авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 || 9 | 10 |   ...   | 25 |

«Русск а я цивилиза ция Русская цивилизация Серия самых выдающихся книг великих русских мыслителей, отражающих главные вехи в развитии русского национального ...»

-- [ Страница 8 ] --

И наконец ± разлагается в + 0 и – 0: первый отмирает – в нем ведь ничего и не было? И остается – 0, который быстро пере ходит в – 1, – 2, – 3 и проч.

На низких, первоначальных степенях, – 0, – 1, мы наблю даем это в форме известных двойных содружеств;

не в форме товарищества, шумного и обширного, с забавами и «предпри ятиями», но всегда – дружба только двух, тихая, бесшумная.

Если вы присмотритесь, то эти «два» стоят всегда в контрасте, духовном, бытовом, характерном и даже физическом;

и один как бы дополняет другого. Есть взаимная дополняемость, и от сюда получаются житейская гармония и слиянность. Жизнь, можно сказать, переполнена этими странствующими и стоячи ми (сцепление двух), которые вообще всегда образуют красивое явление, привлекая взоры всех тишиною, незамутненностью своею – тем, что никому не мешают и явно довольны спокой ным довольствием, – довольны своим существованием. Гоголь первый дал нам такую диаду в известном соседстве знамени тых «Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича». Злой Гоголь их поссорил, но обыкновенно они не ссорятся и один хоронит другого. Из-за чего им ссориться? Еще заметите это в живо писи Тургенева: он нарисовал целый ряд таких диад – «Хорь и Калиныч», «Чертопханов и Недопюскин», отчасти Лежнев и Рудин (вода и огонь), кажется, еще несколько, много. Чаще В. В. РОзанОВ всего один покровительствует, другой – покровительствуем, один – жсток, жестк, груб, резок, другой – нежен, мягок, по датлив. «Точно муж и жена, мужчина и женщина». Но ничего нет, еще ничего нет. У Достоевского это выражено в идиллии «Честного вора», где этому слабому и бесхарактерному чело веку, к тому же запивающему, покровительствует трезвый, тихий и милый портной. Перефразируя наблюдение первых христиан: «У язычников самые добродетели их суть только красивые пороки», – можно сказать, что у этих диад «самые по роки становятся как-то невинны». У других людей в воровстве сказались бы хищность, бессовестность;

и на него ответили бы боем. Но у этих самое воровство добродетельно: «Честный вор». Да и в самом деле «честный»: до того кроткий, что его и обругать не придет в голову никому, не то что побить;

но сам он до того мил и праведен, что от одного тихого укора повесил ся. Воистину, «таковых есть царе о небесное»... Делают ли что они – добро им, не делают – добро же. Не веруют – хорошо, а украли – тоже хорошо. Как-то безвредно, без «последствий».

И любодействуют они – тоже хорошо, и не любодействуют – хорошо же. Впрочем, они почти никогда не любодействуют.

«Не хочется». Ни Хоря, ни Калиныча, ни Чертопханова, ни Не допюскина, ни «Лишнего человека» (см. «Дневник лишнего человека»)13 мы не умеем представить себе «с бабою» или «око ло девицы». Эти диады, или пассивные одиночки, – до такой степени есть начинающиеся праведники, линии начинающейся христианской праведности, такой особенной, такой типичной, с кроткими глазами, с опущенными руками, с тихим взором, взором – длинным, задумчивым, что невозможно усомниться в том, что уже задолго до христианства в них началось хри стианство или что Евангелие, само в этой же категории явле ний существующее, встретившись с этим течением – слилось с ним, «обнялось» с ним, и они-то соединенным руслом сво им и произвели то, что мы именуем «историею христианства», «историею христианской цивилизации», «историею Церкви». Я сказал: «и Евангелие в этом ряду». И в самом деле, это – его откровенный глагол. «Бессеменное зачатие» – вот с чего оно РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

начинается, с требованием признать его – оно выступило. Это есть то чудо, то «неизреченное», «не вмещающееся в разум», не бывающее и невероятное, о чем услышав все засмеются, так как это есть «дважды два = пять» пола: и между тем без согласия на это «чудо» и «бессмыслицу» – вы не христианин, «не креще ный». А как только это приняли и покорились этому, как только уверовали в это половое «дважды два = пять», так вы «христиа нин», «крещены», «в сынах спасения» и «Царствия Божия».

«В Православную Святую Церковь веруешь?

– Верую.

– И в Божию Матерь тоже веруешь?

– Верую.

– А ну, сынку, перекрестись.

Приходивший крестился. Тогда кошевой говорил ему:

«Ступай».

Так совершался, по Гоголю, прием в Православную Сечь, эту азбучную общину мужиков-рыцарей14.

«Бессеменное зачатие»... но что оно такое? – Это + 0 пола, – 0 пола, или ± 0 пола, как хотите определяйте, принимайте: но, как только в половом месте вы поставили значащую величину, все равно единицу или дробь, поставили что-нибудь – вы от вергли, ниспровергли Евангелие и христианизм. Самая его суть и есть ± 0 пола. В этом не «что-нибудь» его, а все оно. Церковь до такой степени на этом яростно настаивает, что ее невозмож но ничем так оскорбить, как и действительно нельзя бы ничем ее так ниспровергнуть, как утверждением, намеком, предполо жением, что в И. Христе или Божией Матери было что-нибудь настояще-половое, а не только «схема», «очерк», да и то лишь словесный, «девы-женщины», «учителя-мужчины». «У Иисуса были братья», – сказано в Евангелии;

«она не знала Иосифа, дондеже не родила (то есть пока не родила) Иисуса». – «Нет!

нет! – восклицает Церковь. – Божия Матерь была монахинею, монахинею в существе и только без формы, и ничем иным она и не могла быть, потому что иначе и не началось бы христи анство как что-то совсем новое в мире!» И эти братья Иисуса суть его двоюродные братья или что-то другое, а не родные В. В. РОзанОВ братья: ибо у Божией Матери не могло быть детей, она – мо нахиня. Открывая Евангелие, конечно, видим, что как будто оно опрокидывает этот крик Церкви: сказано «братья Господни» и «дондеже не родила Иисуса». Но, вчитываясь глубже, больше, вчитываясь годы, «до седых волос», «до последния», – видим, что втайне, не в буквальном смысле, а в духе своем, Евангелие поддерживает этот крик Церкви и даже именно оно и породило его собою, как вопль, как неистовое и страшно уверенное в себе утверждение!! Конечно, Божия Матерь – монахиня, как и рож денный Ею – монах же;

без пострига, без формы, без громких слов, без чина исповедания, но в существе – таковы именно!

Иначе зачем бы и говорить о «бессеменном зачатии» и подчер кивать потом, страстно и мучительно: «не от похоти мужския»

(зачат Иисус). Итак, «бессеменное зачатие» – это раз;

и затем, зачатый так и Сам был бессеменным: это-то и есть новое и оригинальное, почему Его и нарекли «сыном Божиим», «бо гочеловеком», и приняли, и поклонились. Ему – как таковому именно. Как только в образ Его, в Лик Его вы внесете семей ность, семенесение: так вы и разрушили, раскололи, уничто жили этот Лик. Согласились вы на него – вы приняли Христа, «нового Бога»;

нет – и вы отвергли Его, вы – не христианин. Но «бессеменность» в видимом, ясном, признанном очерке мужчи ны, в каком ходил Иисус, это и есть ± 0 пола, то таинственное явление, какое неизвестно в биологии. Понятен глубочайший интерес, глубочайшее волнение, с каким мы должны бы, уче ные обязаны бы давно начать к нему приглядываться.

и. в. киРеевский и ГеРцеН к выходу 2-го издания Полного собрания сочинений и. в. киреевского, в редакции М. Гершензона. 2 тома Ну вот, наконец и лицо человека, о котором приходилось столько думать и которого любил уже давно – Ивана Василье вича Киреевского, в превосходном новом издании его сочине РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

ний, сделанном М. Гершензоном с тем пониманием и вкусом, с которым этот странный еврей-библиофил «охорашивает» ста рых и полузабытых русских писателей, над которыми, кажется, уже и могила заросла травою... Но он их любит, этот чернень кий еврей-Талмудист (по виду);

как ведь собрал же незабвенный Шейн обрядовые русские песни, русские и белорусские, с таким прилежанием, с такою очевидно любовью, в таком множестве вариантов, что просто руками разводишь... Будущий библио граф столетия напишет когда-нибудь целую монографию о том, как и почему привязались эти евреи – народ, казалось бы, до того нам чуждый, враждебный – к русским могилам, к рус ским погостам, к пожелтевшим старым тетрадочкам книгохра нилищ, к старопечатным русским книгам... Любопытное будет исследование. Но пока что – нельзя не сказать спасибо.

В очках, должно быть с круглыми стеклами и неуклю жих, в высоком воротнике сорочки, в более чем старомодном полукафтане, полусюртуке, с остриженными волосами, сидит «наш друг Иван Васильевич» в большом и удобном старинном кресле. Одна рука заложена за борт сюртука, другая не столько опирается на ручку кресла, сколько сжимает ее. Лицо постав лено прямо, упорно;

подбородок чуть-чуть выдается вперед;

над глазами большие надбровные дуги;

череп – хорошей коро бочкой, без округлости, без шаровидности, как у обыкновен ных русских. Нет, – это необыкновенный русский.

