авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 27 | 28 || 30 | 31 |   ...   | 33 |

«ИНСТИТУТ ВСЕОБЩЕЙ ИСТОРИИ РОССИЙСКОЙ АКАДЕМИИ НАУК • ОБЩЕСТВО ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ ИСТОРИИ СЕРИЯ ОБРАЗЫ ИСТОРИИ ...»

-- [ Страница 29 ] --

из ошибок и заблуждений политической мысли мы свили себе идеальные лавровые венки, очень вредные»41. Беда Польши заключалась в том, что и после катастрофы национальное сознание не отреклось от романтической мифологии и продолжало, с самыми плачевными последствиями, пытаться строить на ней реальную политику. При этом liberum veto лишь было заменено на liberum conspiro, на свободу составлять заговоры и организовывать вос стания. «Только наш внутренний разлад довёл нас до потери государст венного существования», — писал Бобржиньский. Польша, подчёрки вал он, уверовала, что она одна может существовать без сильного государства, ценности, ради которой другие народы приносили крова вые жертвы. Без сильной военной и бюрократической системы у поль ской нации не было шансов в европейской «борьбе за существование».

Вышедший в 1879 г. «Очерк истории Польши» Бобржиньского вызвал Kalinka W. Sejm czteroletni. T. I. ww, 1880. S. 573.

Szujski J. Historyi polskiej ksg dwanacia. S. 383. Цит. по: Кареев Н. Указ.

соч. С. 62.

Szujski J. Dzieje Polski. T. IV. S. III.

МЕМОРИАЛИЗАЦИЯ ТРАВМЫ В КУЛЬТУРНОЙ ПАМЯТИ...

большой общественный резонанс, поколебав все сформированные де сятилетиями у широкой публики представления о польской истории, основанные на идеалах шляхетской «вольности».

Истинная свобода как право свободно мыслить и действовать в пределах закона, установленного и защищаемого сильным государст вом, и не существовала в шляхетской Польше. Шляхта лишь поверхно стно усвоила фразеологию свободы и равенства, применяя эти принци пы только к своему сословию и совершенно упуская необходимо дополняющие их принципы подчинения власти и исполнения обязан ностей. Поэтому, подчёркивал Бобржиньский, Польша и оказалась без защитно слабой перед лицом растущих централизованных абсолютист ских режимов в соседних странах.

Все факторы, которые указываются в качестве причин падения Польши, подчёркивал Бобржиньский, имеют второстепенное значение.

В других странах они тоже имели место, иногда даже в более тяжёлых формах. Однако они не приводили к фатальным последствиям, так как эти народы имели сильные правительства, способные выработать ре шение и мобилизовать общество. В Польше «оздоравливающего фак тора» сильной государственности не было. Поэтому она погибла. «Си ла и упругость правительственной власти» не менее важны для здоровья общества, чем свобода», — отмечает автор. Отсутствие силь ной центральной власти — главная беда Польши, проблема, нарастав шая с рубежа XV–XVI вв. вместе с развитием «золотой вольности».

Власть не переходила от короля к Сейму. Сейм тоже оказался бессиль ным. Она уходила из страны вообще. И другого пути, кроме гибели, у польского государства не было. В этой перспективе предшествовавшие разделам попытки России установить своё полное господство над Польшей и ввести устойчивые органы власти рассматривались краков ским историком как благо для страны.

Таким образом, истоки гибели страны краковская школа видит как раз в том историческом периоде «золотого века» шляхты, закрепления прав и привилегий благородного сословия, формирования «сарматской республики», который Лелевель и другие романтики считали её выс шим расцветом. Здесь уместно вспомнить великого польского худож ника Яна Матейко, чьи образы стали художественным манифестом по литических и исторических взглядов краковских консерваторов. На картине «Станьчик во время бала при дворе королевы Боны» он изо бразил события 1514 года. В стороне от общего веселья один только шут (автопортрет художника), узнав о взятии русскими Смоленска, грустит, предвидя грядущую гибель страны. В 1862–1864 гг. художник создаёт ещё одно программное произведение «Проповедь Скарги».

842 ГЛАВА Пётр Скарга (1536–1612) был придворным проповедником короля Си гизмунда III Вазы. На картине изображена сцена его обращения к коро лю и придворным в соборе Вавельского замка в Кракове. Он предрека ет грядущую гибель страны от своеволия и эгоизма шляхты, призывает к усилению королевской власти. Скарга говорит о том, о чём Станьчик печально молчит. Действие обеих картин отнесено к излюбленному «оптимистами» периоду польской истории. Они стали художествен ным воплощением взглядов краковского направления ещё до того, как они получили форму программных статей в «Папке Станьчика». Ро мантическая картина великолепной Речи Посполитой, которая была слишком хороша для того, чтобы выжить в недостойном её мире, сме няется в работах «пессимистов» образом анархии, отсутствия всякой организованной власти и политической воли, образом общества, с ко торым ничего другого, кроме учреждения над ним внешней опеки, и не могло случиться. Детравматизация достигается здесь через «нормали зацию» того, что произошло в последней трети XVIII века с Речью По сполитой. Разделы — совершенно закономерный и естественный итог почти трёхвекового исторического процесса.

*** Итак, на протяжении «долгого польского XIX века» «язык истори ческого смысла» был обретён, ткань истории вновь сшита. При этом бы ли выработаны две модели детравматизации национального сознания.

Гибель страны выступала в одном случае как «оптимистическая траге дия» общества, опередившего своё время, но самой своей обречённостью выполняющего великую всемирно-историческую миссию и несущего свет всему человечеству. В более умеренно-позитивистской версии «оп тимистического» подхода обосновывалась мысль о том, что польское общество не представляло никакой аномалии развития, нарушения об щих законов социально-политической динамики. Поэтому распад госу дарства был результатом насильственного внешнего вмешательства.

«Оптимистическая» версия была «контрапрезентной», она концентриро валась на образах величия Речи Посполитой и отказывалась принять нормальность существующего в период разделов положения вещей. В другом, «пессимистическом» сценарии травма снималась путём показа неизбежности произошедшего, призыва извлечь из этого уроки. «Пес симистическая» историография (если снова использовать терминоло гию Я. Ассмана) имела «обосновывающий» характер. Она стремилась нормализовать национальную идентичность, говоря о коренных поро ках социально-политического устройства страны, которая закономерно МЕМОРИАЛИЗАЦИЯ ТРАВМЫ В КУЛЬТУРНОЙ ПАМЯТИ...

шла к своему трагическому финалу с самых ранних периодов истории, не замечая за мнимыми триумфами неизбежности конца.

Конкретно-историографическим преломлением дилеммы нацио нального оптимизма / пессимизма стала дискуссия о преимуществен ном влиянии внешних (оптимизм) или внутренних (пессимизм) причин гибели страны.

События польской истории, организованные в «мнемонический континуум» разрывом разделов, дали основания для написания двух раз ных сценариев одной исторической драмы. «Оптимисты» рассказали историю о злодейском, умышленном убийстве могучего, красивого (или, как минимум, совершенно нормального и равноправного) героя европей ской истории неблагодарными и вероломными соседями. «Пессимисты»

показывали драму медленного и мучительного умирания безнадёжного больного, не понимавшего всей серьёзности своего состояния, страдав шего бредом и считавшего себя полным сил и здоровья, угрожавшего всем заражением и вынудившего окружающих принять срочные меры, ввести карантин, учредить опеку, постараться объяснить ему причины недуга и убедить его помочь в собственном излечении. До сих пор поль ская национальная идентичность существует между заданными некогда усилиями интеллектуалов экстремумами «мемориального пространст ва», актуализируя то одну, то другую его сторону в зависимости от внешних обстоятельств и актуального состояния польского общества.

ГЛАВА ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ РОССИЙСКОГО ОБЩЕСТВА XIX ВЕКА* Одно из перспективных направлений развития исторической нау ки — изучение исторической культуры общества — позволяет расши рить традиционное проблемное поле классической историографиипос редством анализа не только научного творчества в узком смысле, но и той культурной среды, вне которой это творчество было бы невозможно.

Историческая культура российского общества в течение XIX века неоднократно переживала существенные перемены. Это был век созда ния профессиональной исторической науки и исторического образова ния в России, век интенсивных методологических и теоретических ис каний в сфере познания истории: на смену философии Просвещения шло гегельянство, чтобы в свой черед уступить место позитивизму, а потом и экономическому материализму. Это был век, когда в России сложилась мощная художественная традиция исторических жанров в искусстве — от исторических романов и повестей, исторической драмы и оперы до исторической живописи и скульптуры;

интерес художест венной элиты и образованной публики к сюжетам, связанным с исто рической памятью, оставался неизменным, несмотря на неоднократную смену Большого стиля эпохи (от классицизма к романтизму, а затем к реализму). Это был век противоборства самых разнообразных идеоло гий и политических течений: западничества и славянофильства, либе рализма и почвенничества, народничества и марксизма. И, наконец, это был век формирования различных проектов коллективной идентично сти: современники осознавали, что общество, разнородное в нацио нальном, социальном, культурном плане, нуждается в объединяющей идее;

но отыскать такую идею было нелегко.

В общественной мысли пореформенной России соперничало не сколько проектов коллективной идентичности: династический, осно ванный на традиционной преданности правящему дому;

национально * Исследование подготовлено в рамках Программы фундаментальных иссле дований секции истории ОИФН РАН «Исторический опыт социальных трансфор маций и конфликтов».

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

государственный в его либеральном и консервативном вариантах;

на ционально-культурный (славянофильство, почвенничество);

и, нако нец, демократический (народнический). Каждый из них предполагал определенный тип исторического повествования: историю России можно было писать как историю правящей династии или развиваю щейся государственности, русского народа-нации или трудового наро да-демоса. Каждый был связан с определенным пантеоном историче ских героев, мифов и символов, славных дат и «мест памяти»;

каждому соответствовал свой категориально-понятийный аппарат.

