы зайдите къ Сергичу, обязательно! Надо познакомиться. И вашъ разсказъ у него. Сборникъ редактируетъ онъ, я и Тимъ-Тимъ (Тимковскiй).

Андреевъ далъ мн письмецо, и я отправился. Сергй Сергичъ Голоушевъ, среди друзей «Сергичъ», по литератур Сергй Глаголь, жилъ въ Хамовникахъ, въ мст странномъ: помщенiии Хамовнической части! Былъ онъ полицейскiй врачъ и занималъ квартиру во второмъ этаж, съ окнами на площадь.

Я попалъ къ нему во врачебный кабинетъ. Мягкая зеленая мебель, книги, картины, жуткiй безпорядокъ, сумеречно-синеватый свтъ изъ окна, откуда бллъ снгъ и надъ снгомъ, надъ каланчей, тучею галки – за бархатной портьерой плесканье воды въ умывальник.

Потомъ оттуда выглянулъ высокiй, очень стройный и широкоплечiй человкъ въ ослпи // л. тельной рубашк и, вытираясь полотенцемъ, откинувши назадъ длинные волосы движеньемъ головы, пристально добрыми глазами на худощавомъ, въ морщинахъ, лиц взглянулъ на меня.

– А-а, душка, знаю. Садитесь, сейчасъ разговаривать будемъ.

Такъ, зимними сумерками, въ Москв очень далекихъ лтъ, началось мое знакомство, перешедшее скоро въ дружбу, со всему городу извстнымъ «Сергичемъ». Черезъ десять минутъ показалось ужъ, что онъ мн родственникъ, такая простота, открытость и широкiй жестъ, чуть и картинный, были въ немъ.


Конечно, къ нему можно съ чмъ угодно придти – и съ болзнью, и съ разсказомъ, и съ картиной – чмъ только не занимался Сергичъ?

Въ юности, сидя на козлахъ, мчалъ Вру Засуличъ изъ суда въ карет, спасая ее. Побывалъ въ «мстахъ не столь отдаленныхъ» – ссыльно поселенцемъ.

Политическую «лвизну» свою тамъ и оставилъ. Занялся живописью. Дружилъ съ Сровымъ, Левитаномъ и Коровинымъ. Въ Третьяковской галлере есть его этюдъ лошади. Сталъ писать. Лчилъ дамъ. Статьи печаталъ и о живописи, о театр, о литератур. Въ томъ же сборник, изъ-за котораго я пришелъ къ нему, былъ и гео разсказъ – не хуже другихъ. Онъ интересовался психiатрiей, былъ другъ всхъ Россолимо и Токарскихъ, яростно превозносилъ Андреева, работалъ по гравюр и офорту – что-то изобрлъ даже въ этомъ дл.

// л. Жилъ холостякомъ. Всегда къ кому нибудь пылалъ. Да женщинамъ и не могъ не нравиться, если бъ и захотлъ – что-то изящное и суховато-мужественное въ немъ было, и безупречное, и безкорыстное. Онъ много говорилъ, слегка даже витiйствовалъ, то собиралъ, то распускалъ морщины на остроугольномъ лиц и широкимъ жестомъ откидывалъ волосы сдющiе. Но какъ принять его за старика! Вотъ, умеръ старымъ, въ памяти остался молодымъ.

Онъ былъ душой «Среды». Для меня, только что принятаго, эти собранiя, въ частности домъ Сергича, навсегда связанъ съ первыми литературными шагами, первыми встрченными писателями, первыми чтенiями – въ полутемномъ кабинет Сергича, навсегда связанъ съ первыми литературными шагами, первыми встрченными писателями, первыми чтенiями – въ полутемномъ кабинет Сергича, подъ блднымъ кругмъ лампы съ зеленымъ абажуромъ, передъ старшими художникиами дла нашего, нкоторые изъ которыхъ вызывали восхищенiе и жуткое волненье. Очень страшно такъ читать, впервые, не забубдешь… Небольшая, полная этюдовъ Васнецова, Полнова, Левитана квартира Сергича наполнялась, сидли и въ гостиной подъ какими то персидскими щитами, у бухарскихъ копiй, въ кабинет на гинекологическомъ лож, спорили о символистахъ, декадентахъ (тогда модный споръ), быт, реализм и т. п. А потомъ слушали – очень часто читалъ Андреевъ. Рже Бунинъ, Телешовъ, я и другiе. Кончалось все ужиномъ. Сергичъ самъ готовилъ удивительнйшую селедку, хоть бы въ «Прагу». Разныя водки въ графинчикахъ, пироги, грибы, за // л. ливныя… вообще Москва – то русское тепло, и тотъ уютъ, немного лнь, безпечность, «миловидность», что и есть старая Русь.