Взгляд пристальный. Губы маленького, красивого (хочет ся сказать – «хорошенького») рта сжаты. Все выражение – пре зрительное, негодующее. Но он молчит. Слушает и презирает говорящего.

И вот я дорисовываю в воображении: vis--vis2 сидит Гер цен, с его широким русским лицом, добрым, мягким, с сочны ми полными губами, – и изливается в потоках речей, оспаривая «нашего Ивана Васильевича». Соловей сам себя заслушался.

Талант весь масляный. Так и блестит:

Как некий чародей Отселе править миром я могу...3 – В. В. РОзанОВ говорит у Пушкина миллионер-рыцарь, перед открытыми сундуками с сверкающим золотом. У Герцена «золото» было в его талантах, в его уже, наверное, округлой, шарообразной голове, «истинно русской».

Что недоступно мне?..4 – мог спросить о себе, опять словами богатыря-рыцаря, Герцен;

что не поддается очарованию моего слова, очарованию моей мысли... и... и будущего «Полного собрания сочинений». Гер цен был прирожденный сочинитель;

сидевший против него и все молчавший Киреевский был явно не сочинитель.

Он презирал, молчал, негодовал и не мог ничего возраз ить «тоже нашему» Александру Ивановичу. Слова никак не лезли из маленького и изящного рта, немного девичьего.

Александр Иванович счел это за явную победу и, еще шире распустив крылья, как орел несся над пространствами всемирной мысли, и позитивной, и идеалистической, цитиро вал Шеллинга и апостола Павла и все связывал золотым шну ром своей мысли, хочется сказать – колючей военной прово локой, но сделанной из чистейшего золота – остроумия, его гибкости, его прыткости. Считая противника совершенно по бежденным (потому что тот все молчал), он уже – по русской доброте – теперь уже оказывал ему покровительство, кое-что небрежно припомнив из его давних полуслов, – соглашался с этими полусловами, уступал из своего, отказывался. Богачу отчего не отказаться? А Герцен каждую минуту чувствовал, каждую секунду чувствовал: «Как я богат! Нет, как я несчетно одарен... сравнительно с этим моим бедным другом, так още тинившимся, и бессильно ощетинившимся, в вороте своей ру бахи и плохо сшитого кафтана».

Наконец Киреевский буркнул:

– Вы нескромны!!

Герцен ответил: что такое? ничего не понимаю! «Не скромны», «immodeste»5... что такое говорит этот чудак, этот еж, этот крот?.. «Нескромен»: я ему говорю о падении Рима и РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

апостоле Павле, исповедавшем на его площадях, цитирую, и верно цитирую, Volney’n: он мне говорит, что я «нескромен»...

– Нескромны, и все это очень глупо, и «Апостол Павел», и «Рим», и ненужный Вам «Волней». Вы нескромны, наглы и легкомысленны. Вам кажется, что Вы ужасно даровиты, а на самом деле Вы глубоко бездарны, и золота-то в Вас нет, а только позолота... Или, точнее, Вы весь осыпаны бриллианто вою пылью и сверкаете, как солнце, но настоящего-то теплого солнышка в Вас нет ни единого луча. И все к Вам побегут, но ничего из Вас не вырастет.

– Вы говорите, как Валаамова ослица, извините...

– И договорю... И умрете Вы холодною смертью, без на стоящего друга около себя, без родного человека, измученный, раздраженный, разочарованный... Умрете холодной ледяшкой где-нибудь не на родине;

но есть свои законы у холодного солн ца, у искусственного солнца, вот из бриллиантовой пыли: в то время как Вы будете так холодно и ненужно умирать, вдали от этого места будет шуметь Ваше имя, шуметь Ваша слава...

«Полному собранию сочинений» будет очень хорошо: только Вам-то будет очень плохо...

– Это голос Корейши, юродивого...

– И Корейша договорит: просто этого ничего не нужно, ни «Вас», ни Вашего «Полного собрания сочинений». Ветер, даль и пустота...

– Что же нужно?

– Молчание!

– Молчание? талант «бездарных»?

– Талант даровитого. Молча светит солнце. Молча созре вает плод. Молча кормит корень. Вся природа молчалива, все в природе молчаливо. Гром и ветер – исключения, и ведь это не Бог весть что. Чем больше молчания, тем больше «делает ся». «Чего» делается? Всего, всех бесчисленных вещей, кото рые созидаются в природе, «ткутся на ее вечном станке», как выразился Гете. Молчание – добродетель, а разговоры... могут быть просто «болтовней». Вы в самом деле нескромны и уди вились и не поняли, когда я Вам заметил это. Между тем на В. В. РОзанОВ стоящий ум начинается со скромности, то есть с некоторого плача о себе и своих силах, о своем бессилии;

и, пропорцио нально этому, с внимания к окружающему, с желания учиться из окружающего. Вы, Александр Иванович, такой говорун, что, очевидно, никогда ничему не будете учиться серьезно.

При Вашем блеске Вам кажется, что у Вас «от рождения все науки в голове сидят». Но они, конечно, там не «сидят», и Вы во всем есть и на всю жизнь останетесь дилетантом... При таланте, вот таком огромном, как у Вас, или лучше – при такой бездне мелких талантов, какою обладаете Вы, – дилетантство с полбеды: но за Вами в дилетантизм потянутся и бездарные, нашей России будет совсем плохо. Долго, долго не придет к Вам настоящей науки... Ценна ли настоящая наука, Вы об этом если не знаете, то догадываетесь: но вот эта настоящая наука никак не может зародиться иначе как в глубоком без молвии, почти в немом человеке. Науке положил начало тот, кто хотел говорить и не мог говорить;

я думаю – немой и даже глухой. Но зато утроенно зрячий, с телескопами вместо глаз...

Наука, как и все лучшее, рождается из добродетели: я недаром заговорил о Вашей нескромности, перейдя от нее к порицанию в Вас всего, к уникальному порицанию, к универсальному от рицанию. Теперь я начну универсальную хвалу, и начну ее с хвалы святому. Если Вы растерялись перед словом «скром ность», то тут Вы уже совсем ничего не поймете. Но ничего.

Я буду говорить перед Вами, как перед тумбой. Буду гово рить постижимым бормотаньем как бы среди глухих. Начало мира... начало мышления... начало самого человека коренится в святом: оно редко, невидимо, не мечется в глаза, а скорее хоронится от глаз, но в нем-то и лежит корень всего мира... И пока мир держится именно на этом корне и не пожелает по лучить в основу себя другого корня, – он останется жив, цел и вечен. Святое есть непорочное;

святое есть полная правда;

святое – оно всегда прямо. Я не умею иначе выразить, как ска зав, что святое есть настоящее. «Настоящий человек...», «на стоящее золото...», «настоящая дружба»: вы понимаете эти термины. Мир состоит из «настоящих вещей» и из подража РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

ний «настоящим вещам...». И вторых очень много, а первых очень немного, вот как золота в русском казначействе, обе спечивающего наши несчастные и бесчисленные ассигнации.

Мы подошли вплотную к лицу вещей: вот и талант Ваш – не настоящий, и кто пойдет за Вами – не настоящие люди, и во всем движении Вашем не будет настоящего содержания. Но выйдем из кабинета этого и пойдем за околицу нашей дерев ни: вот куда, где мой брат, Петр Васильевич, собирал народ ные песни и собрал их несколько томов: это есть мир настоя щего, глухой, темный, суровый, незнаемый. Народное море, народная совесть, народная нужда, народная дума. Наши с Вами разговоры пройдут, и «Вольней» вам в самом деле не нужен, как и «Апостол Павел среди Рима» есть только сло весное украшение великолепной Вашей речи. И потому, что Вы – «не настоящее». Но вот в этом «народном море» послед няя крупица сыграет свою роль;

займет умы настоящей нау ки, не чета моей голове и не чета Вашей голове, и взволнует настоящим волнением совесть более глубокую, чем у нас «с Вами». Безотчетно это море и именует себя «Святая Русь». Но и эта «Святая Русь» сейчас же хрустнула бы во всем своем до стоинстве, если бы она была самодовольна, самовлюбленна, вот как мы с Вами;

если бы она не была полна слез о себе, со знания своего убожества и своей немощи. Так что есть ярусы «святого»: «святое» в «святом» и «святое» под «святым». Как в «истине» есть тоже сложность, углубления и высоты. Са моуверенная и самомненная демократия есть такое же жал кое и скоропроходящее явление, как и Ваш блестящий талант или блески Вашего таланта;

народ «свят» отраженною свя тостью другого высшего, что уже не есть этнографическая масса, а вечные абсолюты, над всеми народами стоящие;

веч ные звезды в истории. Ну... это совесть, это Бог. Выйдя сюда, мы уже выйдем за грани Руси. Сюда я не ухожу. Но я остаюсь и останусь с Русью;

и тогда – как вы умрете, наверное, где нибудь вне Руси и холодно, озябши, – я непременно умру в Руси;

и хоть шума вокруг меня не будет, но зато будет не множко того тепла, без которого жить невозможно и страшно В. В. РОзанОВ даже умереть без него. Моя дорога уныла: но она светло кон чится;

Ваша дорога светла: но она уныло кончится.