Категории «власть» и «народ», безусловно, принадлежали к клю чевых категориям русской культуры XIX века;

неразрывное единство и в то же время дуальную оппозицию этих категорий многократно отме чали исследователи. Для русской интеллектуальной элиты то власть, то народ — в зависимости от исторического контекста — играли роль своеобразного «тотема»: они казались бесконечно могущественными, чуждыми, но притягательными, вызывали мучительное стремление преодолеть отчуждение, пережить очищающий опыт возвращения и слияния1. «Высший культурный слой, не имевший крепких культурных традиций, не чувствовавший органической связи с дифференцирован ным обществом, с сильными классами, гордыми своим славным исто рическим прошлым, был поставлен между двумя таинственными сти хиями русской истории — стихией царской власти и стихией народной жизни. Из инстинкта духовного самосохранения он начал идеализиро вать то одно, то другое начало, то оба вместе, искать в них точки опо ры», — писал вскоре после революции 1917 года Н. А. Бердяев2.

Поэтому можно утверждать, что в развитии исторической культу ры России XIX века важнейшим поворотным этапом был переход от идеи монаршей власти как единственной творческой исторической си лы к идее народа как субъекта исторического процесса. Этот переход проявился не только в сфере исторической науки, но и в художествен ной культуре, и в идейных баталиях;

значение его для судеб русской культуры было воистину огромным: в сознании русской интеллиген ции XIX века сакрализация народа влекла за собой десакрализацию власти — и наоборот.

*** См., напр.: Сабурова Т. А. Русский интеллектуальный мир / миф (Социо культурные представления интеллигенции в России XIX столетия). Омск, 2005.

С. 280;

Ахиезер А. С. Россия: Критика исторического опыта. Т. 2: Теория и методо логия. Словарь. Новосибирск, 1998. С. 102–104, 288–289.

Бердяев Н. А. Миросозерцание Достоевского // Бердяев Н. А. Философия творчества, культуры и искусства. Т. 2. С. 108.

846 ГЛАВА Образ власти в русской культуре всегда был персонифицирован:

идея абсолютной монархии была неотделима от ее конкретных носите лей. В фокусе общественного интереса на протяжении XIX века оказы вался то один, то другой правитель ушедших времен — Иван Грозный, Петр I, Александр I;

серьезные изменения в трактовке их образов, как правило, служили индикатором перемен в исторической и политиче ской культуре российского общества, в его отношении к абсолютизму3.

При этом реконструирующая работа науки напрямую смыкалась с жи вотворящей силой искусства;

как писал К. Н. Бестужев-Рюмин, «дейст вительные исторические лица, раз воспроизведенные поэтом, мы пред ставляем себе более или менее так, как их представляет поэт»4.

На протяжении 1830–40-х гг. в официальной культуре и историче ской науке николаевской эпохи доминировал династический нарратив.

Как и в XVIII в., это был нарратив побед: согласно известной формули ровке начальника III Отделения А. Х. Бенкендорфа, «прошедшее Рос сии было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается ее будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение;

вот… точка зрения, с которой русская ис тория должна быть рассматриваема и писана»5.

Главной творческой силой в русской истории представлялась мо нархия;

соответственно, основополагающим качеством русского наро да считалась его историческая пассивность, которая преподносилась как достоинство («полный гордого доверия покой» (М. Ю. Лермонтов) или «терпение, простота и смирение» (К. С. Аксаков)6. Воплощением творческой, созидательной силы самодержавной монархии, начиная с XVIII в., был образ Петра I — и в годы николаевского правления имен но этот образ становится смысловым центром исторического сознания.

Едва ли можно считать случайным совпадением, что к истории Петра Великого в тот период обращались М. П. Погодин («Петр Великий», 1841), Н. А. Полевой («История Петра Великого», 1843), Н. Г. Устрялов («История царствования Петра Великого», 1858–1863;

работа над этим трудом велась с 1842 г.), не говоря уже о неосуществленном замысле Об изменениях трактовки образа Александра Невского в русской культур ной памяти как индикаторе перемен в концептах коллективной идентичности см.:

Шенк Ф. Б. Александр Невский в русской культурной памяти: святой, правитель, национальный герой (1263–2000). М., 2007.

Бестужев-Рюмин К. Н. Несколько слов по поводу поэтических воспроизве дений характера Иоанна Грозного // Заря. 1871. Т. 3. № 3. С. 83.

Цит. по: Лазарев В. В. Чаадаев. М., 1986. С. 44.

Лермонтов М. Ю. Родина // Лермонтов М. Ю. Сочинения. В 2 т. Т. 1. М., 1988. С. 207;

Аксаков К. С. О русской истории // Аксаков К. С. Полн. собр. соч. Т. 1:

Сочинения исторические / Под ред. И. С. Аксакова. М., 1889. С. 28.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

«Истории Петра Великого» А. С. Пушкина и о сквозной роли образа Петра в его художественных произведениях.

Написание «Истории Петра» было не просто культурной инициа тивой интеллектуальной элиты, но и важным идеологическим проек том эпохи Николая I. Как известно, сам государь — как лично, так и при посредничестве А. Х. Бенкендорфа и С. С. Уварова — весьма взы скательно подходил к вопросу о подборе исполнителя для выполнения этого задания и о возможности допуска историков к архивам петров ской эпохи. Архивные документы ревниво охранялись как сакральная тайна власти: когда Н. А. Полевой просил допустить его к архивам для написания «Истории Петра Великого», Бенкендорф отказал ему со сле дующей примечательной мотивировкой: «Посещение архивов не может заключать в себе особенной для вас важности, ибо ближайшее рас смотрение многих ваших творений убеждает меня в том, что, обладая в такой степени умом просвещенным и познаниями глубокими, вы не можете иметь необходимой надобности прибегать к подобным вспомо гательным средствам»7. Под непосредственным наблюдением импера тора и неослабным цензурным контролем создавалась и «История цар ствования Петра Великого» Н. Г. Устрялова;

он сам указывал цензорам, какие именно исторические сюжеты из правления Петра считает «скользкими и нежелательными»8. Смысл правительственного заказа был ясен: историческое исследование должно было служить не более чем рамкой для мифа о сверхчеловеческой созидательной мощи власти.

Удивительно, сколь схожим становился образно-риторический ряд исторических произведений того периода, едва речь заходила о Петре. Его называли величайшим деятелем не только русской, но и всемирной истории: «История всемирная должна говорить о нем как об исполине среди мужей, признанных ею великими;

история русская должна вписать имя Петра в свои скрижали с благоговением»9. Петр представал как носитель сверхчеловеческой мудрости: «мысль преоб разования явилась из главы Петра вполне обдуманная, решенная, нача тая с самых первых общественных отношений, предпринятая с самых Цит. по: Шмурло Е. Ф. Петр Великий в русской литературе (Опыт историко библиографического обзора). [Извлечено из Журнала Министерства народного просвещения за 1889 г.]. СПб., 1889. С. 112. Источник цитаты: Письмо Бенкендор фа Полевому 25-го янв. 1836 г. // Русский Архив. 1874. Ч. I. № 4. С. 1052.

Бушкович П. Историк и власть: дело царевича Алексея (1716–1718) и Н. Г. Устрялов (1845–1859) // Американская русистика: Вехи историографии по следних лет. Императорский период: Антология / Сост. М. Дэвид-Фокс. Сама ра, 2000. С. 107–111.

Устрялов Н. Г. Русская история до 1855 года в двух частях. Петроза водск, 1997. С. 441.

848 ГЛАВА юных лет его, явилась, как из главы Зевеса, по мифологическому рас сказу, явилась Минерва, вполне вооруженная богиня Мудрости, с жи вотворящим копьем и победительною эгидою»10. Столь же титаниче ским представлялось упорство Петра в борьбе с препятствиями, непосильными для обычного человека: «Он шел наперекор всему: сра жался со всеми сословиями, со всеми понятиями, предрассудками, со всем, что было дорого народу, со всеми соседями, боролся с природою, с семейством, с женою, сестрою, сыном, наконец с самим собою, с соб ственным невежеством, с собственными страстями»11.

Эту экзальтированную риторику легко счесть проявлением кар лейлевского романтического культа героев;

но постоянно употребляв шиеся историками античные и библейские сравнения наводят на мысль, что перед нами — своеобразный оазис классицизма в романти чески-сентиментальной культуре первой половины XIX в. На страни цах трудов Полевого или Погодина воскресал «устрашающий образ императора — героя и бога», свойственный российской культуре вре мен М. В. Ломоносова и Г. Р. Державина12. Петр представал не просто героем, но сверхъестественным существом: Промысел Божий незримо направлял весь ход русской истории к его рождению — если бы дина стия Рюриковичей не пресеклась в Угличе в 1594 г., «не было бы Рома новых, не было бы Петра»13;

Петр был «избранником Божиим» — «он родился предназначенный, он совершал предопределение Божие, он не мог жить иначе, и бытие его составлял подвиг его»;

Петр не совершал ошибок — «указывать на ошибки его нельзя, ибо мы не знаем: не ка жется ли нам ошибкою то, что необходимо в будущем, для нас еще не наставшем, но что он уже провидел»14.

Параллели с библейской историей в этом дискурсе возникали са ми собой: вся предшествующая история России логически вела к пет ровским реформам, как история избранного народа вела к пришествию Мессии;

Петр и был Мессией, посланным свыше, чтобы спасти и воз величить свою страну. В финале детской повести П. Р. Фурмана «Саар дамский плотник» (1848) — той самой, которую с ностальгическим умилением вспоминают Турбины в романе М. А. Булгакова, — Петр Алексеевич «с величественным смирением» произносил: «Нет, госпо Полевой Н. А. История Петра Великого. Ч. 1. СПб., 1843. С. 143–144.

