авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 || 6 | 7 |   ...   | 8 |

«Баграт Шинкуба. Последний из ушедших. Жили убыхи на древней адыгской земле, Веткою были на этом ...»

-- [ Страница 5 ] --

— Ты еще молод, сын мой! Не тебе судить, что кому дозволено. Одни рождены повелевать, другие — подчиняться. Это не чья-нибудь прихоть, а воля аллаха! И запомните оба,— отец погрозил нам пальцем,— мы в чужой стране и, не дай бог, если что случится, нам не на кого больше положиться, только на защиту Шардына, сына Алоу. Он наш покровитель! — Отец, отложив шитье и задув свечу, добавил: — Послезавтра пятница, не забудьте в мечеть сходить!

— Обойдутся без нас,— не сдержался я.

— Да простит аллах тебя,— испуганно прошептала мать.

Намаявшись за день, мы рано легли спать, но сон обходил меня стороной.

Лежа с открытыми глазами, я думал и о словах брата и о словах отца.

Несмотря на то что мы действительно получили небольшие участки земли и построили жилища, благополучия не было. Жили трудно и несытно. Если в стране убыхов мы знали одного господина, на которого работали или платили ему натурой, то здесь ашар — вы, абхазцы, называете это ашьара — мы должны были платить сразу двум господам. Один из них был все тот же Шардын, сын Алоу, а другой — владелец земли Селим-паша. Нам оставалась третья часть. А поле величиной было разве как там, в Убыхии?

Здешнее поле можно было укрыть бычьей шкурой. Прокормись-ка всей семьей с третьей части его. И от налога государству освобождены мы не были. В эту ночь я заснул поздно, и снились мне худые сны.

В полдень следующего дня, когда мать накрывала к обеду стол, во двор на арабском скакуне влетел как бешеный Шардын, сын Алоу. Конь под ним был в мыле: видно, что хозяин гнал его во весь опор. Он грыз удила, косил лиловыми глазами, гарцевал на тонких, увлажненных пеной ногах.

Всадник, не спешившись, не поздоровавшись с нами, гневно заорал:

— Хай, Хамирза, за что возненавидел ты меня?

— Что случилось, дорогой мой брат, что случилось? — перепугался отец.

— Иль ты не знаешь, что твой спесивый юнец,— Шардын, сын Алоу, ткнул рукой, сжимающей плеть, в сторону Маты,— вздумал бунтовать? По его примеру сегодня никто не явился в мое имение. Твое воспитание, Хамирза!

— И, вскинув плеть, он двинул коня на побледневшего Мату.

— Не смей! — кинулся я наперерез его лошади и схватил ее за повод.

В ярости Шардын, сын Алоу, хотел было опустить плеть на мою голову, но, очевидно, выражение моего лица остановило его: плеть повисла в его руке.

Я и он — мы оба прерывисто дышали.

— Слушай, Шардын, сын Алоу,— отдышавшись первым, заговорил я,— будь ты хоть трижды нашим родственником, нет у тебя права вздымать над нами плеть! Поостерегись! — И, взяв под уздцы его коня, повел к воротам: — Прощай, Шардын, сын Алоу.

— Век не забуду этого! — прохрипел он и, пришпорив коня, бросил его в намет.

— Что ты наделал? — дрожащими губами бормотал мой отец.— Как ты смел прогнать со двора человека, которого вскормила твоя бабушка? Однажды вечером я направился в кузницу, чтобы забрать мотыги, отданные точить, и заодно потолковать с Дурсуном, сыном кузнеца, что был моим другом.

Кузница находилась от нас неподалеку, в какой-нибудь версте, не далее.

Шел дождь, который заставил многих кончить работу до времени. Перед кузницей сидело несколько крестьян, спрятавшись под навесом. Они судачили, обменивались новостями, высказывали предположения и перемывали чьи-то косточки. Неисповедимы пути, по которым приходят к людям новости. Не знаю как, но все село узнало о нашей ссоре с Шардыном, сыном Алоу. Многим она пришлась по душе.

— Привет, Зауркан! — встал мне навстречу добряк Омар.— Лихо осадил ты родственника вашего!

— И поделом ему! — проворчал старик Рашид, вдевая ручку в ушко мотыги.

Мне не хотелось подбрасывать хвороста в костер их разговора о нашем раздоре с Шардыном, и я спросил:

— Дурсун не появлялся?

Кузнец Давид по крови был грузином. Когда-то его предков вынудили принять мусульманство и с захватом турками южных областей Грузии переселиться сюда. Давид родился в Турции. Жена его рано умерла, оставив ему сына по имени Дурсун. Мальчик вырос и, приобщенный с детства к кузнечному мастерству, стал помощником отцу. Это были работящие, отзывчивые люди. Когда махаджиры прибыли в Осман-Кой, скольким они помогли! Бесплатно выковывали мотыги, топоры, делились хлебом, а больным детям приносили молоко. Уж не знаю, как получилось, но между кузнецами и нашей семьей возникла особая дружба. Они всячески помогали нам, и когда у нас не было денег, чтобы уплатить налоги, Давид одалживал их нам с легкой душой. А с его сыном Дурсуном мы сделались закадычными кунаками. И дня не проходило, чтобы мы не встречались.

Отцу Дурсуна была по сердцу наша привязанность.

— Вы оба,— сказал он как-то,— отпрыски народов, носящих черкески, и потому должны быть едины, как лезвия одного кинжала.

Дурсун был лихой малый. Такие в огне не горят. Несмотря на молодость, сын Давида объехал почти всю Турцию. Как сам он говорил: «Не был только у черта на рогах». Однажды я в минуту душевной откровенности поведал ему о Фелдыш. Он сочувственно отнесся к моей тревоге и не замедлил поднять парус над суденышком моей надежды.

— Говоришь, увезли ее на остров Родос? Это,— протянул он руку в сторону моря,— не так далеко отсюда. Не отчаивайся, что-нибудь придумаем...— В переводе на язык товарищества его слова означали: «Знай, с этого дня я твой верный сообщник».

Смеркалось. Дождь утих. Досыта наговорившись, сидевшие перед кузней крестьяне собрались уже было расходиться по домам, когда, измокший до нитки, появился Жантемир. Он возвращался из города.

— Какие новости? — спросил Омар.

— Худые! Султан завяз в войне на Балканах. Не сегодня — завтра сельские старшины начнут шнырять по домам, чтобы всех способных носить оружие взять в солдаты.

Эти слова погрузили собравшихся в тревожное молчание. Стало слышно, как падают капли с крыши навеса.

— Если заберут наших сыновей, все пойдет прахом! — в печальной задумчивости произнес Саат.

— Мало напастей на нашу голову!

— Государи землю делят, а жизнью расплачиваться за это должны сыновья других.

Смятение звучало в словах соседей.

От этой вести я не мог двинуться с места, словно обухом меня ударило по спине. И первая моя мысль была о Фелдыш. «Если заберут в армию, тогда конец всему, Фелдыш мне не видать». Верный друг в час напасти необходимей, чем на пиру. Обсудить бы с ним возникшее положение, глядишь — и выход нашелся бы, но Дурсун в эту ночь не вернулся домой.

Было полнолуние. В бездне неба мерцали зеленоватые звезды. Дуновение ветра рождало шелест листвы. Душевное смятение и неутихшая любовь довели меня до такого состояния, что я, стыдно признаться, стал разговаривать с ветром. «Сделай милость, ветер, лети в сторону моря, туда, где находится остров Родос. Разыщи на этом острове мою любимую, но не хлопай створками окна, чтобы не разбудить ее. Овей ее прохладой, если ей жарко, а если по щеке Фелдыш катится слезинка, осуши соленую капельку.

Окажи милость, ветер, лети на остров Родос! И когда на заре проснется моя ненаглядная и начнет заплетать в косу свои шелковые каштановые волосы, шепни ей: «Не теряй надежды. Зауркан в пути. Пред ним расступятся горы, пред ним расступится море. Жди его...»

Как неприкаянный бродил я под ущербной луной. Несколько раз приближался к воротам нашего дома, но порога не переступил. Может, и лег бы я в постель, когда бы почувствовал дрему, но в эту ночь она бежала от меня. Вскоре, втайне от нас, отец мой отправился во двор Шардына, сына Алоу. С повинной головой бросился он в ноги молочного брата:

— Молю тебя, дад, прости великодушно моих безмозглых сыновей. Они обидели тебя, но я проучил их за это. Сделай милость, не гневайся, ветер у них в головах.

— Не заслуживают они, Хамирза, того, чтобы их прощать, но из уважения к тебе я постараюсь забыть их вину,— снисходительно отвечал Шардын, сын Алоу.

— Мои сыновья — истинные убыхи. Поле боя им что пахарю пашня.

Зауркан уже доказал это на деле, да и Мата, как знаешь, не робкого десятка парень. Слух идет, что скоро молодых убыхов начнут забирать в армию...

— Таким удальцам только там и место...

— Так-то оно так, да я немощным стал, и жена моя болеет часто. В этой чужой стране, когда останемся мы без сыновей, то пропадем, как старые кони без корма. Заклинаю тебя памятью моей матери, вскормившей нас обоих, сделай так, чтобы хоть одного сына оставили мне...

— Нашел фокусника... Ты думаешь, Хамирза, легко избавить рекрута от призыва?

— Да разве я не понимаю, что трудно? Но ты...

— К тому же мои молочные племянники не заслуживают такого потворства.

— Огонь нельзя гасить маслом, обиду нельзя успокаивать гневом, дад.

— Ладно, не поучай! Родство есть родство, постараюсь помочь, если головорезов твоих на войну погонят.

Вопреки худшим ожиданиям моего отца, Шардын, сын Алоу, был обходителен и гостеприимен. Он угостил его, сыграл с ним в нарды и даже подарил ему папаху. Когда они расставались, хозяин сказал как бы невзначай:

— Я освободил твоих сыновей от работы на моем дворе и в поле, пусть они занимаются своим хозяйством. А ты, брат мой, почаще наведывайся в мой дом, чтобы приглядывать за прислугой. Родной глаз — верный глаз. Да, чуть было не забыл, княгиня просила, чтобы два раза в неделю по очереди приходили к ней твои дочери. Она желает, чтобы уборкой ее комнат и стиркой белья занимались близкие люди.

