авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |

«БОРИСЪ ЗАЙЦЕВЪ МОСКВА Изд-во “Русскiя Записки” 1939 г. ...»

-- [ Страница 2 ] --

// л. Психiатръ занимался циркулярнымъ психозомъ, здилъ въ клиники на Двичье Поле, на дому лчить гипонозомъ (больше пьяницъ). Принималъ у себя молодежь. Относился къ читателямъ «Симфонiи» съ благодушной снисходительностью, частью какъ къ пацiентамъ. Но задавала тонъ Люба – ласковостью, весельемъ, одивленiемъ. Весь этотъ кругъ литературно-артистическiй носилъ оттнокъ легкой беззаботной художнической богемы.

Такъ же шумли, хохотали и танцовали въ промежуткахъ между пнiемъ и въ тотъ вечеръ, когда въ столовой, подъ рулады баритона, изъ гостиной, впервые увидалъ я Бунина. Онъ сидлъ за стаканомъ чая, подъ яркимъ свтомъ, въ сюртук, трехугольныхъ воротничкахъ, съ бородкой, боковымъ проборомъ всмъ теперь извстной остроугольной головы – тогда русо-кашатановой – изящный, суховатый, худощавый. Ласково блестя на него глазами, встряхивая черными завитками волосъ, улыбалась изъ-за самовара Любочка.

Пнiе оборвалось, раздались аплодисменты. Психiатръ быстро вошелъ въ столовую, оглядлъ всхъ побдоносно. Налилъ стаканъ воды изъ стекляннаго кувшина, залпомъ выпилъ, надышавъ туда. Поправилъ шевелюру и, сверкнувъ мужицкими своими глазаками, весело спросилъ:

– Ну, какъ?

Это относилось къ пнiю. Вс зааплодировали, онъ тронулъ блый безсмысленный галстукъ и на лакированыхъ ботинкахъ прослдовалъ въ // л. кабинетъ, гд какой нибудь Васенька выяснялъ отношенiясъ какой нибудь Зиночкой.

Этотъ свтъ и тепло квартиры, близна скатерти, любины кудряшки, молодое оживленiе вокругъ, остроугольный, элегантный Бунинъ – такъ и смшались въ памяти съ морозной ночью и звздами надъ Московой – въ ощущенiи остропоэтическомъ.

** * Встртились мы будто бы случайнл. Но принадлежа къ одному кругу, занимаясь однимъ дломъ, не могли и дале не встрчаться. Видлись у Леонида Андреева, Телешова, Сергя Глаголя. А тамъ Литературный кружокъ, ресторанъ «Прага»… Пестрой и шумной, легкой и радостной кажется теперь жижзнь тогдашней Москвы. Можетъ быть, просто молодость? Необучайное по сил чувство жизни?

Но – и само время: какое привольное, сколь подходящее для артистическаго!

Какой интересъ къ литератур! Сколько молодыхъ дарованiй… Сколько споровъ, волненiй, чтенiй, удачъ и неудачъ, изящныхъ женскихъ лицъ, зимнихъ санокъ, блеска ресторановъ, познихъ возвращенiй… Иванъ Алексичъ жилъ тогда по гостиницамъ: въ номерахъ «Столица» на Арбат (рядомъ съ «Прагой»), позже въ «Лоскотной» и «Большомъ Московскомъ».

// л. Осдлости не любилъ Бунинъ, – ныне здсь, завтра ужъ въ Петербург, а то въ Крыму – или, вдругъ, взяли да и ухали они съ Найденовымъ, а Рождество въ Ниццу – тогда визъ не требовалось!

Живя въ Москв, бывалъ и у насъ, по разнымъ Остроженкамъ, Спиридоновкамъ, Благословскимъ и Благовщенскимъ. Подъ знакомъ поэзiи и литературы входил въ мою жизнь: съ этой стороны и остался въ памяти. Всегда въ немъ было обаянiе художника – не могло это не дйствовать. Онъ былъ старше, опытне и сильне. Я нсколько его боялся, и по самолюбiю юношескому ревниво себя оберегалъ. Мы говорили очень много – о стихахъ, литератур, модернизм.

Много спорили – съ упорствомъ и горячностью, какждый отстаивая свое – въ глубин же, подспудно, ловили почти одно и то же. Но онъ уже сложился, я лишь слагался.

На «Средахъ» слушали чужiя вещи и свои читали. Леонида Андреева, милаго Сергя Глаголя я не стснялся.

Но вотъ Бунинъ именно меня «стснялся». И тогда уже была въ немъ строгость и зоркость художника, острое чувство слова, острая ненависть къ излишеству. А время, обстановка, какъ разъ подталкивали писателя начинающаго «запускать въ небеса ананасомъ» (Блый). Но когда Бунинъ слушалъ, иногда вразы застревали въ горл.

Разъ, выхавъ вечеромъ изъ Москвы въ Петербургъ – иванъ Алексевичъ, я, и жена моя, // л. занимались мы въ вагон, часовъ до десяти вечера, чтенiемъ вслухъ: онъ читалъ стихи, я разсказъ (везъ его въ «Шиповникъ»). Именно тамъ, съ глазу на глазъ, въ купэ второго класса Николаевской дороги, при смутномъ свт свчи, сильно мигавшей, неповторимомъ запах русскаго вагона, неповторимо-плавномъ ход позда Имперiи и ощущалъ яяя давленiе въ горл – на сомнительныхъ словесныхъ виражахъ. Поздъ неукоснительно-покойно шелъ зимними нашими полями.

Тепло струилось по коридору, занавска на фонарик покачивалась – полные своихъ плановъ, стремленiй и чувствъ мы летли къ туманному Петрограду.

** * «Почему вы грустны? Почему сегодня такой молчаливый?» спрашивалъ меня иногда въ «Средахъ» Бунинъ.

Въ молодости грусть, и замкнутость – не проявленiе ли силъ еще бродящихъ, неувренныхъ? Робости, гордости?

Во всякомъ случа, простыя слова старашго, взглядъ сочувственный, – какъ то оживляли. И хотя отвчалъ я не совсмъ складно и продолжалъ молчать, вес же это облегчало, и вотъ запомнилось. Значитъ, было на пользу.

Въ одинъ апрльскiй вечеръ «Середа» собралась у Сергя Глаголя въ Хамовникахъ.

Кто тогда читалъ, я не помнб. Но въ этой самой квартир, гд изъ окна видна была калан // л. ча, а въ комнатахъ – смсь акушерства съ литературой и этюдами Левитана, и подарилъ мн въ тотъ вечеръ Иванъ Алексевичъ только что вышедшую книгу:

«Пснь о Гайават», въ своемъ перевод.

Мы всегду ужинали посл чтенiя, засиживались позно. Извозчики громыхали, развозя по Москв полусонной – кого въ Лоскутную, кого на Чистые пруды. А кто пшкомъ брелъ. Я именно такъ и мрилъ пространство къ Молчановк, тамъ въ дом Сусоколова, въ деревянномъ особняк снималъ антресольную комнату за пятнадцать рублей – съ лежанкою, тополемъ за окномъ, выходившимъ на переулокъ Годеинскiй, гд за угломъ, на Арбат, и жилъ Бунинъ въ «Столиц». Отсюда ходилъ я въ Спасо-Песковскiй къ будущей своей жен, сюда, по скрипучей лсенк, забгала и она.

Теплое было утро, влажное, тихое… – съ каплями росы, благоухающими почками тополевыми. Можетъ быть, слегка даже дождикъ накрапывалъ? Шелъ третiй часъ, четвертый. Помню, сидлъ у окна раскрытаго, и читалъ эту «Гайавату», и мечталъ о чемъ то, восхищенный, взволнованный. И совсмъ стало свтло… – а еще что?

И сладко жизни быстротечной Надъ нами пролетала тнь.

Только и всего. Поэзiя была. И что отъ нея произростало въ сердц.

// л. ** * Въ дом Армянскихъ, кораблемъ воздымавшимся на углу Спиридоновки и Гранатнаго, позже мы жили. Надъ переулкомъ свшивались втви чудесныхъ тополей и липъ особняка Леонтьева. Недалеко отъ насъ домъ Рябушинскаго, съ собранiемъ иконъ. Недалеко и церковь Вознесенiя, гд Пушкинъ внчался – блая, огромно-плавная, съ куполомъ-небосводомъ*).

Въ дом Армянскихъ много у насъ уже бывало народу, во глав съ тою же Любочкой Р., и профессоръ заглядывалъ, и Бальмонтъ, Сологубъ, Городецкiй, Чулковъ, Андрей Блый… – и вс Зиночки, Васеньки, Машеньки прежнихъ временъ. И Муратовъ, и Стражевъ, Койранскiй, Высоцкiй – сверстники и сотоварищи писанья. Иногда спалъ на турецкомъ диван З. И. Гржебинъ, «Шиповникъ», мой первый издатель, прiзжавшiй изъ Петербурга. Какъ «не арiецъ» не имлъ въ Москв прева жительства – останавливался у насъ.

И, конечно, бывалъ здсь Иванъ Алексевичъ Бунинъ.

Духъ былъ богемскiй и безтолковый. Путано, шумно, нехозяйственно – но весело. И весьма молодо. Въ сущности, то же, что и у Любочки Р., только безъ пнiя и циркулярнаго психоза. И съ преобладанiемъ литературы, еще // л. Большимъ на ней ударенiемъ. Очень много читали здсь вслухъ и я самъ, и другiе. И Блый, и Бунинъ. Старше насъ, но отчасти межъ Зиночекъ, Любочекъ, Дiесперовыхъ и Грифцовыхъ молодя, читалъ Бунинъ стихи… Вновь насъ обольщалъ. «Острый Сирiусъ блисталъ», олень мчался средь чащу зимнюю, въ лунную ночь волки брели по снгамъ къ гумну. Или:

Старыхъ пердковъ я наслдье чую, Звремъ въ пол осенью ночую, На зар добычу жду. Скудна, Жизнь моя, расцвтшая въ невол, И хочу я смло въ дикомъ пол Силу страсти вычерпать до дна.

Силы жизни, жажды жизни много въ немъ было въ т годы.

На одномъ сборищ такомъ встртилъ онъ у насъ тихую барышню съ леонардовскими глазами, изъ старинной дворянской семьи… Вра Николаевна Муромцева жила у родителей въ Скатерномъ, училась на курсахъ, вела жизнь степенную и просвщенную. Съ женой моей была въ давешнихъ хорошихъ отношенiяхъ.

Тотъ вечеръ закончился частью въ Литературномъ Кружк, частью въ Большомъ Московскомъ – очень поздно, и врядъ ли могъ кто либо тогда подумать, что недалеко время, когда обратится Вра Николаевна Муромцева въ Вру Николаевну Бунину.

*) Нын разрушена.

// л. Но это именно и случилось. И весной слдующаго года ухали они въ дальнее путешествiе.

** * Помню чтенiе «Астмы» въ дом Муромцевыхъ, въ комнат Бунина съ гильзами, табакомъ – комнат какъ бы помщичьяго дома (только ружей на стн не хватало, да лягавой собаки). «Деревню» читалъ авторъ нсколько вечеровъ, въ столовой, подъ висячей лампой, тоже по-деревенски. Слушали: братъ Юлiй, Телешовъ, покойный Грузинскiй, да мы съ женой. Это было уже другое – новая полоса въ писанiи его, да и въ жизни иное пришло. Онъ крпъ, росъ, временно отходилъ отъ лиризма боле молодыхъ лтъ. Черезъ два-три года выбрали его въ Академiю, по разряду изящной словесности, и мы бурно отпраздновали это событiе въ московской «Праг». Нсколько позже – 25-лтнiй его юбилей, тоже очень торжественно, на всю Москву, чуть не цлую недлю. Это значитъ, уже «маститый», академикъ… Жизни же наши шли, какъ кому полагалось. Вмст приближались мы къ рубежу, въ грохот и огн котораго погибло все прежнее – кром таинственныхъ слдовъ въ памяти и душ. Къ нимъ и обращаешься теперь, какъ бы изъ другого мiра… // л. Юлiй Бунинъ Москва богата улицами, переулками. Ихъ имена порой причудливы.

«Середа» примнила этотъ словарь къ шуточнымъ кличкамъ своихъ сочленовъ.