Устрялов Н. Г. Русская история до 1855 года. С. 442.

Уортман Р. Сценарии власти: Мифы и церемонии русской монархии. Т. 1:

От Петра Великого до смерти Николая I. М., 2004. С. 119.

Погодин М. П. Историко-критические отрывки. Кн. 1. М., 1846. С. 10, 12;

цит. по: Рубинштейн Н. Л. Русская историография. СПб., 2008. С. 296.

Полевой Н. А. История Петра Великого. Ч. 1. С. 8-9 (курсив авт. — О. Л.);

Там же. Ч. 4. С. 305–306.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

да… Не хвалите меня за то, что я, владетель обширнейшего государст ва в мире, занимался ремеслом простого плотника, жил в этой бедной хижине и сам готовил себе пищу. Поступок мой есть слабое подража ние целой жизни Того, Кто пострадал ради спасения всего человече ского рода и во всю земную жизнь Свою не имел верного места, где преклонить утомленную главу!»15. Если повседневные труды импера тора можно было считать «подражанием Христу», то масштабы деяний Петра позволяли сравнить его с Богом-Отцом: «это целое, полное ми ротворение! Из того, что он создал, ничего не существовало, и что он создал, обречено вечному существованию... Здесь нет уже места ника кому разбирательству, никакому суду… Здесь прекращаю мое слово… Здесь можно только молиться»16.

В таком историческом контексте пушкинский «Медный всадник»

(1833, 1836) действительно мог показаться невероятной крамолой;

как известно, вплоть до 1923 г. эта поэма публиковалась с серьезными цен зурными искажениями17. Но центральный образ гениальной поэмы — образ ожившей гигантской статуи царя-реформатора — прекрасно пе редавал ту идею титанической, нечеловеческой мощи самодержавной власти, которая была свойственна исторической культуре пушкинской эпохи. «Медный Всадник представляет в поэме Пушкина не только Петра Великого и созданный им город, но и государство. И еще ши ре — всякую власть. И еще более широко — Творческую Волю и Си лу», хотя, впрочем, вектор этой силы «не всегда совпадает со стремле ниями его [общества] индивидуальных членов, бесчисленных маленьких Евгениев и Параш»18.

Сверхчеловеческим могуществом власти были заворожены и «диссиденты» николаевской эпохи. Западники и славянофилы, несмот ря на то, что они занимали противоположные позиции в дискуссии об историческом значении петровских реформ, смотрели на эти реформы как на переворот онтологического значения. Славянофилы упрекали Фурман П. Р. Саардамский плотник // Старые годы. Русские исторические повести и рассказы первой половины XIX века / Сост. и подгот. текста А. Рогинско го. М., 1989. — Проект «Собрание классики» Библиотеки Мошкова (Lib.ru / Клас сика): http://az.lib.ru/f/furman_p_r/text_0010.shtml (февраль, 2010).

Никитенко А. Похвальное слово Петру Великому, императору и самодерж цу всероссийскому, отцу отечества, произнесенное в торжественном собрании Им ператорского С.-Пб. Университета, марта 25-го дня 1838 года. СПб., 1838. С. 7. — Цит. по: Шмурло Е. Ф. Петр Великий в русской литературе… С. 50, 52.

Виролайнен М. Н. «Медный всадник. Петербургская повесть» // Звезда.

1999. № 6. — Сайт «Журнальный зал: Русский толстый журнал как эстетический феномен»: http://magazines.russ.ru/zvezda/1999/6/virolain.html (февраль, 2010).

Волков С. История культуры Санкт-Петербурга с основания до наших дней.

М., 2005. С. 33.

850 ГЛАВА Петра в том, что он полностью изменил сам тип русской культуры. Так, по К. С. Аксакову, смысл петровских преобразований состоял не толь ко в том, чтобы уничтожить сложившуюся на Руси оригинальную сис тему отношений между государством и «землей» («переломлен был весь строй Русской жизни, переменена была самая система»), но и в том, чтобы привить русскому человеку чуждую ему систему ценно стей. До Петра, подчеркивал Аксаков, «Русская история совершенно отличается от Западной Европейской и от всякой другой истории» по своему этическому содержанию: на Западе господствовала человече ская гордыня, стремление к «красивым позам», «театральным выход кам», «щегольскому драматизму страстей»;

в России же сила духа про являлась в «молитвенной тишине и смирении», в глубоком осознании человеческой греховности, в умении совершать великие дела «без ще гольства и хвастливости», а значит — русский народ был «народом христианским не только по исповеданию, но по жизни своей, по край ней мере, по стремлению своей жизни». И этот глубоко христианский внутренний строй русской жизни сломал Петр: «Из могучей земли, мо гучей более всего Верою и внутреннею жизнью, смирением и тиши ною, Петр захотел образовать могущество и славу земную, захотел, следовательно, оторвать Русь от родных источников ее жизни, захотел втолкнуть Русь на путь Запада»;

замысел удался — «Россия дает страшный крюк, кидает родную дорогу и примыкает к Западной»19.

Западники иронизировали над подобными инвективами славяно филов, вполне справедливо отмечая, что те возлагают на Петра слиш ком уж большую историческую ответственность: «Эти неловкие пат риоты, приписывая энергии одного человека, будь он и величайший из смертных, такой переворот, который, по их собственному признанию, преобразил их страну с головы до пят, ведь они этим вовсе не оправды вают своего народа, а, напротив, жестоко его оскорбляют»20. Но и в западнической мысли петровские реформы подчас трактовались как переворот воистину космического масштаба. В исторических трудах К. Д. Кавелина и литературно-критических статьях В. Г. Белинского Петр представал не земным божеством, а человеком — но человеком гениальным, с великими замыслами и безошибочной творческой ин туицией, чье назначение — «внести в жизнь новые элементы и, через это, двинуть ее вперед, на высшую ступень»;

«гения уже нет, а народ долго еще живет в формах жизни, им созданной, долго — до нового Аксаков К. С. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 47, 53, 30–31, 16.

Чаадаев П. Я. “L’Univers” 15 января 1854 // Чаадаев П. Я. Полн. собр. соч.

и избр. письма. Т. 1. М., 1991. С. 565.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

гения»21. Смысл переворота, который совершил в русской жизни царь реформатор, согласно Кавелину и Белинскому, состоял в том, что «до Петра Великого в России развивалось начало семейственное и родовое;

но не было и признаков развития личного»;

«в Петре Великом личность на русской почве вступила в свои безусловные права, отрешилась от непосредственных, природных, исключительно национальных опреде лений, победила их и подчинила себе. Вся частная жизнь Петра, вся его государственная деятельность есть первая фаза осуществления начала личности в русской истории»22.

Таким образом, в исторической культуре 1830–40-х гг. важную роль играло убеждение, что могуществу самодержавной монархии — воплощенному в колоссальной фигуре Петра, «Медного Всадника» — нет предела: единоличной монаршей воле под силу возвести страну на вершину земной славы, изменить систему власти, сломить прежний строй жизни, заставить народ, или хотя бы привилегированную элиту, отречься от исконных ценностей, и, наконец, поднять народ на более высокий уровень самосознания, а страну — на новую ступень лестни цы исторического развития. Этой власти и этой мощи, казалось, нет границ и преград;

во всяком случае, чтобы выявить пределы самодер жавной власти, российской творческой элите нужно было обратиться к другим историческим сюжетам.

Вопрос о внутренних — нравственных — границах самодержавной власти первым из российских мыслителей поставил Н. М. Карамзин, ре шившийся представить в своей «Истории государства Российского» га лерею образов не только добродетельных, но и преступных царей: «не истового кровопийцы» Иоанна Грозного, коварного Бориса Годунова, дерзкого Самозванца, лживого Василия Шуйского. «Жизнь тирана есть бедствие для человечества, — писал историк, — но его История всегда полезна, для Государей и народов: вселять омерзение ко злу есть вселять любовь к добродетели — и слава времени, когда вооруженный истиною Дееписатель может, в правлении Самодержавном, выставить на позор такого Властителя, да не будет уже впредь ему подобных!»23.

Карамзин трактовал историю правления Ивана Грозного как тра гедию деспота, не встречавшего никаких внешних преград своей воле и дошедшего в конце концов до «предела во зле»: «И когда, в ужасах Белинский В. Г. Сочинения Александра Пушкина. М., 1985. С. 439.

Там же. С. 428;

Кавелин К. Д. Наш умственный строй: Статьи по филосо фии русской истории и культуры. М., 1989. С. 59.

Карамзин Н. М. История государства Российского. Репринт. воспр. издания пятого, выпущенного в трех книгах с приложением «Ключа» П. М. Строева. В 3 кн.

М., 1988–1989. Кн. 3. Т. 9. Стб. 259.

852 ГЛАВА душегубства, Россия цепенела, во дворце раздавался шум ликующих:

Иоанн тешился с своими палачами и людьми веселыми, или скоморо хами!.. Иногда тиран сластолюбивый, забывая голод и жажду, вдруг отвергал яства и питие, оставлял пир, громким кликом сзывал дружину, садился на коня и скакал плавать в крови»24. Но эта цепь преступлений в конце концов привела царя к страшному итогу: привыкнув давать полную волю своему гневу, он в приступе ярости убил собственного сына и наследника;

запоздалое раскаяние и муки совести царя сыноубийцы, согласно Карамзину, стали заслуженным воздаянием ему за пролитую кровь невинных. Повествование о правлении Ивана Гроз ного было призвано «озарять для нас, в пространстве веков, бездну возможного человеческого разврата, да видя содрогаемся!»25.