Как мог отказаться отец от такой чести! Вернулся он домой словно помолодевший, считая, что осчастливил всю семью. Откуда было ему, доброму бедняку, знать, что показное доброжелательство Шардына, сына Алоу, таит в себе черное коварство.

С этого дня мои сестры Куна и Джуна поочередно два раза в неделю ходили в княжеский дом, где от светла до темна прислуживали его хозяйке. И отец большую часть времени проводил в господском дворе, повинуясь каждому слову дворянина.

Куна и Джуна были славными девушками, отзывчивыми и простодушными. Куна была светлолика, с длинными волосами цвета золотого вина. Ее серые большие глаза выражали задумчивость, и печаль, и степенность. Она редко смеялась, была тиха и жалостлива, все принимала близко к сердцу и от малейшей обиды могла расплакаться. Ходила она мелкими шажками, как голубица. А Джуна, напротив, была смугла, с вьющимися, цвета вороного крыла волосами, такими густыми, что и дождь не промочил бы их насквозь. Глаза напоминали ежевику с дымчатой лиловатой поволокой. Веселого нрава, неугомонная, хохотушка, плясунья, она не умела хранить тайны, и если ее что-то обижало, она говорила об этом открыто. Обе сестры отличались статностью и высоким ростом. Тот, кто не знал их, вряд ли мог бы сказать, что они родные сестры. Немудрено, что вся радость семьи заключалась в них.

Однажды Джуна в урочное время не вернулась из дворянской усадьбы.

Раньше случалось, что она задерживалась там допоздна, но ночевать приходила домой. Мы глаз не сомкнули всю ночь. Дом, где богато живут, как тебе известно, не отличается строгими нравами. А девушка, как вы, абхазцы, говорите, подобно стакану, выскользнет из рук — пропадет. Я уже решил было отправиться за сестрой, когда к нашим воротам подкатил, звеня бубенцами, красный фаэтон, запряженный тройкой соловых коней.

— Что за люди подъехали к нашим воротам, может, хотят спросить дорогу?

— удивилась мать.

И — о ужас! — из фаэтона вышла Джуна...

— Дочь моя, что произошло? — крикнула мать, кидаясь ей навстречу.

— Ничего особенного. Дом Шардына, сына Алоу, посетили высокие гости, и всю ночь шел пир... Надо было прислуживать гостям, и княгиня задержала меня. Я очень устала, и княгиня отправила меня на фаэтоне гостей.

Вечером, когда наша семья собралась к ужину, мы заметили, что Джуна грустна и неразговорчива. «А может быть, она вправду с ног валится от усталости»,— подумал каждый из нас.

На следующий день, когда солнце стояло в зените и мы собрались к обеду, в наш двор въехал на гарцующем арабском коне Шардын, сын Алоу, и не торопясь спешился. С того дня, когда этот знатный всадник был выдворен мною, он впервые появился перед нашим порогом. Всем своим видом он старался показать, что не помнит нанесенной ему обиды, словно и не было того случая. Шардын, сын Алоу, радушно улыбался, расцеловал всех нас и, дружески хлопнув меня по плечу, одобрительно приговаривал:

— Аферим! Аферим!* Аферим — браво.

«Странно,— подумал я,— чем мы обязаны такому вниманию?» От моего взгляда к тому же не ускользнуло, что Джуна, как только именитый гость появился во дворе, скрылась в доме. «Нет, здесь что-то неладно»,— насторожился я.

— Благодари аллаха, Хамирза, благодари аллаха!— с напускной радостью проговорил Шардын, сын Алоу, усаживаясь на кожаную подушку, поданную моей матерью.

— Поблагодарить не трудно, да узнать бы за что.

— Твоей дочери Джуне выпало такое счастье, что не только она сама пожизненно обласкана будет его золотыми лучами, но и вы, ее родители, и мы, ваши родственники, да и, может быть, все убыхи осенены будут ими.

— От добрых гостей ждут добрых вестей...

— Так вот, слушайте. Три дня гостил у меня почтенный Вали Селим-паша, предоставивший нам эту землю. Когда бы не он, страшно подумать, что было бы с нами. Я принял его, как султана. Увидел Вали Селим-паша Джуну, и голова его пошла кругом. Он полюбил и пожелал ее...

Я заметил, что лик моей матери побелел, а Шардын, сын Алоу, продолжал, как сотворивший великую благодать:

— Подумать только, кунак самого султана, обладатель несметных богатств, потерял разум от любви к вашей Джуне. Он чуть ли не на коленях просил меня передать тебе, Хамирза, что желает взять в жены красавицу Джуну.

Пусть, говорит, все женщины во дворце превратятся в ее покорных служанок. Пусть, говорит, ключи от ларцев с моими сокровищами перейдут в ее руки, лишь бы скрасила она закат моей жизни. И вас не забыл! Экие счастливчики! Пусть, говорит, переезжают в Измид, милости просим, а не хотят — остаются здесь. При всех случаях позаботиться о них — мой долг отныне!

Кроме Шардына, сына Алоу, никто не выражал радости.

— Что молчишь, Хамирза, или удача оказалась такой неожиданной, что отнялся твой язык?

Я взглянул на отца. Лик его был мрачен, губы побелели. Он, не повышая голоса, печально, но твердо произнес:

— Нет, мой единственный, я не могу последовать твоему совету! Право, в голове моей не укладывается, как мог ты собственную племянницу продать в гарем старого турка? Не для гарема растили мы дочь свою. А твой Селим паша воистину благородный человек. Еще церемонится. Другой на его месте, имея такого посредника, как ты, предложил бы мне за дочь деньги — и весь разговор!

— Деньги карман не обременяют. Без денег, будь ты хоть женихом на свадьбе, никто на тебя не посмотрит.

— Свадьба свадьбе рознь. Поблагодари достопочтимого Селим-пашу. Пусть и дворец, и сокровища его пребывают при нем, пусть не разлучается он со своими женами, а моя дочь останется в этом бедном доме.

Шардын, сын Алоу, нервно пощипывал ус. При иных обстоятельствах он бы вспылил, но сейчас сдерживал норов свой:

— Воля твоя, Хамирза! Я думал тебя обрадовать, а когда огорчил, не обессудь: гонец за весть не в ответе. Однако не забывай: если девушка сама полюбовно изберет себе жениха и пожелает выскочить за него замуж, то хоть в темницу сажай ее — не удержишь. Коли случится так — мое дело сторона.

С этими словами Шардын, сын Алоу, сел на коня и уехал.

На следующий день, когда дома находилась только мать, к воротам вновь подкатил — чтобы он сгорел! — этот красный фаэтон. Двое мужчин вынесли из фаэтона увесистый сундук и богатую шкатулку. Поставив вещи перед матерью, приехавшие поклонились и сказали:

— Это вам! Селим-паша прислал!

Мать отказалась принять дары, потребовала, чтобы приехавшие забрали их, но они, снова отвесив поклон, сели в красный — будь он трижды проклят! — фаэтон и скрылись из глаз. Маленький Тагир галопом примчался в поле.

— Бабушка наказала, чтоб вы скорей шли домой,— выпалил он, запыхавшись.

Мы почуяли неладное. Прибежали;

мать стоит над сундуком и шкатулкой, утирая слезы. Открыли сундук, а в нем, как в дорогой лавке, чего только нет: и сукно, и бархат, и шелка, расписанные павлинами да розами. А на самом дне — шуба для Джуны из белого руна. Заглянули в шкатулку, спаси аллах: полна драгоценностей. Кольца и браслеты из чистого золота, серьги жемчужные, бусы мешхетской бирюзы. Джуна, как увидела, обмерла, а потом с криком: «Отдайте! Это мое!»—схватила шкатулку и скрылась в своей комнатке. Такой поступок немало удивил нас. А вскоре зашел к нам наш сосед Уазамат. Мы ушам своим не поверили, когда объяснил он нам цель своего прихода:

— Джуна застенчива, как всякая убышка. Духу у нее не хватает признаться отцу с матерью о своем решении выйти замуж за Селим-пашу. Вот и выбрала она меня в посредники, чтобы моими устами сообщить вам, что никто ее не принуждает за него идти. Сама так хочет. Завтра — помолвка.

У меня ноги сделались войлочными.

— Что нашла она в этом похотливом старике, у которого жен больше, чем пальцев на руках? — спросил я горестно.

— Пути любви неисповедимы,— словно утешая меня, заметил Уазамат.— Я когда влюбился в нынешнюю старуху свою, дружки надо мной посмеивались: мол, где глаза твои, дуралей? Смотреть не на что! А если бы я одолжил им тогда хоть на миг глаза свои — о, клянусь, насмешники эти превратились бы в моих соперников. Ты со своего минарета не гляди.

Селим-паша, правда, в годах, но мужчина он еще крепкий, да и деньги в жизни не помеха. Покуда богатый похудеет, бедный — помрет. Вы Джуну не корите, может, она не только о себе думала, когда на свадьбу с ним решилась...

Сосед свой час знал. Пожелав нам благополучия, он ушел.

Молча, как пришибленные, сидели мы, стараясь не смотреть друг на друга.

Мать, покачивая головой, всхлипывала, утирая слезы уголком черного платка.

— Обух плетью не перешибешь. Сама захотела, отговаривать поздно,— поднялся отец. И, взяв косу, поплелся в поле.

«А может, обольстили ее в господском доме блеском богатства, доступностью услад и красными словами,— подумал я.— Надо бы ее вызвать на откровение, с глазу на глаз, по душам поговорить»,— подумал я и направился к сестре. Открыл дверь и вижу: Джуна в дареном платье сидит перед зеркалом и примеряет сверкающие сережки. На пальцах ее играют золотые кольца. И так она была упоена занятием своим, что даже не обернулась на скрип дверей. Пораженный, не сказав сестре ни слова, тихо ушел я прочь.

Шардын, сын Алоу, оказался прав.

На закате следующего дня подкатили к нашему двору фаэтоны, коляски, пролетки, сопровождаемые верховыми. Сосед Уазамат вошел в дом. Джуна уже ждала его. Вместе с ним она, разодетая, улыбаясь, вышла на улицу, села в красный фаэтон и через миг исчезла в клубящейся пыли.

В глубокой печали мы склонили головы. Казалось, что тень покойной Айши вступила на порог дома. И неотвратимым горем повеяло на каждого из нас.

Вскоре родственники, кунаки, соседи стали заходить к нам с поздравлениями. Их радостные возгласы казались мне нелепыми, как смех на кладбище:

— Рады за вас! Очень рады!