Расходились поздно. По скрипучему снгу, подъ холодными звздами шли пшкомъ, хохотали, доказывали недосказанное, дразнили другъ друга. Иногда старый писатель Гославскiй, съ серебряной бородою – его звали Богомъ Саваофомъ за торжественный видъ – сильно подвыпивъ, начиналъ бранить кого нибудь, меня, напримръ, – неизвстно за что. Звали Ваньку, усаживали Голославскаго, кто-нибудь въ род безотвтнаго Ивана Алексича Блоусова, въ хохлацкой шапк и шевченковскихъ усахъ и увозилъ его.

Сергича я полюбилъ скоро и крпко. Да и какъ было не любить этого славнаго и такого открытаго – весь нараспашку – «прелестника» изъ Хамовниковъ?

Онъ былъ мн старшiй, врод дядюшки и заступника. Если какая бда, затрудненiе или болзнь, онъ тутъ какъ тутъ, зимой въ срой мерлушковой шляп, всегда живой и картинный, многрчиво-привтливый. Правда, онъ больше самъ говоритъ. Слушгаетъ неохотно, разсянно. Чувствуешь, это только скользитъ по немъ… На «Сред» мы съ нимъ и Андреевымъ были «крайняя лвая», т. е.

защитники символистовъ: тогда здсь и былъ «ключъ позицiи». Сергича же и вообще постоянно тянуло къ новизн, молодости. Наша «Среда» была весьма пожилая, // л. Степенная. Это его не вполн насыщало. И онъ водился съ художниками младшаго возраста. (Наприм., съ Петровымъ-Водкинымъ, тогда юношей. И, разумется, покровительствовалъ ему). Милая странность Сергича въ томъ состояла, что никакъ не будучи «инфернальнымъ», онъ очень любилъ въ литератур всякiя «бездны», «тайны», достоевско-андреевское… и для чего это ему надо было? Весь онъ такъ хорошъ былъ простосердiемъ и чистодушiемъ, а любилъ «жуть». Въ тхъ долгихъ годахъ, что я его зналъ, за эту самую жуть онъ меня много бранилъ. Ему нравились, онъ всегда защищалъ мои «мрачныя» вещи, а другую сторону писанья – не одобрялъ.

– Зайчикъ, – говорилъ, какъ обычно откидывая рукой волосы, глядя изъ подъ пенснэ срыми, живыми глазами изъ глубокихъ впадинъ, весь вытягиваясь сухимъ, остро-изящнымъ лицомъ, всегда напоминавшимъ мн симпатичнаго пса, – душка, ты опять мармеладъ свой развелъ?

И щелкалъ пальцемъ по книжк.

– Ты мн дай, чтобы съ жутью… Понимаешь, писатель, вотъ какъ Леонидъ, онъ долженъ опускаться вглубь, въ психологiю, и разворачивать передъ нами тайны и провалы души… Я улыбался, частью виновато, частью безнадежно: что же длать, какждый пишетъ по своему. И если быть вполн искреннимъ, то въ длахъ своего ремесла (или искусства?) и я слушалъ Сергича не очень внимательно, какъ слав // л. Наго дядюшку, но не какъ мэтра. Для мэтра былъ онъ слишкомъ поверхностенъ, слишкомъ между прочимъ въ нашемъ занятiи, которому или всего себя надо отдать, или ужъ за него и не браться.

Въ Сергич была какая-то неаккуратность и забывчивость, берски просторная разсянность. Это касалось, впрочемъ, мелочей. Если жъ въ бд нужна поддержка, нужно черезъ всю Москву хать къ больному – этого Сергичъ никогда не забывалъ. Много людей московскихъ, изъ которыхъ первый я, добрымъ словомъ помянуть безсребренника.

А жизнь его была полетъ сумбурный, въ этомъ основная черта натуры: не было центра, точки, куда била бы вся сила его существа. Диллетантизмъ – вотъ слово, говорящее о несообразности души, о ея нкоторомъ распыленiи. Сергичъ все умлъ длать, отъ гинекологiи до гравюры, и вес длалъ даровито, замчательно же ничего сдлать не могъ, ибо безраздльно ничему не отдавался.

Его слдъ не начерченъ въ исторiи ни одной изъ тхъ дятельностей, коими онъ занимался. Въ немъ, въ его вкусахъ, жестахъ, картинности, доброй безпорядочности… – Русь, Москва.

Бдный Сергичъ! На его закатные дни легла страшная лапа исторiи. Узналъ бывшiй студентъ въ плащ семидесятыхъ годовъ, спаситель Вры Засуличъ – на себ испыталъ новое царство. Сергича въ Москв взяла смерть – // л. Среди бдствiй, голода, холода, и униженiй. Тяжело вспоминать объ этомъ.

И какъ часто бываетъ, ущемляется сердце сознанiемъ, что вотъ ушелъ человкъ, доброе отъ него бралъ какъ должное, а самъ что давалъ? Мало дано, долгъ остался.

// л. Литературный Кружокъ Николай Николаичъ Баженовъ – психiатръ, гастрономъ, Донъ Жуанъ, холостякъ – съ лицомъ жирнымъ и заплывшимъ, маленькими глазками, съ толстыми губами и огромныкъ кадыкомъ – онъ и водрузилъ клубно-литературное знамя надъ Москвой.