На примере истории правлений Грозного и Годунова Карамзин создал (или, точнее, адаптировал к реалиям российской истории) выра зительные трагические образы, сыгравшие ключевую роль в отечест венной культуре XIX века: «макбетовские» образы преступных царей, которых на вершине власти и могущества терзают воспоминания о со вершенных преступлениях, призраки погубленных ими жертв, «маль чики кровавые в глазах»... Совесть, неосязаемая, бестелесная, но гроз ная сила, оказывалась если не реальной преградой на пути перерастания самодержавия в тиранию — то, во всяком случае, неми нуемой карой за злоупотребления властью. Известно, что Карамзин в период создания «Истории государства Российского» скептически от носился к проектам ограничения царской власти с помощью «прочных, непременяемых законов»;

не признавал он за подданными и права на восстание (хотя в молодые годы, в эпиграмме «Тацит», Карамзин безо говорочно приравнивал терпение к подлости). Единственным достой ным заслоном на пути деспотизма Карамзин считал моральные узы, круговую поруку нравственности, связывающую правителя и его под данных: «обычаи спасительные, правила, мысли народные, — верил историк, — …лучше всех бренных форм удержат будущих государей в пределах законной власти… Чем? Страхом возбудить всеобщую нена висть в случае противной системы царствования»26… Созданные Карамзиным исторические портреты «преступных ца рей» обладали таким мощным эмоциональным зарядом, что они надолго определили восприятие образов Ивана Грозного и Бориса Годунова в русском искусстве и в массовом сознании;

в 1920-е гг., через сто лет по Там же. Стб. 97.

Там же. Стб. 259.

Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях. М., 1991. С. 49.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

сле публикации «Истории государства Российского» историк С. Ф. Пла тонов сетовал, что читающая публика продолжает смотреть на этих мо нархов сквозь призму карамзинского труда и пушкинской трагедии27.

Важно отметить, что именно в интерпретации правления Ивана Грозного кардинально разошлись пути исторической науки и истори ческих жанров в искусстве. В профессиональной исторической науке XIX века соперничали противоположные трактовки правления Грозно го: концепции Н. М. Карамзина, представленной в восьмом и девятом томах его «Истории государства Российского» (1818–1819), противо стояла концепция историков государственной школы, сформулирован ная во «Взгляде на юридический быт древней России» К. Д. Кавелина (1847), V–VI томах «Истории России с древнейших времен» С. М. Со ловьева (1855–1856) и других работах. На страницах трудов К. Д. Каве лина, С. М. Соловьева и сочувствовавшего многим принципам государ ственной школы К. Н. Бестужева-Рюмина Иван Грозный выступал как воплощение исторически прогрессивного государственного начала, ко торому в XVI в. пришлось вступить в борьбу не на жизнь, а на смерть с отживающим родовым началом в лице боярства. В этих трудах утвер ждалось представление о Грозном как об исторически прогрессивном деятеле, реформаторе и стратеге, чьи замыслы гениально предвосхитили будущие свершения Петра Великого и Александра II28;

созданный Каве линым трагический образ Ивана IV — гения-одиночки, жестоко отом стившего «тупой и бессмысленной среде» за крах своих великих замы слов, — явно соотносился с романтической литературной традицией.

И все же, как только были сняты цензурные запреты, в искусстве пореформенной эпохи оказался востребованным образ грозного царя, созданный в «Истории государства Российского», несмотря на то, что профессиональная историческая наука к тому времени признала карам зинскую «Историю» устаревшей и методологически, и концептуально.

Образ Ивана Грозного слагался в художественных произведениях середины и второй половины XIX в. как архетип деспота: властолюби вого и мстительного, подозрительного и коварного, непредсказуемого в своих жестоких или же милостивых решениях. В поэзии М. Ю. Лер монтова и А. К. Толстого, в исторических драмах Л. А. Мея, И. П. Ла жечникова, А. К. Толстого, А. Н. Островского, в операх Н. К. Римского Платонов С. Ф. Иван Грозный [1923];

Борис Годунов [1921] // Плато нов С.Ф. Под шапкой Мономаха. М., 2001. С. 25–27, 115–118, 267–268.

Взгляд на юридический быт древней России // Кавелин К. Д. Наш умствен ный строй. С. 49–55;

Соловьев С. М. Соч. В 18 кн. Кн. III: История России с древ нейших времен. Т. 5-6. М., 1989. С. 681–690;

Бестужев-Рюмин К. Н. Несколько слов по поводу поэтических воспроизведений характера Иоанна Грозного. С. 86, 88.

854 ГЛАВА Корсакова и П. И. Чайковского Иван Грозный и его опричный двор вы ступали как могущественная бесчеловечная сила, которая губит надежды лирических героев на личное счастье, а сильные натуры толкает на путь преступлений. Постоянным атрибутом образа Ивана IV в литературных произведениях, на исторических полотнах и театральных подмостках стал царский жезл-посох с железным наконечником — символ монар шей власти, превращавшийся в руках грозного царя в орудие пытки и убийства;

а стержневой темой художественных произведений, посвя щенных Ивану Грозному в пореформенную эпоху, стала тема совершен ного царем сыноубийства. Важно отметить, что никто из авторов, обра щавшихся к этой теме, не пытался изобразить гибель царевича Ивана как результат конфликта личностей или конфликта убеждений: для форми рования исторического мифа существенной представлялась именно не мотивированность этого страшного и неискупимого убийства29.

Исторический сюжет о сыноубийстве Грозного (перекликавшийся с мифом о Кроносе, пожиравшем своих детей) в контексте пореформенной культуры приобретал актуальное политическое содержание: деспот уби вает своих детей, деспотизм губит будущее страны. Рядом с этим исто рическим мифом меркнул и отходил на второй план общественного соз нания альтернативный образ Грозного как царя-преобразователя, непонятого своими современниками, — тот образ, который пытались создать историки государственной школы в противовес Карамзину. Едва ли можно считать случайным совпадением, что в культуре пореформен ной эпохи оказался востребованным образ еще одного «преступного ца ря» — Бориса Годунова (в драматической трилогии А. К. Толстого, в прославленной опере М. П. Мусоргского по драме А. С. Пушкина), и что его образ опять-таки был неразрывно связан с сюжетом детоубийства.

Образы Ивана Грозного и Петра Великого очерчивали в сознании российской публики эпохи Великих реформ семантические границы восприятия самодержавной власти: если образ Грозного воплощал глу бину возможного нравственного падения абсолютной власти, то образ Петра — размах ее преобразующей мощи.

Но и образ Петра в исторической культуре пореформенной эпохи претерпел серьезнейшие перемены. Как отмечал Е. Ф. Шмурло, во вто рой половине 1850-х – начале 1860-х гг. «петровская историография пережила полосу, правда, непродолжительную, но довольно яркую»:

когда «печати стали доступны исторические факты XVIII века, считав шиеся до той поры под запретом цензуры, то частью под влиянием но См.: Леонтьева О. Б. Личность Ивана Грозного в исторической памяти эпохи Великих реформ: научное знание и художественный образ // Диалог со вре менем. 2007. Вып. 18. С. 19–34.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

вых веяний, охвативших тогдашнее общество, частью на основании этих новых фактов, раскрывавших многие неприглядные стороны прошлого столетия, — Петра Великого стали осуждать во имя начал гуманности, нравственности и свободы»30. «Черная изнанка» правления великого ре форматора Петра I (картины зверств Преображенского приказа, ужасы стрелецких казней, смертный приговор собственному сыну) стала пред метом беспощадного анализа в публицистике А. И. Герцена, в историче ских трудах М. И. Семевского и Н. И. Костомарова, в историко-публи цистических очерках И. Д. Беляева, Н. Я. Аристова, Г. В. Есипова31. Ше девры исторических жанров русского искусства — «Хованщина»

М. П. Мусоргского (1872–1881) и «Утро стрелецкой казни» В. И. Сури кова (1881) — навсегда запечатлели образ Петра как инициатора и рас порядителя массовых казней, не способного на милосердие. Публикации 1850–60-х гг. с их «обстоятельным и правдивым» рассказом о жертвах репрессивной системы петровских времен, по словам А. Н. Пыпина, «бросили на XVIII век такую мрачную тень, которая естественно стала заслонять самую традиционную славу Петра Великого»32.

Показательно, что в культуре пореформенной эпохи радикально изменились и образы противников Петра Великого. До начала эпохи реформ их было принято изображать в исторических трудах или художе ственных произведениях лишь черной краской: романтическая злодейка царевна Софья, «буйные стрельцы», «изуверы-раскольники», невежест венные и ленивые бояре, ничтожный и жалкий царевич Алексей — все они должны были оттенять светлый образ царя-преобразователя. Однако в 1860–70-е гг. акценты сместились: П. Щебальский и М. И. Семевский в сочувственных тонах изображали царевну Софью — первую русскую Шмурло Е. Ф. Петр Великий в русской литературе… С. 57.

Убиение царевича Алексея Петровича. Письмо Александра Румянцева к Титову Дмитрию Ивановичу // Полярная звезда: Журнал А. И. Герцена и Н. П. Ога рева. В 8 кн. Кн. 4: Полярная звезда на 1858. М., 1967. С. 279–287;

Погодин М. П.

Суд над царевичем Алексеем Петровичем. Эпизод из жизни Петра Великого // Рус ская беседа. 1860. № 1. С. 72–74;

Семевский М. И. Царевич Алексей Петрович.

1690–1718 // Русское слово. 1860. № 1;

Семевский М. И. Восстание и казни стрель цов в 1698 году (Рассказ очевидца И. Г. Корба) // Отечественные записки. 1861.

№ 5. С. 103–130;

Беляев И. Д. Русское общество при Петре Великом // День. 1864.