— Молодец Джуна! Славно вышла замуж! Славно!

— Будет жить как в раю: богат и знатен Селим-паша!

— Счастливая!

«Боже,— удивился я,— как могут они говорить такое? Сестра моя стала одной из наложниц старого сладострастника, а они поздравляют! И многие даже завидуют нам». Почему-то лезли в голову строки из старой абхазской песни:

У старого коршуна в клюве цветок Может лишь гибель найти.

В это самое время негаданно-нежданно появился в Осман-Кое Сахаткери.

Его давно уже считали пропавшим без вести, сгинувшим на чужбине, отдавшим богу душу. А он возьми да и воскресни со всеми домочадцами своими. И не в рубище скитальца предстал перед земляками, не бродячим дервишем, а в одеянии богатого хаджи, увенчанного белоснежной чалмой.

— Совершил я паломничество в Мекку, уважаемые, и, стоя на коленях перед черным камнем Каабы, вознес молитвы за ваше спасение. Как видно, услышал аллах меня и ниспослал вам спокойную жизнь в этом райском уголке, да славится имя его! Нет бога, кроме аллаха, и Магомет — пророк его!

Вскоре в Осман-Кое была открыта новая мечеть, и Сахаткери стал в ней главным муллой. Несмотря на то что жалованье ему платила казна, он самовольно обложил налогом «на мечеть» каждую семью. Трудно было узнать в главном мулле прежнего Сахаткери. Стал он высокомерен, чванлив и заносчив. Люди остерегались не только откровенничать с ним, но даже заговаривать. И вопреки духовному званию своему глядел он на них искоса, недобрым глазом. Возвращение Сахаткери привело к событиям, похожим на междоусобную войну. Между новоявленным имамом и жрецом Соулахом началась распря не на жизнь, а на смерть. Каждый из них старался утвердить свое превосходство над соперником. Дело, дорогой Шарах, дошло до того, что они оба тайно обзавелись пистолетами, и каждый мечтал только о том, как бы без свидетелей всадить пулю в лоб другого. Носить оружие, как ты знаешь, не пристало духовным лицам. Но оба решили, что праведником и на том свете не поздно стать. Раздор ожесточался, из скрытного стал явным и волей-неволей втянул в противоборство почти всех убы-хов, населяющих Осман-Кой.

Все познается в сравнении. Когда из-под Самсуна мы переселились в Осман-Кой, то показалось нам, что наконец-то снизошла на нас божья благодать. Подумав о себе, мы не забыли подумать и о нашей святыне Бытхе. Местом для нее избрали зеленый холм, увенчанный раскидистым грабом. Был принесен в жертву козел и совершено торжественное молебствие. Святыня объединяла нас памятью о покинутой родине, связывала нас узами племени, возвышала над земными заботами. Видение Убыхии являлось нам во время молитвенного поклонения Бытхе.

Возвратившийся Сахаткери счел, что в стране аллаха поклоняться чему-то, кроме аллаха,— великий грех. Он пригласил в мечеть жреца Соулаха и стал церемониться:

— Ты это что, козлиная борода, призываешь людей к идолопоклонству!

— Истинны слова твои, но...

— Никаких «но»,— прервал его имам,— закопай в землю свой.

ястребообразный камень — свою Бытху — и сруби древо на вершине холма, под коим определил ты ей убежище.

Жрец возмутился:

— Что ты говоришь, Сахаткери! Как это можно закопать святыню, которую пуще собственной жизни завещали нам хранить предки? Ой, гляди, обрушит она на тебя свой гнев!

— Не стращай!

— Это же надо сказать такое: «Закопай святыню»! — не унимался Соулах.— Легче будет вырвать сердце из груди убыхов, чем предать земле Бытху.

— Неразумный ты старик,— стоял на своем имам,— кости предков остались за морем, в другой земле, а на этой правит один для всех мусульманский закон, и следует ему подчиняться!

— Если единоплеменники узнают о твоем требовании, несдобровать тебе!

— А если до великого султана, наместника аллаха, дойдет слух, что убыхи предпочитают мечети твой ястребообразный камень, то дело плохо кончится, Соулах!

С этого дня началась война между ними.

Имам Сахаткери ни перед чем не останавливался для того, чтобы утвердиться в должности единственного духовного вождя убыхов. Он несколько раз ездил в Измид к Селим-паше и там наушничал на единоплеменников. Имена многих уважаемых горцев попали в черный список опасных, по его мнению, лиц. Первым, конечно, значилось в нем имя жреца. «Чтобы спасти всю отару, надо удалить из нее заразных овец»,— вручая ему этот черный список, увещевал он Селим-пашу.

Когда Шардыну, сыну Алоу, пожаловались на то, что Сахаткери облагает людей незаконными платежами на мечеть, он пропустил слова жалобы мимо ушей. И от второго рапорта отмахнулся: мол, служители аллаха вольны поступать, как подсказывает им совесть, я не судья имаму.

Но жрец Соулах тоже не дремал. Он не стал скрывать от людей требование имама закопать святыню Бытху в землю и срубить дерево над ее святилищем. Жрец словно бросил искру на сухую стерню вблизи порохового склада. В душах убыхов воскрес огонь непокорства.

— Родину потеряли по их милости, тысячу людей погибли от мора, а теперь заступницу и покровительницу нашу, святыню Бытху, как покойницу, предать земле надумали! Не допустим!

— Если посмеют тронуть святыню, сожжем мечеть!

Так говорили убыхские парни, природная гордость и воинственность которых не признавала осторожности. Те, кто поступают сломя голову, не думают о последствиях. «Спалить мечеть не трудно, а что за этим последует?» — остерегали их те, кто трезво отдавал себе отчет в таком роковом поступке.

То, что Сахаткери предался туркам со всеми потрохами, было для меня ясным как белый день. Приводило в бешенство другое: как он, убых, осмеливается не щадить самолюбия убыхов? Зачем толкает их на отчаянный шаг, который в мусульманской стране привел бы к гибели многих соплеменников? И у меня возникло желание встретиться с имамом с глазу на глаз. Я пришел к дверям мечети к окончанию богослужения.

Дождавшись, когда последний из молившихся покинет ее, и убедившись, что внутри, кроме Сахаткери, никого нет, тихо, крадучись, я вошел в мечеть.

Стоя между двумя зажженными свечами и не слыша моего появления, он считал деньги. Но вот слух его учуял, что кто-то приближается, мягко ступая по коврам. Имам, сунув деньги в карман, склонился над Кораном. Я приблизился вплотную, и наши взгляды сошлись.

— Опоздал, служба кончилась,— сказал он с напускной укоризной, а глаза его в свете трепещущих свечей тревожно зашмыгали.— Почему кинжалом опоясан, или не ведаешь, что вступать в обитель аллаха запрещено при оружии? — спросил Сахаткери строго, а глаза продолжали трусливо бегать.

— А я собираюсь отправиться в рай вооруженным. На всякий случай! — И с этими непочтительными словами придвинулся к нему.

Губы у него затряслись:

— Что тебе нужно?

— Вот что мне нужно! — И, вырвав из ножен кинжал, я приставил его к груди имама.

— Ты с ума спятил, разбойник! Эй, кто-нибудь! Помогите! — завопил он с помертвевшим лицом.

— Не ори, здесь никого нет, а всевышний далеко — не услышит,— слегка надавил я на кинжал.

Сахаткери, отступая, издал какой-то нечленораздельный вопль.

— Прекрати мычать! Не веришь ты ни в аллаха, ни в шайтана, собака!

Соплеменников предаешь, отступник!

Имам, в грудь которого упиралось острие кинжала, пятился, причитая:

— Опомнись! Что тебе надо? Ой, люди, спасите!

— За что им спасать тебя? За то, что совратил, призывая к переселению? Где этот мусульманский гюлистан, в котором нет ни вражды, ни нужды, ни жары, ни холода, ни беды, ни голода, где, я спрашиваю? Когда мы подыхали на набережной Самсуна, где ты скрывался, где спасал свою шкуру? — Острие моего кинжала еще плотнее уперлось в его грудь.

— За что убиваешь друга отца своего? — стуча зубами и заикаясь, спросил мулла.

Он сделал шаг назад, я — шаг вперед. Вскоре его спина уперлась в стену, а мой кинжал, прорезав одежду, коснулся острием тела под левым соском.

Ноги Сахаткери стали подкашиваться.

— Признавайся! — приказал я.— Час твой пришел, старый лжец.

Признавайся, где, у кого твой черный список? — Я еще немножко нажал на упертое ему в грудь лезвие.

Белея от страха и боли, он забормотал:

— Список у Селим-паши! Мне повелели, не сам я, не сам! Чтобы властвовать, надо разделять подвластных! Это закон султанского государства! Знай: меня убьешь — другого поставят.

Я оценил его искренность и вложил кинжал в ножны. У Сахаткери подкосились ноги, и он сел. Я принес ему Коран:

— Слушай, имам, что я тебе скажу. Нынче соберется сход перед святой Бытхой, и я надеюсь, что ты придешь на этот сход.

— Что мне остается делать,— отозвался он, дрожа мелкой дрожью.

— Придешь и покаешься: мол, так и так, единокровные братья, было меж нами недоразумение, но я убых и вы убыхи, и нет у меня к вам никаких требований. Молитесь когда хотите ястребинообраз-ной Бытхе, да поможет она вам!

— Как пожелаешь, Зауркан,— согласился он.

— Жаль, что твой черный список попал в руки Селим-паше и его не вернешь.

— Жаль,— отозвался имам.— Не вернешь!

— Поклянись на Коране, что исполнишь все, что обещал мне.

— Умоляю тебя, Зауркан, избавь от клятвы на Коране,— поднялся старик.

По его щекам текли слезы.

— Прощай, Сахаткери! Поглядим, как ты сдержишь слово! Хочу верить, что в тебе еще течет убыхская кровь. И помни: меня в мечети не было и того, что здесь произошло, не было.— Я положил руку на рукоять кинжала и оставил муллу одного.

Вскоре Сахаткери сложил с себя обязанности имама, сославшись на нездоровье, и переехал в город Измид. Никогда я больше не встречал его и ничего не слышал о нем.