Считался парижаниномъ (и парижскимъ москвичемъ) – изъ Парижа вывозилъ галстуки, анекдоты, моды. Имлъ къ литератур отношенiе – какое? Не совсмъ понятно: кажется, интересовался ею. И другiе нашлись «интересующiеся»: актеры, литераторы, адвокаты, зубные врачи. Соединенными усилiями сложившись, подписавшись, соорудили въ переулк съ Тверской на Дмитровку свое учрежденiе. Начали скромно, а потомъ разрослось, даже въ исторiю литературы въ нкоторомъ смысл попали.

Рядомъ съ Филипповымъ, съ калачами и булками, съ шумной кофейной (чуть не самой большой тогда въ Москв), гд засдали барышники, коммивояжеры, бговые жучки и прочее мелкое, но приличное населенiе – открылся Ли // л. тературный Кружокъ, начались его вторники. Они очень совпали сх оживленiемъ литературнымъ: выступалъ симводлизмъ, появились молодые писатели особеннаго оттнка.

Въ «Скорпiон» Поляковъ («нжный, какъ мимоза») издавалъ Бальмонта, Брюсова, выпускалъ «Сверные цвты», Кнута Гамсуна, Пшибышевскаго… «Homo sapiens» – кто изъ барышень не зачитывался этимъ романомъ? («Всталъ. Вскочилъ.

Выпилъ рюмку коньяку» – черезъ нсколько строкъ: «Слъ. Лицо искривилось гримасой. Выпилъ рюмку коньяку»). За мирнаго и прелестнаго гамсуновскаго «Пана» дочерей чуть не выгоняли изъ родительскихъ домовъ (съ Таганокъ, Сыромятниковъ, «чтобы не зачитывались чепухой»). Впрочемъ… и Иванъ Бунинъ въ «Скорпiон» выпустилъ «Листопадъ». А совсмъ юный Блый, тогда студентикъ голубоглазый – «Золото въ лалзури» и «Симфонiи».

Но главенствовали Бальмонтъ и Брюсовъ. «Будемъ, какъ солнце», «Только любовь», «Горящiя зданiя» – Бальмонта въ Москв сразу приняли и полюбили (молодежь, конечно). Брюсова не любили, но вокругъ себя онъ сумлъ создать нкую «магическую» славу. Его боялись. И прислушивались къ его теорiямъ художническимъ. Онъ редактировалъ «Всы», тоже журналъ скорпiонскiй.

Революцiя такъ революцiя… Въ литератур она начиналась, хоть и благоразумно совтовалъ Бальмонтъ поклонникамъ: «тише, тише совле // л. кайте съ древнихъ идоловъ одежды». Молодежь есть молодежь. Бллагоразумiемъ она не отличалась никогда. Идоловъ типа Потапенки и Боборыкина волокли не безъ жару, да и другимъ доставалось – во славу символизма и «декаденства».

Вотъ для этихъ сраженiй Кружокъ подосплъ кстати. Въ небольшой зал Козицкаго переулка, на эстрад, передъ рядами зрителей, засдалъ въ какомъ нибудь кофейномъ жакет съ красной бутоньеркой, въ блыхъ гетрахъ Николай Николаевичъ Баженовъ, – предсдатель, а Бальмонтъ читалъ, скажемъ, объ Уайльд – тогда тоже новшеств и пугал – Бальмонтъ молодой, горячiй, «златовласый» – читалъ остро и съ задоромъ. Главное задоръ. Онъ является непроизвольно, изъ ощущенiя, что говоришь о новомъ, спорномъ, что они теб будутъ яростно рукоплескать, другiе свистать. И, дйствительно, залъ раздлялся.

«Старшiе» ужасались, молодежь ликовала. Получался отчасти митингъ, но скорй веселый. Вотъ какъ описываетъ это лтописецъ: «Благородные зубные врачи и статистики призывали къ завтамъ, Некрасову, шестидесятымъ годамъ. Юноши въ красныхъ галстукахъ – къ Уайльду. Публика свистала, это выводило изъ себя Лизавету, и она отколачивала себ ладоши. Черноглазая Зина тоже хлопала и Петя, взволнованно улыбаясь, а солидныя дамы вокругъ пожимали плечами и выражали негодованiе. Впрочемъ, съ Лизаветой шутки были плохи. Она оборачивала свое разго // л. ряченное лицо, розовiвшее гнвомъ, и громко говорила:


– На дуръ не обращаю вниманiя!

– Браво, – хлопалъ Петя, – браво!»

Случалось и такъ, что молодой человкъ, днемъ боле или мене успшно засдавшiй въ восьмомъ класс Поливановской гимназiи, вечеромъ появлялся на эстрад, въ штатскомъ, съ демоническими начесами, демонически возглашалъ:

– Окунемся въ освжающiя волны разврата!