№ 2. С. 3–6;

№ 3. С. 3–6;

Аристов Н. Я. [Рец.]: История России с древнейших вре мен. Сочинение Сергея Соловьева. Томы XV и XVI. Москва. 1865 и 1866 г. // Оте чественные записки. 1867. № 2. С. 96–122;

Есипов Г. В. Раскольничьи дела XVIII столетия, извлеченные из дел Преображенского приказа и Тайной розыскных дел канцелярии. В 2 т. СПб., 1861–1863;

Он же. Люди старого века: Рассказы из дел Преображенского приказа и Тайной канцелярии. СПб., 1880 и др.

Пыпин А. Н. Новый вопрос о Петре Великом // Вестник Европы. 1886. № 5.

С. 324–325.

856 ГЛАВА женщину, сумевшую вырваться из душного терема на простор большой политики33;

царевич Алексей в исторических трудах М. И. Семевского, М. П. Погодина и романе Д. Л. Мордовцева приобретал черты кроткого, невинно закланного агнца34;

стрельцы в исследовании Н. Я. Аристова предстали лидерами народного протеста против коррумпированного бюрократического аппарата Московского царства и антинациональных петровских реформ35;

раскольники — благодаря исследованиям А. П.

Щапова и романам П. И. Мельникова-Печерского — стали восприни маться как единственные хранители чистого, незамутненного инозем ными влияниями и неискаженного реформами народного духа36.

Переосмысление образов Ивана Грозного и Петра Великого было симптомом важных изменений в исторической культуре. В атмосфере «оттепели» 1860-х гг. формируется парадигма «суда над историей»

(определение Н. И. Кареева): нравственный суд над явлениями про шлого считался одной из важнейших функций исторического знания37.

Научные круги и читающая публика смотрели на исторические публика ции как на «высший исторический апелляционный суд, олицетворение русской Немезиды»38. По словам М. П. Погодина, «суд современников, со всеми его решениями, предается высшему суду, суду потомства, суду истории, и сами судьи, поднятые из гробов, поступают в ряды ими обви ненных, ожидая себе со смирением нового окончательного на земле при Щебальский П. Правление царевны Софии. Сочинение П. Щебальского.

М., 1856;

Семевский М. И. Современные портреты Софьи Алексеевны и В. В. Голи цына // Семевский М. И. Исторические портреты. Избр. произв. М., 1996.

Погодин М. П. Суд над царевичем Алексеем Петровичем;

Семевский М. И.

Царевич Алексей Петрович. 1690–1718;

Семевский М. И. Сторонники царевича Алексея (исторический очерк по вновь открытым материалам). 1705–1724 // Биб лиотека для чтения. 1861. № 5. С. 28–29;

Мордовцев Д. Л. Ирод;

Тень Ирода. Став рополь, 1993.

Аристов Н. Московские смуты в правление царевны Софьи Алексеевны.

Соч. Н. Аристова. Варшава, 1871.

Щапов А. П. Русский раскол старообрядства, рассматриваемый в связи с внутренним состоянием русской церкви и гражданственности в XVII веке и в пер вой половине XVIII. Опыт исторического исследования о причинах происхождения и распространения русского раскола. Казань, 1859;

Щапов А. П. Земство и раскол.

СПб., 1862;

Мельников-Печерский П. И. В лесах // Мельников-Печерский П. И. Собр.

соч. В 8 т. Т. 8. М., 1976.

Кареев Н. И. Суд над историей (Нечто о философии истории) // Русская мысль. 1884. № 2.

Слова Г. К. Градовского о журнале М. И. Семевского «Русский архив»;

цит.

по: Шильдер Н. К. Предисловие // Тимощук В. В. Михаил Иванович Семевский.

Основатель исторического журнала «Русская старина». Его жизнь и деятельность.

1837–1892. СПб., 1895. С. II.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

говора. Великое назначение истории!»39. Принцип «суда над историей»

оказался созвучен общественным настроениям эпохи Великих реформ, моральной атмосфере ожидания суда над деспотизмом и прочими «пато логическими общественными явлениями».

Среди историков, которые на этом заочном «историческом апел ляционном суде» над монархами прошлого брали на себя роль проку рора, самой крупной фигурой, безусловно, был Н. И. Костомаров. Он решился предложить свое мерило оценки исторических деятелей: вина Ивана Грозного и Петра Великого перед русским народом, по мнению Костомарова, состояла не просто в том, что они управляли жестокими и кровавыми методами, а в том, что их деяния наложили несмываемый отпечаток на национальную психологию. Так, Грозный — маниакально подозрительный правитель, которому нужны были «слуги, а не гражда не» — на многие десятилетия «утвердил начало деспотического произ вола и рабского бессмысленного страха и терпения»40;

а Петр Великий, который «во все продолжение своего царствования… боролся с предрас судками и злонравием своих подвластных», в конце концов потерпел неудачу, поскольку избрал для этой борьбы негодные методы. Такими средствами борьбы с пороками, как «мучительные смертные казни, тюрьмы, каторги, кнуты, рвание ноздрей, шпионство», «Петр не мог привить в России ни гражданского мужества, ни чувства долга, ни той любви к своим ближним, которые выше всяких материальных и умст венных сил». «Много новых учреждений и жизненных приемов внес преобразователь в Россию, новой души он не мог в нее вдохнуть», — подытоживал Костомаров;

«деморализующий деспотизм» Петра, под черкивал он, «отразился зловредным влиянием и на потомстве»41.

Роль адвоката по отношению к Петру Великому и его преобразо ваниям сыграл С. М. Соловьев. В течение первого пореформенного десятилетия — в 1863–68 гг. — один за другим выходили в свет оче редные шесть томов его «Истории России» (с тринадцатого по восем надцатый), посвященные истории петровских реформ;

а в 1872 г., к двухсотлетнему юбилею Петра I, Соловьев подготовил специальный цикл лекций по истории реформ, адресованный широкой публике — «Публичные чтения о Петре Великом». Последовательно и обстоятель но выстраивая историческую панораму петровского правления, Со ловьев доказывал, что реформы явились своевременным ответом на Погодин М. П. Суд над царевичем Алексеем Петровичем. С. 1–2.

Костомаров Н. И. Личность царя Ивана Васильевича Грозного // Вестник Европы. 1871. Т. 5, кн. 10 (октябрь). С. 522–524.

Костомаров Н. И. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших дея телей. В 3 т. Т. 3. Ростов-на-Дону, 1995. С. 239–241.

858 ГЛАВА настоятельные потребности страны и эпохи, что они представляли со бой «естественное и необходимое явление в народной жизни», и пото му Петра невозможно упрекать в том, что он своевольно переломил ход русской истории — он лишь первым угадал, верно почувствовал на сущные чаяния собственного народа. Именно в эпоху Петра, как дока зывал историк, «народ малоизвестный, бедный, слабый» поднялся до понимания своего незавидного положения и его причин — и, с помо щью энергичного вождя, сделал решающие шаги на пути преодоления причин своей бедности, шаги к современному, промышленному и тор говому обществу со светской культурой, наукой и просвещением42.

Но Соловьев не просто выстроил вокруг истории петровских ре форм новый нарратив43. В «Публичных чтениях о Петре Великом» он нашел удачную стержневую метафору для описания взаимоотношений императора и народа: вся эпоха Петра стала «великой народной шко лой», «школой, взятой в самых широких размерах». Сам же Петр, не получивший в детстве «правильного школьного воспитания», сумел стать «великим народным учителем», который, чтобы «употребить на глядный способ обучения», показывал своим подданным пример делом и «первый подставлял свои могучие плечи под тяжесть». Метафора школы и воспитания позволила Соловьеву перевести вопрос о жесто кости петровского правления в ироническую плоскость: знаменитую петровскую дубинку историк интерпретировал как воспитательное средство «для взрослых детей», надобность в котором отпадет, как только подданные избавятся от «детских побуждений». Успех реформ представал в таком случае как педагогическое достижение: «Значит, была хорошая школа, хороший учитель и хорошие ученики»44.

Общественный резонанс, вызванный «Историей России» и «Пуб личными чтениями», был огромен;

безусловно, масштабный труд Со ловьева на долгое время определил восприятие российским обществом событий родной истории. Это стало очевидным уже в 1872 г., когда Рос сийская империя торжественно праздновала двухсотлетний юбилей Пет ра Великого: по сути дела, петровский юбилей послужил импульсом для Соловьев С. М. Соч. В 18 кн. Кн. 9: История России с древнейших времен.

Т. 17–18. М., 1993. С. 532–533. Ср.: Соловьев С. М. Публичные чтения о Петре Ве ликом // Соловьев С. М. Чтения и рассказы по истории России. М., 1989. С. 442.

В соответствии с типологией Х. Уайта этот нарратив можно было бы клас сифицировать как «роман» — историю победы творческих сил человека над небла гоприятными внешними условиями. См.: Уайт Х. Метаистория: Историческое во ображение в Европе XIX века. Екатеринбург, 2002. С. 27–30.

Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Т. 17–18. С. 528–533;

Соловьев С. М. Публичные чтения о Петре Великом. С. 464–469, 481, 491, 500–501, 507, 509–510, 520–521, 531–534, 558–560, 563, 569.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

переосмысления роли царя-реформатора в российской истории. На этот раз голоса его порицателей были далеко не так слышны, как голоса пане гиристов: представители самых разных направлений общественной мыс ли развернули между собой борьбу за право считаться идейными на следниками царя-реформатора45;

а дискуссия вокруг картины Н. Н. Ге «Петр I допрашивает царевича Алексея в Петергофе», экспонированной на первой выставке Товарищества передвижников в 1871 г., накануне юбилея Петра Великого, выявила, что образованная публика — при всех оговорках — все же склонна более сочувствовать Петру, чем Алексею46.