Прибывший из города Измида офицер третий день разъезжал по окрестным селениям и на площадях зычным голосом читал перед людьми ираде* Ираде — указ (турецк.).султана. Офицер уже наизусть запомнил слова указа и только для пущей важности разворачивал каждый раз бумагу и подобно глашатаю выкрикивал:

— «Наместник аллаха на земле, великий султан имеет целью защитить священные права мусульман во всем мире! Из-за вероломства гяуров он вынужден призвать правоверных к джихаду!* Джихад — священная война, газават.Все подданные султана, способные носить оружие, перед лицом аллаха обязаны выполнить свой священный долг, подняться на защиту ислама и сокрушить его врагов!..» — В глотке офицера першило, слова звучали сипло.

Указ повелевал всем лицам, поименованным в списке, явиться в соответствующей одежде с запасом провизии на площадь завтра утром.

Семьям новобранцев указ обещал предоставление помощи, а также освобождение от уплаты государственных налогов. Население уведомлялось, что отказ от воинской службы будет караться смертной казнью через повешение.

Хвала аллаху, господу миров!

...Настало утро следующего дня. Материнскими слезами, а не росой омылась земля. Многие прощались в тот день навсегда со своими близкими, но ни моего имени, ни имени моего брата в указе не записано.

Человек — не скотина: совестливо было перед ушедшими в армию, особенно перед Дурсуном, но в то же время меня охватила такая бешеная радость, какой я давно не испытывал. Я мысленно обращался к Дурсуну:

«Прости, друг! Не осуждай за внезапное мое счастье. Случись наоборот, я бы не стал упрекать тебя». И перед взором моим возникал остров Родос, окруженный поседелым рокотом моря. Милый, верный Дурсун, он собирался сопровождать меня на этот остров. Как жаль, что нас разлучили.

Я отправился к владельцу парусной лодки, с которым ранее меня познакомил сын Давида. Рыбак как свои пять пальцев знал дорогу к заветному острову, и мы ударили по рукам.

Как раз в этом году у нас на славу уродился табак. Если мы его уберем без потерь, рассчитывал я, то после уплаты налогов останутся кое-какие деньги, и я смогу внести лодочнику оговоренную сумму. И я начал готовиться к долгожданному отплытию. Подумать только, четыре года прошло, как разбросала судьба нас с любимой в разные стороны. И все это время я был одержим одним скрытым от всех желанием, одной неотвязной мечтой о встрече с Фелдыш. И света не было мне без нее.

Судьба горянок Три месяца минуло с того дня, как уехала Джуна. Уехала — как в воду канула. Только Шардын, сын Алоу, порою передавал от нее приветы, которые якобы содержались в дружеских посланиях Селим-паши на его имя. И вдруг почтальон вручает нам письмо. Сроду нам никто не писал, и потому мы смекнули сразу — это от Джуны. Сама она грамоты не знала, и, видимо, предположили мы, весточку написал кто-то по ее просьбе. Никто из нас читать не умел, да к тому же письмо было написано по-турецки.

Обратились за помощью к старому грамотею Мзаучу Абухбе. Джуна сообщала, что она жива-здорова, довольна своей судьбой и только очень скучает по каждому из нас, особенно по дорогой Куне. «Вот было бы славно, — не скрывала своего желания сестра,— если бы Куна согласилась приехать в Измид. Погостила бы недельку-другую, сама развлеклась бы и меня порадовала». Письмо было коротким, как летняя ночь, но принесло оно сердцам нашим большое успокоение.

Вскоре к воротам нашим подкатила богатая коляска с двумя женщинами в черном глухом одеянии. Лица их были под чадрами. Приехавшие, войдя в дом, поклонились:

— Мир дому сему! — Потом представились: — Мы служанки вашей дочери Джуны! Ханум, благодетельница и госпожа наша, шлет вам свою любовь и добрые пожелания. Слава аллаху, она благоденствует, и красота ее, излучая свет, озаряет, на счастье ближних, весь дворец. Одна у нее печаль: разлука с вами! Если вы не хотите, чтобы мы стали жертвой гнева ее, заклинаем вас, отпустите Куну навестить сестру. Прекрасная властительница наша заслуживает такой радости.

Тут кучер внес вместительный короб:

— А это подарки вам от нашей повелительницы.

Нежданный приезд служанок Джуны и свидетельство их о том, что она благоденствует, обрадовали нас чрезвычайно. Что касается Куны, то любимица наша сама стала просить родителей, чтобы разрешили они ей навестить сестру.

Скрепя сердце мать с отцом сдались уговорам, и, нарядившись, Куна уехала с почтительными служанками сестры. Кто мог предугадать, что отъезд ее станет роковым.

Шли дни, шли недели, а Куна все не возвращалась. Мы были в отчаянии.

— Господи, может, беда какая стряслась, а вы, трое мужчин, сидите сложа руки,— взывала к нашей решительности мать.

Отец, снедаемый тревогой, кинулся к Шардыну, сыну Алоу, но тот принялся выговаривать ему с укоризной:

— Поднимаешь тарарам, старый петух, словно твои дочери тонут в открытом море или заблудились в дремучем лесу! Они веселятся в полное свое удовольствие в беломраморном дворце, где исполняется их любая прихоть, а ты караул кричишь. Скажи пожалуйста, его Куна задержалась на несколько дней! А как ей не задержаться, когда в развлечениях прожигают сестрицы время, не зная, день на дворе или ночь! Ты бы лучше, как глаза на заре протрешь, совершал омовение и возносил аллаху благодарные молитвы за то, что послал он нам Селим-пашу. А ну глянь, какие подарки на днях прислал он моей жене! Ковер, на котором ты стоишь, от щедрот его.

И вот та ваза на золотом подносе — тоже бесценная. Ступай спокойно домой! Скоро я буду в гостях у нашего родственника Селим-паши и лично в целости и сохранности доставлю твое сокровище Куну. И пусть твои парни не забывают, что с помощью Селим-паши я освободил их от армии. Ступай!

Ступай! Шардын, сын Алоу, как только мог, подчеркивал свою близость к Селим-паше. Это было выгодно, ибо одни, заискивая, искали покровительства убыхского предводителя, а другие просто побаивались его и беспрекословно ему повиновались. На такого не пожалуешься и перечить такому не станешь. А у самого Шардына, сына Алоу, за семью печатями в душе таилась мечта взлететь повыше самого Селим-паши. После того как Хаджи Керантух ушел как бы в тень, слово от лица убыхов предоставлялось всякий раз Шардыну, сыну Алоу. Был он богат, но что значило его богатство перед несметными сокровищами Селим-паши? Да и власть не та, что у измидского губернатора. Вот и стал родовитый махаджир осторожно искать окольную тропинку к вершине своего господства. Еще в первый год переселения он сумел проникнуть в покои матери султана. Я уже говорил тебе, Шарах, что она была адыгейкой. Надо отдать должное Шардыну, сыну Алоу, он сумел расположить к себе эту женщину, и она содействовала в получении убыхами земли в Осман-Кое. Нюх у Шардына, сына Алоу, был чуток, как у базарной цены. Он мигом брал в расчет все взлеты и падения при дворе, быстро, как эхо, откликался на них, играл на зависти приближенных султана, их корысти и кознях. Не моргнув глазом Шардын, сын Алоу, заложил бы всех горцев-махаджиров ради того, чтобы самому подняться на ступеньку выше. Селим-паша знал тщеславие своего кавказского кунака, но еще не догадывался, что тот надеется любыми средствами его превзойти. Все чаще Шардын, сын Алоу, стал ездить в Стамбул. Иногда он целые месяцы проводил в турецкой столице, навещая султаншу-адыгейку. Он услаждал слух этой высокопоставленной женщины, следы былой красоты которой не сумело стереть время. Шардын, сын Алоу, представил ей свою жену и сестру Шанду. Лиха беда начало. И уже не было такого приема, чтобы сестры не получали приглашение во дворец.

Султанша, впервые увидевшая Шанду, была очарована дивными чертами горской девушки и даже укорила Шардына, сына Алоу:

— Ты это что же, почтенный, так нелюбезно скрывал от нас прелесть сестры твоей?

А если одна женщина оценивает вслух красоту другой женщины, пусть младшей по годам, это что-нибудь да значит.

Мать турецкого владыки приветила Шанду, обласкала, поднесла перстень с собственной руки и одарила лестным прозвищем «Алмаз Кавказа». Надо признаться, Шанда обладала не только небесными чертами, но и земным нравом: она не забывала являть, где следовало, скромность, кротость и благочестивость. Теперь сестра Шардына нередко появлялась во дворце.

Сопровождала султаншу во время прогулок, учтиво слушала ее рассказы за вышиванием, пела ей убыхские песни.

Вступивший на трон Абдул-Азис сумел подавить заговор внутренних противников — «Новых османов» — и, несмотря на войну, жил в свое удовольствие. В отличие от покойного отца, молодой правитель страны не любил разводить балясы со своими приближенными о мировых событиях, ленился заглядывать в книги, томился, если советники были многословны.

Ах, если бы можно было все государственные дела переложить на плечи визиря, он только и делал бы, что смотрел на петушиные бои, скакал на коне, охотился и наслаждался близостью женщин.

Новая бабушкина приближенная, Шанда, была оценена им по достоинству и вскоре стала его третьей женой. Такой поворот событий показался Шардыну, сыну Алоу, волшебным сном. Оказавшись шурином самого турецкого султана, он счел, что уже не к лицу ему жить в таком захолустье, как Осман-Кой. Со всеми домочадцами и надежными людьми избранник судьбы перебрался в Стамбул. Железо надо ковать, пока оно горячо.

Абдул-Азиз блаженствовал, познавая новую жену. Известно, что никогда мужья не бывают так уступчивы, сговорчивы и щедры, как в медовый месяц. Шанде не стоило большого труда добиться для брата производства в офицеры и назначения большого жалованья. Явь, похожая на сон, продолжалась. Великий визирь сам прочитал высочайший указ о присвоении Шардыну, сыну Алоу, офицерского чина. Надо отдать должное моему молочному дяде — ловок он был, хитрец, умел пустить пыль в глаза.

Приложив одну ладонь ко лбу, другую к сердцу, выразил он благодарность наместнику аллаха на земле и тут же во всеуслышанье изъявил желание ехать воевать.

— Похвально и примерно,— приветствовал его решение великий визирь.

Шардын, сын Алоу, понимал, что одними чарами сестры долго не проживешь, тем более что Абдул-Азиз не отличался постоянством в любви.