Не такъ особенно онъ окунался, и домашняя, довольно безобидная была тогда Москва, но такъ ужъ полагалось «устрашать» и «претерпвать за идею»:

юноша, пожалуй, только что получилъ двойку, но зачитываясь Ббальмонтомъ и Брюсовымъ, готовъ былъ отдаться на расттерзанiе «мщанству», лишь бы не быть «какъ вс» и чмъ-то о себ заявить.

«Когда Лизавета съ Зиной влетали посл чтенiя въ ресторанный залъ, вызывали он неблагосклонное шушуканье дамъ и сочувствiе въ мужчинахъ.

Усиливалось это тмъ, что въ город говорили о тайномъ обществ козлороговъ.

едюка бывалъ въ клуб тоже, и какъ человкъ толстый, легкомысленный, не внушалъ доврiя;

а его считали гросмейстеромъ ордена, каък Лизавету съ Зиной – двумя «богородицами».

Общества, разумется, никакого не было. Жила молодежь бойкой и веселой, можетъ быть, и нсколько распущенной жизнью, но обычной въ возраст этомъ:

богемно, съ бродяжничествомъ // л. По кабачкамъ, романами и «выясненiями отношенiй», схожденiями и расхожжденiями – а въ общемъ, подъ крылышкомъ папашъ и ммашъ, беззаботно, скоре всего въ дух Бронныхъ и Козьихъ, усовершенствованныхъ «декаденствомъ».

Но, конечно, нравилось являться въ Кружокъ компанiей человкъ въ десять – вс съ желтыми цвтами.

– Вотъ оно, тайное эротическое общество! И въ несуществующую «ложу»

нарасхватъ стремились т, у кого желтыхъ цвтовъ не было (а какъ хотлось-бы, чтобъ были!) ** * Въ Козицкомъ стало тсно. Дла шли хорошо – Кружокъ переселился – неподалеку, на Дмитровку, въ особнякъ Востряковыхъ. Востряковы сами жили на углу, тоже въ хорошемъ дом, но главное свое палаццо, съ полукруглымъ въздомъ во дворъ, зеркальными окнами, нарядной лстницей съ колоннами, блыми лпными залами, сдали Кружку. И Кружокъ въхалъ. Одного Баженова ужъ не могло хватить. Ставилось все на прочную ногу, съ дирекцiей, комиссiями – литературной, музыкальной и пр.

Появилась «матерiальная основа цивилизацiи» – карты. Сначала карточныя комнаты были скромны, а потомъ сдлали цлую пристройку и открыли залу въ розовыхъ фрескахъ подъ Мориса Дени, разставили огромные овальные столы и укрпили фронтъ. Старухи въ брил // л. лiантахъ, содержанки и актрисы, дльцы, врачи, инженеры и актеры засдали подъ туманно-нжным свтомъ люстръ, казавшихся имъ слаще солнца, за зеленымъ полемъ, погружаясь въ мiръ валетовъ и девятокъ, дамъ, королей. Лица ихъ принимали неживой оттнокъ. Вспоминаются зеленоватые люди, много лысинъ, жирныхъ подбородковъ, ушей, рукъ въ кольцахъ съ драгоцнными каменьями, все это нсколько и вялое (лишенное «свта и воздудха»), но нервное и выключенное изъ жизни. Наврно, наркотическое есть въ игр. Точно-бы накурились опiя. И ихъ мiръ, живущiй съ нами рядомъ, все-же особенный сильно пьянящiй и засасывающiй (для нихъзначитъ же сладкiй). Были среди нихъ и профессiоналы-игроки. Просто они жили этимъ. Являлись какъ на службу, хорошо зарабатывали.

Символистовъ и поэтовъ, художниковъ «Голубой розы» или «Мiра Искусства», писателей «Знанiя» или «Шиповника» для нихъ не существовало. Но чмъ дольше засиживались, чмъ больше штрафовъ платили, тмъ больше книгъ и журналовъ можно было купить въ библiотеку.

Туда велъ длинный коридоръ, уставленный шкафами – съ иногда цнными изданiями. Библiотека быстро росла. Въ читальн, подъ зеленой мягкой лампой, на стол газеты и журналы, изданiя на разныхъ языкахъ, кресла, тишина, полумракъ – другой мiръ. Пробжитъ въ длинномъ сюртук Брюсовъ, пройдетъ Юлiй Бунинъ, полный, уютный, особый своей поход // л. кой (слегка выкидывая ноги въ стороны), рыжеватый Иванъ Ивановичъ Поповъ, редакторъ «Женскаго дла» (букуву д выговаривалъ, каък т – журналъ свой называлъ «Женское тло»).

Вторникамъ отвели залу обширную, на шестьбсотъ мстъ, съ занавсомъ, сценой-эстрадой: можно было ставить спектакли, давать концерты. Лекторы стали разнообразнй. Многихъ выписывали изъ Петербурга. Мережковскiй, Андрей Блый, Волошинъ, Маковскiй, Волынскiй, Яблоновскiй проходятъ въ памяти, покойный Айхенвальдъ. Даже епископъ одинъ выступалъ (имени его не помню).