Телешовъ назывался «Уголъ Денежнаго и Большой Лнивки», Сергй Глаголь (за краснорчiе) – «Бреховъ переулокъ», Гольцевъ – «Бабiй городокъ», Андреевъ – «Ново-Проектированный». У Ивана Бунина прозвища не было, но его брата Юлiя съ отдаленныхъ временъ окрестили «Старо-Газетнымъ» переулкомъ.

Юлiй Алексевичъ никогда въ Газетномъ не жилъ и въ газетахъ не писалъ.

Онъ былъ редакторомъ журнала «Встникъ Воспитанiя» изъ Староконюшеннаго переулка. Знающiе говорили, что это лучшiй педагогическiй журналъ. Мы, несвдущiе могли только утверждать, что журналъ помщается по лвой сторон Староконюшеннаго, во флигел особняка Михайлова. Юлiй Алексевичъвсегда сидитъ въ своей квартирк-редакцiи – на стн св. Цецилiя – читаетъ рукописи, пьетъ чай и куритъ. Изъ окна видна зелень Михайловскаго сада, въ комнат // л. кахъ очень чисто, тихо, если зайти часовъ въ двнадцать, то весьма вроятно, что тамъ и Иванъ Бунинъ, и что они собираются въ «Прагу» завтракать.

Юлiй Алексевичъ невысокъ, плотенъ, съ бородкой клинушкомъ, небольшими умными глазами, крупной нижней губой, когда читаетъ, надваетъ очки, ходитъ довольно мелкимъ шагомъ, слегка выбрасывая ноги въ стороны. Руки всегда за спиной. Говоритъ баскомъ, основательно, точно продалбливаетъ что-то, смется очень весело и простодушно. Въ молодости былъ народовольцемъ, служилъ статистикомъ, а потомъ раполнлъ и предсталъ законченнымъ обликомъ русскаго либерала.

– Юля, – кричала ему въ Литературномъ Кружк веселая молодая дама. – Я васъ знаю, вы изъ либерализма красную фуфайку носите!

Юлiй Алексевичъ подхохатывалъ своимъ скрипучимъ баскомъ и уврялъ, что это «не соотвтствуетъ дйствительности».

Былъ онъ, разумется, позитивистомъ и въ науку «врилъ». Жилъ спокойной и культурной жизнью, съ очень общественнымъ оттнкомъ: состоялъ членомъ безчисленныхъ обществъ, комиссiй и правленiй, засдалъ, «заслушивалъ», докладывалъ, выступалъ на създахъ, и т. п. Но пошлостей на юбилеяхъ не говорилъ. Нжно любилъ брата Ивана – нкогда былъ его учителемъ и наставникомъ, и теперь жили они хоть отдльно, но видались постоянно, вмст здили въ Кружокъ, на Середу, въ «Прагу». На // л. Серед Юлiй Алексевичъ былъ одинмъ изъ самыхъ уважаемыхъ и любимыхъ сочленовъ, хотя и не обладалъ громкимъ именемъ. Его спокойный и благородный, джентльменскiй тонъ цнили вс. Что-то основательное, добротное, какъ хорошая матерiя въ дорогомъ костюм, было въ немъ, и съ этимъ нельзя было не считаться.

Когда Середа выступала какъ-нибудь общественно, Юлiй Алексевичъ всегда стоялъ во глав.

Онъ не сотрудничалъ въ «Русскихъ Вдомостяхъ», и это странно, ибо именно «Юлiй», какъ мы его дружески называли, являлъ собой типъ «Русскихъ Вдомостей», онъ потому и назывался «Старо-Газетнымъ», что носилъ въ себ воздухъ, дыханiе нкоего мiра. «Юлiй» былъ мра, образецъ и традицiя. Въ сущности, по немъ одному, по его рчи, сужденiямъ, засданiямъ, заграничнымъ поздкамъ, можно было почувствовать всю ту жизнь, все то время.

** * Узнавъ объ объявленiии войны, онъ впалъ въ тяжелое унынiе.

– Мы погибли, – сказалъ въ iюл 1914 года брату Ивану.

Дальнейшему, видимо, уже не удивлялся. По странному упорству не захотлъ хать съ братомъ на югъ въ 1918 году и остался въ Москв – наблюдать гибель мiра, къ которому принадлежалъ, и подъ который самъ закладывалъ нкогда динамитный патронъ.

// л. Нельзя было во времена моей молодости представить себ дня, когда не вышли бы «Русскiя Вдомости». Трудно себ вообразить и то, чтобы Юлiй Алексевичъ не засдалъ во флигельк Михайловскаго дома надъ корректурами «Встника Воспитанiя». И однако, все это случилось. Люди съ красными флагами выгнали людей въ красныхъ фуфайкахъ. «Исторiя» предстала въ нкiй часъ просто и грозно, опрокидывая и давя «джентльменскiй» укладъ, тонкой пленкой висвшiй надъ хаосомъ.

Надвигались страшныя зимы 19-20 годовъ. Тутъ не до Середы, не до литературы. Только бы не погибнуть! Середа къ этому времени понесла уже большой уронъ: умеръ Леонидъ Андреевъ, умеръ и Сергй Глаголь, и Тимовскiй.

Иванъ Бунинъ ухалъ на югъ. Я въ Москву лишь назжалъ, изъ деревни. Юлiя Алексевича встрчалъ, но не часто. Ни «Русскихъ Вдомостей», ни «Встника Воспитанiя» уже не существовало. «Юлiй» былъ грустенъ, недомогалъ. Пальто его совсмъ обтрепалось, шапочка также. Изъ Михайловскаго флигелька его выжили.

Что сдлали со Св. Цецилiей? Вроятно, сожгли въ печурк (но она вдь, и есть Два-Мученица). Какъ и вс, жилъ онъ впроголодь.

Въ 1920 году, когда я перебрался вновь въ Москву, здоровье Юлiя Алексевича было ужъ совсмъ неважно. Нужнъ былъ медицинскiй уходъ, лченiе, правильное питанiе… – въ тогдашней-то голодной Москв!

// л. Посл долгихъ хожденiй, обиванья пороговъ его устроили въ сравнительно приличный домъ отдыха для писателей и ученыхъ въ Непаломовскомъ. Тамъ можно было жить не боле, кажется, шести недль. (Мсто, гд написана извстная и, въ своемъ род замчательная, «Переписка изъ двухъ угловъ» Вяч.

Иванова и Гершензона – тоже памятка русскихъ бдствiй). Раза два ему срокъ продлили, но потомъ пришлось уступить мсто слдующему, перебраться въ какой-то прiютъ для стариковъ въ Хамовникахъ.

Я былъ у него тамъ въ теплый iюньскiй день. «Юлiй» сидлъ въ комнат грязнаватаго особняка, набивалъ папиросы. На желзныхъ кроватяхъ съ тоненькими тюфячками валялось нсколько благодленскихъ персонажей. Мы вышли въ садъ. Прошлись по очень заросшимъ аллеямъ, помню, зашли въ какую то буйную, глухую траву у забора, сидли на скамеечк и на пеньк. «Юлiй»

быылъ очень тихъ и грустенъ.

– Нтъ, – сказалъ на мои слова о брат, – мн Ивана ужъ не увидть.

Этотъ свтлый московскiй день, съ запущеннымъ барскимъ садомъ, нжными облаками, съ густотой, влагой зелени, съ полуживымъ Юлiемъ Алексевичемъ, остался однимъ изъ самыхъ горестныхъ воспоминанiй того времени.

Черезъ нсколько дней «Юлiй» обдалъ у меня въ Кривоарбатскомъ.

Обдалъ! Въ комнат, гд жена стряпала и стирала, гд я работалъ, а // л. дочь училась, онъ сълъ тарелку супа и, правда, кусочекъ мяса.

– Какъ у васъ хорошо! – все говорилъ онъ. – Какъ вкусно, какая комната!

Больше живымъ я его уже не видалъ.

** * Въ iюл представитель нашего Союза добился отъ власти, чтобы Юлiя Алексевича помстили въ лчебницу. Назначили больницу «имени Смашко» – «лучшее, что мы можемъ предложить». Когда племянникъ привезъ Юлiя Алексевича въ это «лучшее», то врачь задумчиво сказалъ ему: – Да, что касается медицинскаго ухода, у насъ вполн хорошо… но знаете… кормить то больныхъ нечмъ.

Юлiй Алексичъ, впрочемъ, не затруднилъ собою, своей жизнью и питанiемъ хозяевъ этого заведенiя: онъ просто умеръ, на другой же день по прiзд.

Мы хоронили его въ Донскомъ монастыр, далеко за Москва-ркой, тоже въ сiяющiй, горячiй день, среди зелени и цвтовъ. Старые друзья, остатки Середы, вс явились поклониться сотоварищу, въ горькiй часъ Россiи уходившему. Онъ лежалъ въ гробу маленькiй, бритый, такой худенькiй, такъ непохожiй на того «Юлiя», который когда-то скрипучимъ баскомъ говорилъ на банкетахъ рчи, представлялъ собой «русскую прогрессивную общественность», редактировалъ сборникъ Середы, или забравшись съ // л. Ногами на кресло, подперевъ обими руками голову. Такъ что все туловище наваливалось на столъ, читалъ и правилъ въ Староконюшенномъ статьи для «Встника Воспитанiя».

// л. ІІ.

// л. “Дло богемы” «Утромъ нжность, сверхземное успокоенiе ассизи открылись и глазамъ моимъ. Теперь, съ высоты того же балкона я увидлъ то, что такъ таинственно молчало вчера. Я увидлъ дятеля этого молчанiя, это была воздушная бездна въ блдныхъ, перламутрово-сиреневыхъ тонахъ. Священная долина Умбрiи! Тонкiй туманъ стелется въ ней по утрамъ, заволакивая скромныя селенья: т какъ бы евангельскiя Бетоны и Беваньи, близъ которыхъ проповдывалъ Святой Бднякъ».

Вотъ настроенiе счастливаго паломничества, которое совершали мы, въ простенькихъ условiяхъ, но съ большимъ одушевленiемъ, осенью 1910 г.

Молодость, беззаботность, склонность къ восторженности. Венецiя, Римини, Ассизи… На возвратномъ пути остановились во Флоренцiи. Прелестенъ былъ, какъ всегда, городъ. Полны, изящны дни.

«И тихо жизни быстротечной «Надъ нами пролетала тнь.

// л. Въ одинъ изъ этихъ дней подали мн телеграмму изъ Москвы.

– «Vieni subito difendere Vittorio».

Плэтъ В. С., очень близкiй мн тогда человкъ, находился въ это время въ Пиз. Какъ могъ я его защищать? И отъ кого? Почему надо было немедленно возвращаться въ Москву?

Вечеромъ на площади Виктора Эммануила, въ кафэ, гд прислуживали офицiанты въ красныхъ фракахъ, я прочелъ, что Бурцевъ раскрылъ въ литературной богем Москвы грандiозную правокацiю: ея душой была Ольга Путята. Она оговорила Бурцеву своего гражданскаго мужа, небезызвстнаго московскаго литератора С. – онъ, якобы, соучаствовалъ въ ея длахъ. Вотъ почему надо возвращаться. «Рчь» перепечатала это изъ «Русскихъ Вдомостей». «Русскiя Вдомости» считались въ Москв верхомъ солидности. Если тамъ появилось, значитъ, правда. Какъ защищать? Чмъ опровергнуть утвержденiе: «онъ тоже зналъ, и помогалъ, и пользовался отъ меня деньгами?»

Если въ Москв поврятъ, человкъ убитъ. Вс отвернутся отъ него. Ни одна его строчка не появится въ печати. Никто не подастъ ему руки.

Кончилось наше мирное путешествiе. Началась «жизнь». Надо было въ нее возвращаться.

// л. ** * Литературная молодежь того времени связь съ революцiей имла. Революцiя считалась носительницей свободы противъ произвола. Революцiя заступалась за низшихъ. Въ революцiи, наконецъ, было извстное воодушевленiе.

Императорскiй же режимъ медленно, но безостановочно разлагался. Молодежи естественно хотлось новаго, свжаго и патетическаго.

