авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 8 | 9 ||

«Егор Киселев Пригород мира Роман-интроспекция 1 От автора Меня часто спрашивают, о чем книга, которую я написал? ...»

-- [ Страница 10 ] --

Когда же Павел выдохнул, ему вдруг показалось, что вместе с этим отвратительным синим дымом он вы дохнул и свои собственные мысли. В душе вдруг образо валась какая-то совершенно немыслимая пустота, кото рая бывает только в похмелье, и тут же в эту пустоту на чал заливаться совершенно иррациональный страх. Па вел знал, как будет дальше, этот похмельный сценарий он проходил уже много раз, и хотя он никогда не похме лялся и не мог даже думать о спиртном в похмелье, страх этот действовал на него снова как в первый раз. Этот же страх, правда, посещал душу и в трезвости, но сейчас он был каким-то особенно прокурено-липким, вязким, Пав лу казалось, будто его забросили в открытый космос, страх перемежался с чувством полнейшей оставленно сти, и этой обреченности, казалось, не будет конца. В самые тяжелые минуты Павел пытался просто не шеве литься, он знал, нужно продержаться до утра, под утро он забудется во сне. Под утро, но не сейчас. Сейчас, как ему казалось, он находился в аду, в том месте, где нет Бога, потому что не может быть никакой любви, только леденящее душу одиночество и бесконечное чувство ви ны, увенчанное невыносимым непредметным страхом.

Впрочем, жизнь Павла была в то время нелегкой и без похмельных раздумий. В один из осенних вечеров он записал на помятом тетрадном листе: «Не знаю даже, ка кое сегодня число. Октябрь клонится к завершению, сто ит на редкость мерзкая погода. Иной момент меня посе щает мысль, что я не выдержу. Мне кажется, будто что то во мне дало трещину, что-то во мне сломалось. Не смотря на то, что я постоянно хочу спать, меня преследу ет бессонница и тяжелая депрессия. Кажется, я прочув ствовал весь возможный смысл отчуждения, который только может испытать человеческая душа. Выговорить ся совершенно некому, а дневник писать совершенно нет сил. Болит голова, мигрень. Все время посещают какие то странные мысли, снятся кошмары по ночам, непроиз вольно выплевываются какие-то неоднозначные фразы.

Ни с кем не могу нормально разговаривать. Хочется рас твориться в какой-нибудь монотонной механической деятельности, когда изредка возникает кратковременное ощущение собственного отсутствия, чтобы хотя бы на миг избавиться от этой дурацкой боли в груди…».

Впрочем, со всеми своими записями Павел покон чит осенью, вместе с последней надеждой и последней недописанной повестью, которую начерно назовет «смутное время». Я уже как-то упоминал, что повесть эта была основана на больничных его записях, этот дневник, наверное, единственный документальный источник, ко торый он оставил нетронутым.

Он задумывался как письмо, правда, как покажет время, адресату это письмо не было нужно. И даже если бы оно и было доставлено, оно не было способно передать все те чувства, которые тревожили душу Павла. Оказывается, и Павел только сейчас это понял, для того, чтобы передать чувства, ну жен не только толковый передатчик, но и не менее тол ковый приемник, они должны быть настроены на одну волну. И дело не в дешифраторах – расшифровке подда ются любые коды – нежелание слушать, безразличие – вот непреодолимое препятствие для коммуникации. Но мир коммуникаций, сотканный из сотни действий «мыс лящих» (говорящих) людей выносится вовне, полагается как некий непознанный в-себе текст, однако устойчивый в постоянном движении. В зависимости от читающего он может рассыпаться в один момент на противоречущую себе многоголосицу выражений, бессмысленных, крича щих каждая о своем. Что такое «текст» в голове челове ка, испытывающего экзистенциальный ужас? Это горя щие страницы, слова на которых не только не прогорают, но и вовсе выскакивают, плавя ресницы и волосы, обжи гают руки, оставляя уродливые шрамы своей беспощад ной необратимостью.

Павел же все лелеял надежду, что его слабость не станет настоящей помехой в жизни, ведь там, где встре чаются две слабости, подчас вырастает настоящая сила.

И оперевшись друг на друга с Мариной они могли бы, наверное, свернуть горы. Но кроме абстрактных разгово ров и туманных улыбок в прошлом их ничего не связы вало. И если раньше Павел жалел об этом, теперь же лю бая мысль об этой связи была ему противна. Он сумел познакомиться с ней поближе в один погожий осенний день, когда после очередного ночного разговора она ре шила его навестить. Из того дня Павел почти ничего не помнит, кроме того, что она быстро встала, не сказав Павлу ни слова, приняла душ и быстро оделась.

– И что же, ты вот так уйдешь?

– Скажи мне, пожалуйста, ну какие у нас с тобой возможны отношения? – вздохнула Марина и наградила Павла своим коронным невинным взглядом.