Читали о новыхъ писателяхъ, новыхъ книгахъ, «вопросахъ пола» – въ общемъ, все стало спокойне и солиднй. Споры, однако, бывали жаркiе, иногда до скандала.

(Разъ Андрей Блый съ эстрады вызвалъ на дуэль литератора Тищенку, друга Толстого. Пришлось спускать занавсъ, подъ руки сводить съ лстницы изнеможденнаго, въ истерик, автора «Серебрянаго голубя»).

Эти «верхнiе» вторники (въ верхнемъ зал) все-жеприняли слишкомъ шумный характеръ. Въ нижнихъ комнатахъ уединенно собиралась «Эстетика» и «Среда».

Въ первой главенствовалъ Брюсовъ. Это было продолженiе «Всовъ».

Питалось дамами богатыми и снобистическими (изъ купчихъ – «Скорпiонъ»

коренился въ Московскомъ Сити). Брюсовъ священнодйствовалъ. Молодые поэты трепетали. Почтительно безмолствовали художники. Дамы сiяли бриллiантами, кутались въ м // л. ха. Въ общемъ-же: скука и высокомрiе, хотя выступали иногда замчательные писатели – Вяч. Ивановъ, Блокъ, блый. «Середа» называлась въ Кружк «молодой», или новой – изъ прежнихъ, интимныхъ собранiй у Телешова и Л. Андреева перешла въ большой просторъ, разрослась численно – и поблднла.

Предсдателемъ ея былъ Юлiй Бунинъ. Тонъ простой и не напыщенный. Составъ довольно срый. Какъ въ «Эстетик», читали и стихи, разсказы – беллетристовъ было больше. Направленiе въ «Эстетик» символизмъ, здсь реалистическое. Изъ писателей извстныхъ – Бунинъ, Шмелевъ, Серафимовичъ, Телешовъ. Выступалъ Алексй Толстой (бывалъ и на «Эстетик»). Но молодежи выдающейся «Середа»

не вывела.

** * Вросъ Кружокъ въ жизнь Москвы съ достоинствами своими и недостатками, съ шумомъ, оживленiемъ, дебатами объ Арцыбашев и Каменскомъ, концертами и лекцiями. Вечеромъ заглянувъ туда, встртишь знакомыхъ и друзей, просмотришь новости въ читальн – вряд-ли минуешь блый ресторанный залъ.

Съ молодымъ еще (но уже академикомъ) Бунинымъ займешь столъ, нашъ обычный, направо отъ двери. Къ полуночи подойдетъ Юлiй Бунинъ съ какого нибудь засданiя – въ томъ-же Кружк, гд съ Валерiемъ Брюсовымъ обсуждали они вопросъ, скажемъ, о повар (Брюсовъ во всемъ былъ до // л. тошный и неутомимый: переводить-ли Вергилiя, спорить-ли о дежурномъ блюд). Столи чуть не вс заняты. Тамъ Эфросъ со Смирновой, Лоло съ Ильнарскою, Перскiй съ женой, Книпперъ, быть можетъ, Качаловъ, Правдинъ изъ Малаго театра. Шмелевъ, Телешовъ, покойный Грузинскiй подсядутъ къ намъ.

Встртишь прiзжаго изъ Петербурга – Георгiй Чулковъ. Изъ молодыхъ московскихъ – Ходасевичъ, Муни, Койранскiй и Стражевъ. Ровно въ часъ, по хронометру, появлялся философъ Лопатинъ – у него мсто всегдашнее за «профессорскимъ» столомъ, черезъ залъ отъ насъ. Лысый, въ очкахъ, съ головой мудреца, начиненной идеализмами и психологизмами, былъ онъ такъ аккуратенъ, что по немъ провряли часы:

– Левъ Михайловичъ прiхалъ, значитъ, часъ ночи.

Надо сказать: подолгу въ ресторан засиживались. Много шумли и спорили, и хохотали, и поужинавъ, заходили въ игорныя залы – можно на счастье поставить (и проиграть!) – можетъ быть, и сорвешь удачу.

А потомъ зимняя ночь, такой свжiй, чудесный воздухъ. Сонный Ванька, ухабы, затихшiя улицы Москвы, тьма.

** * Ко временамъ драмъ россiйскихъ Кружокъ былъ учрежденiе цвтущее, съ библiотекой въ двадцать тысячъ томовъ, штатомъ служащихъ, // л. канцелярiями, запаснымъ капиталомъ. Могъ жертвовать на просвщенiе, стипендiи, помогалъ нуждающимся, выдавалъ ссуды, издавалъ журналъ (небольшой), собиралъ многосотенныя аудиторiи – литературно-музыкальныя. Въ залахъ его устраивались выставки. Во время войны тамъ былъ лазаретъ.