К тому же завистливые придворные прикусят языки и перестанут говорить, что доблесть брата завоевана Шандой на брачном ложе. Готовность пролить кровь или даже умереть на службе султану — это хороший козырь в большой игре. И Шардын, сын Алоу, отправился в армию.

И надо же было случиться, что прибыл он на передовые позиций балканской линии как раз накануне сражения, в котором турецкие войска были выбиты русскими из большого города. Штабное начальство ломало башку: как бы побезболезненнее сообщить в Стамбул пренеприятную весть.

Легче кинуться с ятаганом в атаку, чем войти к султану с дурным известием.

Это только говорится, что гонец за весть не ответчик. Черный вестник мог не выйти из дворца живым. И тут кто-то назвал имя Шардына, сына Алоу.

О счастливая мысль: шурин самого султана! Он было попробовал увернуться от неблагодарного поручения, но деваться было некуда. Здесь война, откажешься — отомстят: на свою же пулю наткнешься. «Будь что будет»,— решил он и поскакал в Стамбул. Прибыв в столицу, Шардын, сын Алоу, во дворец не явился, а укрылся в доме кунака — хозяина кофейни — и через него вызвал к себе сестру. Они договорились, что Шанда найдет жертвенную голову, которая, опередив появление Шардына, сына Алоу, во дворце, сообщит султану о беде на Балканах. Подставной вестник, истекая кровью, еле ноги унес из дворца, а Шардын, сын Алоу, ступая по мягким коврам, вошел к султану уже в роли утешителя, прикладывающего к ранам бальзам. Надежды многих придворных на то, что сейчас из приемной султана выволокут обезглавленного убыха, не сбылись. Напротив, наместник аллаха с печальным, но просветленным лицом вышел в общую залу, держа под руку шурина, облаченного в боевые доспехи, и сказал, обращаясь к склонившейся знати:

— За то, что славный Шардын, сын Алоу, остался после тяжелого боя живым и невредимым, я удостоил его знаком за храбрость!

Еще недавно придворные между собой называли его «выскочкой», «бродягой», «чужеродцем», теперь даже за глаза боялись высказаться о нем плохо. Тем более что министр полиции сделал его своим адъютантом.

Так ли все в точности было, дад Шарах, утверждать не могу, передаю тебе то, что слышал сам о Шардыне, сыне Алоу, после его отъезда в Стамбул. Как говорится: за что купил — за то продал.

Убыхи, оставшиеся в Осман-Кое, по-разному судили о близости Шардына, сына Алоу, к султану. Одни видели в этом знамение того, что положение убыхов упрочится.

— Если что случится, можно прямо к нему обратиться. Он нас в обиду не даст! — говорили одни.

— Назвали ястреба орлом, он от отца с матерью отрекся. Вы лучше бога молите, чтобы из-за этого Шардына нам всем не пропасть,— предостерегали другие.

Отец тревожился за своего молочного брата, скучал о нем, а я был доволен, что он уехал. Век бы мне его не видеть!По утрам я изучал при помощи старика убыхский язык, а после полудня записывал его повествование — так поначалу складывалась моя работа. Но вскоре этот порядок нарушился, Зауркан Золак сам так увлекся своим повествованием, что когда ему хотелось, тогда и начинал, иногда с самого утра.

Передо мной, конечно, редчайший учитель. И как бы ни была занимательна повесть его жизни, я все же выкраиваю время и пополняю свой убыхский словарик, который начал составлять с первых дней моего приезда. Вчера и позавчера записывал термины родства, а сегодня — названия домашней утвари и орудий производства, причем куда больше, чем предполагал раньше, обнаружил в этих терминах общие корни с другими родственными языками Северо-Западного Кавказа.

Сегодня у Зауркана с утра настроение плохое, он чем-то обеспокоен и много курит. Утром, посреди завтрака, ни с того ни с сего выругал Бирама и, перестав есть, поднялся. В полдень не лег, как обычно, отдыхать, а все ходил взад и вперед по двору. Когда заметил, что Бирам уходит домой, сложив в сумку миски и ложки, вдруг выругал его. Но Бирам ничего не ответил.

Зауркан все продолжал ходить по двору, но, когда я уже подумал: «Стоит ли сегодня беспокоить его?» — вдруг сел и позвал меня к себе.

Я сел рядом, приготовившись записывать. Но он долго не мог начать и все тер ладонью морщинистый лоб, словно хотел собрать воедино что-то, отстоявшееся в памяти.

И, уже начав рассказ, против обыкновения, перескакивал с одного на другое, в нем было сегодня какое-то внутреннее беспокойство и раздражение, из-за которых, наверно, и досталось Бираму.

Но все-таки я и сегодня кое-что записал. Зауркан рассказал о том, что когда имам Сахаткери покинул Осман-Кой, взамен его им прислали другого муллу, турка, по имени Орхан. И он сначала как будто нашел общий язык с народом, о нем даже говорили, что он настоящий служитель аллаха! Но потом, постепенно, тонко и хитро он проводил свою линию. Свадьба или похороны должны были происходить не так, как испокон веков привыкли убыхи, а по строгим правилам мусульманства. Мулла все чаще созывал народ в мечеть и учил, как исполнять азкир со словами: «Аллах всегда слышит голос того, кто ему воздает хвалу!» Когда рождался ребенок, то уже нельзя было без разрешения Орхана давать ему имя. Женщинам строго настрого запрещалось выходить без чадры. А тот, кто хоть один раз не пошел в мечеть, должен был платить джазие. А перед тем как войти в мечеть, горцы должны были теперь повесить во дворе перед ней все свое оружие.

Когда Зауркан произносил при мне имя Сахаткери, его бросало в дрожь, так этот человек был ему ненавистен. А вообще к другим муллам он относился с презрительным равнодушием, о мусульманских религиозных обычаях говорил мало и, видимо, плохо знал их.

— Не верю я всем им, которые во имя аллаха живут припеваючи, не пролив ни одной капли пота. Эх, милый Шарах, если молитвы и правда что-нибудь приносили бы людям, то, наверно, раньше всех разбогател бы мой отец, уж он ли не молился? И, однако, не было человека несчастнее его!

Вспомнив отца, старик опустил голову, долго молчал, а после этого вдруг заговорил о тех трудностях, с которыми убыхи столкнулись на новых, непривычных для них местах. Земля, по его словам, была куда скуднее, чем в Убыхии, а разные поборы — куда больше! Он сетовал, что летом здесь жарко, а зимою такие сильные морозы, что убыхам пришлось, как и другим крестьянам в округе, обмазывать свои дома глиной или навозом, что дома, в Убыхии, считалось бы позором.

Еще больше сетовал на то, что здесь можно было растить виноград и что убыхи уже принялись было за это, но оказалось, что из винограда можно делать только кишмиш, а вино в Турции строго запрещалось, а если у кого нибудь находили его, то изгоняли из села.

— Кто раньше видел, чтобы убых жил без вина, какая без вина хлеб-соль!

Как лозу не оторвешь от дерева, так она обвилась вокруг ствола, так и вино в жизни человека. Кто из нас встречал без вина рождение ребенка? Где у нас бывала свадьба без вина? Кто принимал без вина гостей? Даже когда человек умирал, и тогда поднимали стаканы, провожая его в могилу! И вот все. К чему только не может привыкнуть человек! Веришь ли, милый Шарах, если ты передашь сейчас мне полный вином турий рог, я, кажется, не сумею сказать застольного слова, я забыл его так же, как забыл вкус самого вина!

Это было последнее слово из тех сетований, которое я услышал от него за сегодняшний день. Так на этом мы и разошлись, чтобы встретиться только на следующее утро.... Была пятница. Наши мужчины, повесив на гвоздях оружие перед мечетью, совершали намаз. Наш новый мулла Орхан провозглашал:

— Ла илаха ила-ллахи... Благослови нас, господь! Веди по верному пути! Не оставь!

— Аминь! Аминь! — отзывались молящиеся.

— Истинный правоверный должен уповать на аллаха, милостивого, милосердного! Тому, кто верит, достаточно сказать: «Будь!» — и святое дело сбудется!

— Аминь! Аминь!

В открытую дверь мечети я заметил, что какой-то человек в папахе стоит у порога. «Если он не зашел в мечеть, значит, не здешний»,— подумал я. Но лицо его мне показалось знакомым. Молитва кончилась. Я опоясывался кинжалом, когда услышал:

— Добрый день, Зауркан!

Это было сказано на чистейшем адыгейском языке. Я оглянулся:

— Магомет! Какими судьбами?

Передо мной стоял один из соплеменников моей бабушки. Я уже говорил тебе, что моя бабушка была адыгейкой. С тех пор как попали мы в махаджирство, я с Магометом не виделся. Доходили слухи, что он обосновался где-то неподалеку от Измида. Подошли отец и Мата. Они обрадовались, увидев Магомета, обняли его и поцеловали.

— Что же мы стоим здесь! Двинемся-ка скорей домой,— засуетился отец.

— Я уже заходил к вам домой, видел Наси, она мне сказала, что вы находитесь здесь,— словно чего-то обдумывая, со взором, опущенным долу, сказал Магомет. Чувствовалось, что он не расположен предаваться приятным разговорам за столом.— Недосуг мне. Сегодня к ночи я должен возвратиться... Может быть, это даже к лучшему, что сейчас мы одни. Мое слово ищет мужские уши...

Каждый из нас понял: Магомету досталась тяжкая участь горевестника.

— Молю вас, будьте мужественными!

— Что случилось? — прошептал помертвевшими губами отец.

— Куну взял в жены Селим-паша!

Мы даже отпрянули, словно перед нами разорвался пушечный снаряд. А Магомет со скорбным лицом продолжал:

— Я служу караульным во дворце этого проклятого паши. Однажды сестры тайком окликнули меня и, глотая слезы, наказали: «Хоть голову сложи, дорогой родственник, но сообщи братьям нашим, что погибаем мы. Пусть, мол, не верит, что живем мы в довольстве и достоинстве. Обманули нас, обесчестили. Если нет у братьев никакой возможности вызволить нас из греховного дома, то пусть хоть простятся с нами!»

«Если есть аллах, то как он мог допустить это?» — в ярости подумал я, стоя перед мечетью.

— Можете на меня рассчитывать!

И, рассказав, как его найти в Измиде, Магомет ушел. Глаза мои налились кровью. О, как мне хотелось обернуться молнией и сжечь мечеть, ибо не существовало больше для меня аллаха.