– Ты думаешь, это нормально? Тебя ничего не смущает? – сдавленным голосом спросил Павел.

– А нормально то, что ты полгода назад окончил университет и до сих пор не работаешь и даже не че шешься? – Быстро заговорила Марина. – Ты думаешь, твои эти хождения по мукам, странствия по душам кому нибудь нужны? Нужно, чтобы мужик семью обеспечи вал, а иначе он как парикмахер из хорошо известной тебе песни. Так что, тут я не вижу никаких перспектив. Изви ни уж за прямоту.

– Иди-иди, беги. Сама знаешь, кто первым делом бежит с тонущего корабля! – зарычал Павел и отвернул ся.

Марина только усмехнулась на эти его слова, по правила макияж и ушла, не попрощавшись. Павел с тру дом заставил себя подняться, чтобы закрыть за ней дверь. У него кружилась голова, он уткнулся лицом в подушку и зажмурился, насколько было сил, так, что глаза начало жечь. Он видел какие-то радужные перели вы, которые, правда, не плавно возникали перед глазами, а рвались и метались, искры сыпались из глаз, возникало пугающее ощущение, будто перед глазами разверзлась какая-то черная пульсирующая бездна, в которую все на чало проваливаться. Среди этих бесформенных образов иногда проглядывали какие-то знакомые очертания, даже лица, голоса, но вместе с тем не было здесь никакой це лостности, ее в тот момент не существовало вообще ни где. Он чувствовал, как надрывно стучит его сердце, как пульс отдает глухими ударами по виску.

Он уже даже и не вполне понимал, что оказался лишь случайной жертвой чьей-то дурацкой бытовой мес ти – своему молодому человеку Марина отплатила той же монетой. А Павлу хотелось выть! Казалось, что от его крика могут даже глаза вылезти из орбит, а уж стекла должны вылететь из рам как минимум во всех ближай ших домах. Хотелось упасть под проезжающий по про спекту автобус. Павел не заметил, как уснул. Во сне его сохранилось какое-то ужасающее чувство неистовства, дикости, он метался по квартире с пониманием того, что своими руками загубил собственную жизнь. Он ощущал ясную физическую боль в груди и шее, ему даже каза лось, что вот-вот наступит приступ удушья, и он задох нется.

Павел понял, что искал и отчего метался по квар тире, лишь когда случайно сорвал занавеску и его взору предстала пропыленная дверь на балкон. Он вышел на балкон, но каждый шаг для него был настоящей пыткой.

В каком-то приступе паники он упал на колени и схва тился за перила, вцепился в них, как обезумевший и раз разился горькими отчаянными рыданиями, как может рыдать арестант, приведенный на виселицу. Он знал, что нужно делать, но здесь, на последнем рубеже, что-то его держало, что-то очень сильно сдавливало ему грудь, ды шать было почти невозможно, но он пересилил себя и резким движением перегнулся через перила.

Когда Павел проснулся, у него была истерика. Он кричал от бессилья. Бил кулаками в стену, пока боль не превозмогла его усилий, ему казалось, что от этих рыда ний он задохнется, что этот приступ отчаяния никогда уже не закончится, но пересиливая всхлипывания, судо роги и рыдания, повторял и повторял сдавленным от ужаса голосом:

– Жить! Я хочу жить!.. – стонал он, – я хочу до мой… Смутное время.

Эта больничная история, которую я теперь соби раюсь вам поведать – вполне заурядный случай из об ширной медицинской практики.

Не хочу, чтобы меня об виняли в некорректном изложении фактов или даже в их подтасовке, посему оставлю все эти вопросы на суд чи тателя, пусть каждый сам для себя решит, что ему инте ресно, а что – нет. В то смутное время я работал соцра ботником в провинциальной областной психиатрической больнице, конечно, скажете вы, не работа, а так – подай патроны, не Бог весть что, но и на том спасибо. Не то, чтобы здесь можно было хоть что-нибудь заработать, увы, в нашей стране врачам положено питаться Святым Духом, но практика есть практика, и ее тоже нужно про ходить. Того требовала стипендия, на которую, правда, не разгуляешься, при всем желании ее даже на сигареты не хватит, но на безрыбье и рак рыба, поэтому приходи лось подрабатывать. Нынче, конечно, ни на какую серь езность не приходится рассчитывать, разве что потом, после окончания ординатуры проще будет устроиться.

Может быть.

Но история, о которой я хочу рассказать, совсем не обо мне. Я не был даже ее непосредственным участ ником, скорее мне посчастливилось оказаться в неполо женном месте в ненужное время. Впрочем, может быть, я и драматизирую, пытаюсь найти какой-то смысл там, где опытные врачи-психиатры даже и не подумают его ис кать.