*** Труды Киреевского вязнут в зубах... За пятьдесят лет – два издания! И то какие: не народные, не дешевенькие, а вели колепные большие издания для ученых и библиотек. Нет, это не о них сказал Некрасов великолепный стих:

Студент не будет посыпать Ее листов золой табачной… Эта проклятая «зола» так западает к самому корешку, и, сберегая новенькую книгу – ее ни ногтем не выковырнешь, не выдуешь ртом. «Знакомые истории».

Девица в девятнадцать лет Не замечтается над нею, О ней не будут рассуждать, Ни дилетант, ни критик мрачный... Да, чтобы переиздать или даже чтобы хоть вниматель но перечитать эти старые тетради и книжки, надо родиться какому-нибудь специалисту «Гершензону», пройти весь неиз меримый, весь бесконечный путь от «Талмуда» до «славяно фильства», и тогда он найдет в полузабытом, почти забытом писателе какие-то слова жизни и понимания, каких не нашел нигде еще в русской литературе...

Вот чего никак нельзя представить себе, чтобы человек очень старой культуры, неся ее в крови наследственно или в сознании усвоенно, культуры этих «вавилонских оттенков»

или оттенков «римских», «греческих», – стал вчитываться и наконец взялся переиздать Герцена, с учеными примечания ми, с кропотливостью над каждой строкой. «Будто Священ ное Писание»...

РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

Вот этого духа «священства», – священства в самом проис хождении, не лежит ни на одной странице и ни на одной строке Герцена. Корейша-Киреевский в самом деле набормотал когда то правду: что все сочинения Александра Ивановича не «из до бродетели» – тогда как его, Корейша, сочинения текут в самом деле «из добродетели». Смешно, смеешься до упаду, а потом перестаешь смеяться и думаешь: «Это в самом деле серьезно».

Дело в том, что, не будь у Александра Ивановича такое «легкое перо», он никаких сочинений не писал бы, а или проигрался бы в Монако (если только Монако тогда было), или был бы убит на дуэли, или сделался бы генерал-губернатором, командиром кор пуса или первым секретарем при русском после в Лондоне. Что нибудь в этом роде... Смиренный же Иван Васильевич, «такой Корейша», никуда бы не перелез из своей симбирской деревень ки или из каменного дома на «Собачьей площади» (в Москве), где вот они спорили с Герценом: и если бы не пером, то хоть долотом на каменных столбах уж записал бы, то есть вырезал бы, свои знаменитые мысли... До того неинтересные студенту и 19-летней девице... То есть Киреевский был подлинно «священ ный писатель», и его «кой-какие сочиненьица» суть тем не менее подлинное «священное писанье» в нашей русской литературе...

Написанные в том настроении, о котором Лермонтов сказал:

В небесах торжественно и чудно, Спит земля в сияньи голубом...

Отчего же мне так больно и так трудно?.. Стих Некрасова о студенте, «посыпающем золою» и т. д., и этот другой стих о пустыннике, вышедшем одиноко на до рогу, можно сопоставить. Две сладости: реальная, земная;

и другая – какая-то явно не земная, грустная, одинокая, отвер гнутая... Но тем пуще сладкая, сладчайшая.

Одна сладость пала на Герцена. Другую выбрал себе Ки реевский.

Он и за ним вся линия славянофилов (он был родоначаль ник их) в самом деле сочинили какое-то «священное писание»

В. В. РОзанОВ в русской литературе, «естественно не читаемое»... Алтарей так мало, а площадей так много. Но все их «творения», до вольно «вязкие в зубах», в самом деле исходят из необыкно венно высокого настроения души, из какого-то священного ее восторга, обращенного к Русской земле, но не к ней одной, а и к иным вещам... Чего бы они ни касались, Европы, рели гии, христианства, язычества, античного мира, – везде речь их лилась золотом самого возвышенного строя мысли, самого страстного углубления в предмет, величайшей компетентно сти в суждениях о нем. Чего от них никогда не могло прои зойти, чего в линии их развития никогда не могло появить ся – это Д. И. Писарева. Ни его «Отрицания эстетики», ни его «мыслящих реалистов»... А это характерно. Дети всегда характерны для родителей.

*** От Киреевского пошли русские одиночки... От Герцена пошла русская «общественность»... Пошло шумное, деятель ное начало, немного «ветреное» начало... движущееся туда, сюда, всюду. У Герцена была шарообразная голова, «по русски», и полные мягкие губы. И «общественное начало» у нас говорило и говорило. Говорило сочно, сладко, «заслуши ваясь себя»... с успехом, какой всегда имел и Герцен. Впрочем, оно лет через 50 обмелело бы;

даже раньше;

если бы в по мощь ему и отчасти чтобы сменить его и вытеснить не приш ли семинаристы 1860-х годов, с закалом суровым, дерзким и... жертвенным. Герцен был так талантлив и счастлив, что «жертвы» у него никак не получилось бы: между тем только на «жертве» строится великое в истории. Замечательно, что, когда пришли «семинаристы», по-видимому, «единомышлен ные» с ним, Герцен затосковал... Он увидел свой конец, свою смерть. Он был в порыве глубоко их отвергнуть, восстать на них: но не решился и – промолчал. Почему? Ведь он был так неизмеримо их талантливее, не говоря уже о просвещенно сти. «Друг Мадзини... друг Прудона». Тогда как Чернышев РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

ский был всего из Саратова, а Добролюбов из Нижегородской бурсы. Отчего же он почувствовал себя вдруг слабым? Се минаристы, при всей их грубости и «незнании иностранных языков», сообщили всему движению тонкость и твердость стали: тогда как Герцен был именно мягкое железо. Сталь может рубить железо, а железо – в какой бы массе ни было – не может перерезать самой тонкой пластинки стали. На всем протяжении неизмеримых сочинений Герцена, где столько блеска и роскоши, нет ни одной страницы трогательной и «хватающей за душу». Даже нет, в сущности, ни одной ин тимной страницы. Уж слишком не «священное писание»...

Попахивает бульваром: ну, «бульваром» в июльские дни, ког да Париж шумел, Людовика-Филиппа гнали и Гизо бежал в карете с грязным бельем. Но хоть и в «июньские дни», однако именно «бульваром»... Ничего не поделаешь. Судьба. Та же «судьба», с горечью и сладостью в себе, дала Добролюбову много поесть черной каши и кислых щей, прежде чем он вы шел в литературу. Да и таланта у него, как у Герцена, не было.

У него была та «скромность», о которой спросил Киреевский у Герцена и Герцен тогда ничего не понял. Скромность – и с ней «добродетель», качество немного Корейши. У семина ристов появилось чуть-чуть «священного же писания», с его жаром, с его верою, с его «торжественным настроением в душе». И – не «вязло в зубах». Вся Русь поняла и сразу оцени ла стих Добролюбова, – чуть ли не единственный стих, какой он написал, – не из шутливых:

Милый друг, я умираю От того, что был я честен, Но зато родному краю Вечно буду я известен.

Милый друг, – я умираю, Но спокоен я душою… И тебя благословляю:

Шествуй тою же стезею8.

В. В. РОзанОВ Это просто нам, в самом деле, завещание умирающего, живым родным людям, – перед лицом которых и перед лицом гроба не приходит на ум ни вымысел, ни украшение. Одна простота. Одна правда. Одна суровость. Вот таких восьми строк во «всем» Герцене нет. На «родное» по-родному и ото звались. Вся Русь откликнулась на стих Добролюбову;

боль ше: она вся встала перед ним. Когда на людном собрании «общества в память Герцена», после двух-трех чтений о нем корифеев петербургского либерализма, европейского либера лизма, я заговорил «и о Добролюбове», – я был остановлен пренебрежительным замечанием:

– Ну, можно ли сравнивать Добролюбова с Герценом...

Добролюбов же был совсем не образован. А Герцен – европейский ум. Да и какой талант – разнообразие талан тов. Произнесено было так уверенно, что я замолчал. Да, Добролюбов был беднее Герцена, как и Киреевский. Но в каком-то одном и чрезвычайно важном отношении он был его и неизмеримо даровитее, тоже как Киреевский. Герцен весь рассыпался, разливался: но воды его «мелели» с каж дым днем и каждой саженью движенья вперед. Ключ и Ки реевского, и Добролюбова бил из глубины земли... Бил и не истощался и поил многих и многих... И пившие находили воду его свежею, вкусною и здоровою. В Герцене ни одной ниточки не было от Киреевского, но в Добролюбова вошла крошечным уголком, тоненькою ниточкою душа Киреев ского. Это любовь к родной земле, к дальней околице, к де ревенской песне. Киреевскому было бы совершенно нечего конфузиться перед Добролюбовым;

Добролюбов не мог бы почувствовать никакого негодования к Киреевскому. Хотя все их миросозерцание, все их идеалы – несоизмеримы, да леко, в сущности – враждебны. Но Капля крови, общая с народом... Между славянофильством и радикализмом русским есть та же связь, как между часом бури и часом тишины РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

одного и того же дня. Опускаю подробности, которые, впро чем, тоже важны...

ПаМяти а. с. хоМякова (1 мая 1804 г. – 1 мая 1904 г.) Столетие, исполняющееся 1 мая со дня рождения Хомя кова, пробудит о нем если не в целом русском обществе, то в специальных литературных и общественных кругах теплую память и некоторое движение мысли. Личность покойного, мы знаем, для некоторых русских людей едва ли не первенствует на всем небосклоне русского века. Его признают гени ем (мы слыхали определения именно в этих словах). Заслугу его перед Россией признают неисчерпанной и неисчерпаемой.