Патетизмъ-то оказался жалкимъ, «новые» людиубогими, но подъ тогдашнюю линiю все это сходило. Извстный гипнозъ былъ. Почему нибудь вдь давали мы свои квартиры подъ «явки»? Таинственныя личности съ «паролями», «литературой», иногда шрифтами и обоймами появлялись-же въ четвертомъ этаж дома на углу Арбата? Шумли, спорили, раздавали приказанiя, оставляли въ комнатахъ поразительный безпорядокъ, и были за рдкими исключенiями удивительно непрiятные люди, говорившiе на жалкомъ жаргон («массовка», «столовка», «отзовизмъ» и т. д.), – безпредльно самоувренные, но не показавшiе еще когтей во всю. Въ то время, по молодости лтъ, я иногда удивлялся, какъ это насъ не арестуютъ: идешь по Арбату, и видишь «типа» въ синей рубашк подъ жилетъ, въ широкополой бандитской шляп – он поворачиваетъ въ переулокъ… и я встрчаю его у себя на квартир. Но вдь слпому-же ясно, что эти подозрительныя, и такъ рзко выдляющiяся фигуры не зря явля // л. ются. Почему-же имъ позволяютъ собираться такъ открыто? Позже все разъяснилось.

Наша личная связь съ революцiей была поверхностна. Нкоторые-же изъ друзей моихъ вклинились въ нее крпче – по сердечнымъ дламъ. Тутъ то и появляется Путята.

Наше съ нею знакомство восходитъ къ 1904 г. Она сблизилась тогда съ моимъ прiятелемъ В. В., переводчикомъ Пшибышевскаго, Тетмайера и другихъ. Они поселились вмст, въ изящной и прiятной квартирк, на Долгоруковской – Ольга Федоровна всегда заводила уютъ, сама была элегантная и миловидная маленькая женщина. Происхожденiемъ изъ западнаго края, полу-полька, хорошо «стелилась подъ стопы паньски», хорошо одвалась, была привтлива и образована.

Тоненькая фигурка съ красивыми карими глазами. В., ея друга, мы называли Пшесмыцкимъ, или просто «Пшесмыкой» – Пшесмыка былъ музыкантъ, тонкая и даровитая натура, его миндалевидные глаза и нсколько индусскiй обликъ несли въ себ извстную пряность: нчто среднее между «индусскимъ гостемъ» изъ оперы и московскимъ Пшибышевскимъ. Разумется, онъ много пилъ. Но много и работалъ. Ольга Федоровна отлично имъ владла, и они жили, несмотря на его богемскую непутевость, довольно ладно.

Но времена измнились. О. Ф. «разлюбила» Пшесмыку и сошлась съ нашимъ общимъ другомъ В. С. Ихъ жизнь, однако, хуже сложилась.

// л. С. не былъ такъ мягокъ и удобенъ для управленiя. Самолюбивый и съ характеромъ, очень умный, по образованiю филологъ, бросившiй учительство для литературы, онъ попалъ въ самую горячку начала вка. Вокругъ длались быстрыя и шумныя литературныя карьеры. Ему выбиться не удавалось. Изъ скромнаго учительскаго быта онъ попалъ въ кипнiе богемы, въ новую жизнь съ Литературнымъ Кружкомъ, собранiями, лекцiями, пестротой и сутолкою ресторановъ, въ кругъ изящныхъ женщинъ, легкихъ романовъ, въ ту нарядную пну, которой было тогда такъ много. Для Путяты онъ оставилъ семью, дтей. Но и съ ней жизнь его оказалась тяжелой. Ссоры, ревность, съ ея стороны – даже попытки самоубiйства.

Еще зимою 1910 г. по Москв пошли слухи о «подозрительности» Путяты.

Помню вечеръ, когда мн и жен сообщили, что Путята считается предательницей. Помню ощущенiе оцпепннiя… Ольга Федоровна, которая у насъ-же устраивлаа явки, у которой мы иногда ночевали, которая при насъ переправляла кого-то заграницу (и сходило удачно!), наконецъ, съ кмъ жена моя на ты… Правда, она всегда была лживой, могла и ластиться, и хорькомъ куснуть (вообще походила на коварнаго зврька польской закваски) – все-же предательство?

– Кто и чмъ можетъ его доказать?

Доказательствъ прямыхъ не было. Но изъ партiи ее уже, кажется, удалили.

Не то, что «разоблачена», а «подозрительна».

// л. – Да, ршили мы: но, можетъ быть, просто слухи? Сплетни? Какъ-же такъ вдругъ Ольга Федоровна провокаторъ? Мало-ли что болтаютъ. Такiя вещи надо доказывать.

В. С. также – и съ негодованiемъ – обвиненiе отвергъ.

Положенiе осталось неяснымъ. Время шло, улики не являлись. Но Путята худла, мрачнла, замыкалась въ себ. Личныя ихъ отношенiя становились все хуже.

Однажды весною С., засидвшись у меня вечеромъ, сказалъ:

– Проводи меня до дому. Мн что-то очень грустно. Оля все грозится покончить съ собою и отомстить мн такъ, что и въ голову не придетъ.

Его жизнь въ это время тоже приняла нсколько болзненный оттнокъ. Онъ много игралъ въ карты. Много волновался изъ-за литературныхъ неудачъ. Имла она основанiе и ревновать его.

Лтомъ, въ очень дурныхъ отношенiяхъ съ ней, на случайныя деньги (онъ игралъ на бгахъ, скачкахъ), С. ухалъ въ Италiю, съ нашей легкой руки входившей въ моду. Путята – въ Парижъ. Тамъ и созналась Бурцеву, что уже нсколько лтъ служитъ въ охран и… – вспомнила угрозу! – что и С. знаетъ объ этомъ, помогаетъ и пользуется ея деньгами. Бурцевъ все это сообщилъ печати.

// л. ** * Мы мгновенно собрались изъ Флоренцiи. Въ Москв картина оказалась тяжкой. Да, такъ и вышло, какъ мы предполагали: кром ближайшихъ друзей вс отвернулись отъ С. Раньше я не видалъ, чтобы нравственное страданiе такъ искажало физически. С. сталъ какой-то иной, измнился цвтъ лица его, звукъ гллоса, выраженiе глазъ. Всегда-то худой, теперь онъ обратился въ трость. На тоненькой ше нсколько набокъ, сидла голова съ срыми, на выкат, замученными глазами. Онъ сразу прекратилъ вс уроки, вс литературныя дiла и вс знакомства.

Предстояла борьба. Пятеро его друзей подписалось подъ вызовомъ «Русскимъ Вдомостямъ». Вызовъ появился въ «Русскомъ Слов». Мы въ страстной форм удостовряли лживость обвиненiя и свидтельствовали о порядочности С.*). Онъ-же потребовалъ тритейскаго суда.

Если бы газета не пошла въ судъ, оставалась только дуэль. Косвенно это надо было понять – «Русскiя Вдомости» на тритейскiй судъ пошли.

** * Вспоминая ту зиму, ничего не помню въ ней кром этого «дла богемы». Оно стало кров // л. нымъ моимъ дломъ. Моего друга безчестили. Моя квартира оказалась «свтлымх пятномъ для охраннаго отдленiя» (на этихъ то «явкахъ» и выслживали кого надо. Вотъ почему насъ и не арестовывали!). Вся наша литературная группа прямо или косвенно задта. Если С. могъ знать о ремесл своей жены и продолжать съ ней жизнь, то каковъ онъ, какова среда, каковы мы вс… Въ обществ приходилось сражаться постоянно.

– Позвольте, – говорили намъ, – Путята служитъ въ охран, получаетъ жалованье, мужъ втеченiе двухъ лтъ ничего не замчаетъ? Ну, это сказки! А откуда-же у нея деньги, онъ не соображалъ?

Надо сказать, что жила Путята довольно таинственно. Считаясь членомъ партiи, куда-то иногда отлучалась «по партiйнымъ» дламъ, ночевала дома не всегда, вела «конспиративныя» знакомства, и т. д. Услдить за ней было-бы нелегко. Деньги ей будто-бы присылали родные. Она хорошо одвалась, и при врожденной лживости отлично обманывала не только С., но и нашихъ, боле искушенныхъ дамъ насчетъ цны своихътуалетовъ («по случаю», «на распродаж», и т. д.). Да и получала она немного. Какъ скупо платятъ за предательство! Сперва 35 руб. въ мсяцъ, а потомъ, ужъ на четвертый годъ – 100.

«Серебреники» немногимъ превышали Іудины.

*).

Среди подписавшихъ – П. П. Муратовъ и тотъ самый В. В., отъ котораго Путята ушла къ С.!

// л. Все это такъ. Но постороннiе не знали семейной жизни С., не знали, что именно весной ихъ отношенiя впослн разладились, не знали о ея истерической ревности и истерически-выросшей ненависти къ нему. Не знали и о прямой угроз.

Начался судъ. Онъ былъ поставленъ серьезно. Предсдатель – Филатовъ, глава адвокатскаго сословiя въ Москв. Стороны – профессора, писатели, извстные юристы (Н. В. Давыдовъ). Засданiя происходили на квартир Филатова, въ обстановк почти Окружного Суда. Разбиралось все по существу.

Допросили море свидтелей. Запрашивали Бурцева и Блоруссова (парижскаго корреспондента). Путята не пожелала ни подтвердить, ни опровергнуть своего показанiя.

Засданiя шли въ нервномъ, остромъ стил. «Русскiя Вдомости» взяли тонъ прокурора, стараясь топить С. Онъ яростно защищался и переходилъ постоянно въ нападнiе. Мы показывали тоже въ страстномъ тон, вс приблизительно одно:

С. честный человкъ, мы знаемъ его жизньдень за днемъ, провокаторша мстила изъ ревности, оговоръ голословенъ, и т. д. Позицiя С. была такая: газета нарушила литературную этику, возводя вздорныя обвиненiя. Она должна за это отвтить.

Съ обихъ сторонъ ставка была немалая. Этимъ и объяснялось упорство борьбы.

// л. ** * В., на суд показавшiй на С., жаллъ Путяту. Даже нсколько разъ съ ней видлся. Онъ считалъ, что она погибшiй человкъ… – все-же, это была его прежняя любовь, да и «славянская мягкость» въ немъ говорила. И надо сказать, трудно, очень трудно заушить уже опозореннаго, уже распятаго преступника.

Какая-бы Путята ни была, я вспоминая ея лицо за этотъ годъ позора и сравниваю съ прежнимъ: дорого ей обошлись тридцать пять сребрениковъ. Какимъ затравленнымъ зврькомъ выглядла она уже тогда, когда надъ ней только скоплялась туча подозрнiй!

Припоминаю одну ночь, еще до суда. Мы были въ Литературномъ Кружк.

Туда захалъ и С. Мелькнула изящная фигурка О. Ф. Потомъ исчезла, неся уже за собой грузъ двусмысленныхъ взглядовъ. Черезъ полчаса С. вызвали къ телефону.

Онъ вернулся блый, съ дергавшимся на щек мускуломъ: О. Ф. только что отравилась, вернувшись домой, но жива, ее отправили въ Старо-Екатерининскую больницу.

…Три часа ночи. Посл блеска, говора, вина, электричества – прiемная больницы, холодные и темные коридоры. Едва свтитъ лампочка. Мы съ женою и С. сидимъ и ждемъ. Сверху доносятся вопли, какая то полоумная икота. Ольгу Федоровну водятъ подъ руки по коридору, не давая заснуть – способъ борьбы съ остатками яда, только что выкачаннаго изъ желудка.

// л. Мы тогда, по наивности, думали, что это послдствiе ссоры съ С. Но кажется, именно въ тот вечеръ въ клуб кто то ясно далъ ей понять, что ее подозрваютъ.

Въ зиму-же «процесса» она не появлялась ужъ нигд. Болзненную, полудикую жизнь велъ и С. Онъ цлыми днями дремалъ у себя въ номер, безсмысленно бродилъ по улицамъ, приходилъ ко мн почти ежедневно – съ воспаленнымъ, какъ-бы пьянымъ лицомъ, горячими руками… При его мучительномъ самолюбiи, уже ране растравленномъ неудачами, при недостатк моральной силы, вести жизнь «человка съ пятномъ», «подсудимаго» было ужасно. Иногда мы демонстративно «вывозили» его на люди, пренебрегая общественнымъ мннiемъ (державшимся къ нему холодновато). Но чаще – играли въ шахматы, или обсуждали подробности будущихъ засданiй, возможныхъ нападенiй и отвтовъ. Онъ становился манiакомъ.