В нашей действительности, еще не успевшей окончательно проснуться после счастливого коммуни стического сна, психиатрическая больница ассоциирова лась лишь с голливудскими страхами, репрессивными штампами, дескать, это очередной карательный инсти тут, который намеренно ломает людей. Я уж не знаю, что здесь было в советском союзе, но за все свое пребывание в этих стенах, никакой такой карательной психиатрии я не видел. Мне, конечно, выделили не общую палату, где, насколько я слышал, действительно содержали шизоф реников, правда, вместе с ними были также эпилептики, больные Альцгеймером или Паркинсоном, но я никогда там не был, и оставалось только гадать. В главном кор пусе было также и детское отделение, которое, пожалуй, действительно наводило тоску, все же детям здесь не ме сто, но их радостные крики в час, когда им позволялось гулять, скрашивали и без того унылую атмосферу боль ничного острова.

История, о которой я хочу вам поведать, началась в обычный июльский день, длилась эпопея, правда, всего лишь пятнадцать дней, но и того хватило, чтобы вся больница встала на уши. Никто, как, наверное, следовало бы предположить, исходя из наболевшего американского опыта, не устраивал здесь революций, драк, манифеста ций, никто не мнил себя Наполеоном или Сталиным, не общался с инопланетянами;

все было прозаичней – умер пациент. Но, сказать по всей правде, умер пациент из нашего первого отделения, то бишь отделения неврозов, где люди обычно не умирали. Причина смерти, насколь ко я слышал, острая аллергическая реакция на укус шершня. В прошлом такое временами случалось, более того, относительно недавно я слышал, что какая-то мед сестра умерла от анафилактического шока после укуса пчелы. Но врачи одно, пациенты – другое, в больнице теперь проводилось внутреннее расследование, и все, как водится в таких случаях, стояли на ушах.

Забегая вперед, отмечу, что виновных так и не нашли, признали, что это скорее был несчастный случай, хотя определенные мысли в пользу целенаправленного самоубийства все-таки есть. Начиная с того, что пациент, очевидно, знал об аллергии на укусы насекомых, закан чивая тем, что он мог легко найти то злополучное гнездо, впрочем, оно было совсем недалеко от больничного кор пуса, и шершни свободно летали по всей территории больницы, хотя никого до этого случая не тревожили.

Бывало, правда, и в этой больнице умирали паци енты. Был здесь и небольшой морг, а вообще, врачи лю ди привыкшие, лишь нам, новеньким, смерть казалась противоестественной. Я, бывало, разговаривал с пациен том, пока он был еще жив, а теперь совершенно не мог поверить, что предо мной бездыханное тело. До самого конца мне казалось, что на самом деле он еще дышит, что этот неестественно серый цвет лица всего лишь вре менное недомогание. Но глядя на его безжизненное тело, я прекрасно понимал, что он больше никогда не встанет, никогда не заговорит, и более того, что его уже нет. В этом, наверное, и заключается тайна неестественности смерти, она кажется понятной до тех пор, пока не умира ет человек, с которым вы имели честь разговаривать.

Все, что человек может помыслить, в той или иной мере существует, – такова природа мысли, все свое содержа ние она черпает из ощущений. Худо-бедно люди научи лись мыслить ничто, но лишь как неопределенную не предметную бездну, а небытие, даже спустя две с поло виной тысячи лет, по-прежнему ускользает от мысли… Главный герой моего рассказа впервые оказался в больнице вечером во вторник четырнадцатого июля. Я очень хорошо помню тот день, меня задержали в боль нице по делам, и я думал лишь о том, чтобы успеть на вечерний автобус, все же больница находилась довольно далеко от города, а личным транспортом обеспечен я не был. Большинство врачей жили непосредственно рядом с больницей, но мне, как казалось, повезло гораздо боль ше, я не выносил этой деревенской ностальгии, а вечер няя тишина нагоняла на меня какую-то особенную тоску по цивилизации. В городе-то я тоже не часто покидал дом в вечерние часы, однако же там мне отчего-то значи тельно легче дышалось.

Около шести вечера я вышел на крыльцо, чтобы выкурить сигарету. В больнице намечалась очередная перестановка, а мужских рук не хватало. Здесь, в отделе нии неврозов лежат в основном женщины. Второй этаж маленького корпуса и вовсе женский, мужчин обычно не много, да и те чаще всего проходят какие-то медицин ские комиссии. Так было и в этот раз, – вся мужская ра бота перепадала на мои плечи. В общем-то, эта работа и составляла основное мое занятие, сходить в фармаколо гическое отделение, или на пищеблок за ужином, или в прачечную, так что без дела сидеть особенно не прихо дилось. Если уж и удавалось освободиться раньше вре мени, отправляли домой.