Въ революцiю онъ сначала держался. Изъ первыхъ перешелъ къ «нимъ»

Брюсовъ – началось медленное удушенiе. Горестная сцена сохранилась въ памяти изъ того времени. Старый Серафимовичъ, Александръ Серафимовичъ, многолтнiй нашъ сотоварищъ по «Сред» тоже объявился коммунистомъ.

Помню засданiе «Середы» – изъ послднихъ въ Литературномъ Кружк – изъ совсмъ особенныхъ. Въ верхней комнат было много народу, душно и нервно. Вс взволнованы, что-то виситъ надъ душой. Сидлъ за стломъ и Серафимовичъ, блдный и молчаливый. Попросилъ слова Андрей Соболь. Въ горячей, нервно-истерической рчи, захлебываясь, предложилъ исключить Серафимовича изъ «Середы».

– Кто противъ свободной печати и литературы, тотъ не съ нами.

Вс молчали. Молчанiе было тяжелое. Поднялся Чириковъ.

– Вы намъ не товарищъ. Все между нами кончено. Больше руки я вамъ не подаю. (Таковъ, приблизительно, былъ смыслъ его слова).

– Значитъ, я могу выйти? – глухо сказалъ Серафимовичъ.

// л. Никто не отвтилъ – раздались аплодисменты. Онъ поднялся и блдный, молча, вышелъ.

Больше мы его тутъ не видли. Но Кружокъ онъ закрылъ быстро – «какъ контръ-революцiонное гнздо». Сынъ его въ это время донесъ не одного юношу, гимназиста, своего-же товраища – и погубилъ его въ чек. Александра Серафимовича я встрчалъ потомъ главою «Лито»*) – у него быстро появилась шуба и бобровая шапка. Богъ съ ними, съ бобрами. Александръ Серафимовичъ былъ тогда незадачливымъ, внутренно-озлобленнымъ писателемъ. Теперь сдлалъ шагъ разумный, и сравнительно процвлъ. Это личное его дло и не хочется его судить. Все-же… этотъ человкъ бывалъ нкогда въ моемъ дом, мы находились въ добрыхъ отношенiяхъ, изъ временъ юности сохранились даже нкiя ласковыя слова и улыбки. Тмъ грустне все остальное.

Сейчасъ онъ въ почет, какъ и Вересаевъ. Госиздатъ издаетъ собранiе его сочиненiй – практически онъ игру свою выигралъ.

// л. “Зори” Въ 1904-06 г.г. выходилъ въ Москв марксистскiй журналъ «Правда». Его издавалъ В. А. Кожевниковъ, инженеръ, математикъ и фантасмогористъ. Этотъ *) Литературный отдлъ – было такое учрежденiе.

скромный и своеобразный человкъ со странностями взялъ да и всадилъ чуть не вс свои средства въ изданiе, гд сотрудники – Луначарскiе, Скворцовы, Базаровы ему же и доказывали, что онъ эксплуататоръ, буржуй, темная личность.

Удивительно было его терпнiе. Барство, должно быть, чрезмрное. Заходилъ самъ себя сожигать – и сожигалъ.

Однако, весной 1906 г. Валентинъ Алексевичъ, загадочно расширивъ свои глаза и поигравъ но обыкновенiю ноздрями, объявилъ, что онъ еще новый журналъ хочетъ издавать, но маленькiй, чисто литературный, врод приложенiя къ «Правд» (эта «Правда» была необычайно-нелпаго вида: полъ аршина длины и узенькая, такъ что страница выходила чуть не газетнымъ столбцомъ). Новое дтище окрестили «Зори» и отдали молодежи.

// л. Къ «Правд» я имлъ нкоторое отношенiе. Первые номера мною корректировались. Я получалъ за это 50 руб. въ мсяцъ, пропускалъ много ошибокъ и напечаталъ тамъ два собственныхъ разсказа: «Мглу» и «Сонъ», а уже третiй, «Тихiя Зори», не прошелъ въ этомъ «магазин», а попалъ, какъ и дальнйшее, въ петербургскiй «Новый Путь».

Изъ корректоровъ тоже я былъ изгнанъ (вполн справедливо). Но съ Валентиномъ Алексевичемъ сохранилъ добрыя отношенiя и бывалъ вх его квартир на Кудринской площади въ знаменитомъ дом Курносова, куда упирается Новинскiй бульваръ, и откуда видна вся Москва. И вотъ въ эти «Зори»

меня посадили ужъ въ редакцiю.

Какъ все, что затвалъ Валентинъ Алексевичъ, наши «Зори» оказались мало златоносными: журнальчикъ, гд золото пущено было на обложк (и Москва на ней тоже изображена) расходился, кажется, въ 60 экземплярахъ. Существовалъ недолго – одну весну, – литературнаго влiянiя не имлъ и теперь представляетъ величайшую рдкость. Но въ жизни молодой Москвы того времени извстную память оставилъ и не въ одной душ провелъ свой слдъ.