Он «был Колумбом, открывшим Россию». Так именно о нем писали и говорили. Но таких энтузиастов очень немного;

их наберется несколько десятков, у нас и у западных славян – лю дей уединенных, кабинетных, книжных, не весьма вниматель ных к живой истории своих дней. Напротив, из самого состава почитателей мы заключаем, что в А. С. Хомякове была боль шая историческая нужда, но только нужда своего времени, тех 40-х и 50-х годов века, которым принадлежит расцвет его деятельности;

но что по миновании этой надобности, вы полнив какую-то специальную миссию, он присоединился к великим книжным сокровищам русским, но не вошел живою частицею души в живую русскую жизнь. Он, который пи сал так много о «любви», увы, не объят любовью народной в ее обширном значении. Около «Пословиц русского народа»

(В. И. Даля), «Толкового словаря великорусского языка» (его же) и, еще далее, около «Слова о полку Игореве» или, позднее, около Крылова, Лермонтова, Пушкина, Кольцова, даже около Некрасова имя его бледно, образ тускл, слова как-то не запо минаются, спутываются. Только его слова о Европе: «страна святых чудес»1 – вошли почти пословицею в живой оборот но В. В. РОзанОВ вого русского языка;

какая насмешка истории, если принять во внимание, что во всех своих трудах он усиливался оспо рить этот яркий афоризм. Теперь, когда прошло 44 года по сле его смерти, идеи его не представляют высокого и цельно го здания. Они похожи на рассыпавшуюся башню святого Марка в Венеции2. Было прекрасное здание, прекрасный план, от которого осталось много щебня. Но щебень этот есть, но здание это было, но есть много людей, хранящих о нем благо говейное воспоминание. В общем, все принадлежит истории, а не действительности. Так и Хомяков. Он все же упорною и монотонною (все в одном направлении) своею деятельностью покачнул все русское сознание в сторону народности, земли, в сторону большого внимания к своей истории и нашей Церк ви. Цельность строя его мысли, кроме специалистов, никто не хранит. Но отзвук, но «запах» его мысли распространился почти на всех. Дело в том, что широкая жизнь, с ее множе ством практических задач, с ее «нудностью», скорбью, болью, уторопленностью, прошла мимо Хомякова. Но он бросил в ее багаж (а многие говорят – ей под колеса) нечто такое, чего она не могла вовсе избыть. И вот она идет к другим целям, не хо мяковским;

но нечто хомяковское имеет у себя, в богатствах или дефиците – это не совсем и не для всех ясно.

*** Мне кажется, начала «любви», им проповедуемой, не так много было у него самого. Он был слишком индивидуалист, слишком особняком стоявший человек (для сравнения при помните Некрасова). С окружающей жизнью он не сливался.

Таким образом, в «мирское», «хоровое начало» (его термины, его любимые идеи) он не вошел согласным с другими голо сом, и именно от недостаточной в нем любви к другим, про стоты и скромности. Все свидетельства о нем современников, как и его литературные полемики, говорят о нем как об уме гордом, характере высокомерном, что вследствие примеси к этому шутливости оставляло впечатление заносчивости. Это РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

до того противоречит всей программе его проповеди, что стоит задуматься. «Что имеем – не храним, потерявши – пла чем». Его противники, западники, были гораздо проще его, любвеобильнее, смиреннее;

но потому-то именно, что они имели эти дары души, они и не придавали им вовсе никако го значения, восхищались «гордой музой Байрона» и проч.

Напротив, гордая и высокомерная натура Хомякова «вечно плакала о том, чего не имела»: о смиренномудрии, простоте, гармонии с ближним. Это составило его известные идеалы.

Но как самый плач о них был несколько искусственный, то все это и пало на русскую ниву несколько искусственным и плохо принявшимся посевом.

Во всяком случае, не у Хомякова русские научились про стоте, смирению и любви. Если хотите, они этому больше научились даже у Белинского и Грановского (с последним Хо мяков вел ученую полемику)3. Осмелюсь сказать, что простоте и смирению они даже научились больше у Некрасова. Как и любовь к народу, подлинное реальное народничество, неисто щимый труд для него они взяли вовсе не из славянофильских теорий. Мы вообще научаемся из примеров, а не из слов. И вот ряд людей, сонм людей, к которым Хомяков и его школа сто яли во враждебном отношении, самым примером, жизнью, а также и безыскусственным словом (без теорий) показали при мер вообще доброго, скромного и внимательного отношения и к земле родной, и ко всем чужим странам.

Дом – не тележка у дядюшки Якова4 – в этом стихотворении Некрасова больше чувства народности, не принужденного, само собою сказавшегося, чем во всех стихот ворениях Хомякова. Этой несчастной истины кто же не видит.

«Любовь», – говорим мы часто. Но тогда ли, когда боль ше всего любим? Любовь разлагается на внимание, на заботу, на ласку, на шутку, на прибаутку, на веселый дух, все сопрово ждающий. И когда этого пестрого спектра нет, подозрительна и «любовь». Напротив, когда человек поет песни и работает, В. В. РОзанОВ думается, что он любит весь мир, хотя этого не высказывает и не доказывает. Много вообще антиномий кроется в странной душе человека.

*** Перейдем к оценке некоторых частных идей Хомякова.

«Только любовь (к предмету, к лицу) открывает нам истину (лица или предмета);

без этого анализ наш, как бы ни был остер, скользит по поверхности вещей». Это – исходная точка его воззрений. Хорошо. Но была ли она им применена к люте ранству и католичеству, на оспаривание которых, на пониже ние уровня которых он положил значительную часть жизни?

Вот – Лютер. Не нужно иметь братской любви всечелове чества, чтобы не отвергнуть, что этот одинокий монах был точь-в-точь то же, что наш родной Гусь, что пламенный Саво нарола, но только счастливый, получивший наконец удачу по сле стольких исторических неудач. Католичество, не знавшее себе возражений, заволокшее все небо тогдашней цивилиза ции, да частью и родившее из себя это небо, представляло ав торитет, о каком решительно в наши времена разрозненности нельзя себе составить понятия. Будучи истиною сердечною (верою, «religio»), оно владело и пользовалось силами госу дарственного подавления, преследования. Представьте, что губернатор, полицмейстер, полиция и все местные войска по винуются мановению архиерея с характером и претензиями Никона. Да что Никона... Представьте самого невозможного, несговорчивого, неуступчивого, самонадеянного и вместе са мого корыстолюбивого, тщеславного и властолюбивого про тоиерея, какого знавали вы в своей жизни;

и представьте, что умерла вся земля, умер или замер мир и вот он один на нем среди послушных, отупелых от рабства и испуга поселян, – и вы получите некоторое подобие средневекового строя после Иннокентия, при Григории V и его преемниках. Это та кие душные потемки, каких мир не видел со времен Калигулы и Нерона, но построенные на золотом престоле Евангелия и РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

якобы как «продолжение» его, как «укрепление» его. Все, что говорят нам о Талмудизме и Талмуде, якобы дающих только разработку Библии, было в папстве и католичестве, которые так же смешались и были неотделимы (в то время) от Христа и его Евангелия, как для правоверного еврея Талмуд неот делим от Моисея и пророков. Распутать эту паутину, разле пить эту слепленность, конечно, никому не было бы под силу («где тут разобраться!»). После великих личных страданий, великих колебаний и сомнений веры, только опираясь – уж если хотите – на простоту, смирение и доброту своего серд ца, простой августинский монах5 навалился всем грузным телом (темпераментом, характером своим) на эту паутину;

и изорвал ее всю собою, разломил, можно сказать, всю Европу, как мина броненосец, и произвел такое волнение в истории, какого от начала мира было не слыхано. Ибо цивилизация-то средневековая была почти закончена;

университеты, жития святых, память Колизея, чудные (действительно чудные!) бо гослужения, сонм орденов монашеских – все являло в див ной красоте и гармонии эту Венецию всемирной истории, волшебную, всемогущую, страшную, очаровательную. Как мал перед его подвигом подвиг Колумба! Лютер, как и кре стоносцы, тоже шел завоевывать «святую Землю», только не территориально, а идейно. Во всяком случае, если тут и были ошибки (а они, несомненно, были, и очень большие), как, однако, не понять, и именно любовью не понять, великое, до известной степени единственное в истории лицо, стоящее в центре этого невыразимого волнения европейской цивили зации? Хомяков подходит к нему (именно к лицу Лютера) с какими-то вопросами киевского семинара, с какой-то схола стической тетрадкой «вопросов» и «ответов», спрашивает его по «вопросам» и, не слыша от него «ответов», значащихся в киевской тетрадке, творит над ним суд до того неуклюжий и не в соответствии с событием и лицом, что читателя по коже дерет. Это был суд Бенкендорфа о «Капитанской доч ке» («вроде романов Вальтер-Скотта, только слабее»), суд докторов над Гоголем: что-то рациональное и не умное, как В. В. РОзанОВ будто благожелательное, а в сущности злое, ученое и, одна ко, невежественное. Видите ли, все они, и лютеране и като лики, «не имели законного предания», которое сохранилось только в Киеве: лютеране вовсе отвергли киевское предание по той простительной причине, что не знали его, а католики по той, что «откололись» от Киева, стали «раскольниками».