Когда я вышел на улицу, у крыльца стояла маши на, а рядом с ней заведующий отделением и еще два че ловека. В конце рабочего дня заведующий выглядел ус тавшим, он все больше слушал и смотрел на своих собе седников полузакрытыми глазами. Суть разговора я не уловил, да и не слушал. Эту картину я наблюдал здесь уже не первый раз, время от времени кто-нибудь наве щал нашего заведующего и консультировался с ним по медицинским вопросам. Я слышал лишь отрывок разго вора, когда заведующий отвел одного человека в сторо ну:

– Поймите меня правильно, если вы хотите поло жить сюда своего брата, вам нужно достаточное на то основание, ибо лечить против воли мы не имеем права.

– А что может служить в качестве такого основа ния?

Заведующий вытер пот со лба:

– В некоторых случаях – решение суда, а вообще, добрая воля пациента. В вашем случае я бы настаивал на втором, поскольку не вижу никаких особенных причин, по которым можно судить о недееспособности вашего брата.

Мужчина вздохнул:

– Хорошо, постараюсь его убедить.

– Постарайтесь. Потом, в регистратуре скажете, чтобы его направили ко мне.

– Извините, доктор, скажите, а что ему нужно?

– Да ничего особенного. Пусть будет сменная одежда, полотенце, зубная щетка, свой стакан, можно кипятильник, желательно, чтобы были тапочки, всем ос тальным обеспечим, – тихо проговорил заведующий, глядя куда-то в землю. – Вы главное со своим братом об судите все обстоятельно, – добавил он уходя.

Мужчина потупился.

– Слушай, давай так, если ты хочешь положить меня в эту больницу, пусть, я не буду препятствовать, только знаешь на что это похоже? – подошел его брат.

– На что?

– Будто ты пытаешься от меня избавиться.

– Брось, – расстроено ответил тот, – никто избав ляться от тебя не хотел. Я хочу тебе помочь. Здесь тебе помогут.

– Мне не нужна помощь.

– Нужна, – почти шепотом ответил тот, – нужна.

Как вы понимаете, главный герой моего повество вания и есть этот самый пациент, правда, формально па циентом он станет только через два дня, в четверг шест надцатого июля, когда приедет сдаваться. Из их разгово ра с братом я узнал лишь, что нашего героя звали Павел, что после того, как его оставила девушка, он, по словам старшего брата, совсем потерял человеческий облик и всякую связь с действительностью, а пора бы и повзрос леть, перестать пить, найти работу и жить дальше. Павел на эти его слова только горько рассмеялся и добавил, прежде чем они уехали, что таким вот легким движением руки его брат признал всю его жизнь, убеждения и цен ности болезнью.

После всех этих событий я понял, что брат нашего героя был из числа тех деятельных натур, которые не ут руждают себя излишними умствованиями, могут прини мать ответственные решения и предпочитают дела разго ворам. Было в его управлении некое предприятие, прав да, какого толка, никто не знал, но судя по машине, дело приносило неплохую прибыль. С другой стороны, какой то излишней сентиментальности в нем никто не заметил, хотя и винить его тоже нельзя, всякий в наше время кру тится, как может. И ему, толковому взрослому человеку, вряд ли был большой интерес следить за бестолковым младшим братом.

Павел прибыл в больницу в подавленном на строении, вошедши в корпус, тихо поздоровался и более в тот день не обронил ни слова. Лицо его было устав шим, бледным, с синяками под глазами, правда, он был чисто выбрит и держался ровно. Сестры выдали ему по стельные принадлежности, показали корпус, проинст руктировали на счет холодильника и общего больнично го распорядка, но он остался безучастным, только ходил за ними следом, как приведение. Как рассказывали потом пациенты, его соседи, первый день он то и дело чего-то записывал, но все время клевал носом и рано уснул.

Вообще, больничный распорядок – самое дейст венное средство против бессонницы. Конечно, пациен там разрешалось спать днем, более того, в основном во время процедур они засыпали, но как ни крути, день на чинался в семь часов утра. К восьми часам начинался об ход, посему к этому времени все должны были быть уже на ногах и дожидаться врача на своем месте. Обычно об ход занимал не так много времени, и не представлял со бой ничего сверхъестественного: врачи (а их в отделении не так уж и много) под водительством заведующего от делением обходили все палаты и разговаривали с паци ентами.

В остальном, я ничего больше не могу сказать про того человека, о котором решил написать. Больничные данные, мнения врачей – информация, в общем, закры тая, да и вряд ли она могла бы пролить много света. За все дни его пребывания в этих стенах мы лишь несколь ко раз разговаривали, когда он помогал мне по больнич ному быту, но и здесь он участвовал лишь потому, что в отделении решительно нечем было себя занять.

Как бы то ни было, только из одной реки невоз можно выйти дважды, и каждый как может, застревает в этом мутном потоке, как может, оставляет следы;

кто-то пишет музыку, а кто-то, как наш герой – ведет дневник.