Вернувшись домой, мы кликнули родственников и поведали им о том, что сами узнали. Наша печаль слилась с их состраданием. А мать, положив на кровати одежды дочерей, оплакивала их обеих.

В стране убыхов не было такого, чтобы мужчина брал в жены двух сестер. А если когда-либо случалось подобное, то проклиналось миром, как кровосмесительство.

Я и Мата решили: скорее умрем, чем покажемся людям на глаза, если не отомстим за позор, нанесенный нашим сестрам.

Отец решил искать защиты у Шардына, сына Алоу, и его сестры Шанды. Но верно говорится, что в черном году пятнадцать месяцев. Вернулся отец из имения несолоно хлебавши. Шардын, сын Алоу, находился как раз на балканском фронте. Жена его с сыном путешествовала по Франции, а у султанши Шанды приближался срок родов, и она не показывалась людям.

Все ожидания отца оказались сгнившей алычой, и нам оставалось положиться на самих себя. Главное — не сидеть сложа руки. Мы с братом собрались в путь. Вышли из дому чуть свет. До самого поворота-дороги я все время оглядывался, чтобы еще и еще раз увидеть отца с матерью. Мать стояла, закутанная в черную шаль, опираясь на посох. Она была худа, как лезвие ножа. Отец, скрестив руки на груди, прижимался спиной к воротам, словно ноги его не держали. Тоска терзала мое сердце — неужели никогда больше я не увижу их? Над крышей дома висел клок дыма, застыв на месте, словно предчувствовал, что очаг наш скоро погаснет навсегда. Из-под ног наших взвивался дорожный прах, от которого сапоги, одежда и лица сделались одного цвета. «Эх,— сожалел я,— нет со мной ретивого Бзоу. Вот был конь так конь! Полудикий трехлеток, объезженный на славу. Сейчас бы ветром долетел до Измида, и только бы я свистнул перед оградой сада порочного Селим-паши, как скакун мой перемахнул бы ее».

В доброе время, когда мы жили на родине, даже самый бедный человек, если пускался в путь, то обязательно на коне. Пир ли, тризна ли, дело ли какое позвало — выезжали верхом или на повозках. Невест возили в фаэтонах, запряженных шестерками одномастных коней. Рождался в семье мальчик,— растили жеребенка, чтобы мальчик рос наездником. Перед умершим или погибшим горцем ставили его коня, увешанного оружием хозяина, и плакали. Не зря, дорогой Шарах, наши предки говорили: в жилах лошадей течет человечья кровь. И пели:

Душа мужчины И душа коня Едины С незапамятного дня.

Оказавшись на чужбине, мы стали безлошадными. Здесь место коня занял осел. Кто имел осла, считался богатым человеком. На окраине Измида, возле базара, в доме адыгейца Магомета мы жили уже целую неделю.

Каждый день мы кружили возле дворца трижды проклятого Селим-паши, но подать весть сестрам о том, что мы рядом, не могли. Перед нашим появлением в Измиде произошла кража в гареме. Женщинам запретили прогулки и усилили охрану. Мата в отчаянье предложил:

— Надо явиться к паше и попросить, чтобы он выдал нам сестер по доброй воле!

— Ишь чего захотел! — горестно усмехнулся Магомет.— Хвост собаки хоть в колодку зажми — все равно прямой не станет! Нашел у кого искать правды!

А я корил себя только за одно: как это мы не догадались зарезать Шардына, сына Алоу, когда он еще был здесь, в Осман-Кое. Ни один враг не мог бы сделать того, что сделал с нами наш родственник. Я все больше и больше убеждался, что сестер моих он продал Селим-паше за какие-то его услуги.

Никогда бы в Убыхии он не осмелился на такое!

Нас угнетало бездействие. Шли дни, а мы еще ничего не предприняли. Но вот Магомету удалось улучить мгновенье, чтобы шепнуть нашим сестрам, что мы в Измиде.

А те передали нам через него, что Джуна никакого письма нам не писала и что женщины, обманно увезшие Куну, действовали не по ее поручению.

Мы узнали также, что Джуна винила себя в несчастье сестры и пыталась перерезать горло стеклом. Была весна, раннее тепло овеяло город. Магомет принес весть: завтра наложницам разрешено выйти на прогулку в сад.

Стечение обстоятельств благоприятствовало нам: Магомет утром вступал в караул привратником. Мы уже знали, что в полдень Селим-паша располагается в кресле подле фонтана в тени магнолии и одалиски развлекают его. Мы решили: незадолго до полудня я проникну в сад. Мата наймет пролетку и будет наготове в ближайшем от ворот переулке. Я постараюсь вывести сестер через ворота, а потом мы их увезем. Если мне не удастся вывести их незаметно, то я прикрою их бегство, встречу преследователей с оружием в руках. Магомет должен уходить вместе с ними, оставаться ему в Измиде будет нельзя. На берегу в лодке нас ожидал перевозчик из бывших контрабандистов, нанятый нами заранее. Отплыв от Измида верст на десять, мы рассчитывали укрыться в горах. Я и Мата походили на кровников, час отмщения для которых настал.

Вешний сад был словно начинен клочьями облаков — цвели деревья. «Как может радоваться приходу весны этот сад, если в нем льют слезы мои сестры? Как может распевать в нем соловей, как глухой, не слыша их стонов? Как молния не испепелила до сих пор Селим-пашу?» — в яростном недоумении сетовал я на равнодушие природы, крадучись вдоль садовой стены.

Магомет приоткрыл мне железную дверь, и я проскользнул внутрь.

— Держись вон той тропинки,— шепотом напутствовал он меня.

Я шел, как на охоте, тихо, почти не дыша, вглядываясь в просветы между ветвями. В глубине сада белел трехэтажный дворец. Он показался мне опустевшим: не звучали голоса из его окон и никто не выходил из дверей.

Приблизившись к нему, я скрылся в кустарнике. Справа слышался плеск воды. Нетрудно было догадаться, что рядом бьет фонтан. Вдруг крайняя дверь отворилась и двое пожилых мужчин вышли из дома. По одежде одного из них я определил, что он кызляр-ага*. Кызляр-ага — старший евнух.Что-то сказав друг другу, они разошлись и исчезли. Вскоре показались девушки. Они по одной и по две спускались по мраморной лестнице в тенистые заросли сада. Было ясно, что это наложницы паши. Все они были молоды и хороши собой, правда лица их бледностью своей напоминали растения, выросшие в пещере. Среди девушек я не увидел сестер. Две, прошедшие вблизи меня, говорили на каком-то языке, которого я доселе не слышал. И вдруг мой взгляд упал на третью девушку, одиноко следовавшую за ними. Свет померк в моих глазах, сердце словно провалилось в ледяную бездну: это была Фелдыш. Не своим голосом я позвал ее:

— Фелдыш!

Мое внезапное появление настолько ошеломило ее, что слова застыли у нее в горле, и Фелдыш смотрела на меня в остолбенении, с открытым ртом. Ее замешательство длилось секунду, а потом она безо всякой радости, что видит меня, и словно даже не удивляясь моему появлению, спросила:

— Это ты, Зауркан?

— Фелдыш, не пугайся, я спасу тебя!

— Я не пугаюсь, я давно пережила все свои страхи. Должно быть, ты ищещь сестер? Джуна еще слаба. Она полоснула себя стеклом по горлу. Куна не хочет оставлять ее одну... Мы жертвы одного шайтана.

— О господи, как ты попала сюда?

— Уже четыре года, как я здесь. Купленное заморское деревце сажают не там, где оно само хотело бы расти.

Взяв ее за плечи и приблизив лицо к ее лицу, голосом, обретшим твердость, я сказал:

— Мой долг вызволить отсюда сестер и тебя!

— Сестрам твоим я передам, что видела тебя. А меня вызволять поздно...— И, уронив голову на грудь, заплакала.— Я покойница. Ты опоздал! И не прикасайся ко мне, я хуже прокаженной. Прощай, Зауркан!

И, закрыв лицо руками, она повернулась и быстрыми шагами направилась к женщинам, прогуливающимся поодаль.

Обмякнув, словно все мои кости вдруг оказались раздробленными, и ухватившись рукой за ветку, я стоял в состоянии какой-то отрешенности.

Постепенно мой взор стал улавливать, что слуги шныряют между дворцом и фонтаном. Углубившись в гущу деревьев, я увидел фонтан в каменной узорчатой чаше. Над плещущими струями стояла радуга. Около фонтана под лиственным шатром люди расстелили мохнатый ковер, усеяли его подушками, а в середине поставили мягкое кресло. Затем принесли низкие столики, на которых лежали яства и возвышались серебряные кувшины.

Вскоре появился в сопровождении двух прислужников Селим-паша. Я узнал его сразу, ибо видел однажды в имении Шардына, сына Алоу. Это был коротышка, похожий на обрубок, с редкой бородой, почти безбровый, отчего его припухлые веки напоминали черепашьи. Лысую, как тыква, голову прикрывала красная феска. Старик был в годах, но телом еще крепок. Резво семеня, он подошел к креслу и опустился в него. Двое, очевидно, самые доверенные слуги, встали по бокам. Один из них, развернув бумагу, что-то начал читать паше, откинувшему голову на спинку кресла. Одна рука его, в которой были янтарные четки, лежала на толстом животе, а другой он пощипывал редкую бороденку.

И чем дольше я глядел на него, тем ненависть сильнее переполняла меня.

Слуга дочитал бумагу и поклонился. Паша бросил какое-то слово и махнул рукой. Прочитавший бумагу свернул ее и направился ко дворцу. Другой слуга, взяв кувшин, наполнил бокал и на маленьком подносе подал его паше, но тот, откинувшись в кресле, полулежал в сладкой дреме. Слуга поставил бокал на столик. Безумная решимость толкнула меня вперед. В один миг я как гром с ясного неба возник перед пашой. Он вылупил на меня глаза. Его ошеломило возникновение вооруженного человека, и он заерзал в кресле. Побелевшее лицо покрылось потом.

— Как посмел ты, разбойник, явиться сюда? — с плохо скрываемым страхом закричал паша.

— Нет, я не разбойник, я брат двух сестер, опозоренных тобой! Если не хочешь умереть, отпусти моих сестер, паша!

Его глаза испуганно бегали, и он заметил, что моя рука легла на рукоять кинжала.

— На помощь! — завопил паша.