Въ эту самую зиму, столь для него горькую, нашлась однако юная душа, совсмъ молоденькая двушка, слпо въ него влюбившаяся именно потому, что онъ какъ бы «отверженный», что идя по Тверской въ своемъ зимнемъ пальто и мховой оленьей шапк съ наушниками, онъ не знаетъ, поклонится-ли ему встрчный знакомый, или нтъ.

Эта двушка вышла за него замужъ.

// л. ** * «Дло» тянулось всю зиму. Иногда намъ казалось, что оно вообще никогда не кончится. Въ самомъ состав судей происходили перемны, мы думали, что они просто перемрутъ до окнчанiя его. Судьи распалились тоже очень. Споръ о текст постановленiя шелъ, кажется, чуть не мсяцъ.

«Приговоръ» оказался полной нашей побдой. Судъ выразилъ «Русскимъ Вдомостямъ» порицанiе за неосторожность, съ какою они взвели тяжкое и бездоказательное обвиненiе на неповиннаго человка.

** * Съ тхъ поръ прошло семнадцать лтъ.

Т, кто тайкомъ ходили къ намъ на «явки», здятъ теперь въ автомобиляхъ, живутъ въ Кремл, носятъ почтенный титулъ убiйцъ нашихъ дтей. Т, кто тогда волновались и спорили, друзья и враги – одинаково оказались въ изгнанiи.

«Русскихъ Вдомостей» нтъ вовсе. Италiя жива и всегда будетъ жить, всегда будетъ прекрасной Италiей – но и она сейчасъ иная… Въ анфилад событiй, катастрофъ и трагедiй все разсказанное – песчинка. Но живые люди участвовали въ немъ, гибли, боролись и подымались – въ малыхъ размрахъ это и есть обликъ жизни.

// л. Путята исчезла. Никогда больше не видалъ я ея хорьковаго лица, карихъ глазъ, элегантной фигурки. Весной 1911 г. ея портретъ, какъ «провокаторши»

появился въ газетахъ рядомъ съ приговоромъ. И дальше – забвенiе. Изъ Москвы она куда-то ухала. Перекинулась ли въ революцiю вновь, по иному, къ большевикамъ? Была-ли гд-нибудт комиссаршей или нарядной чекисткой?

Спекулировала-ли? Или служила шпiонкой иностранной державы? Прошелъ слухъ, что большевики разстрляли ее. Это очень возможно. О, какъ крпко боролась – думаю – за жизнь эта маленькая, хитрая, остро-пронзительная и въ конц концовъ очень несчастная предательница.

И главное лицо пьесы… С. – Всяко въ жизни бываетъ. Онъ просто побды не выдержалъ. Или слишкомъ она запоздала? Страданья зимы раздавили его. Онъ уже не оправился. Впалъ въ глубокiй мракъ. Все, какъ кошмаръ, преслдовали его подозрнiя. Силы были выше людей у него не нашлось, въ Москв онъ не удержался и, женившись, погрузился въ первоначальный свой бытъ – сталъ учителемъ въ провинцiи.

Это былъ, одно время, ближайшiй мн человкъ. Мы любили другъ друга.

Многое вмст пережили, вмст начинали литературный путь, даже вмст жили. Страннымъ образомъ, то самое «дло богемы», въ которое оба мы столько вложили страсти, изъ которагоо вышли побдителями – оно то и развело насъ… Я не знаю объ С. ни звука.

// л. Флоберъ въ Москв Нельзя сказать, чтобы у насъ хорошо знали Флобера. При жизни перевелъ дв его новеллы Тургеневъ («Легенду о св. Юлiан Милостивомъ» и «Иродiаду»).

Переводы эти очень полны, богаты, и какъ все, что писалъ Тургеневъ, проникнуты въ язык духомъ свободы, непринужденности – чмъ отъ самаго Флобера Тургеневъ очень отличался: во французскомъ писател было гораздо больше суровой выработки, зашнурованности. Переводы Тургенева отличны. Всетаки «Юлiанъ» вышелъ тяжеле, мене музыкаленъ и шершаве, чмъ подлинный.

Страннымъ образомъ, нарядъ нашего языка кажется нсколько грузнымъ для этой вещи!

«Госпожу Бовари» перевели еще въ шестидесятыхъ годахъ. Позже – «Сентиментальное воспитанiе», «Искушенiе св. Антонiя», «Саламбо» (тоже при жизни автора) – и очень плохо. По этимъ лубочнымъ изданiямъ никакъ Флобера узнать нельзя.

Какъ слдуетъ началъ онъ просачиваться къ намъ въ девяностыхъ годахъ – посмертно. Семи // л. десятые, восьмидесятые были у насъ глубоко провинцiальны. Флоберъ не пришелся бы къ мсту. Но въ девяностыхъъ произошло нкое освженiе.

Измнился подходъ къ искусству. Ослабло давленiе «общественности».

Художество заявило права нерушимыя, какъ бы потребовало Великую Хартiю вольностей – и получило ее.

Эту полосу мы по себ уже знаемъ, и не о ней рчь. Но ея воздухъ оказался благопрiятнымъ для Флобера.

Однимъ изъ раннихъ его цнителей русскихъ явился А. И. Урусовъ – дилетантъ-эстетъ, не профессiоналъ, но человкъ тонкiй и со вкусомъ. Отъ блестящей адвокатской дятельности урывалъ онъ время для литературы.

Прославлялъ Флобера въ Москв среди писателей, артистовъ. Очень неплохо самъ переводилъ отрывки изъ него. Флобера вознесъ въ «Вчныхъ спутникахъ»

Мережковскiй (но сколь мн извстно не переводилъ). Большими его поклонниками оказались Бальмонтъ и Бунинъ. Къ моему величайшему удивленiю и Максимъ Горькiй.

** * Въ 1904 году попался мн отъ К. Д. Бальмонта урусовскiй экземпляръ «Искушенiя св. Антонiя». Бываетъ, что лицо человческое сразу, необыкновенно понравится. Бываетъ такъ и съ книгою. Съ первыхъ же звуковъ, словъ Флобера, ощутилъ я, что это мой. Я въ него влюбился. Флоберъ на нкоторое время сталъ моей // л. манiей. Какъ истый влюбленный, я не допускалъ спора о немъ, тмъ боле – осужденiя.

«Искушенiе св. Антонiя» вещь очень трудная, неблагодарная. Въ форм виднiя проходятъ въ ней страны, народы, цари, iересiахи, красавицы, бсы, учители Церкви, зври, самъ Дiаволъ. Въ конц Христосъ является въ диск солнца, какъ бы обнимая природу и мiръ. Все это втиснуто въ триста страницъ.

Движенiя и развитiя нтъ. Вещь глубокой внутренней горечи. И глубокой поэзiи.

Держится вся на красот слова. Нкоторые звуки «Искушенiя» доставляли мн почти физическое удовольствiе… Но удовольствiе это – на любителя. Среди читателей немного поклонниковъ было у него – находили скучноватымъ, въ род второй части «Фауста». Французской публик, при появленiи своемъ, «Искушенiе» вовсе оказалось не по зубамъ. Русская могла судить лишь по отвратительному переводу, губившему все.

И вотъ мн вздумалось перевести его на русскiй. Предпрiятiе очень рискованное, требовавшее большихъ знанiй, силы въ собственной словесности и – крпости, зрлости. Всего этого явно не хватало. Приходилось брать увлеченiемъ.

Я взялся страстно. Заслъ въ Румянцевскомъ музе за разныхъ гностиковъ, за Василидовъ, Валентиновъ, за словарь Миня, исторiю Вавилона – и мало ли еще какой премудрости нтъ въ «Искушенiи!» – хотлось же, переводя любимаго писателя, знать все, о чемъ идетъ рчь. Одновременно читались и другiя его вещи – // л. «Бовари», «Саламбо», «Три новеллы». Много радостнаго и прекраснаго далъ этотъ романъ съ Флоберомъ, радость чистейшаго искусства, радость ученiя, общенiя съ великимъ художникомъ, столь простымъ, благороднымъ, одинокимъ. Среди зимы удавалось узжать надли на три въ деревню, подъ Каширой, и въ отцовскомъ дом невозбранно трудиться надъ флоберовскимъ словомъ. Окно небольшой комнаты съ ковромъ на стн надъ тахтой, съ рогами и ружьями на нихъ, голландской печью, всегда жарко натопленной, выходило на открытый балконъ. Лтомъ онъ тонулъ въ жасмин. Теперь, въ декабрьскiе дни, метель завивала по немъ блыя зми, онъ весь въ туман, на стекл окошка налипли снжные узоры, иглы, звзды, фантазiи не хуже таинственныхъ странъ Флобера. За небольшимъ столомъ бился нкто надъ трудными мстами мастера, искалъ, вставалъ, ходилъ… Метель трясла немолодую крышу дома, дергала ставни. Изъ окна тянуло холодомъ. Ритмическою прозой надо было описывать Царицу Савскую, Византiю, Римъ, Египетъ. (Особенно хотлось передать звучанiе флоберовской прозы, ея музыку. На этомъ пути случалось пускаться и въ сомнительныя предпрiятiя, чрезмрно напрягая языкъ).

Поддерживало то, что самъ Флоберъ писалъ мучительно. Борьба, погоня его за словомъ (или фразой) были изумительны. Прелестны его художническiя бднiя въ Круассэ, въ одиночеств, манера самому себ вслухъ читать написанное… // л. Иногда ночью я просыпался, подъ тотъ же зимнiй, пустынный втеръ, и въ ужас вскакивалъ съ тахты: зажигалъ свчку, какъ гимназистъ недоучившiй урокъ, бжалъ къ столу, смотрлъ въ рукописи – вдругъ да ошибся на такой то строчк!

Работа шла медленно. Заняла не мене года. Раза три переводъ переписывался. Весь былъ испещренъ поправками, вставками, зачеркнутыми словами.

Лтомъ, отъ тхъ же Бальмонтовъ, получилъ я переписку Флобера, въ четырехъ томахъ: книги принадлежали Александр Алексевн Андреевой, сестр супруги Константина Дмитрiевича. Нын Александры Алексевны нтъ въ живыхъ. Прекрасный человкъ, старый достойный литераторъ, прежняя Москва!

– не могу безъ волненiя вспомнить ея особнякъ въ Брюсовскомъ, ея книжные шкафы, ея самое – высокую, представительную даму, съ очками на кругловатомъ лиц… «Correspondance de Gustave Flabert» – четыре тома въ коричневыхъ шагеневыхъ переплетахъ – какъ связано это съ Александрой Алексевной, ея солидностью и добросовстностью, ея чернымъ шелковымъ платьемъ съ золотой цпочкой. И дальше – лто въ деревн, дожди, сладкiй запахъ жасмина, пушокъ весенняго тополя, упавшiй на страницу Correspondance. У себя во флигел запоемъ читалъ я эти удивительныя письма, лучше ихъ ничего не знаю въ эпистолярной литератур. Видлъ Круассэ, домъ Флобера, Сену, его садъ, жизнь суровую и // л. одинокую, высшимъ достоинствомъ проникнутую. И высшей грустью. «La vie n’est supportable, qu’en travallant» – навсегда лнивому запомнились слова великаго столпника нашего искусства.

** * Въ зрлости знаешь, что ни отъ чего мiръ не сдвинется, ни отъ своихъ длъ, ни отъ твоей жизни, ни отъ смерти. Нкiй высшiй смыслъ дланiя остается, конечно. Бзъ этого вс мы обратились бы въ поденщиковъ. Очень загадочная вещь – смыслъ творчества! Къ счастью, въ душ заложенъ непонятный разуму законъ, или таинственная сила, черезъ года, десятилтiя влекущая все къ одному:

строителя – къ строенiю, дльца къ дламъ, политика къ властвованiю, художника къ словамъ, звукамъ, краскамъ.

Это влеченiе надъ-жизненно. Въ зрлости повинуешься ему, какъ знаку свыше, и только. Въ юности кажется, что «дло» необходимо и для окружающаго мiра. Это даетъ, конечно, подъемъ огромный.

Мучась надъ Флоберомъ, я былъ убежденъ, что малйшiй промахъ иметъ всероссiйское значенiе. Что я могу задть священную особу Литературы. Что вся работа эта вообще необычайно важна. Кругомъ были каширскiя поля и молчаливые пейзане, въ т времена загадочно помалкивавшiе. Какъ страшно важно для нихъ, // л. хорошо выйдетъ Флоберъ по-русски, или плохо!