Каждому свое, но не в этом суть. И дело даже не в том, что все попытки одинаково нелепы. Дело в том, что за всеми этими попытками теряется самое главное, за всеми этими попытками теряется смерть одного человека, а за этой смертью ведь стоит жизнь. Мы уже настолько запу тались в этих следах, что совсем разучились замечать простое и человеческое, наивное, которое еще еле-еле теплится, которое, наверное, одно и заставляет держать ся на плаву. Вот умер великий человек, а мы, заглядывая в рот очередным надомным критикам, замечаем лишь те его следы, которые решительно уже ничего и не значат:

«Дело его живо!», – успокаивают нас со всех сторон, и никто не решается даже представить, в каком дичайшем одиночестве умирает гений. Великий ведь он для нас, заблудившихся, а сам он, одинокий и слабый, приведен ный на самый край, туда, к последнему водопаду, после которого уже не выплыть. Мы цепляемся за какие-то ус ловности, за какие-то совершенно туманные следы и по следствия, и чего говорить об обычных людях, если уж и великим приходится уходить в одиночку? Не всякому человеку дано срывать звезды с небес, не каждому уго тован великий талант, и не каждый выдержит то, что по плечу единицам, но хотя бы испытывать великие стра сти, чувствовать-то великие чувства способен каждый, или у нас нет решительно никаких оправданий?

Не хочу растекаться мыслью по древу, скажу прямо, этот его импровизированный дневник я утаил.

Мне было велено перенести в главный корпус вещи па циента, в том числе и эту его потрепанную тетрадь, но я оставил ее себе. И теперь сложно даже сказать, почему я именно так тогда поступил. Да, каким-то людям этот мой шаг, может быть, спас жизнь и карьеру, но спасти мне хотелось отнюдь не их. Теперь, когда все, наконец-то, решили, что это был несчастный случай, он получил право на свое последнее слово, как бы парадоксально это ни звучало. Если бы люди думали, что он покончил с со бой, все его мытарства тут же были бы объявлены болез нью и выброшены на периферию медицинской обыден ности. Хотя я и понимаю, что после его смерти никакие слова уже не могут быть оправданием, но как я уже го ворил, таков человек: для него, каким бы атеистом он ни был, небытия нет.

*** День первый (16 июля, четверг).

Сейчас уже около 17 часов, а меня только опреде лили в первое отделение, вообще, бумажная волокита отнимает по такой жаре слишком много сил, я вымотался и почти уже ничего не соображаю. Здесь тихо, даже слишком тихо и спокойно, так, что я непроизвольно на чинаю нервничать, но это пройдет. В шесть утра завтра на анализы, потом в восемь утра кровь сдавать, ну а по сле мне уже выделят врача, который будет со мной рабо тать. Если повезет, можно будет уехать на выходные до мой, но сейчас об этом даже и думать рано.

А вообще, это совершенно не мой берег, чужая земля. Правда, раньше я никогда не лежал в больницах, и совершенно не знаю, что тут делать. Уходить далеко от корпуса не рекомендуется, телевизор особенно не по смотришь, да и был бы толк его смотреть, а библиотека здесь совсем скудная, ничего, что хотелось бы прочесть.

Правда, насколько я понял, по вечерам здесь трудотера пия – пациенты метут территорию у фасада больничного корпуса, но работы там на пятнадцать минут. В осталь ное время люди здесь просто сидят по палатам, без осо бого дела, или на улице рядом с корпусом. В общем, как то здесь тускловато.

День второй (17 июля, пятница).

От безделья сегодня с утра взял метлу и подметал больничную территорию. Три часа работы метлой, и вот результат: моя голубая рубашка стремится стать совсем белой, к тому же, стер правую руку. Рука болит, но это, в общем, не страшно. Нужно, правда, устраивать теперь большую стирку. А вообще, я жутко не люблю всех этих общественных ванных комнат, мне противно здесь про сто появляться, не то, чтобы мыться, тем более, когда санузел совмещен. Не знаю, сколько еще выдержу вдали от цивилизации. Судя по погоде, правда, совсем не дол го, жара стоит невыносимая.

Сегодня меня вдруг посетила смутная мысль, буд то и вправду это место похоже на санаторий. Не знаю, как остальным, но мне тут пока что тяжело дышится. Я хотел бы, чтобы таких мест вовсе не было, а люди сюда отдыхать приезжают, для меня же никогда это место с отдыхом ассоциироваться не будет. Лучше уж такие мес та обходить стороной.

День третий (18 июля, суббота).

Субботним днем больница преображается. Все пациенты, которые только могут покинуть этот больнич ный остров, разъезжаются по домам. Здесь тихо и среди недели, но теперь, особенно при таком сглаженном ос вещении, кажется, будто наступила осень, сентябрь, по веяло прохладой, и эта совершенно особенная тишина.