Слуга, что стоял рядом, словно его ударили по голове, закричал и кинулся к дворцовым дверям.


Я понял, что сейчас появится дворцовая стража. Паша боком выполз из кресла и стал пятиться к окружавшему фонтан бассейну. Делать было нечего. Я схватил пашу за глотку и всадил ему в грудь свой кавказский кинжал по самую рукоятку. Старик захрипел, и я столкнул его в воду, где плавали золотые рыбки. По воде пошли багровые разводы, и мне почему-то вспомнилось море, черные дни переселения и прибитые к берегу трупы махаджиров. Все ближе слышались крики. Мне было уже все равно. Какое то безразличие охватило меня. Окровавленный кинжал выпал из руки, и я не поднимал его. Наверно, можно было бы уйти от преследования и с помощью Магомета бежать, но мне почему-то даже не пришло это в голову.

Меня окружили стражники. Я не сопротивлялся. Так, со связанными руками, под дулами ружей я переступил порог тюрьмы. Сегодня — третий день, как я привожу в порядок свои записи. А Зауркан отдыхает, хотя, по моему, отдыхать у него нет желания. Он слишком долго молчал и из своей столетней жизни все еще не рассказал мне и половины. Несколько раз за те две недели, что я у него, мне даже начинало казаться, что он боится умереть, не успев договорить всего, что сохранилось в его памяти. Конечно, когда мысленно сопоставляешь его рассказ то с одной, то с другой исторической датой, понимаешь, что он иногда что-то путает и меняет местами то, что было раньше, с тем, что было позже, но все равно память у него удивительная, а ум живой и страсти еще не отгорели в его столетнем, старческом и все-таки еще могучем теле.

У меня такое чувство, что не только эти две недели, но уже давным-давно никто, кроме Бирама, не переступает порог его дома. И может быть, еще и оттого, что он так одинок, ни новое время, ни новые слова почти не существуют для него. Он живет как на кладбище и ходит по своему прошлому словно по узким тропинкам среди могил, живой среди мертвых...

Завтра с утра, мы уже договорились, он продолжит свой рассказ;

я наконец сегодня к вечеру уже привел хотя бы в относительный порядок все записанное до сих пор, кончая его горьким рассказом о судьбе женщин горянок. Кисть руки ломит от карандаша, сижу, шевелю в воздухе занемевшими пальцами, а мысли мои далеко отсюда, дома, в Абхазии. Его рассказ о горянках почему-то с особенной отчетливостью заставил меня именно сегодня вспомнить нашу Уардскую школу, теперь белую, каменную, трехэтажную, а когда-то, когда я пошел в первый класс, маленькую, деревянную, двухкомнатную, такую же маленькую в моей памяти, какими мы были тогда сами — тридцать мальчиков и девочек из нашего села.

Сейчас в ней учатся пятьсот детей. Помнится, Карбей Барчан, нынешний директор, а тогда такой же первоклассник, как и я, называл мне в прошлом году эту цифру, которой он очень гордился. Мы тогда съехались на пятнадцатую годовщину нашего выпуска, не все, конечно, но многие: два агронома, три учителя, один горный мастер из Ткварчели, я — лингвист и главная знаменитость нашего выпуска, Наташа Лоуба, наша первая во всей Абхазии женщина-летчица. Конечно, чтобы стать летчицей, ей потребовался характер, тем более что отец Наташи, Ислам, как на грех, был у нас самым прилежным молельщиком нашей сельской святыни Киач. Она тоже считалась у нас чудотворной, вроде убыхской Бытхи, и, как утверждал видевший это своими глазами Ислам, иногда по ночам в особо ответственные исторические моменты летала по воздуху и возвращалась на свое место. Но одно дело — летающая святыня, а другое дело — летающая дочь. Да еще такая, которую чуть не выгнали из аэроклуба, когда она среди бела дня на своем «У-2» однажды во время сельского схода прилетела и опустилась на нашей большой поляне за окраиной села. Злые языки потом долго еще рассказывали, будто бы Ислам сгоряча принял собственную дочь за вернувшуюся из очередного полета святыню Киач. Скорей всего, на старика возводили напраслину, но наши уардцы больно уж любят посмеяться, особенно когда шутка сама просится на язык. Они еще долго потом, как только увидят над горами какой-нибудь самолет, зубоскалили над Исламом — звали его: «Скорей, скорей иди, смотри, святыня летит!»

Интересно, где сейчас Наташа Лоуба? На прошлое письмо мое из Ленинграда не ответила, была где-то на авиационных сборах. А отсюда ей не напишешь, слишком далеко занесла меня судьба в моих поисках убыхского языка, слишком далеко, иногда самого оторопь берет — как далеко.

По желтой дороге пустыни Наш караван в тридцать верблюдов и два десятка лошадей двигался пустыней. Слышался заунывный звон колокольчиков. Нас, караванщиков, было полсотни человек. Вот уже месяц, как мы находились в пути, выйдя из многолюдного и шумного Каира.

Так и вижу, дад Шарах, как впереди всех нас на черном арабском коне в белом башлыке и бурнусе едет Исмаил Саббах. Поджар, легок, вынослив.

Он родом из племени бедуинов и чувствует себя среди барханов как дома.

Чуть позади с обеих сторон покачиваются в седлах его телохранители. Они понимают хозяина с полувзгляда и с полуслова. Подаст знак «умрите!» — умрут, не раздумывая. Сейчас караванщики — разношерстная гурьба, но приказ Исмаила Саббаха для всех закон. Ослушаешься — прикончит.

Когда-то мальчишкой, не имея ломаного гроша за душой, пристал он к каравану и с тех пор пристрастился к опасному кочевому торговому промыслу. Один мираж с малолетства возникал перед ним в логовище песка — деньги. И дикий малый достиг сокровенной мечты: стал караван баши. В пустыне для нас он бог и царь. У каждого свой владыка. Есть такой и у Исмаила Саббаха. Это Керим-эфенди из Каира, знатный купец, известный богач, не брезгающий темными сделками. Когда я впервые встретился с Исмаилом Саббахом, ему шла вторая половина жизни.

Высокого роста, смуглый, с черными, лоснящимися усами, с зелеными, как у тигра, глазами. Я назвал его глаза зелеными — это не совсем так, ибо имели они одну странную особенность: меняли свой цвет по нескольку раз в день. Я не слышал, чтобы вожатый каравана ото всей души, беззаботно рассмеялся. Смеясь, он скалил желтые зубы, издавая звук, похожий на звериный рык, но радости при этом на лице его не было.

Сказано, дад Шарах: «Когда терпение ушло, подошла могила». Видно, на беду мою, судил мне рок великое терпение, потому что еще жив.

Рожденный в горах, где буйствовала вечнозеленая растительность, я, битый и тертый как кремень, очутился в пустыне, голой, как пах мула, бесплодного животного. Ты не успеваешь записывать, мой дорогой? Стану рассказывать не так скоро. А может, тебе надоела моя болтовня? Ну, коли нет, так пусть твой карандаш следует за моим языком...

На оконечности мыса Карабурун* Карабурун — Черный мыс.стояла старая тюрьма, где некогда вешали пиратов. Осужденный шариатским судом на смерть, я ожидал исполнения приговора пятый месяц. Это значит, что я умирал каждый день. «Скорее бы все кончилось»,— взывала измаянная душа. Одного я не ощущал — раскаяния за убийство Селим-паши. Ни тогда, сидя в темнице, ни потом, за всю долгую жизнь свою. Закованный в кандалы, обреченный, перебирая, как черные четки, события последних лет, я думал не о боге, а беспокоился о сестрах, о Фелдыш, об отце с матерью. Живы ли еще они? Тревожился о судьбе Маты и Магомета. Что сталось с ними? Стены тюрем немы. Глухо доносился рокот моря. Спросил бы у волн, да языка их не знал.

И вдруг однажды в полночь, когда облака сновиденья перенесли меня в страну убыхов, со скрежетом открылась дверь камеры. На пороге стоял надзиратель тюрьмы с незнакомым мне моряком. Каждый держал трепещущую свечу.

— Вот — гляди! Буйвол — не человек! Такого, если откормить, запрягать можно.

— А ну, повернись! Согни руку! Нагни шею! — Моряк ощупал меня.

«Прикидывают, выдержит ли петля?» — подумал я с похолодевшим сердцем.

Появился вооруженный стражник и приказал:

— Выходи!

Гремя кандалами, я, повинуясь, очутился за порогом тюрьмы. На дворе лил проливной дождь. Над морем метались тучи.

В свете молнии с берегового скального обрыва я заметил внизу шхуну под парусами. Вскоре я очутился в ее трюме. Тот моряк, что ощупывал меня в камере, оказался ее капитаном. Я сразу догадался, что надзиратель тюрьмы продал меня ему, как скотину. Что стоит списать смертника: мол, повесился, а труп выброшен в море. Такое частенько случалось... Казалось, я должен был радоваться внезапному повороту событий, раз избежал смерти, но меня ждало рабство. А раб — не человек, с ним можно поступать, как заблагорассудится хозяину: его воля — закон. Пока есть силы и работаешь как вол — кормит. Обессилел — пристрелит. Жаловаться некому.

Невольничья шхуна, соблюдая осторожность, взяла направление на Каир.

Там перекупил меня у капитана шхуны купец Керим-эфенди. Он, сидя в кресле на балконе загородного дома, окинул меня наметанным взглядом и сказал по-турецки:

— Мне доподлинно известно твое прошлое. Слышал, что для тебя убить человека все равно что зарезать петуха. Оттоманский паша, видно, не первая твоя жертва. Скольких ты отправил на тот свет — не спрашиваю.

Пусть остается на твоей совести. Ты уроженец Кавказа, не так ли?

Я кивнул в ответ.

— Египет знает абхазцев. Когда-то в давности двенадцать абхазок, став женами знатных каирских мужей, можно сказать, управляли Египтом. Их потомки приняли фамилию Абаза. Люди из этого рода здравствуют и поныне.— Купец плутовато улыбнулся.— Если абхазские девушки обладали государственной сообразительностью, то их соплеменник сумеет выплыть из моря с рыбой в зубах. Тебе, парень, повезло: должны были отрубить голову, но она на месте. Я купил ее. Но если не подчинишься... В твоих интересах не делать этого.

И вручил он меня Исмаилу Саббаху. Так превратился я в караванщика.