«Предания», и именно чистого, апостольского, конечно, все искали, особенно Лютер: о «filioque»6 (о нем одном и помнит Хомяков) они просто забыли, не постигая, какой жизненный и практический, душеполезный и душегубительный смысл соединяется с этим. Их интересовали более жизненные уче ния: о праве или бесправии личности судить о вопросах веры;

о том, своим ли подвигом или заслугами Церкви спасается человек;

об авторитете иерархическом (папском) да и о тысяче вопросов, которые возникали, но которые проспали в Киеве.

«Как они смели, на Западе, думать, страдать и мыслить, когда мы на Востоке дремали и, в частности, я видел золотые сны о славе моего Киева?» – вот удивительно местный, придирчи вый, эгоистический и высокомерный вопрос, сквозь призму которого проходит вся богословская критика Хомякова. «Эго ист, ты только о себе и думаешь», – могли ему ответить равно лютеране и католики;

«весь твой метод суждений напомина ет рассуждения теперешней армяно-грегорианской Церкви»7.

Они, видите ли, эти армяне, посылали своих представителей на Вселенские Соборы до V включительно, но за местными делами не послали представителей на V, V и V Вселенские Соборы. И не то чтобы отвергают их, оспаривают: но остаются в стороне от позднейших утверждений и вообще наслоений, какие привнесли в жизнь христианского мира эти три послед ние собора. Но армяне, довольствуясь своею четырехсобор ностью, и не претендуют на вселенское значение. Между тем как с этим же армянским суждением Хомяков мнил себя быть Колумбом христианского мира.

«В 1847 году, плывя на пароходе по Рейну, я вступил в разговор с одним почтенным пастором, человеком образован ным и серьезным. Разговор мало-помалу перешел на предметы РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

религиозные, и в частности на вопрос о догматическом пре дании, которого законность пастор отвергает. Я спросил его, к какому исповеданию он принадлежит. Он был лютеранин.

На каких основаниях он предпочитает Лютера Кальвину? Он предложил мне весьма ученые доводы. В эту минуту слуга, его сопровождавший, подносил ему стакан лимонада. Я про сил пастора сказать мне, какому исповеданию принадлежит его слуга. Тот был также лютеранин. Почему он предпочитает Лютера Кальвину? Пастор остался без ответа и показал недо вольный вид. Я уверил его, что не имею в мыслях ни малейше го желания его оскорбить, но думал только показать ему бытие предания в протестантстве. Смутясь несколько, но тем не ме нее дружелюбно пастор сказал мне, что, он надеется, невеже ство, условливающее эту видимость предания, рассеется перед светом науки. «А люди со слабыми способностями, – спросил я его, – а большая часть женщин, а рабочий, которому время едва достает для добывания насущного хлеба, а дети, а незре лые юноши, чье суждение о вопросах столь ученых, каковые разделяют мир реформаторов, не выше детского суждения?»

Пастор замолчал и после нескольких минут размыш ления сказал: «Да, да, тут есть кое-что, ist etwas farin, я об этом подумаю». Мы расстались. Не знаю, думает ли он до сих пор». И т. д. Алексей Степанович победил. Но как побеждал Пигасов Рудина или Рудин Пигасова, как побеждали вообще на Соба чьей площадке* в Москве в 1840-х годах и даже как вообще побеждают люди без истории, горящие в пустом жаре слов, людей истории, в слове не всегда искусных и находчивых. Ну, да, конечно, и предание, и авторитет есть у лютеран, как у ка толиков;

дети следуют за родителями, неученые за учеными, как и у нас «приход за попом, ибо поп учен». И «предание», и «авторитет» есть даже у революционеров, ибо и для них Ми рабо авторитетнее Людовика V, а дни 1793 года памятнее и священнее дней Трианона и Версаля9. Но заключим ли из сходства слов, что эти «предание» и «авторитет» есть то же * Местожительство Хомякова и Аксаковых.

В. В. РОзанОВ у них, что у католика, а у последнего как у лютеранина и ре волюционера? Да, есть «предание» у каждого, но свое, дру гое;

и ни одно из них уже не повторяет великого священного римского предания, страшного и опаляющего, убившего со бою «я» в человеке. В Лютере родился действительно новый человек, ничего общего не имеющий с католиком Варфоломе евской ночи, и за Лютера держится («предание») лютеранин, но уже в облегчение себя, а не в отягощение себе;

Лютер не давит, а освобождает. И, может быть, каждый своими слабы ми силами не удержался бы против римского авторитета и предания, но, держась за Лютера, но, слушая в истории его могучий голос, видя его правдивую фигуру, все удержива ются против вихря с Ватикана. Лютер уничтожил фетишизм предания – и только. Маленький следует за большим – да, но насколько он мал и пока мал и пока не может и не хочет иному следовать сам. Вырастет он, станет большим;

пусть тогда выбирает лично для себя, что ему нужно. Лютер как бы обратился к человечеству со словом: «Возлюбленные дети, я открыл, что признававшееся всемирною и окончательною ис тиною есть всемирная и изначальная ложь. Перед небом мы – сироты. Я сильнее вас, но и я слаб. Истина не в истине, а в способе отношения к истине. Человеку ничего не надо, кроме удела – искания, в этом – грехопадение, в этом наставшая по сле Адама слабость. Я пойду, куда влечет меня ограниченное, но честное мое сердце;

идите и вы все, но не за мною, а после меня, и как увидите, что я заблуждаюсь, не идите за мною во все, и идите за собою, и, куда вам укажет ваше более зрячее сердце». Фетиш пал. Фетиш бессмысленный, бессмысленно поклоняемый;

фетиш, перед которым не слабые только дети, не «слуга, подававший лимонад», а все были слабы, и Абеляр, и Галилей. А это – разница, неужели Хомяков ее не видел?!

Религия очеловечилась. Человек скромно признал скромную свою земную ограниченность, которую вовсе забыл Рим, и в этом-то, в этом-то забвении и заключался главный порок средневековой, почти законченной и страшной цивилизации.

«Возлюбленные дети, мы слабы, и я, и римский первосвящен РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

ник»;

небо средневековое потряслось и раскололось от этих скромных слов на Вормском сейме10;

«и я, и папа, и императо ры, и князья – мы все сироты перед небом и у неба».

И потрясся Олимп многохолмный, как говорят часто в «Илиаде».

Как, не посмотрев сердцем и любовью, Хомяков не понял великой драмы протестантизма, так же, без любви отнесясь к католикам, он не понял великой драмы Рима. О «римских за блуждениях» слишком часто приходится говорить, слишком естественно говорить православному, который, как известно, «чужд римских заблуждений». «Римские заблуждения» все суть проступки страстного (и гениального) игрока, который, видя на руках козырный туз, мечет карты смело, изумитель но, долго – успешно;

пока после невероятных выигрышей ему вдруг не начала мигать проклятая «пиковая дама», ока завшаяся напоследок на руках вместо беспроигрышного туза.

Настоящее отношение к Риму есть отношение сострадания. В пределах человеческих папство совершило все возможное как в смысле святости, так и мудрости;

но никогда у него не было скромного сознания и своей человеческой участи – погрешать, быть слабым, ошибаться;

и идти вспять, дабы разыскать новую дорогу. Оно все шло прямо, без поворотов. После Варфоломе евской ночи оно не повернулось. После инквизиции не повер нулось же. «Все свято, ибо все от Христа, и начиная с Христа», по несомненному, проверенному преданию, с дачею людям всех прав сомнения и отрицания, но с необходимостью же для них согласиться, и уже тогда согласиться твердо и окончатель но, когда сама свобода ничего не могла сказать в отрицание ис тины. Известно, что перед каждым возглашением нового свя того католики «давали слово адвокату дьявола»;

каждый мог без насмешки над собою, без угрозы себе войти на кафедру и начать отрицать заслуги предлагаемого святого, критико вать его жизнь или «житие» и вообще отрицать его. Нет, у нас на Востоке этого бы не дозволили. О рабстве в католицизме В. В. РОзанОВ навраны горы пустяков: нет, такое гордое и долговечное зда ние на рабстве не основывается. Католицизм знал (и знает) безграничную свободу, но не вековечную, не переходящую в анархию: после свободы сегодня и для меня, назавтра и для детей моих вырастал столь же необыкновенный авторитет, как была необыкновенна свобода, на сегодня данная. «С чем отец согласился, да не отрицают того дети;

но они, в свою очередь, тоже отцы, и для них есть свой удел свободы;

однако только в отношении внуков, которым будет уже обязательно это реше ние теперешних детей». Пока, с прогрессом, поле свободы не суживалось более и более и ко временам Лютера, Коперника, Галилея, Колумба не дошло до удушения, до невозможности для всего человечества дышать. Нет, католичество творило гениально и свободно;

в самих делах веры оно было свобод но до атеизма (бывали такие папы), до бунта, до революции (и такие папы были);

последуя и Фоме, который усомнился в Воскресении Христа, и Петру, который от Него отрекся;

и со храняя во всем этом апостольство, то есть необыкновенную преданность Христу, который именно о преемниках Петра ска зал необыкновенное и специальное слово, ни к кому иному не отнесенное: «Паси овцы Мои». Пастырство всемирное – вот мечта Рима;

пастырство по слову Христа, уверенное до са мозабвения, не сомневающееся о себе и в Варфоломеевскую ночь. Как мы не можем сравнивать с Москвою Калуги, хотя Калуга тоже хороший город, так и папы не могли уравнять с Римом ни Константинополь, ни Аугсбург, ни Москву, ни Бер лин. Папы, можно сказать, связаны с Римом и несут на себе его трагедию, а не то, чтобы папы ввели Рим в трагическую судь бу. Рим больше пап – вот в чем секрет;

в Авиньоне папы были уже ничто, и только пока были в Авиньоне11. Вернулись в Рим, и все опять стало мощно, необыкновенно, стало опять значи тельно и влиятельно, несмотря на пережитые унижения (по щечина Бонифацию V12). За Римом стоит Петр, таинственно пришедший туда и там умерший способом, предсказанным Христом;

за Петром – Христос... Папам ли было не замутиться в уме, не ослабеть перед такими обещаниями и соблазнами...

РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

пока скверная «пиковая дама» не замигала из сданных карт.

Разумею все теперешнее положение папства перед лицом ев ропейской цивилизации: уже открытой Америки, вертящейся около солнца земли, рабочего вопроса, перед лицом светских королей, неверующих парламентов, отнятой у них Италии, от рекшейся от них Франции, не думающей соединяться с ними России и т. д. и т. д. Признаков «пиковой дамы» слишком мно го, и только азарт мешает Ватикану заметить то, что все видят.

Да вековечная невозможность ему – «повернуть».

История католицизма вся в этой великой игре страстей и сокрытой за нею таинственной магии, которая управляла папами, как гипнотизер своею сомнамбулою или, пожалуй, как луна управляет лунатиком. Все знают безнравственное учение иезуитов (о чем писал Самарин)13;

поверим ли мы, что все иезуиты лично и за себя безнравственны! Но они все и лично этого не чувствуют, как и инквизиторы вовсе не чув ствовали своей жестокости. Вот пример сомнамбулизма14, безответственности сомнамбулы, бесстрашия сомнамбулы.

Тут именно шалости «пиковой дамы»: невероятного, чему пришлось поверить Герману, потому что умершая или убитая им старуха действительно всегда выигрывала и вообще име ла секрет карт. «Как неоспоримо Христос повелел нам пасти своих овец, так, несомненно, мы, и притом только мы одни, правы, когда пасем и поскольку пасем человечество». При знак власти, невероятной, несбыточной, у них в руках: кроме зрелища, что никто им не повинуется (на последок времен).

«Ну, так должны повиноваться! Ну, так будут повиноваться!»

Не это ли та вера, о которой сказано: «Если с верою скажете горам – двиньтесь, они двинутся»?

Хомяков как в личную сердечную драму Лютера не за глянул глубоко (без любви) и не постиг ее земной великой правды, так и на трагедию папства он посмотрел поверхност но, не открыв в ней этого небесного магического момента (со мнамбула). Все представил он как борьбу самолюбий. Пере чтем такую же центральную у него страницу о папстве, какую привели о лютеранстве:

В. В. РОзанОВ «Со времени основания своего апостолами Церковь была едина. Это единство, обнимавшее весь известный мир (не папы ли и папство и объединили к веку этот «мир»?), связы вавшее Британские острова и Испанию с Египтом и Сириею, не было нарушаемо. Когда восставала ересь (то есть разделение, а когда же она не «восставала»?), христианский мир посылал своих представителей, своих высших сановников (ну, вот так католичество и собралось при появлении «ересей» Гуса и Лю тера на соборы Констанцский15 и Вормский) на эти священно важные собрания, называемые соборами, – собрания, которые, несмотря на беспорядки и иногда даже насилия (где же тут «целокупная любовь»?), затмевавшие их чистоту (значит, есть «пятна»? но посмотрите – в итоге без «пятен»), представляют своим мирным (?) характером и возвышенностью вопросов, подлежавших решению, благороднейшее из всех зрелищ исто рии. Церковь всецело принимала или отвергала определения этих собраний («слуга»-то, «принесший лимонад пастору», не так же ли безмолвно с ним соглашался?), смотря по тому, нахо дила ли их сообразными или противными своей вере и своему преданию, и называла «вселенскими» те из соборов, которые признавала выражением своей мысли. Временный авторитет в вопросах дисциплины (почему «временный», если решения абсолютно верны, а если они не абсолютны вообще, почему для следующего, второго поколения, также имеющего право судить, они авторитетны?), они становились неопровержимым и непоколебимым свидетельством в вопросах веры. Они были голос Церкви. Ереси не нарушали этого божественного един ства: они были заблуждениями личными (да арианство16 об нимало почти весь Восток;


прочие ереси увлекали царства и, во всяком случае, провинции), а не расколами провинций или епархий. Таков был порядок церковной жизни, внутренний смысл которого скоро забыт был на Западе»17.

Всякий понимает, что «расколы» перестали подниматься не от отсутствия возможности их, а от потери интереса к пред метам их. Все, целое море мысли и вопросов, стало относиться к области «схоластики»;

и когда образованные слои европейско РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

го человечества обратились к другим вопросам – политическим, философским, экономическим, – то «перестали быть и ереси», а народы, как подавший лимонад пастору слуга, пассивно пошли за большинством и за прошлым. Этот-то вожделенный «мир», который был миром равнодушия, Хомякову представляется до стигнутым «организмом целокупной любви» и «не подлежащим пересмотру решением всех вопросов». И вот он начинает кри тиковать, в мотивировке – слащавый, а в цели – беспощадный:

«Предположим, какой-нибудь путешественник в конце или в начале века пришел с Востока в один из городов Фран ции или Италии. Полный мысли об этом древнем единстве, по лагая себя среди братьев, он входит в храм, дабы освятить (!) седьмой день недели. Полный искренности и любви, он присут ствует при богослужении. Он слышит эти высокие молитвы, наполнявшие его сердце радостию с самого раннего детства.

Он слышит слова: «Возлюбим друг друга, да единомыслием исповемы Отца и Сына и Святаго Духа». Он слушает. А вот в церкви возглашается Символ веры христианской и кафоличе ской – Символ, для которого каждый христианин должен жить и за который должен уметь умереть (да почему за один Символ веры, а, например, не за слова Христа: «Паси овцы Мои» – или не за слово апостола, соблюдаемое в англиканской Церкви: «Епи скоп должен быть единыя жены мужем»? Но на Востоке оба эти слова выслушаны были глухо). Он слушает... Это Символ измененный, Символ неизвестный (то есть вставлено filioque).

Наяву или во сне он это слышит? Он не верит своим ушам, со мневается в своих чувствах. Он осведомляется, просит поясне ний. Он полагает, что зашел в собрание сектантов, отвергнутых местною церковью. Увы, нет. Он слышит голос самой местной церкви. Весь патриархат, и наиболее обширный, целый мир произвел раскол... Удрученный печалью (!), путешественник жалуется;

его утешают: «Мы прибавили самую малость», – го ворят ему, как не перестают нам повторять это латины до сих пор. «Если это малость, зачем же вы прибавили?» – «Это во прос совершенно отвлеченный». – «Почему же знаете вы, что вы его поняли?» – «Но это наше местное предание». – «Как оно В. В. РОзанОВ могло найти место во вселенском Символе вопреки формаль ному (да что за «формальности», и с прокурорской строгостью, в вере, да еще основанной на «целокупной любви»?) опреде лению вселенского собора, воспретившего всякие изменения Символа?» – «Но это предание общее, и мы выразили его смысл по местному мнению». – «Мы не знаем этого предания;

да и во всяком случае, каким образом местное мнение может найти место во всеобщем Символе? Познание божественных истин разве уже не есть дар, ниспосылаемый всеобщности Церкви?

Чем заслужили мы такое исключение? Не только не подумали вы с нами посоветоваться, но даже не приняли на себя труда уведомить нас! Ужели мы так глубоко пали! И, однако, едва ли век прошел, как Восток произвел величайшего из христианских поэтов и, может быть, блистательнейшего из богословов Дама скина! И мы считаем еще среди себя исповедников, мучеников веры, ученых, философов, полных знанием христианства, под вижников, чья вся жизнь есть молитва (и у католиков, даже у иезуитов, все это было и есть, нисколько не прекратилось после разделения Церквей»). За что вы нас отвергли» (за что мы их «отвергли»?)... Но сколько бы ни говорил бедный путешествен ник, раскол был сделан. Мир римский (курсив Хомякова) со вершил действие, в котором подразумевалось объявление, что мир Восточный есть не более как мир илотов18 в вере и учении.

Церковная жизнь (то есть основанная на любви, согласии) кон чилась для половины Церкви»19.

Так Хомяков похоронил весь Запад: не говоря о лютера нах, «церковная жизнь кончилась и в католичестве».

«Замечательно, до чего же во всем этом месте гнусно ханжеской тон у Хомякова! Вот уж московская просфирия, вздумавшая поступить в охранное отделение и для «удобств службы» одевшая захваченный со стороны «стихарчик». Уве рен, не иным тоном пытали подсудимых в московских за стенках и в «святейшем судилище» (инквизиция) Рима, этих «охранных отделениях» Иисусова «кагала»...