** * Весна, Москва! Не зря называли мы журнальчикъ «Зори», и не зря Сергй Глаголь и К. К. Первухинъ пустили золото на обложку. Что-то // л. Отъ свтлой зари, юношеское и чистое было въ этихъ «Зоряхъ», и навсегда он для меня овяны свтомъ весны, тхъ особыхъ неповторимыхъ чувствъ… Насъ было нсколько молодыхъ литераторовъ, и два-три старшихъ, и черезъ всхъ насъ прошелъ какой-то романтически-весеннiй токъ: «Зори» сдлались не только лишь журналомъ, но и умонастроенiемъ и какой-то душевной направленностью.

27 апрля. Открытiе первой въ Россiии Думы. Нашъ поэтъ Александръ Дiесперовъ – студентъ въ очкахъ, живущiй на 15 руб. въ мсяцъ, отшельникъ, страстный и патетическiй книжникъ, – впослдствiи авторъ тома о Блаженномъ Іероним, – читаетъ свою лирическую передовую для «Зорь» объ эр свободы, о вольномъ народ и о другомъ, начинающемся… Апрльское золото на его некрасивомъ, и умномъ, и восторженномъ лиц. Золото – во влажныхъ отъ волненiя глазахъ, да и по насъ пробгаетъ содраганiе восторга. Вообще восторгъ – одна изъ важныхъ чертъ «зоризма». Мы такъ иногда называли свое настроенiе.

Дiесперовъ воспвалъ въ своихъ стихахъ Русь, апрль, апрль, колокола, березки, нкiй градъ Китежъ, иногда приходилъ ко мн, задыхаясь отъ волненiя и слезъ.

Онъ былъ мистикъ, но не декадентъ. Страстно поклонялся Блому (временъ «Золота въ лазури»), Блоку «Пиковой Дамы». Поэзiю и святую бдность онъ избралъ себ для обученiя. Сколько я его помню, обликъ монаха въ немъ росъ, углублялся. Онъ совсмъ отдавалъ // л. уже свою жизнь другимъ, иногда въ нкоторою суровостью;

но тогда, въ апрл «Зорь», онъ боле всего остался въ моей памяти съ золотомъ слезъ вовсторга.

П. М. Ярцевъ, драматургъ и театральный критикъ*).

Еще нашъ зористъ былъ Владимiръ Высоцкiй, – русскiй полякъ съ миндалевидными индусскими глазами, изящный, томный и всегда влюбленный, бредившiй Каспровичемъ, Словацкимъ («Ангелли» – его переводъ), переведшимъ всего Пшибышевскаго. Онъ воспламенялся, когда рчь касалась Польши или женщинъ. Врный сопутчикъ по кабачкамъ, славный товоарищъ въ жизни, звали мы его «Пшерва Тетмайеръ» или «Пшесмыцкiй», а чаще: Пшесмыка. Въ этомъ слов какзлось всегда мн что-то ласково-нелпое, весьма шедшее къ человку богемы.

П. П. Муратова не было тою весною въ Москв. Онъ писалъ намъ изъ Парижа, какъ изъ Петербурга прислалъ мн А. Блокъ свое чудесное стихотворенiе, впервые у насъ въ «Зоряхъ» напечатанное (названiя не помню;

тамъ есть строчка: «твой узорный, твой цвтной рукавъ»). Андрей Блый тоже былъ нашъ, но не такъ близко-лично, и на нашихъ собранiяхъ, у меня, или Ярцева, кончавшихся иногда на разсвт, не участвовалъ. Но зористъ, и упорный, былъ то // л. Гдашнiй ближайшiй другъ его Эллисъ, – въ то время бодлерiанецъ и мистикъ, съ большой изступленностью. Онъ писалъ намъ мистическiе стихи, переводилъ Данте и всегда былъ готовъ къ крайностямъ. Однажды покойный Б. А. Койранскiй оскорбительно пошутилъ надъ гипсовымъ Данте, стоявшимъ у Эллиса. Тотъ не стерплъ и, схвативъ бюстъ (поруганный, по его мннiю), разюилъ его вдребезги. Эта мучительная и «летящая» душа прошла много *) О немъ см. ниже.

испытанiй, нын, надо думать, нашла прочную успокоенность въ лон католической церкви. (Эллисъ – ученый монахъ и переводчикъ русскихъ религiозныхъ писателей на нмецкiй языкъ).

«Зорямъ» принадлежалъ также поэтъ Самулъ Викторовичъ Киссинъ (Муни).

Съ грустью вспоминаю его прекрасные глаза, черную еврейско-ассирiйскую бороду, его всегдашнюю тоску и ненасыщенность, – съ грустью за недолгую жизнь, за горькiй конецъ. (Онъ застрлился во время войны). И я зашелъ-бы слишкомъ далеко, если бы подробнй написалъ о двухъ мн лично очень близкихъ зористахъ А. А. Койранскомъ и В. И. Стражев. Кажется, мн остается добавить, что лирико-мистическiй «разсказъ» былъ у насъ представленъ П. Кожевниковымъ, Венецiя – К. К. Первуинымъ, санскритъ и Индiя – М. А. Эртелемъ, ученйшимъ филологомъ, Византiя и Римъ – А. П. Воротниковымъ.