«Искушенiе» появилось въ сборник «Знанiя». Затмъ отдльнымъ изданiемъ, въ «Знанiи»-же. Солнце вставало совершенно какъ раньше. И въ государств россiйскомъ никакихъ событiй не произошло. Гонораръ заплатилъ хорошiй – читатели же, какъ и прежде, находили, что «Искушенiе св.

Антонiя»вещь… ну, скажемъ, тяжеловсная. Знавшiе переводчика лично, опасались задвать при немъ Флобера.

На смну «Знанiю» выросъ «Шиповникъ» (создатель его, З. И. Гржебинъ, покоится сейчасъ на здшнемъ кладбищ). Въ одномъ изъ сбониковъ «Шиповника» появилось въ моемъ же перевод «Простое сердце» (тамъ есть ошибка, до которой никому нтъ дла, и сами эти сборники разлетлись дымомъ по лицу Совдепiи: меня же она и сейчасъ жалитъ). Друзья мои шиповники, Гржебинъ и Копельманъ, прiзжая изъ Петербурга ко мн въ Москву и у меня останавливаясь, много наслышались о Флобер. И задумали издать собранiе его сочиненiй по-русски.

** * Когда Флоберъ умеръ, Тургеневъ, большой его почитатель и цнитель, опубликовалъ въ Россiи призывъ подписываться на памятникъ Флоберу – первая попытка международной дружественности въ литератур.

// л. Къ стыду Россiи она првалилась. Русскiе не доросли до общеевропейскаго чувства прекраснаго. На призывъ лучшаго своего писателя не только не откликнулись – засыпали его насмшками (и оскорбленiями!) за самую мысль о солидарности. Какой то тамъ Флоберъ! Собирать на Флобера! Тургеневъ получалъ ругательныя письма.

Пишешь объ этомъ съ горечью – и за Россiю, за Тургенева, и за Флобера. Но съ чувствомъ отдыха вспоминаешь, что всетаки, хоть черезъ тридцать лтъ, нкiй реваншъ Флоберъ въ Россiи взялъ.

Огромные Томы собранiя сочиненiй выходили со статьями, примчанiями, варiантами. «Госпожу Бовари» перевела Чеботаревская под ред. Вячеслава Иванова, «Саламбо» – Минскiй, «Искушенiе» – мое, «Сентиментальное воспитанiе» – В. Муромцевой подъ ред. Бунина, «Письмами» занимался Блокъ, для «Трехъ новеллъ» взяли переводы Тургенева и мой. Изданiе не закончилось (не хватало, кажется, «Бувара и Пекюше»), помшала война и революцiя. Всетаки и то, что вышло, давало уже Флобера въ подобающемъ вид. Изданiе это было некоммерческимъ: Флоберъ никогда никому прибылей не давалъ и самъ умеръ въ бдности. Тмъ боле надо помянуть добрымъ словомъ починъ «Шиповника».

Гд сейчасъ эти отлично изданныя книги? Кто ихъ читаетъ?

// л. Пожелаемъ, чтобы для Россiи будущаго сталъ Флоберъ «Вчнымъ спутникомъ» – прекраснымъ и нужнымъ образомъ Запада.

// л. Гоголь на Пречистинскомъ Пречистинскiй бульваръ связанъ съ чмъ-то повышеннымъ, неопредленно романтическимъ. Романтика начинается уже съ Никитскаго бульвара, съ дома Талызина, гд жилъ и умеръ Гоголь. Это область купола Христа Спасителя: здсь всегда онъ плыветъ въ неб надъ идущимъ – какъ золотистый корабль. И чмъ ближе къ нему, тмъ сильней ощущенiе легкости, надземности. За Арбатской площадью, на Пречистинскомъ, генiй мстности самое слово: Пречистая.

Бульваръ вдь, дйствительно, чище и тише, и благообразнй другихъ.

Александровское училище, церковка, контора Удловъ (гд столько живалъ Тургеневъ), домъ Рябушинскаго – и зеленый откосъ къ бульвару. Зеленый и опрятный бульваръ: дти съ няньками, студентъ на лавочк съ книжкой, розовый закатъ, сквозь наливающiяся почки липъ. Лтомъ прохладно отъ густой листвы.

Ранней весной – первый обтаиваетъ откосъ, глядящiй на югъ и первая зазеленетъ на немъ травка. Вообще-же, вспо // л. Минная милое это мсто, всегда ощущаешь свтъ и облегченiе.

Гоголь любилъ Пречистинскiй бульваръ. Въ немъ самомъ не было свтлаго, но стремленiе къ красот – Рима-ли, Италiи, нашихъ золотыхъ куполовъ – всегда жило. И то, что прославить писателя Москва ршила на Пречистинскомъ, не удивляетъ. Въ 1909 г. исполнилось столтiе рожденiя егою На Тверскомъ бульвар Пушкинъ уже входилъ въ пейзажъ, задумчиво поглядывалъ со Страстного на площадь съ трамваями. Очередь дошла до Гоголя. Времена были мирныя, денегъ достаточно. Памятникъ заказали скульптору Андрееву, Николаю Андреевичу, и разослали приглашенiя на празднество въ Россiи и Европ.

** * Той зимой жили мы въ Рим. Узжая весной изъ Москвы, бросили квартиру, лто провели въ деревн, а тамъ въ Италiю. Возвращаясь, не очень-то безпокоились объ устройств: Москва велика, гд нибудь да приткнемся. (Вс тогда въ нашемъ кругу такъ жили: неужели стали-бы заводить «обстановочки», сберегательныя книжки, и т. д.?).

И на этотъ разъ мы не ошиблись. Получили дв комнаты большой квартиры на Сивцевомъ Вражк, у близкаго намъ человка. Занимали низъ стариннаго особняка. Мои окна выходили во дворъ, за заборомъ котораго стоялъ домъ Гер // л. Цена. Наискось жилъ Бердяевъ – его кабинетъ смотрть на герценовскiй дворъ. Была теплая, срая зима, со снгомъ, посл Италiи холоднымъ. Въ нашемъ дом все шло чинно, нсколько и въ сиаромодномъ дух. Двочки ходили въ гимназiю, горничная Домаша въ бломъ фартук аккуратно подавала на столъ въ большой столовой. Въ окнахъ тащился на санкахъ Ванька, по ухабамъ Сивцева Вражка. Домаша, три мсяца назадъ прiхавшая изъ Рязанской губернiи, жеманно говорила, что ужъ ничего не помнитъ, какъ тамъ живутъ у «мюжиковъ».

Однимъ словомъ, была вокругъ старая, простецкая и прiятная Москва – вполть до этого самого Николая Андреевича, сосда, скульптора изъ Большого Афанасьевскаго. Я его зналъ довольно хорошо. Нкогда, въ ясныя январскiя утра ходилъ къ нему въ студiю, огромную, свтлую, гд онъ сажалъ меня на вертящiйся стулъ, вертлъ туда-сюда какъ игрушку – вертлъ и тотъ глиняный бюстъ, что лпилъ съ меня.

Для самого Гоголя не нужна была натура. Но для Тараса Бульбы (въ барельеф постамента) позировалъ ему Гиляровскiй, всей Москв извстный, толстый, добродушный старожилъ, ходившiй въ поддевк и высокихъ сапогахъ – журналистъ, правда, смахивавшiй на Тараса Бульбу.

Николай Андреевичъ самъ былъ крпкiй человкъ, мщански-купецкаго происхожденiя, съ густымъ бобрикомъ, бородою лопатой, острымъ и живымъ взглядомъ. Руки у него сильныя, и весь.

// л. онъ сильный, тлесный, очень плотскiй. Гоголь мало подходилъ къ его складу. Но вращался онъ въ нашихъ кругахъ, литературно-артистическихъ. Розанова, Мережковскаго, Брюсова читалъ. Боле сложное и глубокое пониманiе Гоголя, принесенное литературою начала вка, было ему нечуждо, хоть по существу мало имлъ онъ къ этому отношенiя. Во всякомъ случа, замыслилъ и сдлалъ Гоголя не «творцомъ реалистической школы», а въ дух современнаго ему взгляда: Гоголь измученный, согбенный, Гоголь видящiй и страшащiйся чорта – весь внутри, ничего отъ декорацiй и «позы». Однимъ словомъ, памятникъ не выигрышный.

Кажется, и проектъ его вызвалъ сопротивленiя: находили, что писатель получается что-то мизерный. Не только генеральскаго нтъ въ немъ, но больше смахивалъ на хилую, пригорюнившуюся птицу (Гоголь сидитъ, какъ извстно – въ тяжкой и болзненной задумчивости).

Все-же проектъ утвердили. Зимой памятникъ поставили, въ самомъ начал Пречистинскаго, противъ стны тира Александровскаго училища. Но былъ онъ еще закрытъ – до торжественнаго момента.

Весна выдалась холодная, въ апрл перепадалъ снгъ съ дождемъ. Гоголю предстояло явиться безъ блеска: подлинно хмурою личностью литературы. Всмъ завдывала Дума и Общество Любителей Россiйской Словесности. Западники, славянофилы, ссорившiяся на пушкинскихъ торжествахъ, перевелись. Литература // л. длилась на «реалистовъ» и «символистовъ». НЕ было никого сколько нибудь равнаго Тургеневу, Достоевскому (Толстой не въ счетъ, онъ доживалъ послднiе дни)… Чеховъ въ моги. Надо сознаться: и «реалисты», и враги ихъ отнеслись къ Гоголю равнодушно. «На Пушкина» съхалась вся братiя (Тургеневъ даже изъ за границы). Гоголя удостоили совсмъ немногiе –неловко даже вспомнить… Открывали памятникъ въ сырости, холод, липы едва распускались. Трибуны окружали монументъ. Народу много. Помню минуту, когда упалъ брезентъ и Гоголя мы, наконецъ, увидли. Да, неказисто онъ сидлъ… и нкiй вздохъ прошелъ по толп. Потомъ Грузинскiй, Предсдатель Любителей Словесности, говорилъ рчь… Алексй Евгеньевичъ, пожилой, основательный профессоръ, читалъ на женскихъ курсахъ русскую литературу. Сейчасъ былъ параденъ (во фрак, пришлось доставать цилиндръ), нсколько блденъ, но бодро и привычно сказалъ, что полагается.

Въ офицiальныхъ торжествахъ всегда есть сторона печальная – надо упомянуть о «великомъ художник», «свточ, ведущемъ насъ по пути добра и красоты» – удивляться и негодовать на это не приходится. Такъ было, такъ будетъ.

Все это давно описано у Флобера (сельскохозяйственный създъ въ «Мадамъ Бовари»), наслушались мы такихъ рчей и на гоголевскихъ торжествахъ.

// л. Первое открытое засданiе было днемъ въ Университет. За отсутствiемъ писателей, пришлось говорить людямъ далекимъ отъ литературы, но «почтеннымъ». Ясно запомнилась на трибун въ актовомъ зал фигура знаменитаго кадета-юриста. Говорилъ онъ крпко, самоувренно, сильно выпячивая блую крахмальную грудь. Видно, что знаетъ цну себ и словамъ своимъ – мы-же, слушавшiе, такъ и не поняли, что въ нихъ цнно.

Были иностранцы, представители университетовъ. Изъ французовъ Мельхiоръ де Вогюэ, Лирондель. Нмцы отсутствовали. У Вогюэ лучше всего былъ зеленый академическiй мундиръ. Англичанинъ – въ длинномъ черномъ сюртук, стоячихъ воротничкахъ, бритый, мягко-благодушный. Говорилъ ровно, скромно и почтительно. Вроятно, хорошо. Я понялъ только два слова: gogolian realistik. Они казались мн очень смшными, и вызывали веселое настроенiе.

А въ общемъ… Москвоскiй Университетъ, профессора, дамы, черные сюртуки, бороды, интеллигентскiя голенища изъ подъ брюкъ, академики на эстрад за столомъ… какая скука!

Нельзя сказать, чтобы скучнооказалось на другомъ собранiи, въ Консерваторiи. Выступалъ тамъ Валерiй Брюсовъ.