Она осталась на Востоке, где на фундаменте «целокуп ной любви» не позволили даже напечатать эти и другие его РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

богословские сочинения, изданные в Праге. «Путешествен ник, зашедший в римский храм», в действительности зашел туда не чтобы «единомыслием исповедать Отца и Сына и святого Духа», а с довольно каверзною и уже заранее ре шенною мыслью – найти там что-нибудь, что бы отвергнуть, осудить;

и осудить молящихся в нем по тому собственно ме лочному мотиву, что его «в свое время не уведомили». Здесь, во всем этом «армянском» методе рассуждения, разверзается такая сухость сердца, придирчивость ума, такое жестокое от ношение к ближнему, к страдальцу западному во время наше го векового сна, какие возможны именно в стране, где только спорили, а не жили и даже где только снизу посматривали на чиновников, которые одни все и делали. Ядовитый путеше ственник забыл, что у католиков не одно «filioque», а и культ Мадонны без всяких подобий его у нас;

что у них иное все понятие о Церкви, все чувство Церкви;

что у них, однако, на церковно-религиозной почве вылилось такое великое созда ние, как «Divina Comedia», когда у нас на той же почве появи лась и бесспорно гениального человека только «Переписка с друзьями»20, и проч. Католики вовсе не «забыли нас уве домить»: а просто между Гибралтаром и Эльбой (простран ство довольно обширное, состав народов довольно сложный) продолжали жить по-своему, совершенно поглощенные вну тренней своей работой. «Илотами» они нас не назы вали;

а Хомяков с таким наслаждением назвал их «илотами веры»

(«потеряли церковную жизнь»), что практический спор: у кого сохранилась жемчужина простоты, любви и мира – этим решается бесповоротно.

50 лет влияНия Юбилей в. Г. Белинского – 26 мая 1898 г.

26 мая 1848 года «вешние воды» Петербурга прорвали и унесли последние частицы сил, которыми цеплялся за землю В. В. РОзанОВ Белинский. Ни к кому так не идут, как к нему, последние страницы «Рудина»:

«...И масла в лампаде нет, и сама лампада разбита, и вот-вот сейчас докурится фитиль. Смерть, брат, должна примирить...

– Ты, я уверен, однако, сегодня же, сейчас же готов опять приняться за новую работу.

– Нет, я устал теперь. С меня довольно.

Они обнялись в последний раз. Рудин вышел, а Лежнев сел к столу писать к жене письмо. Между тем на дворе поднялся ве тер и завыл зловещим завыванием, тяжело и злобно ударяясь в звенящие стекла. Наступила долгая осенняя ночь. Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый уго лок. И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам».

Белинский есть основатель практического идеализма в нашем обществе. Были люди столь же чистые, как он, ду шою, но прошедшие незаметно, в тиши, трудившиеся около маленького дела, в стороне от больших дорог истории;

другие были люди несравненно обширнейшего, чем у него, образова ния (славянофилы, Тютчев) или глубокомыслия (Достоевский, Толстой);

есть фигуры, необыкновенно красиво сложившиеся (Карамзин, Тургенев) и, так сказать, стоящие неувядаемым перистилем1 в портиках истории. Но чье еще имя назовем, кто пробегал бы по этому портику таким живым дыханием, неугомонным ветерком;

чей звучный голос так долго, замет но и иногда властительно звучал под его сводами и волновал чистейшим волнением чистейшие сердца? «Удивляюсь я: в ка кой бы глухой городок я ни заезжал, везде я находил, что среди играющих в карты клубских завсегдатаев, сплетен, всяческого сора есть группа не принимающих никакого в этом участия светлых голов: они все – восторженные почитатели Белинско го». Эта запись Ив. Аксакова, ездившего в пятидесятых годах изучать малороссийские ярмарки и отметившего влияние ско рее неприязненного ему писателя, могла бы стать лучшею над писью на могиле Белинского.

Основатель практического, жизненного, житейского идеализма. Удивительно, как все соединилось в Белинском РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

для полноты этой миссии. Он вышел в жизнь с тощеньким «чемоданчиком», да и тот где-то на перепутьях «отрезали».

Он был один, совершенно один;

только светлая голова, толь ко руки;

кровь – если позволительна гипербола – темпера туры 100° и пульс 200 ударов в минуту. Характерно, и очень важно, и почти нужно было в провиденциальных целях, что ему не дали доучиться в университете и он «выбыл» чуть ли не «по неспособности». Совершенно один, и никакой мате риальной, вещественной, формальной поддержки, хотя бы даже в виде пустенького диплома. Только человек, только его душа;

«веяние ветра Божия». Очень неприятно было читать его переписку с невестою, года два назад напечатанную, где он требовал от нее, чтобы она приехала к нему в Петербург:

«...обвенчаемся тихо и пешком пойдем домой». Неприятная черта здесь была в каком-то непонимании его, что у девушки или у ее родных есть свои привычки, предрассудки, требо вания, которые любящий человек мог и, конечно, должен был уважать. Да, «должен» – здесь, на земле, в формальных гра ницах, в которых все мы живем. Но тайна Белинского и сущ ность его души, его миссии и была совершенная несвязность ни с какими формами быта, практики: в чистейшем веянии, и не «по» земле, а «над» землею. И это отношение к невесте, так мучи тельно не хотевшей огорчить своих родных, поражает нас в Белинском жестокостью и грубостью только при первом чтении писем;


позднее, взвешивая их и относя к цельности его исторической фигуры, невольно говоришь: так все и должно было случиться, как случилось;

конечно, Белинский не мог и даже не должен был сидеть на свадебном ужине. Никакого «быта», никаких «нравов»2.

С отрезанным «чемоданчиком», он жил где-то еще «на антресолях». Когда разыгралась история с чаадаевским пись мом, в напечатании которого Белинский принимал самое дея тельное участие, – упоминается, что он «в это время жил у На деждина, в мезонине».

О чем, бишь, «Нечто»?.. Обо всем...3 – В. В. РОзанОВ эта характеристика литературного «emplois»4, которую дела ет Репетилов, в своей неопределенной зыбкости и, так сказать, неуловимости очень точно выражает, если ее переложить на материальные знаки, неуловимость и зыбкость внешнего по ложения Белинского. Нет в нашей литературе еще человека, который, лежа на гребне исторической волны, и так долго, так видно лежа, – годы, десятки лет взмахивал бы только своими тощими руками, без малейшего «своего» под ним суденышка.

Не только он был один, но он всегда был бесприютен;

он уже вел за собою огромную толпу, ибо Грановский, Герцен, В. Боткин, собственно, все лишь дополняют и разнообразно продолжают образ Белинского без специфического и нового, оригинального в себе значения;

но, как видно по письмам его о Краевском и Некрасове, внешним образом он все еще оставался среди них каким-то неустроенным studiosus’oм5 – с влиянием, прости рающимся на всю Россию, и без уверенности, не ожидает ли его дочерей безысходная нужда (см. его письма, исполненные страха за семью, перед смертью)6. Все это сплело ему терно вый венец при жизни;

но на расстоянии времени все это как-то увеличивает блеск его имени и опять нужно было для полно ты его исторической миссии. «Дух веет идеже хощеть». Нужно было, чтобы «горение» Белинского до конца осталось только «из себя» горением, чисто «человеческим», «духовным», поч ти без примеси извне подбрасываемых дров.

Что же сделал этот одинокий и бесприютный человек, не имевший «места» в обществе, «нуль» в государстве, «па сынок» университета, «пловец в море житейском»? Все иде альное, что есть в этом обществе, есть в университете, ча стью даже в государстве, он безмерно возлюбил. «Шелуха»

практического бытия своего народа, «отброс» его текущих дней – он возвеличил, поднял, призвал всех вкушать от все го, что есть «съедобного» в зерне, его так мало заметившем и приютившем. Деятельность Белинского не исчерпывает ся одною литературою в ограниченных и сухих ее рамках:

в 12 томах солдатенковского издания его «Сочинений» есть, собственно, полный очерк нужного и ценного в жизни, «ис РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

кры», «огоньки», брошенные во все углы человеческого оби хода. Он именно все «светлое» возлюбил и ко всему ему, в полном очерке, возбудил надолго светлые и именно практи ческие усилия. Нельзя не отметить именно «практического»

его влияния. «Смакователи» эстетики в 1840-х годах и позднее вовсе не имеют своим родоначальником Белинского в фазе его поклонения Гегелю и Гете;

они все относятся гене тически к более пассивным натурам его времени – В. Ботки ну, Грановскому, Кудрявцеву;

к тем, которые «говорили», и не к нему, который «кричал на крыше»*.

От него пошло именно идеальное в практике, как и он сам был человек, который сейчас же бы променял слово на всякое открывшееся возможное дело;

от него пошли те неза метные «чиновнички», «учителя», «семинаристы» по глухим провинциям, о которых упомянул в письме своем Аксаков8.

Он, если позволительно так выразиться, зажег идеализм в «рабских» слоях нашего общества и надолго сделал невоз можным обратное впадение этих слоев в «вино» и всяческую житейскую «грубость». Зажег свет в глыбе земли, и никогда или долго эта глыба не сделается у нас опять бесформенною, бессмысленною «землею», то есть он и его сочинения внесли ласку в отношения учителя к ученикам;

добросовестное де лание своего дела судейским секретарем;

из семинариста сде лали приветливого и вдумчивого в свою паству священника;

везде они разошлись по России лаской, мягкостью, честно стью;

немножко – мечтою, но на той прекрасной ее границе, где она нисколько не мешает делу и только согревает его, об легчает его, улучшает его. Вот что, как огромный и прочный факт, дал России Белинский.