Наверное, эта тишина стоит того, чтобы провести день в этих стенах, она уместна здесь как никогда. В этой тор жественной тишине зарождается надежда, что там, на большой земле, у кого-то из тех, кто сегодня уехал, есть дом. А дом ведь, это не просто четыре стены, это место, где человек уместен, где он необходим, где его ждут просто потому, что он нужен, где он любим. Кажется, спустя всего три дня я нашел слова, которыми можно было бы выразить ту боль, из-за которой и была по строена вся эта больница. Ту боль, которая и меня еще терзает здесь по ночам. Впрочем, можно сказать, что эти слова сами нашли меня – они выведены карандашом на бледно-голубой стене рядом с моей кроватью. Там напи сано всего два слова, но, черт возьми, они выражают са мую суть! Хочу домой!.. Хочу домой… так просто и вместе с тем, так безнадежно… Конечно, я здесь всего третий день, но за все это время никто так и не навестил пациентов нашего отделе ния, и, как я узнал, навещают здесь не часто. Здесь оди ноко, эта больница – символ одиночества. Если здесь го ворят о мире вне больничных стен, создается впечатле ние, что речь идет о другой планете, о чем-то далеком, практически недостижимом. И от мысли, что большин ство из этих людей никто не ждет, становится только хуже. Медсестры рассказывали мне сегодня, будто есть даже определенное число пациентов, которые и в боль ницу-то ложатся только потому, что у них никого нет, потому что там, на большой земле, они никому не нуж ны.


День четвертый (19 июля, воскресение).

Удивительно, как здесь обитают люди. Сегодня я узнал, что большинство пациентов лежат здесь каждые полгода. И так по нескольку лет. Здесь все друг друга знают, вчера мне говорили, что всякого, кто сюда попал, будет потом постоянно тянуть сюда вернуться. Хотя мне вообще-то трудно это себе представить, по мне так ле жать тут весьма сомнительное удовольствие. Сомни тельное удовольствие – засыпать под капельницей, отхо дить от лекарств, да и вообще, жить, ничем особенно не занимаясь. Не понимаю и отказываюсь понимать! Для меня все это пытка, каменный мешок, а люди находят здесь отдушину, но для меня любая возможная отдушина далеко отсюда и здесь мне ее никогда не найти. Да и что можно вообще найти в этом застывшем отчаянии? Уди вительно, что никто не воспринимает это место, как су масшедший дом.

День пятый (20 июля, понедельник).

Больницу сегодня покинул один пациент. Это странно, обычно, насколько я понял, в большинстве слу чаев пациенты покидают больницу в пятницу, но он, на против, пролежал выходные и теперь, в самом начале недели, решил вернуться на большую землю. Вообще, насколько я знаю, этот человек был в больнице по собст венному решению, ему это место нравилось, здесь, как он говорил, можно нервы подправить, хотя, еще с самой первой минуты мне было ясно, что у него нет решитель но никакого медицинского предписания для стационара.

Хотя, если копнуть глубже, здесь вообще нет больных в строгом смысле слова, во всяком случае, среди мужского населения нашего отделения. Женщины, действительно, иной раз лежат здесь с депрессией, мужчин же чаще от правляют сюда для прохождения медкомиссий.

Ходил сегодня по отделению, изучал обстановку.

Странным мне казалось, что здесь все такие счастливые.

Читал отзывы пациентов, там только потоки патоки, буд то здесь обетованная земля, райское место. А меня вот все мучил вопрос, о чем эти стены умалчивают. И сего дня, пожалуй, я нашел оборотную сторону, тот самый островок отчаяния, которые здесь тщательнейшим обра зом маскируют. Такой уголок, наверное, должен быть в каждой подобной больнице. Под лестницей, которой по больничному обыкновению почти никто не пользуется, я нашел несколько надписей, выцарапанных по штукатур ке, которые свидетельствуют о том, что не все здесь так гладко. И дело не во врачах, они-то как раз и стараются облегчить пациентам жизнь, дело в том, что хорошая жизнь не загонит людей в эти стены.

День шестой (21 июля, вторник).

Честно, я решительно не могу понять, чего можно ожидать от этой больницы, да и есть ли хоть какой нибудь смысл моего пребывания здесь? Все это впустую, и порой мне кажется, что я плачу слишком дорогую це ну, дабы удовлетворить желания моего старшего брата.

Жизнь никому не гарантирована, и что же мне теперь делать, если я плыву уже слишком долго, но так и не на шел своей земли обетованной? Вернуться? Но у меня уже нет сил на обратный путь. Да и кому нужно возвра щаться? Мне лично хотелось бы этого меньше всего. И уж этого-то моему брату совсем не понять;

мое безволие – не депрессия, от которой можно было бы здесь выле чить, а самый настоящий метафизический пессимизм.

Мне все чаще кажется, будто меня кто-то предал.