** * «Но послднiй царь вселенной, «Сумракъ! Сумракъ! – за меня».

// л. Мало зналъ я писателей, кого такъ не любили-бы, какъ Брюсова. Нелюбовь окружала его стной;

любить его, дйствительно, было не за что. Горестная фигура – волевого, выдающагося литератора, поэта, но больше «длателя», устроителя и кандидата въ вожди. Его боялись, низкопоклонствовали и ненавидли. Льстецы сравнивали съ Данте. Самъ онъ мечталъ, чтобы въ исторiи всемiрной литературы было о немъ хоть дв строки. Казаться магомъ, выступать въ черномъ сюртук со скрещенными на груди руками «подъ Люцифера»


доставляло ему большое удовольствiе. Родомъ изъ купцовъ, ненавидвшiй «русское», смсь таланта съ безвкусiемъ, желзной усидчивости съ грубымъ разгуломъ… Тяжкiй, нерадостный человкъ.

Я сидлъ на эстрад, когда вышелъ онъ къ рамп читать рчь. Помню его сину, фракъ, выдававшiяся скулы, рзкiй, какъ бы тявкающiй голосъ. Изъ всхъ выступавшихъ онъ единственный придумалъ нчто своеобразное. Гоголя считалъ «испепеленнымъ» тайными бурями и страстями, художникомъ-гиперболистомъ, далекимъ отъ мры Пушкина. Сравнивалъ выдержки изъ него съ Пушкинымъ, и какъ-бы побивалъ его имъ.

Все это очень хорошо, одоного не было: капли преклоненiя, любви. Рчь не для юбилея. Не того ждала публика, наполнявшая залъ. Понималъ-ли онъ это?

Врядъ-ли. Душевнаго такта, какъ и мягкости никакъ отъ него ждать нельзя было.

Онъ читалъ и читалъ, его высокая худая // л. Фигура разрзала собой пространство, въ глубин дышавшее толпой. Но съ нкоторыхъ поръ въ живомъ этоммъ, слитномъ существ стала пробгать рябь.

Что-то какъ будто вспыхивало и погасло: сдерживались. И вотъ Брюсовъ, описывая Гоголя физически (вншнiй обликъ, манеры), все сильне сталъ клонить къ тому, насколько онъ былъ непривлекателенъ. Когда упомянулъ что-то о его желудк и пищеваренiи – въ зал вдругъ прорвалось.

– Довольно! Безобразiе! Долой!

Кое-гд повскакали съ мстъ, махали шляпами, студенческими фуражками, тростями.

– Не за тмъ пришли! Позоръ! Похороны какiя то!

– Не мшайте! Дайте слушать – кричали другiе. Раздались свистки. Свистали дружно, въ этомъ нтъ сомннiя. Брюсовъ поблднлъ, но продолжалъ. Было уже поздно. Публика просто разозлилась и улюлюкала на самыя безобидныя вещи.

Распорядители волновались – «скандальчикъ» въ дух праздника гувернантокъ въ «Бсахъ». Единственно что могъ сдлать – и сдлалъ Брюсовъ: наспхъ сократилъ, пропускалъ цлыя страницы. Кончилъ подъ свистъ и жидкiе демонстративные аплодисменты.

** * Такъ что гоголевскiя торжества проходили неважно. Единственно весело оказалось на ночномъ раут въ Дум.

// л. …Около полуночи подымались мы по лстниц, среди разодтой, нарядной, живой толпы. Николай Ивановичъ Гучковъ, городской голова, во фрак, во всемъ перед встрчалъ прибывающихъ у входа. Залы быстро наполнялись. Много было свта, гула, знакомыхъ и незнакомыхъ;

съ кмъ-то здоровались, кому-то насъ представляли… Москва показала тутъ гостепрiимство. Фрукты, угощенiя, цвты, шампанское.

Какiя-то опять рчи – кажется, привтственныя иностранцамъ – но все это быстро потонуло въ общемъ и веселомъ гомон. Разбились по компанiямъ, разслись по столамъ и началось московское объяденiе и хохотъ. Мало походило это на Европу.

И благонамренный gogolian realistik въ пуританскихъ воротничкахъ не безъ удивленiя озирался, какъ и старый Вогюэ въ зеленомъ мундир съ пальмами.

Мы засли съ Василiемъ Розановымъ. Кто-то подсаживался, кто-то отсаживался, лакеи таскали бутылку за бутылкой шампанское – могу сказать, хорошо я тогда узналъ Розанова… – всю повадку его, манеру, словечки, трепетный блескъ небольшихъ глазокъ, весь талантъ, зажигавшiйся чувственностью, женщиной. Очень былъ онъ блестящъ и милъ въ ту дальнюю ночь гоголевскихъ торжествъ.

Вс шутки его, и блестки отблистали, какъ и ночь прошла. Мы возвращались на разсвт мимо Гоголя того-же, дтища Николая Андреича, изъ-за котораго столько наговорились ораторы.

// л. Гоголь сумрачно сидлъ на бульвар. У ногъ его, съ барельефовъ, глядли Чичиковы, Хлестаковы, знакомый Гиляровскiй-Бульба. Воробьи чирикали.

Бульваръ пустыненъ.

Праздники кончились. Наша жизнь пошла намъ данной чредой – гоголева по своему. Какъ и при жизни, мало его любили. Одинокимъ Гоголь прожилъ.

Одинокимъ перешелъ въ вчность.

Но напрасно отнеслись къ нему такъ жители Москвы. Памятникъ вовсе не плохъ;

и въ пейзажъ бульвара вошелъ – внесъ ноту скорбную. Можно удачне его сдлать. Но и мимо такого не пройдешь: среди зелени распускающейся Пречистинскаго бульвара задумчивй будешь продолжать путь.

// л. Ю. И. Айхенвальдъ «Te spectem suprema mihi cum venerit hora, «Te teneam moriens, deficiente mamnu»

«На тебя буду смотрть въ послднiй мой часъ, «Къ теб припаду слабющей рукой».

Это двустишiе, приведенное въ одномъ изъ моихъ разсказовъ, въ послднее время занимало Юлiя Исаевича. Онъ дважды писалъ весною моей жен:

«Спросите Б. К., откуда взяты эти стихи?»

Я отвтилъ: кажется, изъ Катулла. И показалось страннымъ, почему они его такъ пристально интересуютъ?

Лтомъ въ Берлинъ прiзжала къ нему изъ Москвы жена, Нина Кирилловна – погостила и ухала (вся его семья въ Москв). Юлiй Исаевичъ снова остался одинъ.

Онъ жилъ скромно, почти бдно, писалъ въ «Рул» литературные обзоры, читалъ лекцiи, давалъ уроки. Безсмыслленный трамвай раздробилъ ему черепъ. ОНъ впалъ въ безпамятство. Не приходя въ себя, // л. скончался. Ни на кого онъ не смотрлъ въ предсмертный часъ. Ни на чью руку не опирался.

Юлiй Исаевичъ былъ очень замкнутъ, очень весь «въ себ». Онъ плохо видлъ, носилъ очки большой силы. (Никогда не видлъ звздъ. Путтешествовалъ по Италiи, но не полюбилъ ея: не разсмотрлъ. И смерти своей не увидлъ). За этими очками жилъ глубиной и чистотой души, очень сильной и страстной, очень упорной. Литература, книги – вотъ его область. Онъ писалъ о писател такъ, какъ видлъ его въ своемъ уединенномъ сердц, только такъ, и въ оцнкахъ бывалъ столь же горячъ, столь же «ненаученъ», какъ и сама жизнь. Вс его писанiя шли изъ крови, пульсецiй, изъ текучей стихiи. Можно было соглашаться съ нимъ или не соглашаться, одобрять или не одобрять его манеру, но это былъ художникъ литературной критики и, за послднiя десятилтiя, вообще, первый русскiй критикъ.

Какъ вс страстные, онъ бывалъ и пристрастенъ. Вознося Пушкина и Толстого, рзко не любилъ Гоголя и Тургенева. Театръ отрицалъ вполн. Не выносилъ Блинскаго, за что много поношенiй принялъ отъ учителей гимназiй.

Изъ живущихъ, дйствующей армiи… …Тутъ одна его черта очень ясна: никогда онъ не обижалъ слабыхъ, молодыхъ, неизвстныхъ. Напротивъ, старался поддержать. Но «кумиры»

повергалъ. Брюсовъ находился въ полной слав, когда сказалъ о немъ Айхенвальдъ: «преодолн // л. ная бездарность». То же произошло и съ Горькимъ («Горькiй и не начинался…»).

Айхенвальдъ возросъ на нмецкой идеалистической философiи. Хорошо зналъ Канта, Гегеля, особенно ему былъ близокъ Шопенгауэръ. Отлично перевелъ онъ «Мiръ, какъ воля и представленiе» – точно по-русски написана эта книга въ его изложенiи.

Въ немъ самомъ была горечь, тотъ возвышенный, экклезiастовскiй пессимизмъ, который можно не раздлять, но мимо котораго не пройдешь. Вотъ ужъ поистин: любилъ онъ красоту, и жизнь, и свтъ, но оплакивалъ мiръ.

Грубость, насилiе, свирпость, все, что съ такой полнотой поднесено нашему поколнiю, было для него безвыходной печалью. Въ себ самомъ онъ носилъ начало Добра. И въ платоновскiя идеи врилъ. Но послдняго Добра, воплощеннаго, кажется, цликомъ въ сердце не принялъ.

Война потрясла его. По самому началу онъ ршилъ, что побдитъ Германiя, а Россiя погибнетъ. Въ первомъ онъ ошибся. Но Россiя, его породившая, Россiя, которую онъ любилъ безмрно, пушкинско-толстовская Россiя пала – тутъ онъ угадалъ.

** * Юлiй Исаевчиъ жилъ въ Москв на Новинскомъ бульвар, въ семь, тихой трудовой жизнью. Читалъ лекцiи на женскихъ курсахъ, въ воздух двической влюбленности. Былъ отлич // л. ный ораторъ. Предъ началомъ выступленья, слегка горбясь, протирал очки и ровнымъ голосомъ, словами иногда играющими (онъ любилъ фiоритуры) живописалъ литературные портреты.

На кафедр, какъ и въ трамва, у себя дома былъ одтъ тщательно, и скромно. Всегда безукоризненныя манжеты. Ослпительные носовые платки.

Чуть-чуть пахло отъ него духами.

Особенно силенъ онъ былъ въ полемик – сильне, чмъ въ лирическомъ утвержденiи. Мы съ женою присутствовали однажды на его сраженiи изъ-за Блинскаго (въ Москв, въ Клуб Педагоговъ). Учителя гимназiй шли на него въ атаку безконечными цпями. Онъ сидлъ молча, нсколько блдный. «Какъ-то Юлiй Исаевичъ отвтитъ?» спрашивали мы другъ друга шопотомъ. – Онъ всталъ и, прекрасно владя волненiемъ, внутренно его накалявшимъ, въ упоръ разстрлялъ ихъ всхъ, одного за другимъ. Онъ буквально сметалъ враговъ – доводами точными, ясными, безъ всякой грубости или злобы. Просто устранялъ.

Грубымъ Юлiй Исаевичъ и вообще не могъ быть, если-бъ и захотлъ – джентельмэнъ-рыцарь. За это время, что его нтъ уже въ живыхъ, все вспоминаешь его, и сквозь душевное волненье, слышишь его тихiй голосъ, видишь изящныя руки, застнчивую улыбку, его манеру наклонять голову и слегка поддакивать ею, его сутулую фигуру, даже излюбленные его блые отложные воротнички и запахъ духовъ – // л. если не ошибаюсь, ландыша. Вотъ онъ въ пальто съ барашковымъ воротникомъ, не первой молодости, спшитъ на лекцiю по снжнымъ улицамъ Москвы, еще мирной, вотъ ведетъ дтей своихъ, одной рукой мальчика, другой – двочку – черезъ Арбатскую площадь. Ахъ, если бы эти мальчикъ и двочка шли съ нимъ и по улицамъ Берлина въ тотъ роковой день… не писалъ бы я этихъ строкъ.

Но его семья въ Москв. Шесть лтъ прожилъ онъ одиноко въ нмецкой стран, одиноко и умеръ въ ней.

** * Помню его въ революцiю. Вмст мы бдствовали, холодали и недодали, стояли за прилавками Лавокъ Писателей. Вмст страдали душевно (что скрывать:

много страдали).