И отныне именовался «абаза», что по-арабски значило «абхазец». И вправду я наполовину был абхазцем. Вначале мне поручили кормить и поить верблюдов, вьючить и развьючивать грузы. Убыхи искони имели дело с лошадьми, и отродясь не видел я верблюдов. Приступив к непривычной работе, я с неприязнью смотрел на горбатых уродов, но потом привык к ним и стал с уважением относиться к этим неприхотливым, умным и выносливым, словно войлоком покрытым, животным. Они не раз выручали нас во время песчаных смерчей и даже спасали от гибели.

Боже, каким беззащитным, маленьким и слабым кажется человек среди сыпучего безмолвия бесплодных песков! Бродяга ветер — собрат стервятника — свистит, наметая сифы*, Сифы — песчаные волны.напоминающие лезвие сабель. Сколько раз за восемь лет пришлось мне пересекать пустыню, в которой погребено несчетное число душ.

Похоронят здесь человека, а через час и могильного холма уже нет. Смело, развеяло. Разинет поутру восток огненную пасть — и до самой темноты стоит такое пекло, что испытавшему его ад не страшен. Каждая капелька воды в бурдюках из бычьей кожи — на учете. А ночью холод пробирает до костей. Но костра не разведешь — не из чего.

Мертвую равнину, где гремучие змеи меняют кожу, Исмаил Саббах знал как свои пять пальцев. По золотой орде песков он не однажды прокладывал пути из Каира во многие уголки Африки. Ты хочешь, дад Шарах, знать, что за товары были в наших тюках? Сверху, для вида, шелка, утварь, коврики для совершения намаза и другие безобидные, полезные изделия. Но основными товарами, что скрывались в тюках и переметных сумах, были опий и порох. Закон запрещал торговлю такими вещами, но для Керима эфенди и Исмаила Саббаха это не было препятствием. Если накрывали с поличным — откупались. Я тебе уже поведал, дад Шарах, что цвет глаз у вожатого каравана менялся не раз на дню, но и сам он то становился воркующим голубем, хоть клади его за пазуху, то взъяренным барсом.

Чтобы купить подешевле ценный алмаз, золото или амбру, он готов был вывернуться наизнанку. Казалось, любезнее покупателя не сыскать во всей Африке.

— Хорошо плачу, мой царь, хорошо! Пусть твои болезни падут на меня, если считаешь, что даю не настоящую цену! — уговаривал он несговорчивого продавца.

И когда ему удавалось выгодно приобрести драгоценность, он испытывал истинное счастье и был так доволен, как не был бы доволен, если бы даже воскресали все умершие его родственники. Но во гневе он становился зверем, особенно если вызвавший его гнев был человеком низкого звания.

Однажды затерялся кожаный мешочек с медным ковшиком для варки кофе. Исмаил взял одного из караванщиков на подозрение:

— Где вещь?

— Не могу знать, мой повелитель!

— Ты продал ее, собака!

Мы стали умолять взбесившегося караван-баши, чтобы он не наказывал невиновного. И упали перед Исмаилом Саббахом на колени.

— На дерьме одного верблюда могут поскользнуться другие,— огрызнулся он.

И, выхватив из-за пояса турецкий нож, метнул его прямо в сердце обвиняемого. Раздался предсмертный хрип, и бедный невольник бездыханно распластался у ног убийцы, который на расстеленной по соседству кошме сел глодать баранью ляжку. Ел, благодушно причмокивая, губы лоснились, глаза сощурились и из багровых стали желтыми.

Исмаил Саббах не спеша обглодал кость, а потом встал, вынул из груди убитого нож и приказал поднимать верблюдов.

— В путь!

В небе появились орлы-могильщики...

Доводилось ли тебе, дорогой Шарах, видеть настоящую слоновую кость, о которой ходят легенды? Даруй эта кость исцеление от болезней, не обидно было бы пересекать ради нее пустыню, где тени не сыщешь, чтобы преклонить голову в жару. Но бивень слоновый служит лишь для украшения жизни богатых людей. Он крепок, тверд — пулей не пробьешь, но легко поддается точке и пилке.

Богатство рождает прихоти. Фигуры шахмат, которые любил передвигать на черно-белой сандаловой доске Керим-эфенди, и рукоять его трости были из слонового бивня. И чубук кальяна, и приклад ружья были украшены слоновой костью. Керим-эфенди знал толк в дорогостоящих вещах, и потому пожелал он, чтобы стол в гостиной и кресла к нему были также увенчаны слоновой костью. А почему нет? У богатого и петух несется.

Слышал я, что в кабинете Керима-эфенди стояла белая, стройная, нагая женщина, выточенная из целого огромного слонового бивня. Керим эфенди, глядя на нее, порою вздыхал, вспоминая молодость. И госпоже тоже хотелось иметь не только пудреницы из слоновой кости или ларцы для бриллиантов.

И вот мы через пустыню, желтую, как лихорадка, подыхая от зноя, жажды и москитов, пускались в земли, где непроходимые леса, где и дышать-то нечем, и добирались до берегов рек, наводненных крокодилами, чтобы задешево приобрести у чернокожих белую слоновую кость.

Но пуще всего ценились алмазы. Это из них делают бриллианты, что дороже золота. Ради того чтобы раздобыть у африканцев алмазы, Исмаил Саббах готов был превратить нас, караванщиков, и всех верблюдов в горсть пыли и сам вывернуться наизнанку сорок раз. У алчности нюх остер, как ни у одной собаки. Из-за тридевять земель нагрянули белые чужестранцы в дикие места, чья глубина таила алмазы. Нагрянули с войсками, с водкой и с собственными священнослужителями. Я воочию видел, дорогой Шарах, как черные туземцы, превращенные в рабов, работали на алмазных копях.

Худшей каторги не придумаешь. Когда кончался рабочий день, надсмотрщики обыскивали невольников, заглядывая им в уши, в ноздри, в рот. Не приведи бог утаить драгоценный камушек. Обнаружат — смерти не избежать. Черные племена порой охватывал мятежный дух, и тогда, вооруженные луками, они повергали в трепет поработителей, несмотря на то что у тех имелись винтовки. Приходилось мне видеть, как ветер страха приподнимал на головах господ пробковые шлемы. Если у человека чиста совесть, а бедам, которые на него рушатся, нет конца, то человек вправе решить, что страдает он за чужие грехи.

Было мне, дорогой Шарах, лет меньше, чем тебе сейчас, и мысль, что карает меня небо за прегрешения предков, являлась ко мне все чаще. Правда, я не ведал, чем они так разгневали небо, но то, что я расплачиваюсь за их вину, казалось несомненным.

И вдруг смертный приговор, вынесенный мне, не приводится в исполнение — и я живым покидаю тюрьму. Может, наконец-то смилостивилась ко мне судьба? Как бы не так!

Помнишь, я рассказывал тебе, что мы усыновили внука тетушки Хамиды, которая покончила с собой, бросившись в реку. Так вот, Шардын, сын Алоу, пожелал, чтобы этот смышленый мальчик сопровождал его наследника в Стамбул. Дети были погодками. В пору моего возвращения из Африки Тагир кончал учение и продолжал жить в доме султанского шурина.

Многие тайны сделались известны ему. Вот от него-то я и узнал, что, когда начальник полиции доложил великому визирю о смерти Вали Селим-паши, старый хитрец впервые сказал то, что было у него на уме:

— А этот убыхский парень, сам того не предполагая, оказал нам услугу.

И не замедлил сообщить султану о происшедшем, зная, что горькая весть усладит его сердце. И он не ошибся. Ларчик открывался просто. Селим паша близко стоял к заговору «Новых османов», желавших смены правителя. Султану недоставало улик, чтобы обвинить его в измене и отправить на плаху, но он уже не доверял измидскому губернатору и лелеял мечту избавиться от него. А тут я всадил кавказский кинжал в грудь опального паши. Может, поэтому тянул Абдул-Азиз с утверждением смертного приговора, вынесенного мне. Он словно предупреждал всех единомышленников мною убитого: «Кто пойдет против меня, тот окажется вне закона, а убийц моих противников я не караю строго».

Тагир считал, что Шардын, сын Алоу, содействовал сделке между надзирателем тюрьмы и капитаном невольничьей шхуны. Он не преминул заработать и на мне, уведомив как бы ненароком его величество — правителя Порты:

— А тот убыхский малый, убивший несчастного пашу, сын моего молочного брата. Бедняга мстил за поруганную честь сестер...

Шардын, сын Алоу, не сказал султану, что сам направлял мою руку, но слова его не исключали и такой возможности. Звон колокольчиков нашего каравана достигал многих уголков разноплеменной Африки. Как-то после многодневного перехода под воспаленным, как пасть бешеного волка, небом повстречали мы людей из племени имохар*. Имохар — туареги.

Считаются кавказской расой. Высокие, широкоплечие, тонкие в талии мужчины носили на ремнях кинжалы. Женщины племени, оливковоликие, с красивым разрезом глаз, ревниво почитались, хоть содержались в потомственной строгости.

Когда я услышал звуки амзаде, напоминающего апхиарцу, мне невольно вспомнился Кавказ с его воинственными мужами и прекрасными женщинами. Племя племени рознь, но в каждом одинаково плачут и одинаково смеются. Мое крестьянское сердце таяло, если я видел, как доят коров мавры или берберы. Струйки молока текли в чаши, сделанные из огромных тыкв, а мне вспоминались наши убыхские деревянные подойники. И схоже пахло парным молоком, хлевом, одинаково мычали коровы и пели петухи, одинаково тянулись к веткам козы, чтобы полакомиться листвой. А звуки свадебных тамтамов напоминали мне звуки горских барабанов. Одни племена возносили молитвы аллаху, другие — Христу, третьи, будучи язычниками, поклонялись солнцу.

Однажды вдоль караванного пути увидел я множество человеческих костей.

Иные из них покоились в просторных кольцах кандальных цепей. То белели останки чернокожих невольников. А разве я не был рабом? Белый раб, которого тот же Исмаил Саббах мог убить, как собаку, и не нашлось бы у меня защитника, а после смерти — плакальщицы.

Мерный шаг навьюченных верблюдов, заунывный звон колокольчиков, и конца этому, казалось, нет. Случалось, караванные пути перекрещивались, сливались и вновь расходились. События то безмятежно тянулись, как барханы, то взвивались, как желтые вихри смерчей.



Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 || 6 | 7 |   ...   | 8 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.