Причем, будто бы предали еще до рождения. Конечно, скажут, посчастливилось родиться в просвещенный век, но вам не кажется, что это самый глупый аргумент? Все дело в свободе, ее будто бы много, а на деле современ ный человек еще больший раб, нежели средневековый крепостной. Только рабство это не такое явное, оно дав но уже не внешнее, а внутреннее, а самое главное, у это го рабства в мире слишком много адептов. Они мнят се бя свободными, но на самом деле не принадлежат сами себе. Их время расписано по часам, выверено кредитны ми обязательствами, трудовыми договорами, брачными контрактами, системой образования, которая и нужна-то только для того, чтобы обеспечивать экономический ин терес общества. Человек всего лишь экономическая функция, он настолько немощен, что сам уже ничего не может желать. Все его желания навязаны ему извне. Че ловек давно умер, он уже недееспособен. И мое настоя щее проклятие в том, что я все это вижу. Вижу, но не мо гу смириться. А они все клубятся вокруг и требуют, тре буют, требуют! Давай! Давай! Давай! Найди себе уже работу! А для меня это звучит как "найди себе уже рабо владельца". Ведь если я в труде над собой не властен, я ли это? И только для этого нужны все эти шмотки, мо бильные телефоны, машины и золотые унитазы, чтобы создать иллюзию свободы, дабы рабы думали, что они еще живы. Я не могу перекладывать бумажки, для меня это сродни самоубийству, насилию над собой, причем не разовому, а постоянному. А они требуют! Горе, горе, ко гда общественный интерес больше частного, люди поза были, что они реальны, а общество – надстройка. Обще ственный интерес сидит у них на шее, стегает их своим экономическим кнутом и заставляет благоговеть перед жизнью, благословлять собственное рабство, высчиты вать выигранные проценты там, где победы быть не мо жет. Горе, горе побежденным.


Вдруг стало так тяжело, даже руки опускаются.

Хочется превратиться в бесплотную тень, раствориться, занимать как можно меньше места в пространстве, или не занимать никакого места вовсе. Раствориться, совсем ничего не видеть и не думать. Приуныла бездомная ду ша. А хуже всего то, что мне кажется, будто я стал при выкать. Вдруг показалось, что во всей этой абсурдной истории теряется смысл каждого отдельного момента.

Мое пребывание здесь решительно ничего не значит.

Абсолютная тупость, но для бунта нет уже никаких эмо ций, только усталость. Я ведь здесь уже каждый угол знаю, каждое лицо. И все это вкупе уже надоело и поте ряло смысл. Ничего не осталось, только эти вот спаси тельные страницы. Интересно, знают ли там, на большой земле, как тяжело не видеть альтернатив? Как тяжело всякий раз заново переживать эту острую безысходность, когда, не хочешь жить, как живешь, но выхода нет? Ох, братец, если бы ты чувствовал то же, что и я, ты бы тоже пил… День седьмой (22 июля, среда).

Мне временами кажется, что только я вижу ужас в этой больнице. Все чуть ли не патокой исходят, кто-то видит здесь самую обыкновенную больницу, но только не я. Здесь все совсем иначе. Сегодня, когда ходили в фармацевтическое отделение за лекарствами, видели уз ников туберкулезного отделения. Их было трое, двое та щили на носилках третьего. Старик сам ходить даже уже не мог. И все трое обритые, в больничных робах. Мне вдруг это показалось настолько ужасным. Они ведь и не выходят оттуда даже. Это ведь самый настоящий лепро зорий. Там они лежат и там же умирают, а хоронят их призывники. Говорят, что где-то неподалеку здесь есть кладбище, где специально выделено место для туберку лезных больных. И никто (!), никто не видит в этом тра гедии! В том, что этих людей некому даже похоронить, что они встречают смерть в психиатрической лечебнице.

Ни одна живая душа не тревожится по этому поводу.

Это-то и есть то самое пресловутое отчаяние, место, в котором, как мне кажется, нет никакой надежды, никако го света. И ведь как в старой сказке, великое отчаяние идет рука об руку с бесчеловечностью, равнодушием.

Всем плевать… День восьмой (23 июля, четверг).

Перегорел. Нервничал весь день, а к вечеру стало спокойнее. Не легче, а просто спокойнее, сил на нервы не осталось. И песня жить и строить что-то не помогает, даже наоборот, скорее душит. Но ведь все эти песни родные и близкие, я слушал их последние несколько лет, и в них так много смысла, так много чувств, еще не про житых, которых, наверное, уже и прожить-то не удастся.

Эти песни еще помнят радости, переполнявшие душу в дни наших встреч. Они по-прежнему заставляют острее чувствовать, что я еще жив, заставляют помнить мои дождливые улицы, туманные рассветы, но зачем, если всего этого больше нет? Мне-то, конечно, не в чем тебя винить, хотя... Нет, правда, видимо, современный чело век собрался жить вечно, если у него хватает времени на все те глупости, которыми он изо дня в день занимается.

Людей не оставляют в трудную минуту, и жаль, что моя трудная минута затянулась на несколько последних лет.