Юлiй Исаевичъ былъ одиночка, аристократъ, художникъ. И – изъ тхъ, кто «къ ногамъ народнаго кумира не клонитъ гордой головы». Аристократъ, всю жизнь работалъ и всегда ходилъ въ потертомъ апльто, и деньги презиралъ, и аскетически жилъ. Но никакой хамъ не могъ заставить его облобызать себя. Да, онъ сильно умлъ любить и ненавидлъ каък слдуетъ. Злой ткани въ немъ не было, но отъ зла онъ отталкивался. Ничто не привлекало бы его къ нему. Онъ сказалъ разъ свтловолосой двочк въ эмиграцiи, его «единомышленниц», какъ онъ выражался:


// л. – Если весь мiръ, Наташа, признаетъ ихъ, то мы съ вами не признаемъ. И ваша мама.

Въ этомъ онъ весь. Онъ не переносилъ самогона, махорки, чубаровщины.

Живя до своей высылки въ Москв, не умолкалъ. Въ Союз Писателей, на Ттверскомъ бульвар, вскор посл убiйства Гумилева прочелъ восторженный докладъ о Гумилев и Ахматовой.

Разумется, его въ конц концовъ выслали.

** * Въ томъ же Союз Писателей. Для принятiя въ члены требовалось представить книгу. Ее давали читать кому-нибудь въ правленiи. Нердко Айхенвальду. Прочитавъ, часто онъ говорилъ:

– Ну, конечно, очень слабо… – Значитъ, не принять? (У насъ были довольно строгiя требованiя «уровня»

литературности).

Тутъ низвергатель Блинскихъ и Брюсовыхъ всегда отвчалъ:

– Нтъ, отчего же. Зачмъ мы его будемъ обижать.

Онъ улыбался застнчиво, потряхивалъ курчавыми волосами, вынималъ свой безукоризненный платокъ, распространявшiй запахъ духовъ, но сдвинуть его съ мста, переубдить было нельзя. Онъ сидлъ за своими очками, какъ въ крпости.

Въ ней ршалъ про себя и для себя разные вопросы – и ужъ тогда дло кончено:

ему легко было отдать что угодно изъ вещей, // л. денегъ, но себя, свои мннiя, свои истину онъ никому уступить не могъ. Мннiя его иногда бывали причудливы. Но мы вс, его сотоварищи по правленiю, знали отлично: какъ бы онъ ни былъ расположенъ сердцемъ къ тому, къ другому изъ насъ, мннiя своего не измнитъ. Онъ спкойно голосовалъ одинъ противъ всхъ.

Впрочемъ, это, кажется, была и въ жизни излюбленная его позицiя: именно одинъ, именно наедин съ собою, своимъ сердцемъ.

Для людей очень «современныхъ» Айхенвальдъ долженъ казаться старомоднымъ. Онъ не скрывалъ своего пассеизма. Онъ даже особенно на немъ настаивалъ – революцiя у него, какъ и у многихъ, обострила это чувство. У него были нкоторыя нерушимыя позицiи, съ которыхъ онъ и дйствовалъ. Для людей спорта и фокстрота онъ неинтересенъ. То, что онъ любилъ, тому, въ сущности, всегда поклонялось и поклонится человчество въ лучшей своей сердцевин – докол– оно не обратится въ механическихъ «роботовъ». Онъ не любилъ смотрть «впередъ», но его очень любила молодежь, и у него всегда былъ для нея привтъ, сочувствiе, вниманiе. Какъ ясно представляю я его себ, напримръ, среди молодежи монпарнасскаго христiанскгао движенiя!

Ибо за старомодною его вншностью, за нелюбовью къ Маяковскимъ и тому подобнымъ, жила въ немъ душа очень яркая, очень своя, очень утонченная и сложная.

// л. Онъ какъ-то не признавалъ Исторiи, теченiя и измненiя жизни. Въ этомъ былъ, можетъ быть, одностороненъ. Но Исторiя не была ему нужна, ибо онъ жилъ свтомъ души, свтомъ Вчности.

** * Онъ любилъ тишину, книги, семью, дтей. Онъ провелъ конецъ своей жизни въ грохот европейской столицы и полномъ одиночеств. Онъ ненавидлъ машины и «цивилизацiю». Машины отмстили ему и убили его въ расцвт силъ.

// л. П. М. Ярцевъ Для однихъ – «извстный театральный критикъ и драматургъ», для меня Петръ Михайловичъ, «Ярчикъ», какъ его мы звали.

Рдющiе, каштановые волосы, зачесанные назадъ. Большой лобъ, въ пору шекспировскому. Подъ нимъ свтлые, огромные глаза, такъ глубоко засаженные, что глядятъ точно изъ пещеръ, обрамленныхъ крпкими, костистыми арками – худоба и остроугольность ихъ удивительна. Низъ лица явно стремится къ треугольнику съ рыжеватою бородкою. Мягкая и не первой юности шляпа, черный галстукъ, длинный сюртукъ, крылатка и срые матерчатые перчатки, голова нсколько вдавлена въ плечи, брови насуплены – такъ проходитъ Ярцевъ въ скромномъ старомодномъ облик своемъ по переулкамъ Москвы, близъ Арбата, по Плющих, въ Левшинскомъ… Петръ Михайлычъ появляется въ моей памяти зимою 1905 года.

Художественный театръ репетировалъ тогда «У монастыря», трехъактовую лирическую его пьесу. Автора вовсе не зна // л. ли въ литератур. Что-то ставилъ онъ въ Петербург, чуть-ли не у Суворина. Но Художественный театръ… Сразу могъ онъ дать славу, деньги, положенiе.

Говорили, что Немировичъ увлекается новой пьесой и новымъ драматургомъ.

Драматургъ жилъ въ небольшой квартирк на Плющих. Въ кабинет его вислъ Ибсенъ, лежало нсколько книгъ. Столъ былъ покрытъ срымъ сукномъ, обои сро-зеленоватые. Тутъ писалъ, курилъ, пилъ крпчайшiй черный кофе хозяинъ.

Онъ и дома сидлъ въ сюртук – очень длинномъ, не весьма новомъ. Нчто и донкихотское, и монашеское было въ его облик.

Ему поручили отдлъ театра въ одномъ журнал – онъ меня пригласилъ писать. Кажется, я почти ничего не написалъ, но мы познакомимлись и сдружились на многiе годы.

Репетицiи шли. Онъ потиралъ тонкiя руки, шагалъ изъ угла въ уголъ ибсеновскаго кабинета. Московскiе морозы трещали за окномъ съ темными занавсками. Приближалась премьера – декабрьская новинка театра.

Кто пьесы ставилъ, знаетъ, что такое театръ. Вроятно, легко это поймутъ любители азартной игры. Ни книга, ни журналъ ничего бщаго съ театромъ не имютъ. Театръ есть встрча съ публикой безъ ширмъ – съ толпой. Въ ея рукахъ успхъ или провалъ. Въ томъ дуновенiи сочувствiя или вражды, какое вызываешь.

Нельзя угодать чувствъ многоглаваго противника. Что то «доходитъ», что то «идетъ въ гробъ» – // л. самъ великiй знатокъ театра, самъ Немировчиъ не разъ ошибался.

Неясно помню содержанiе пьесы. Вращалась она вокругъ любви – сложныхъ и туманныхъ чувствъ. Одно дйствiе происходило въ гостиниц при монастыр – за окнами снгъ, зима, Качаловъ ходитъ по сцен въ мягкихъ, блыхъ валенкахъ.

Нкую роль игралъ букетикъ ландышей. Германова была прелестна. Но пока на сцен мечтательно разговаривали, въ зрительномъ зал упорно молчали, молчанiемъ равнодушнымъ.

Знатокъ театра ошибся. Если «доходила» тишина чеховская, то ярцевская не дошла. Спектакль медленно, какъ то беззвучно уходилъ въ небытiе – безъ раздраженiя или неодобренiя: просто соскальзывалъ.

Въ антрактахъ кое гд появлялся авторъ въ длинномъ сюртук, съ прекрасными глазами, нервными, худыми руками. Зрители равнодушно бесдовали о постороннемъ.

** * Пьеса, написанная «для себя», успха не имла. Она шла – выдержала десятка два представленiй, но автора не прославила. Ярцевъ остался тмъ же: глубокой и тонкой натурою артитсической, публику не побдившей. Онъ держался замкнуто, благородно. Попрежнему пилъ крпкiй кофе, курилъ въ ибсеновскомъ кабинет, пожималъ сухощавыя руки и много о чемъ-то думалъ.

// л. Онъ жилъ совершенно птицей небесной. Боле беззаботнаго, безсребрянаго и неприспособленнаго человка я не встрчалъ. Правда, и время было особенное.

Четверть вка, прошедшая съ тхъ поръ, кажется столтiемх. Что сказалъ бы кто нибудь о пайкахъ, смычкахъ, пятилткахъ! Считалось, что настоящiй человкъ – это романтикъ, живущiй неуловимыми томленiями сердца, красотой (стиха, Италiи, театра). «Хлбъ нашъ насущный» – второстепенно. (И по боле легкимъ условiямъ той жизни хлбъ этотъ легче и приходилъ. Культа же сытости не было)… Всетаки, вспоминая Петра Михайловича, думаю, что будь онъ одинъ, врядъ ли бы выдержалъ: мра его отвращенiя къ практицизму все превосходила. Но за нимъ стояла подруга, врная и преданная, Марiя Зиновьевна, Марiя и Мара одновременно. Она его опекала и берегла. Делила радости, горести, волновалась писанiемъ, волновалась и тмъ, какъ платить за квартиру, гд достать денегъ. Ея мягкая, большая фигура, тихiй голосъ, улыбка черныхъ глазъ – тоже неразрывно съ нимъ связаны, какъ и онъ съ ея обликомъ.

Ярцевъ отрицалъ собою всякiй складъ и порядокъ. Никакое «крпкое и зрлое» общество не можетъ на такихъ людяхъ держаться. Или онъ загадочно пьетъ свой кофе, или уходитъ – неизвстно куда и неизвстно насколько.

– Петръ Михайловичъ, ты будешь дома обдать?

// л. – Да, Машенька… Да, можетъ быть, буду.

– Я вдь должна наврно знать.

– Ну да, конечно… Я непремнно постараюсь.

Одно дло стараться, другое знать. Петръ Михайловичъ былъ тогда глубоко богеменъ. Надъ чашкою кофе могъ сидть безъ конца въ кафэ, что то записывать, о чемъ то размышлять. Встртившись съ кмъ нибудь изъ молодежи, могъ оказаться въ кабачк, отъ сумрачной молчаливости перейти къ нервической оживленности, яко бы загорться – поправляя галстукъ и откидывая назадъ волосы увлекательно говорить о театр, все на нервахъ, на нервахъ… Гд же тутъ знать, когда вернешься? И что именно приготовила Машенька, и на какiя деньги!

– Это не то. Это мелочи!

Мы издавали въ то время журнальчикъ «Зори». Ярцевъ былъ дятельнйшимъ сотрудникомъ и соредакторомъ.

Посл редакцiонныхъ собранiй – чаще всего у Ярцевыхъ – шли бродить по Москв, спорили на бульвьарахъ, засдали въ кафэ или ресторанчик «Богемiя» – случалось, тамъ и раннюю весеннюю зарю встрчали.

Ярцевъ любилъ такую жизнь. Будучи старше насъ, загорался не меньше. Хотя нердко – такъ же быстро и гасъ: глубокимъ неврастеникомъ былъ всегда, и всегда въ сердц его лежало зерно горечи. Душевное опьяненiе лишь временно затопляло эту горечь.

// л. «Романтическiй человкъ съ раннею душой» – такъ можно было бы опредлить его. Онъ мечталъ объ особенномъ театр, (исходя, впрочемъ, отъ Станиславскаго), о высокомъ, духовно-облегченномъ искусств. Ему хотлось, чтобы чувства на сцен сквозили чистйшими, прозрачными красками.

Дйствительность, даже въ Художественномъ театр, этого не давала. Чаще всего несла она успхъ «Дтямъ Ванюшина».

Огромность требованiй Ярцева къ театру, къ любви, къ жизни ставила его въ тяжкiя положенiя. Во многомъ и неуспхъ «Монастыря» съ этимъ связанъ.