Вынести «приговор потомства» Петру I оказалось сложной, почти непосильной задачей для образованного человека эпохи Великих ре форм, поскольку при вынесении этого приговора предстояло сделать выбор между ценностями, равно важными для той эпохи. Что важ нее — прогресс или национально-культурная самобытность? Волевой реформаторский курс — или уважение к человеческому достоинству и гражданскому выбору? Политическая целесообразность — или роди тельская любовь, милосердие, верность слову? Просвещение — или отсутствие угнетения? Развитие государства — или благо народа? По всей вероятности, именно невозможность сделать такой выбор и при вела к тому, что в русской культуре пореформенной эпохи сформиро вался глубоко противоречивый, амбивалентный образ Петра I — тру женика и угнетателя, народолюбца и деспота, учителя и палача.


Но опыт десакрализации образов могущественных властителей прошлого не прошел даром для общественного сознания. Династиче ский проект идентичности, опиравшийся на карамзинский принцип «История народа принадлежит царю», стремительно терял авторитет в образованном обществе;

штампы верноподданнической историографии превратились в объект хлестких литературных пародий: вспомним «Историю государства Российского от Гостомысла до Тимашева»

А. К. Толстого (1868), «Историю одного города» М. Е. Салтыкова Щедрина (1869–1870) и, наконец, «Всеобщую историю, обработанную “Сатириконом”» (1910). На первый план выходили принципиально иные, более современные стратегии коллективной идентичности — и иные стратегии осмысления исторического процесса.

Государственные идеи Петра Великого и их судьба. 30-го мая 1672 – 30-го мая 1872 г. // Вестник Европы. 1872. № 6. С. 770–796;

Шашков С. Всенародной памяти царя-работника // Дело. 1872. № 7;

Михайловский Н. К. Из литературных и журнальных заметок 1872 года // Михайловский Н. К. Сочинения. Т. 1. СПб., 1896.

Стб. 647–648, 651.

Стасов В. В. Николай Николаевич Ге, его жизнь, произведения и перепис ка. М., 1904. С. 231–239.

860 ГЛАВА Проблема пределов могущества самодержавной власти оставалась актуальной и для исторической культуры конца XIX – начала ХХ в., но сама постановка этой проблемы радикально изменилась в соответствии с интеллектуальными запросами, этическими дилеммами и эстетиче скими вкусами новой эпохи.

В исторической науке, начиная с 1870-х гг., все больший вес при обретала позитивистская методология. Этическому максимализму со временников позитивисты противопоставляли «объясняющий» подход к истории, основанный на принципах детерминизма и эволюционизма, стремлении понять объективные законы истории, вывести ее «схему»

или «формулу». На смену интересу к истории личностей и их поступков пришел интерес к истории больших социальных групп;

впрочем, рос сийские позитивисты не чуждались и исторической психологии — в эту сферу их влекло стремление учесть все многообразные факторы, дейст вующие в человеческой истории47. Историческая наука 1860-х гг. часто отличалась публицистичностью, стремлением к злободневности;

исто рическая наука 1880–90-х развивалась под знаком «благородной мечты»

об объективности исторического знания, культа строгой научности, критичного отношения к стереотипным представлениям о прошлом.

Ведущий представитель российского позитивизма, В. О. Ключев ский не стремился к превращению исторического исследования в пане гирик или обвинительный акт;

в лекционных курсах и монографиях по русской истории он добивался, чтобы читатель уяснил социальный смысл совершавшихся в ту или иную эпоху перемен, увидел социаль ную подоплеку исторических событий. По его убеждению, предметом изучения для исторической науки являются в первую очередь «людские союзы»: ход исторических событий определяется не волей одиночек, а прежде всего тем, каковы интересы и соотношение сил наиболее влия тельных социальных групп48. Поэтому во многих случаях Ключевский сознательно стремился к критическому переосмыслению или даже иро ническому снижению образов «великих людей», сложившихся в созна нии российского образованного общества. Посвящая целые лекции ха рактеристике самых ярких деятелей русской истории, он не забывал указать, что «Грозный царь… сильнее подействовал на воображение и нервы своих современников, чем на современный ему государственный См.: Эммонс Т. Ключевский и его ученики // Вопросы истории. 1990. № 10.

С. 45–61;

Медушевский А. Н. История русской социологии. М., 1993. С. 119–184;

Мягков Г. П. Научное сообщество в исторической науке: опыт «русской историче ской школы». Казань, 2000;

и др.

Ключевский В. О. Методология русской истории // Ключевский В. О. Сочи нения: в 9 т. Т. VI. Специальные курсы. М., 1989. С. 9–10.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

порядок. Жизнь Московского государства и без Ивана устроилась бы так же, как она строилась до него и после него, но без него это устрое ние пошло бы легче и ровнее»49, а реформа Петра Великого «не имела своей прямой целью перестраивать ни политического, ни общественно го, ни нравственного порядка, установившегося в этом государстве» — «она была революцией не по своим целям и результатам, а только по своим приемам и по впечатлению, которое произвела на умы и нервы современников»50. Масштабные замыслы реформаторов, доказывал ис торик, будут успешно воплощены лишь в том случае, если совпадут с объективным вектором общественного развития, со стремлениями влиятельных социальных групп;

в противном случае эти замыслы ожи дает судьба безжизненных, заведомо утопических «прожектов».

Трезвое, приземленное восприятие самодержавия и его могущест ва, обусловленного конкретной расстановкой социальных сил в каж дый отдельно взятый исторический период, перешло и к следующему поколению российских историков. Так, в дискуссии о реформах Петра Великого, развернувшейся на рубеже XIX–ХХ вв., важнейшим оказал ся вопрос об «обратной связи» между властью и обществом: о том, на сколько российское общество XVIII века было подготовлено к преоб разованиям, в какой мере сами реформаторы учитывали насущные потребности и наличные силы своей страны, как преломлялись и изме нялись высокие замыслы в ходе их практической реализации, и как в конечном итоге это отразилось на судьбе реформ51.

Но, пожалуй, для характеристики перемен, произошедших в исто рической культуре российского общества конца XIX – начала ХХ вв., не менее показательно то, какие именно образы оказались в тот период в фокусе интересов и предпочтений интеллектуальной элиты.

С 1870-х гг. и вплоть до революции 1917 г. все большее внимание историков и деятелей культуры притягивал к себе образ императора Александра I. В историческом сознании образованной элиты этот образ занимал немаловажное место: ведь именно Александр I и его сподвиж ники — члены Негласного комитета и М. М. Сперанский — в начале XIX в. впервые предложили развернутые проекты либеральных преоб разований, сходных по общему замыслу с реализованными полвека Ключевский В. О. Русская история. Полный курс лекций в 3-х кн. М., 1993.

Кн. 1. С. 506.

Там же. Кн. 3. С. 69.

Милюков П. Н. Государственное хозяйство России в первой четверти XVIII столетия и реформа Петра I. СПб., 1892;

Кизеветтер А. А. Реформа Петра Великого в сознании русского общества // Русское богатство. 1896. № 10;

Павлов Сильванский Н. П. Проекты реформ в записках современников Петра Великого.

Опыт изучения русских проектов и неизданные их тексты. СПб., 1897;

и др.

862 ГЛАВА спустя Великими реформами Александра II. При этом образ Александ ра I логично продолжил галерею образов «преступных царей»: Иван Грозный и Петр Великий были сыноубийцами, Александр I — отце убийцей (хотя упоминать убийство Павла I в печати было запрещено, историки с успехом прибегали к тактике красноречивых умолчаний).

В трудах А. Н. Пыпина, В. О. Ключевского, Н. К. Шильдера, вели кого князя Николая Михайловича история правления Александра I пред ставала как драма нереализованных замыслов, неосуществленных ре форм, невыполненных обещаний. Сам исторический облик Александра в изображении его биографов был соткан из противоречий. Прекрасно душный юноша, мечтавший отречься от престола ради частной жизни на лоне цветущей природы — и участник заговора против собственного отца;

правитель, намеревавшийся отменить крепостное право — и учре дивший военные поселения;

приближавший к престолу то реформатора М. М. Сперанского, то солдафона А. А. Аракчеева;

создавший универси тетскую систему в России — и преследовавший вольномыслие;

отпра вивший в ссылку Пушкина — и не давший хода доносам на декабри стов… По меткому определению П. А. Вяземского, это был «сфинкс, не разгаданный до гроба»;

тем соблазнительнее было разгадать его загадку.

Правление Александра I предъявляло исследователям целый ком плекс вопросов, на которые необходимо было отыскать ответ: почему император не смог реализовать все то, что намеревался сделать в нача ле своего царствования — отменить крепостное право, даровать под данным гражданские права и представительное правление? Что было тому виной — человеческие качества императора, сопротивление его ближайшего окружения, трагическое стечение обстоятельств или более глубокие причины? Где пределы могущества самодержавной власти, и под силу ли ей изменять лик страны по собственному желанию?

В исторической науке и художественной литературе конца XIX – начала ХХ в. соперничало несколько трактовок образа Александра I (не считая официозно-панегирической, представленной, например, в мно готомном труде М. И. Богдановича)52. Так, А. Н. Пыпин воспринимал Александра как слабого, мягкого человека, который не сумел сохра нить нравственные идеалы своей юности и постепенно «стал тем, чем сделало его все окружающее»: «Одушевленный вначале наилучшими намерениями, он не в состоянии был совладеть с обстоятельствами, которые увлекали его на иную дорогу;

он не отказывался от своих пла нов, но ни в самом себе, ни в жизни не находил средств для их совер Богданович М. История царствования Александра I и России в его время.