// л. ** * Кто мы такiе были: сотрудники, редакторы, издатели? Почему при марксисткомъ журнал для увеличенiя его тиража печатался въ двухстахъ экземплярахъ тоненькiй журнальчикъ мистико-романтическаго свойства? Почему мы вс собирались и вслухъ читали свои произведенiя, а потомъ обсуждали, спорили, «выясняли отношенiя», отвратительно сами корректировали и т. д. – для чего все это? Значитъ, такъ по русски полагается, чтобы выходило безтолково. Но намъ было весело и легко. Мы прожили отличную весну съ тмъ сознанiемъ длаемаго дла, которое всегда есть у писателя, если даже разумомъ онъ понимаетъ, что, въ сущности, никому до его писанiя дла нтъ. Какая была наша публика? На кого мы влiяли? Кому что-нибудь приносили? Женамъ, сестрамъ, разнымъ молодымъ людямъ и барышнямъ, для которыхъ я былъ Зайчикъ, а Муратовъ – Патя. Но мы такъ разохотились, что, проведя кто гд лто 1906 года, осенью вновь соединились, и всю зиму собирались у меня на Спиридоновк, гд мы съ В. И. Стражевымъ вмст сняли квартиру. Собирались для изданiя новаго «органа», на этотъ разъ вполн собственнаго: «Литературно-художественная недля». Это было продолженiемъ «Зорь», но боле боевого и задирчатаго типа.

«Зори» никого не трогали. Въ «Литературно-художественной недл»

Б. Грифцовъ // л. ставилъ Блока выше Толстого, кажется, мы за одно разгромили и Рпина, а за нападки на Брюсова (вотъ отъ чего меньше всего отрекаюсь) вышла цлая исторiя съ Андреемъ Блымъ.

«Недля» наша тоже погибла, – и тоже отъ безденежья и «холодности»

публики. Зористы же ходили ко мн цлую зиму. Эти собесдованiя были очень горячи, искренни и свтлы. Все таки у насъ было что то врод братства, секты романтиковъ;

внутреннiй голосъ насъ сводилъ;

изъ душевной потребности родилось общенiе. Мы даже пытались опредлить «зорическое» мiросозерцанiе.

Конечно, мы все со всмъ «соединяли», «примиряли», разумется, не обходилось безъ Владимiра Соловьева. Въ то же время былъ у насъ и особенный «русскiй»

уклонъ и христiанскiй. Съ христiанствомъ насъ сближалъ какъ бы свтъ нашихъ душевныхъ устрмленiй и ихъ музыка. Но мы были литературный кружокъ, а не религiозно-философскiй.

** * Все это прошло;

но хорошо, что было. Вспоминая Москву, всегда вспоминаешь свтлую горячку «Зорь». Молодость, братская дружба, энтузiазмъ, – не такъ это ужъ мало. И если для литературы – песчинка скромная «Зори», то для живыхъ людей, вотъ для нашихъ душъ, это время есть нчто.

Годы насъ разбросали – и мiровыя потрясенiя. Много лтъ ничего я не слышу о В. Высоц // л. комъ, Пшесмык «Зорь». Горькое чувство мн говоритъ, что всего врне сложилъ онъ, блый офицеръ, свою головушку гд-нибудь подъ Ростовомъ. Дiесперовъ, если живъ, трудится въ глубин Россiи. Остальные мы разбросаны по всему свту.

Москва, Россiя, Францiя, Германiя, Чехословакiя, Америка… Мiръ такъ просторенъ.

// л. Молодость – Иванъ Бунинъ Можно ошибиться въ год, когда встртились. Но не ошибешься въ томъ, что была зима. Неопалимовскiй переулокъ, звзды на ночномъ неб, огненно-сухая, снжная пыль изъ подъ копытъ «рзваго». Яркiй свтъ, тепло, запахъ шубъ въ передней профессора Р. Хозяинъ, нестарый еще психiатръ съ волнистыми волосами, въ бломъ галстук (при пиджак), плъ въ гостиной у рояля, громко и смло:

«Цловался крпко… да-а… съ твоей же-е-ной!» (Схватывая себя при этомъ за кокъ на лбу).

Въ столовой молодежь – не то художники, не то студенты, не то поэты, не весьма основательныя дамы, и съ черными кудерьками, карими чудесными глазами сама хозяйка, Любочка Р. Вс эти Зиночки, Лены, Васеньки – ея прiятели.

У Любы тяготенiе къ модерну. У нея встртишь и Бальмонта, и Балтрушайтиса.

Она читаетъ «Симфонiи» Андрея Благо. И ея братъ, Георгiй, только что вернувшiйся изъ Сибири, вскор разовьетъ свой «мистическiй анархизмъ».



Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.