** * На углу площади, у Москва-рки, выходя фасадомъ на Храмъ Христа Спасителя, стоялъ большой красный домъ, выстроенный затйливо въ стил свернаго модернъ: съ крутоскатною крышей, отдлкою зеленой майоликой, большими окнами – извстный «домъ Перцова». Тамъ были и квартиры, и отдльныя студiи. Въ квартирахъ жили люди боле солтидные. Въ студiяхъ художники, актрисы. Таъм тихо обитала «монахиня» Художественнаго театра Бутова, удивительный обликъ благочестивой художницы сцены. Тамъ, съ нею рядомъ, пмщался Александръ Койранскiй, – «Саша Койранскiй» – острый, живой, печальный и рзкiй. Женопо // л. добный Поздняковъ пробгалъ нердко коридоромъ. Осипъ Самойловичъ Бернштейнъ таилъ свои шахматныя комбинацiи, Балiевъ начиналъ «Летучую мышь». Много извстныхъ и видныхъ людей Москвы – артистовъ, литераторовъ, художниковъ пребывало тутъ.

Въ одной изъ студiй Ярцевъ «раскинулъ свой театральный шатеръ». Онъ увлекался опытами молодого интимнаго театра. Пожалуй, это была завязь поднйшихъ театральныхъ начинанiй типа Вахтангова и Михаила Чехова.

Выбралъ онъ для постановки мою небольшую пьеску «Любовь». Какъ всегда, намренiя его были предльны. Въ вещи лирической, не-театральной, написанной съ молодою восторженностью хотлъ онъ передать какой-то трепетъ, паосъ, опьяненiе. Исполнители – молодежь, барышни изъ театральныхъ школъ, начинающiе актеры. Барышни благоговйно смотрли въ его глубоко-запавшiе глаза, но на репетицiи запаздывали. Актреы – то кто-нибудь заболвалъ, то мняли исполнителя, то репетицiя начиналась посл полуночи, когда кончался театръ. Все шло нескладно, безпорядочно. Но создавало удивительный бытъ.

Около репетицiй толклись и постороннiе. Получался не то клубъ, не то кафэ, не то театръ. Безпрерывно варился кофэ, на низкихъ диванахъ полусидли, полулежали зрители и сполнители, нельзя было и разобрать кто за чмъ пришелъ. Среди ночи пили коньякъ. Прiзжалъ Леонидъ Андреевъ, трехугольный Мейерхольдъ, кто то игралъ на роял. Борисъ Пронинъ, помощникъ ре // л. жиссера Художественнаго театра, съ открытой шеей и блымъ отложнымъ воротничкомъ какъ у Блока, вихремъ носился, вздувая энтузiазмъ. Художникх писалъ какую то декорацiю, но впрочемъ, никто толкомъ не зналъ, будетъ ли декорацiя или все пойдетъ «на сукнахъ». Главное же, никто не зналъ, откуда вщять денегъ и какъ, собственно, все это показать.

– Милый, мама, голуба, – кричалъ Пронинъ. – Все будетъ! Все чудесно устроится… Ахъ, да, все будетъ замчательно!

Петръ Михайловичъ пилъ черный кофе, и устало закрывая глаза, привычнымъ жестомъ поправляя на голов волосы, говорилъ:

– Да, да. Все будетъ. Все придетъ. Главное – да. Остальное все мелочи. Это такъ. Да. Остальное – не надо.

Но тутъ скрывался Борисъ Пронинъ, терзая свой артистическiй галстукъ.

– Боже мой! О, я идiотъ! Безъ десяти восемь. Черезъ десять минутъ давать занавсъ въ Камергерскомъ… Боже мой!

И улеталъ.

Мы проводили чуть не цлые дни въ этомъ коловращенiи. Иногда можно было уйти съ Ярцевымъ въ ресторанъ и тоже просидть часовъ пять. Разъ случилось, что мы трое – онъ, я и переводчикъ Владимiръ Высоцкiй, общiй нашъ другъ и прiятель Пшибышевскихъ и Тетмайеровъ, на такомъ ресторанномъ засданiи чуть не ухалъ заграницу – такъ, ни съ того ни съ сего. Выработали даже маршрутъ – Кра // л. ковъ, Венецiя, Вна, что то въ двнадцать дней – и въ мечтахъ пережили вс прелести поздки.

Глупо все это? Можетъ быть. Но жилось интересно. Не намъ одинмъ. Почему то толпился же народъ въ нашей «студiи»?

** * Предпрiятiе разваилось, разумется, деньги оказались не такой «мелочью».

Нкоторое время Ярцевъ, въ нелегкихъ условiяхъ, прожилъ еще въ Москв.

Потомъ перебрался въ Кiевъ.

Его привязанность къ театру не остыла. Начались годы театрально критической работы. Онъ писалъ въ «Кiевской Мысли». Но максимализмъ не оставлялъ его. Онъ всегда требовалъ предльнаго. Кого любилъ, тому поклонялся (Станиславскому, напримръ). Но и къ любимому былъ строгъ. То же, что отвергалъ, отвергалъ начисто. Въ жизни изящный, безобидный, неспособный питать злобу, въ писанiи бывалъ и рзокъ, безпощаденъ. Многiе актеры ненавидли его.

Въ Кiев съ нимъ произошелъ скандалъ. Однажды, когда въ длинномъ своемъ сюртук, скрестивъ на груди руки, сидлъ Петръ Михайловичъ въ партер, ожидая поднятiя занавса, на авансцену вышелъ нкто и заявилъ, что пока Ярцевъ въ театр, актеры не желаютъ играть. Ярцевъ поправилъ волосы, застегнулъ // л. сюртукъ, всталъ и спокойно вышелъ. («Это не то! Это не главное!» – сказалъ, вроятно). Но оказалось именно, что главное. За нимъ поднялась и ушла, въ знакъ протеста, вся кiевская пресса. Премьера осталась безъ рецензентовъ. Актерамъ пришлось туго – такого случая насилiя надъ критикомъ еще въ театр не бывало.

Кiевскiе рецензенты выступили затмъ сообща, печатно. За ними поднялись русскiе писатели и драматурги и въ стлицахъ. Актерамъ предстояло или сдаться, или попасть подъ бойкотъ полный. Они предпочли первое. На этотъ разъ Петръ Михайлычъ побдилъ вполн, самъ, разумется, никакъ не дйствуя.

Изъ Кiева попалъ, затмъ, въ Петербургъ. Тутъ писалъ въ «Рчи» у Гессена и Милюкова. Художественный театръ защищалъ страстно и во всеоружiи (весной художественники всегда являлись въ Петербургъ съ новыми постановками).

Станиславскiй окончательно пришелъ тогда къ своей теорiи театра (внутреннее переживанiе актера, «сквозное дйствiе», и т. п.). Всмъ этимъ онъ длился съ Ярцевымъ въ бесдахъ долгихъ, увлекательныхъ, всегда Петра Михайловича воодушевлявшихъ. Такъ что писать онъ могъ о Станиславскомъ не со стороны, а изнутри. Его статьи того времени, вроятно, лучшее, что написано о Художественномъ театр.

Изъ Петербурга же ухалъ онъ однажды, съ томомъ «Братьевъ Карамазовыхъ» (Достоевскаго всегда глубоко чтилъ) въ Оптину. Монастырь оказалъ на него великое, удивительное // л. дйствiе. Всегда ища въ жизни и искусств чистоты, красоты, святости, онъ нашелъ ее въ Оптиной. Образы старцевъ – онъ засталъ, если не ошибаюсь, о. о. Анатолiя и Нектарiя – показались ему ни съ чмъ несравнимой высоты и красоты. «Смирись, гордый человкъ» – Петръ Михайловичъ специфически гордымъ не былъ, но тщету, засоренность, грязь нашего земного рядомъ съ истинно-святымъ почувствовалъ. Своеобразно онъ ощутилъ старцевъ, бесдующихъ съ простымъ анродомъ – какъ величайшихъ артистовъ, полныхъ духовнаго искусства. Помню, онъ говорилъ, что въ глазахъ, рукахъ, благословляющемъ жест Анатолiя кром всего прочаго была несравнимая театральная красота. Она являлась непосредственнымъ выраженiемъ духа.

Съ «Братьями Карамазовыми» въ рукахъ изучалъ онъ каждую мелочь оптинскаго пейзажа, обстановки, быта, провряя Достоевскаго: и нашелъ, что при всей своей фантастичности, здсь Достоевскiй очень точенъ.

Петръ Михайловичъ написалъ объ Оптиной нсколько замчательныхъ статей. Ихъ слдовало издать книжкой. Но не таковъ былъ Ярцевъ, чтобы заботиться о жизненномъ, реальномъ.

** * Самъ родомъ изъ Коломны, почвенною любовью любилъ онъ все русское, особенно же московское. Съ годами эта любовь росла. Въ ли // л. тератур онъ держался Достоевскаго, Лскова, Аполлона Григорьева. Театръ признавалъ лишь нацiональный. Очень высоко въ немъ ставилъ Островскаго и Чехова. И въ жизни – къ самой Москв, ея храмамъ, «древлему благочестiю», складу, говору, московскимъ людямъ,, московскимъ извозчикамъ, трактирамъ, Замоскворчью, банямъ, – питалъ неистребимую привязанность.

Одно время, передъ войной, жилъ въ номерахъ на Балчуг, у Чугуннаго моста. Тутъ далеко уже было отъ Прониныхъ и Мейерхольдовъ. Вставалъ очень рано, часовъ въ шесть, и шелъ куда-нибудь въ простую чайную. Ему нравились «человки» въ блыхъ рубашкахъ, расписныя чашки и подносы, крутой кипятокъ, простые русскiе люди въ поддевкахъ, съ намаслянными проборами, торговцы, прасолы. За «парой чая» сидлъ Ярцевъ и писалъ, любуясь видомъ на Кремль, золотымъ лучемъ солнца, типами Островскаго у прилавка.

Полагалъ онъ теперь, что театръ долженъ выражать народную душу, суть, теплоту. Щепкина считалъ основателемъ русскаго театра, Станиславскаго (родомъ съ Хивы, за Яузою) его достойнымъ продолжателемъ.

Мы встрчались въ это время часто. здилъ онъ и ко мн въ деревню.

Любилъ землю нашу, сно, ржи, яблоки, телги и березы, дрожки, мягкiй пейзажъ средней Россiи. Мы гуляли довольно много и въ Москв, тогда еще мирно-благодатной. Помню, онъ водилъ меня въ трак // л. Тиръ Егорова въ Охотномъ ряду – примчательность московская, о которой не имлъ я понятiя. Невзрачный двухэтажный домъ рядомъ съ «Континенталемъ». Внизу извозчичiй трактиръ, во второмъ этаж «купецкiй».

Сюда сходились съ ранняго утра чаевничать охотнорядцы. Въ невысокой комнат столики, сидятъ распаренные купцы, пьютъ чай (тоже съ шести утра! – въ десять вечера все закрывалось). Въ клткахъ канарейки. Ярославцы и владимiрцы, въ бломъ, бойко разносятъ подносы съ чайниками, кипяткомъ и стаканами, чудными калачами, баранками. Днемъ можно обдать. Тутъ главная приманка Егорова – удивительные осетры, балыки, расстегаи, рыбныя солянки – все это на грязноватыхъ сатертяхъ, съ колченогими вилками къ приборамъ, съ деревянными солонками, но качествомъ не уступая первокласснымъ «Эрмитажамъ», «Прагамъ».

Трактиръ Егорова любилъ Островскiй. Мы и обдали въ комнат Островскаго – боковой, съ каминомъ, вчно пылавшимъ, съ особыми канарейками, потертыми диванчиками краснаго бархата и большой, потемнвшей картиной во всю стну, если не ошибаюсь, что то китайское на ней изображалось*).

// л. …Тепло, пахнетъ ухой, поддевками, синеватый туманъ, дрова трещатъ, благообразный немолодой владимiрецъ въ бломъ передник, вкусне говорящiй по-русски, чмъ та осетрина, которую только что поставилъ, подаетъ намъ шкаликъ «Ерофеича»: кром егоровскаго трактира не было по Москв нигд этого Ерофеича – николаевскихъ временъ водки, настоенной на травахъ. И на потертомъ диванчик мы сидимъ …сколько и о чемъ можно наговориться съ Петромъ Михайлычемъ, когда онъ въ дух, въ удар – въ обстановк, ему нравящейся!



Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.