В 6 т. СПб., 1869–1871.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

шения и поддавался заблуждениям, которые приводили его к самому печальному употреблению своей власти, к поддержке действий, самых враждебных общему благу»53. С этой точкой зрения был согласен и В. О. Ключевский, считавший Александра I человеком, исполненным «возвышенных и доброжелательных стремлений», но не сумевшим их воплотить из-за «непривычки к труду и борьбе». Трагедия Александра, по Пыпину и Ключевскому, состояла в расхождении либеральных идеалов, привитых ему в юности, и крепостнической среды, в которой русскому царю приходилось жить и действовать;


Ключевский в своей характерной ироничной манере сравнивал Александра I то с «роскош ным, но только тепличным цветком, не успевшим или не умевшим акк лиматизироваться на русской почве», то с барышней-пансионеркой, внезапно столкнувшейся с грубостью реальной семейной жизни54.

Из сходной трактовки личности и характера Александра I исходил Н. К. Шильдер, создавший в начале ХХ в. самую полную для того вре мени и самую яркую в художественном отношении биографию импе ратора. Для Шильдера Александр был человеком с «чувствительной душой», но с недостатком «твердой воли»;

«беспрерывные колебания императора как во внутренней, так и во внешней политике» Шильдер считал искренними метаниями непоследовательного и неуверенного в себе человека55. Решительным и непоколебимым император сумел стать лишь раз в жизни, «неожиданно для всех, к удивлению всего ми ра» — в 1812 г.;

но в результате «весь запас твердой воли Александра оказался потраченным на борьбу его с Наполеоном», и после войны государь, страдающий от «крайней усталости и душевного утомления», с облегчением вручил бразды правления Аракчееву56.

При этом Шильдер дополнил образ своего героя важной психоло гической чертой — с точки зрения историка, мрачную печать на все правление Александра I наложила память о событиях 11 марта 1801 года.

Именно сознание собственной виновности в гибели отца, по Шильдеру, в решающие исторические моменты сковывало волю Александра — чтобы действовать решительно, императору недоставало сознания мо ральной правоты57. Сквозь призму «комплекса вины» виделся образ Пыпин А. Н. Общественное движение при Александре I. Исторические очерки. Изд. 2-е. СПб., 1885. С. 2–3.

Ключевский В. О. Русская история. Кн.3. С. 385.

Историк даже вычислил «периодичность воззрений императора» — со гласно Шильдеру, для того, чтобы увлечься новой политической идеей, а потом охладеть к ней, Александру I требовалось около пяти лет.

Шильдер Н. К. Император Александр Первый. Его жизнь и царствование.

В 4 т. Т. 2. СПб., 1904. С. 1–4.

Там же. С. 5–7.

864 ГЛАВА Александра I и Д. С. Мережковскому — на страницах его романа «Алек сандр I» (1913) император постоянно мучается от сознания собственной слабости, мрачных воспоминаний, усталости от власти, презрения к ок ружающим и к самому себе, но так и не находит в себе сил переломить ситуацию и сделать хотя бы один решительный политический шаг58.

Достойным личностным выходом для Александра I, с точки зрения Шильдера, могло бы стать добровольное отречение от власти;

как из вестно, Шильдер в осторожной форме поддерживал легенду о «старце Федоре Кузьмиче», а Л. Н. Толстой в повести «Посмертные записки старца Федора Кузьмича» (1905) попытался вдохнуть в эту легенду мощь своего художественного и психологического дара59. Миф об ис купительном подвиге, совершенном императором, — подвиге самоот речения, смирения и уничижения, открывшем дорогу к просветлению и святости, — воспринимался как логическое завершение исторических мифов о «преступных царях», как момент катарсиса не только в личной судьбе Александра I, но и в судьбе российской монархии.

Альтернативное видение образа Александра I — как сильного, умного, изворотливого и коварного политика, прекрасно осознававше го, чего именно он хочет добиться, и умевшего достигать свои цели, — представили С. М. Соловьев, А. А. Кизеветтер и великий князь Нико лай Михайлович60. С точки зрения Кизеветтера и вел. кн. Николая Ми хайловича, противоречивость политики императора объяснялась его прирожденной двуличностью — умением менять маски и риторику в зависимости от обстоятельств и окружения;

император с легкостью отступился от либеральных убеждений своей молодости, поскольку эти убеждения с самого начала были для него лишь одной из многих ма сок61. «Александр вовсе не обладал сердцем из мягкого воска, — писал Кизеветтер, — столь многими подчеркнутая “уступчивость” его харак тера — не более как психологический мираж… Он сознательно и с расчетом надевал на себя личину уступчивости как раз в тех случаях, Мережковский Д. С. Александр Первый // Мережковский Д. С. Собр. соч. в 4 т. Т. 4. М., 1990. С. 91–557, особ. С. 132–143.

Шильдер Н. К. Император Александр Первый. Т. 4. СПб., 1905. С. 445–448;

Толстой Л. Н. Посмертные записки старца Федора Кузьмича // Толстой Л. Н. Собр.

соч. в 12 т. Т. 11. М., 1984. С. 386–405, особ. С. 387–393.

Соловьев С. М. Император Александр I. Политика. Дипломатия. СПб., 1877;

Кизеветтер А. А. Император Александр I и Аракчеев // Кизеветтер А. А. Истори ческие очерки. М., 2006. С. 265–360;

Николай Михайлович, вел. кн. Император Александр I. Опыт исторического исследования. 2-е изд. Пг., 1914.

Кизеветтер А. А. Император Александр I и Аракчеев. С. 265–268, 280, 349– 350, 360;

Николай Михайлович, вел. кн. Император Александр I. С. 348–349. См.

также: Платонов С. Ф. Лекции по русской истории. М., 1993. С. 648, 657.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

когда он твердо и решительно ставил себе определенные цели и неот ступно шел к ним, виртуозно вводя в заблуждение окружающих»62.

Но образу Александра как сильного политика не суждено было во зобладать в российском историческом сознании. Как правило, историки и деятели искусства, обращавшиеся к эпохе Александра I, останавливали свое внимание на тех сюжетах, когда императору приходилось отсту пать, сдавать позиции — не только политические, но и нравственные — под давлением окружения. Согласие Александра I участвовать в перево роте 1801 года обычно интерпретировали (с того момента, как этот исто рический сюжет стало возможным обсуждать гласно) как свидетельство его инфантилизма. Историки доказывали, что Александр стал убийцей поневоле, положившись на обещания заговорщиков сохранить жизнь Павлу I: «благодаря свойственной ему беспечности и не задумываясь глубоко о возможных последствиях, Александр, дав согласие, пребывал в состоянии полудремоты до окончания заговора… Описываемая полу дремота в те дни глубокой драмы стоила Александру, с годами, ряда не выносимых мучений совести»63. Отставка и ссылка Сперанского в нача ле 1812 года трактовалась как сознательная и весьма сомнительная с моральной точки зрения уступка противникам реформ, «жертва для ус покоения встревоженных умов», которую вырвали у Александра «заин тересованные слои общества»64. Именно поэтому император Алек сандр I, несмотря на впечатляющие военные и внешнеполитические победы, одержанные в его царствование, зачастую воспринимался как откровенно слабый человек и правитель — по контрасту с демоническим образом Грозного или титаническим образом Петра. Личностная сла бость императора представала как оборотная сторона социальной силы дворянской элиты, консервативной, не желавшей перемен и способной похоронить в зародыше самые широкие замыслы.

В начале ХХ в. впервые были обнаружены, расшифрованы и опубликованы сохранившиеся фрагменты десятой главы «Евгения Онегина»;

с этого момента к Александру I намертво пристала пушкин ская оценка — «властитель слабый и лукавый»65. «В нем слабы были нервы, но был он джентльмен», — таково мнение об этом императоре А. К. Толстого (его сатирическая поэма «История государства Россий ского от Гостомысла до Тимашева» была написана в 1868 г., а впервые Кизеветтер А. А. Император Александр I и Аракчеев. С. 268.

Николай Михайлович, вел. кн. Император Александр I. С. 9–10.

Шильдер Н. К. Император Александр Первый. Т. 3. СПб., 1905. С. 31–35;

Николай Михайлович, вел. кн. Император Александр I. С. 104–105.

Пушкин А. С. Соч. в 3 т. Т. 2: Поэмы. Евгений Онегин. Драматические про изведения. М., 1986. С. 349.

866 ГЛАВА опубликована — в 1883 г.);

а Марина Цветаева презрительно и хлестко назвала Александра «недостойным потомком — подонком — опенком Петра»66. Все большее значение в историческом сознании стал играть образ слабого, нерешительного монарха, что в канун двух русских ре волюций было более чем актуально… Образ нечеловечески могущественной самодержавной власти, ко торая управляет судьбами народов и может изменить облик целой страны, медленно, но неуклонно подвергался деконструкции, дискре дитации: на смену ему приходило осознание того, что диапазон реаль ных возможностей власти ограничен, что даже неограниченные монар хи в действительности являются заложниками реальной политической ситуации и своекорыстных интересов социальных элит. На первый план в сознании российского образованного общества выходили иные, более современные стратегии коллективной идентичности, связанные с идеями национального государства, национальной культуры или же трудового народа как субъекта истории. Утрата веры в титаническую мощь самодержавия вела к обожествлению столь же титанической мо щи народа-нации или народа-демоса.

*** Среди множества смыслообразующих категорий русской культу ры особое место занимает понятие «Народ» — ее стержневой миф и вечная загадка. Приблизиться к постижению этой категории можно, проследив путь ее формирования в тех сферах отечественной культу ры, которые связаны с осмыслением прошлого: в исторической мысли, профессиональной исторической науке и исторических жанрах худо жественного творчества.

Датировать начало перехода от сакрализации власти к сакрализа ции народа можно с точностью до десятилетия: это произошло вскоре после наполеоновских войн, ставших мощным стимулом для формиро вания самосознания российской культурной элиты. В 1820-е гг., в ходе дискуссии, разгоревшейся вокруг труда Н. М. Карамзина «История госу дарства Российского», был брошен лозунг, определивший развитие ис торической науки на много лет вперед, — на тезис Карамзина «История принадлежит царю» его молодые современники ответили: «История принадлежит народу — и никому более! Смешно дарить ею царей»67.