Знаешь, я уже ни в чем людей не виню, теперь они меня даже не разочаровывают и не злят, как раньше, кажется, я достиг самого дна неверия, – человеческая низость ме ня больше не удивляет. Поэтому я тебя и не виню, ну, что поделаешь, если мои намерения были серьезнее тво их? И перед кем я должен оправдываться за то, что не хочу проживать жизнь своих родителей и брата? Меня беспокоит только один вопрос, а повлиял бы мой успех на глубину твоих чувств или нет? Впрочем, все это толь ко от недосказанности… Только не нужно думать, что я чего-то не знаю или не понимаю, я ведь не тупой. Но я не хочу! Это мое действительное проклятие, я с самого детства знал, чего хочу, и как же теперь мне это мешает! Тот, кто не знает, чего хочет, хотя бы имеет возможность обрести покой, а как быть тому, кому не суждено добиться желаемого?

Почему я должен оправдываться за то, что не считаю ди ректорское кресло жизненным приоритетом, что меня не в первую очередь беспокоит, в тепле мои ноги, или нет?

Не хочу я тратить жизнь на все эти нелепости. Не хочу!

Я хочу все это захотеть, но не могу! Как можно хотеть того, чего ты не хочешь?!

День девятый (24 июля, пятница).

Я устал от этого нечеловеческого формализма;

здесь он отчетливее всего искривляет человеческие лица.

Все это преклонение перед теоретической беспощадно стью наук, формализмом, структурализмом, в конечном счете, уничтожает отдельного человека, равно как и во обще все человеческое. Смотрят в человека, а видят ка кую-нибудь очередную социально-экономическую фиг ню, или какое-нибудь совсем уж неудобоваримое ничто, абстрактную свободу, которая, ничтожа предметное, уничтожает вместе с тем и самого человека. Они ведут себя так, будто существует формальная свобода, свобо да-сама-по-себе, не вымученная, не омытая кровью и горькими слезами, а вышколенная лишенная конкретно го личностного содержания. Но свобода всегда конкрет на, она всегда оформлена, выплавлена и вплавлена, впле тена, переплетена, сплетена с отдельной единственной душой. И эта душа ведь, в какой-то степени, даже плен ница своей свободы.

Горько мне понимать, что эта потрепанная тет радь – мой последний рубеж, дальше мне идти реши тельно некуда. И нет никого, к кому хотелось бы идти… Такое чувство, что в этом мире нет и не может быть ни минуты покоя, что каждый следующий момент будет на пряженнее предыдущего, но не будет нести большего смысла. Циничность этой действительности необорима, и хочется только вырваться в какой-нибудь совсем неот крытый мир, где не ступала еще нога цивилизации. Где же та самая обетованная земля? Почему-то доселе, куда бы я ни шел, я всегда приходил к стене плача... Спута лись все карты. Я временами даже завидую верующим, они хотя бы просыпаются с надеждой, но ведь нельзя за ставить себя верить. И мог бы кто-нибудь научить? В ка ком университете учат верить?! В каком университете учат уживаться со своей свободой?! Скажите, я брошу все и побегу учиться!..

Ну и пусть будет нелегким мой путь… День десятый (25 июля, суббота).

Сегодня я неожиданно понял, что единственное, чему действительно может научить эта больница – это бессилие. Сюда попадают сломленные духом в надежде оправиться, но здесь для этого нет решительно никакой возможности. Ох, как же здесь не хватает Ницше! Этого безумного немца, который ненавидел неудачников и по средственность. Здесь учат, что даже с переломанной душой можно жить! Они утирают слезы, берут под кры ло с таким сердобольным видом, будто все здешние па циенты их собственные дети. Они следят, чтобы пациен ты ели и спали, хорошо себя чувствовали и иногда помо гали по дому. Они отпускают их на волю, зная, что те непременно вернутся. Здесь позволяют быть слабыми, вместе того, чтобы исцелять слабость. Человеку нельзя прощать слабости, иначе он в них укрепится, завязнет, пока, наконец, вовсе не утратит своего человеческого лица. Хотя сейчас мне кажется, что положение уже со всем безнадежно, и люди уже давным-давно свыклись со своим бессилием. Не правда ли, удобная позиция?..

Но что же, великий инквизитор победил? Теперь, когда разрешены все низости и подлости, человеку абсо лютно не к чему стремиться. То, что раньше было сокро венным, теперь всего лишь бытовая пошлость. О какой любви можно теперь говорить? Теперь, когда все дос тупно, не может быть больше никакой достоевщины, она теперь просто ни к чему… День одиннадцатый (26 июля, воскресение).

День двенадцатый (27 июля, понедельник).

День тринадцатый (28 июля, вторник).

День четырнадцатый (29 июля, среда).

12 августа 2012.



Pages:     | 1 |   ...   | 8 | 9 ||
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.