Толстой А. К. История государства Российского от Гостомысла до Тима шева // Толстой А. К. Собр. соч. в 4 т. Т. 1. М., 1969. С. 383, 644;

Цветаева М. И.

Стихи к Пушкину // Цветаева М. И. Соч. Т. 1: Стихотворения 1908–1941. Поэмы.

Драматические произведения. М., 1988. С. 276.

Эйдельман Н. Я. Последний летописец. М., 1983. С. 142–143.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

Западник П. Я. Чаадаев и славянофил А. С. Хомяков в равной сте пени мечтали о рождении нового исторического знания, предметом которого станут не «деяния вождей» и прочие «занимательные случай ности», а духовная судьба народов и человечества, «нравственное дви жение веков»68. Однако, как показал не слишком удачный опыт Н. А. Полевого, написавшего в противовес карамзинской «Истории государства Российского» «Историю русского народа» (1829–1833), недостаточно было декларировать принцип принадлежности истории народу;

необходимо было предложить новую систему координат исто рического мышления, а для ее разработки требовалось время и соответ ствующий уровень научной культуры.

Едва ли случайно, что именно к началу 1820-х гг. в русском языке появился термин «народность» — калька с французского nationalit69.

Это слово не заменяло понятия «народ» и не стало синонимичным ему, тем более что в зависимости от контекста могло употребляться в различ ных значениях. Под «народностью», как показала история диспута в рус ской публицистике 1820–40-х гг., могли понимать либо национальную самобытность, либо национальную психологию70. Согласно сторонни кам первой точки зрения (как правило, крайних славянофилов), «на родность», как этническое своеобразие, сохраняется исключительно в «простом народе», но не в высших классах. Сторонники второй точки зрения (среди них могли быть как славянофилы, так и западники) были убеждены, что истинная народность состоит в общности «сердечных, несознанных воспоминаний», «безотчетных пристрастий», «сердечных движений», которые проявляются «в отношениях гражданских, семей ных, …в положениях жизни исключительных», а также в художествен ном творчестве;

«народность» означала для них психологическое род ство, которое вопреки социальным различиям объединяет «русского в армяке» и «русского во фраке», пушкинскую Татьяну и ее няню71.

Диспут о народности выявил — и тем самым закрепил в сознании современников — семантическое противоречие, крывшееся в самом слове «народ»: понятие «народ» могло трактоваться и как «народ Хомяков А. С. «Семирамида» // Хомяков А. С. Сочинения в 2 т. Т. 1: Работы по историософии. М., 1994. С. 38–40;

Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо шестое // Чаадаев П. Я. Полн. собр. соч. и избр. письма. Т. 1. М., 1991. С. 393.

Азадовский М. К. История русской фольклористики. М., 1958. С. 191–192.

См.: Бадалян Д. А. Понятие «народность» в русской культуре XIX века // Исторические понятия и политические идеи в России XVI–XX века / Сер. «Источ ник, историк, история». Вып. 5. СПб., 2006. С. 108–122.

Киреевский И. В. Избранные статьи. М., 1984. С. 146–151, 174–175, 178– 179;

Гоголь Н. В. Несколько слов о Пушкине // Гоголь Н. В. Собр. соч. В 8 тт. Т. 7.

М., 1984. С. 60;

Белинский В. Г. Сочинения Александра Пушкина. М., 1985. С. 360.

868 ГЛАВА демос» (пользуясь определением В. И. Даля, «чернь, простолюдье, низшие, податные сословия»), и как «народ-нация» (этническая, поли тическая и культурная общность, объединяющая людей вне зависимо сти от их социальной принадлежности — по В. И. Далю, «жители стра ны, говорящие одним языком»)72. Эта двойственность смысла, на наш взгляд, сыграла ключевую роль в истории русской мысли XIX–XX вв.

Содержание понятий «народ» (как нация) и «народность» (как на циональная психология) в русской мысли XIX века формировалось под сильнейшим влиянием европейской романтической традиции — фило софской, историографической и литературной. Романтизм был связан с воспеванием непознаваемых и могучих творческих сил: величествен ной дикой природы, высоких чувств и безудержных страстей, кипящих в человеческой душе, ярких поступков (неважно — героических или злодейских), и, наконец, «народного духа». Именно для эпохи роман тизма было характерно стремление отыскать некую вечную сущность, которая кроется за всеми проявлениями национальной культуры и ис тории, придавая им смысловую целостность. Это стремление наложило сильнейший отпечаток на развитие российской культуры.

В 1830–40-е гг. зарождается движение, которое по аналогии с мно гочисленными «поворотами» в современных гуманитарных науках мож но назвать «фольклорным поворотом». В этот период в России формиру ется этнография как особая сфера научного знания;

этнографическое отделение Русского географического общества, созданного в 1845 г., уже в 1848 г. инициировало опрос, в котором участвовали тысячи респонден тов;

целью опроса было собрать максимально полный материал о языке, обычаях, традиционных ремеслах и фольклоре русского народа, а затем «отделить чистую сущность “народности” от сырой руды этнографиче ских данных»73. В 1830–40-е гг. В. И. Даль, П. В. Киреевский, П. И.

Якушкин положили начало своим проектам по собиранию и изучению фольклора;

дело литературной обработки народных песен и сказок было освящено авторитетом самого А. С. Пушкина. Собирание народных пе сен и сказок, пословиц и поговорок было не самоцелью, а средством ре шения важнейшей национально-идентификационной задачи: реконст рукции народного мировоззрения. Следуя логике крупнейших фольклористов Европы начала XIX в., братьев Гримм, российские уче ные полагали, что народная поэзия является созданием «коллективной Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. В 4 т. Т. 2:

И — О. М., 1994. Стб. 1201.

Найт Н. Наука, империя и народность: Этнография в Русском географиче ском обществе, 1845–1855 // Российская империя в зарубежной историографии.

Работы последних лет: Антология / Сост. П. Верт, П. С. Кабытов, А. И. Миллер.

М., 2005. С. 172.

ВЛАСТЬ И НАРОД В ЗЕРКАЛЕ ИСТОРИЧЕСКИХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ...

души» народа-творца, «гения нации»;

что именно фольклор (в первую очередь его дохристианские, языческие — то есть наиболее древние и подлинные пласты) является ключом к постижению «тайны народной психеи»74. Не случайно к концу 1840-х – 1860-м годам, когда было соб рано достаточно «сырой руды этнографических данных», относятся не сколько масштабных попыток реконструировать мир языческих верова ний, картину мироздания древней Руси: «Славянская мифология»

Н. И. Костомарова (1847), «О русских народных сказках» А. Н. Пыпина (1856), «О нравственной стихии в поэзии на основании исторических данных» О. Ф. Миллера (1858), «Поэтические воззрения славян на при роду» А. Н. Афанасьева (1866–1869) и др.

Образы былинного эпоса Киевской Руси, преломленные сквозь призму романтического искусства XIX века (например, в исторических балладах А. К. Толстого или на полотнах В. М. Васнецова), воспринима лись как квинтэссенция русского национального характера. В. В. Ста сов — крупнейший художественный критик и эксперт второй половины XIX в., мечтавший о рождении нового искусства, которое было бы в рав ной степени реалистическим и национальным, — впервые увидев карти ну В. М. Васнецова «Застава богатырская» (1881–1898), писал: «эти “Богатыри”… выходят словно pendant, дружка, к “Бурлакам” Репина.

И тут и там — вся сила и могучая мощь русского народа. Только эта сила там — угнетенная и еще затоптанная, обращенная на службу ско тинную или машинную, а здесь — сила торжествующая, спокойная и важная, никого не боящаяся и выполняющая сама, по собственной во ле, то, что ей нравится, что ей представляется потребным для всех, для народа… Вот какие трое едут перед нами, словно прямо на нас, и для нас, и за нас, по важным историческим делам и задачам»75.

Эпические образы, согласно распространенному убеждению дея телей культуры XIX в., были воплощением вечной и неизменной сущ ности народного характера. Иным, альтернативным способом постичь «народную психею» или «национальную стихию» было обращение к Азадовский М. К. История русской фольклористики. Т. 2. М., 1963. С. 49– 52;

Коккьяра Дж. История фольклористики в Европе. М., 1960. С. 238–253.

Стасов В. В. Избр. соч. в 3-х т. Т. 3. М., 1952. С. 265–266. Любопытно заме тить: чтобы увидеть в васнецовских богатырях воплощение силы и мощи русского народа, Стасову пришлось преодолеть не только нелюбовь к историческому роман тизму, но и собственные научные убеждения. В работе «Происхождение русских былин», написанной в 1868 г. под влиянием «теории бродячих сюжетов», Стасов доказывал, что былины представляют собой сказания индийского и тюркского про исхождения, занесенные на Русь при посредстве татар, — и был за это подвергнут обструкции со стороны ученого сообщества. См.: Стасов В. В. Происхождение русских былин // Вестник Европы. 1868. № 1. С. 169–221;

№ 2. С. 637–708;

№ 3.

С. 225–275;

№ 4. С. 651–697;

№ 6. С. 590–664;

№ 7. С. 292–345.

870 ГЛАВА историческим сюжетам: в рамках романтического дискурса история народа (в полном соответствии с философией Гегеля) представала как объективация, развертывание вовне вечных свойств народной души.

Расцвет романтизма совпал по времени с подъемом национальных движений в Европе. Согласно романтической традиции, ярче всего на родная душа проявляется в борьбе против завоевателей и угнетателей;



Pages:     | 1 |   ...   | 27 | 28 || 30 | 31 |   ...   | 33 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.