* Нельзя не обратить внимания на то, что, уже став «литературным ав торитетом», Белинский не выпустил из-под пера своего ни одной «отче каненной» строчки;

то есть что цели литературной «чеканки» (и, следова тельно, какого бы то ни было литературного emplois, «положения», и даже литературно-исторической «по себе» памяти) не входили никакою долею в круг его забот и внимания. Из его частных писем, за опубликование кото рых общество особенно должно быть благодарно г. Пыпину7, многие выше по форме его статей, и, во всяком случае, они все сливаются с «Полным собра нием его сочинений» без границы, между ними проходящей.

В. В. РОзанОВ Это и есть главное, и около него все остальное, то есть частное, предметное содержание его критических работ, уже образует второстепенность.

В последние десятилетия прошла в нашей литературе тенденция поставить впереди его других критиков и так же – осудить его за последний период его деятельности, ког да он «изменил прекрасному». Ну, эта «измена»-то и текла из «прекрасного вообще» в его душе, что отогнало в сторо ну «прекрасное» в узком и стесненно-ограниченном «сло ве». Прекрасно «думать прекрасное», и еще прекраснее его «совершать»: против этого какой же «книжник» что-нибудь скажет? Но обратимся к его предполагаемым заместителям.

Справедливо, что Добролюбов был утонченнее (нервознее) и потому сильнее Белинского;

женственнее* – и потому страст нее, владычественнее его;

но его деятельность, превосходная по растрачиваемым силам, была уже и одностороннее дея тельности Белинского, – пусть в избранном русле и глубже;

и она была гораздо более груба и материальна по целям, дви жению, объектам усилий. Тот дух еще мягкого, человечного, рокочущего протеста, которым под самый конец не столько заострилась, сколько стала тревожиться деятельность Белин ского, – этому духу, окунув его в холодную воду своего сти ля, Добролюбов сообщил закал стали. Слово вдруг стало ре заться, когда с ним прежде играли, и очень многие хотели бы вечно играть. Далее, Ап. Григорьев был, конечно, осторожнее и дальновиднее Белинского в суждениях;

также его преемник в критике – Н. Н. Страхов. Но ведь тут много значит эпоха, накопившийся опыт фактов и психического развития. Когда появлялись «Рудин», «Отцы и дети», «Театр» Островского, * Черта, на которой мы упорно настаиваем. Есть ряд писателей, например у нас Карамзин, Лермонтов, во Франции Руссо, с ярко выраженным жен ственным сложением в душе;

такие писатели все оставили глубокий след после себя, что-то заражающее;

в их лице какие-то как будто «кормилицы»

прошли в истории с напояющим «молоком». Еще примеры: Ломоносов, Пуш кин – типично мужские души, удивительно слабой заразительности;

из двух наших народных поэтов – Кольцов явно мужской консистенции, Никитин – женственной. Стихотворение «Вырыта заступом яма глубокая» – типичный женский «надмогильный плач».

РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

«Война и мир», «Преступление и наказание», то с этими про изведениями вся Россия зрела, и также созревали критики;

в кудрявую юную шевелюру общества падал первый седой волос. Белинский только не понимал (например, «народного»

и «простонародного») того, чего вовсе не было в его время, а Ап. Григорьев или Страхов поняли и охватили то, чего было с избытком в их время. Следует добавить к этому, что славные и ставшие знаменитыми воззрения этих критиков (например, на «смирный» и «хищный» тип человека) лишь немного вре мени спустя после их смерти кажутся ужасно преждевремен ными: «Л. Толстой в «Войне и мире», этой прекрасной хрони ке русского семейства, продолжил далее типы «Капитанской дочки»;

он указал на простое и доброе и уничижил хищное»

(слова и вообще точка зрения Страхова)9. Но ведь он «про стым и добрым» разворачивает всю нашу циви лизацию, «за кусив удила»;

и когда же приходило в голову Пушкину сде лать такое употребление из мирных обитателей Белогорской крепости? Нет, тут не то, и даже вовсе не то, что предполага ли и предвидели оба эти критика. То есть вовсе не тот смысл имеет русская литература: не вечного пейзажа, «смиренно мудрого» «перебеления бумаг» и почтительного «отдыха на могиле своих предков». Но мы отвлеклись...

Белинский все любил издали, и потому все, облитое им любовью, облито особенно страстно. Гончаров в обширной статье10, посвященной его памяти, прекрасно и точно указы вает, что он был очень образован, имея необходимость про честь такое множество и столь разнообразных книг;

но при его глубокой деликатности «неоконченный курс» сказался вечным предположением о каких-то таинственных глуби нах науки и философии, коими обладают его друзья, «окон чившие», – Герцен, Бакунин, Кудрявцев, Тургенев. Он вечно расспрашивает и вечно учится. Характер вечной попытки научиться, «просветиться» носят и его статьи, и именно этим «учащимся» своим тоном, тоном безмерно пытливого и не доверчивого к себе ученика, они и производят такое заража ющее действие;

от этого течет их воспитательное значение.

В. В. РОзанОВ Далее, в обществе и государстве он был «отброс», «studiosus»;

само собою разумеется, что он не мог проникнуться тем специфическим неуважением к «людям нашего круга», кото рым пылает Л. Толстой;

ни тем специфическим неуважени ем к «племянникам министра», переписку коих живописует всю жизнь вращавшийся среди министров кн. Мещерский11.

В прекрасные – истинно прекрасные – «антресоли» ничего отсюда, из этой «кухни» государственно-социального строи тельства, не доносилось;

и, «смотря на небо», обоняя «свежий воздух» 5-го этажа, Белинский сохранил почти до самого кон ца беспримесно-книжный теоретический идеализм. Отсюда некоторые трогательнейшие его письма, например, к одному другу-юноше на Кавказ, с длинными и сложными увещания ми никогда не роптать на начальников и вообще принимать же в расчет, что при огромной исторической работе «иногда»

государство и не может не ошибаться или даже и не «пода вить» человечка. Отсюда его «Бородинская годовщина»12, так возмутившая особенностями своего тона его приятелей, «служивших». От этого та доля отрицательности, какая есть у Белинского, не сложилась ни в какие узкие и определенные отрицания;

разделение между «светом» и «тьмою», какое есть у него и должно быть у всякого писателя, легло чрезвычайно правильною чертою между «просвещением» и «грубостью».

Он от «Литературных мечтаний»13 и до последних годовых обзоров текущей литературы остался неумолчным борцом за свет вообще «идеи» против грубости косной «глины», «крас ной земли», где еще не веет «дух Божий». Его миссия и значе ние совокупности его трудов есть «обще»просветительное и высоко«просветительное», без частнейших устремлений или с устремлениями менявшимися и, следовательно, в изменчи вости своей сохранившими лишь общий характер порыва к свету. Он не уважал «Горе от ума» за его публицистический характер, и он преклонился перед Гоголем за то, что тот «об личил Россию»;

он написал «Бородинскую годовщину», и он же написал известное «Письмо к Гоголю» по поводу «Вы бранных мест из переписки с друзьями», которое можно на РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

звать порнографиею России;

он преклонился перед «равно душием к действительности» Гете и прославил Пьера Леру за страстную (в идеях и требованиях) переработку действитель ности. Очевидно, эти противоположности срывают значение друг у друга;

не в них – важное у Белинского;

важно и вечно, что в каждую минуту бытия своего он горел к лучшему и что лучшее это было для него «умственный», «духовный», «об разовательный» свет против лежания, против великой оцепе нелости его родины.

Тут мы опять вспоминаем, в сущности, очень важный эпизод его с невестою. Граница, за которую не простирает ся значение Белинского, лежит в книге. Весь «умственный», «духовный», «образованный» свет, за который он боролся, шел из книги, без всякой примеси к нему «самосветящихся земляных частиц». Их впервые подняли позднейшие и го раздо более могущественные, чем он и все его окружение, писатели – Л. Толстой особенно рельефно и понятно и еще утонченнее и глубже Достоевский («святая» карамазовщи на), менее понятно и доказуемо Гоголь, Лермонтов. Из какой «книги» идет свет Платона Каратаева (в «Войне и мире»), Сони Мармеладовой в «Преступлении и наказании»;

это всеобщее восклицание Гоголя: «Скорбью ангела некогда загорится русская литература» – и почти непонятные его словечки, но, собственно, вдруг становящиеся понятными при взгляде на Достоевского, Толстого: «У – Русь! чего ты хочешь от меня? какая непостижимая между нами таится связь?.. Что глядишь ты так, и все, что ни есть в тебе – об ратило на меня полные ожидания очи?.. И, еще полный не доумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями... Какая сверкающая, чудная, незнакомая даль... Русь!» Какое, казалось бы, дикое восклицание: что общего с Чичиковым? Но как оно понят но около «Смерти Ивана Ильича» и множества-множества строк, даже страниц у Достоевского:

«Постигнуть я притом не могу, Алеша, как иной высший даже сердцем человек и с умом высоким начинает с идеала В. В. РОзанОВ Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с таким павшим идеалом в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его, и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Черт знает что такое, даже, вот что... Ужасно, что это одновременное совмещение не только страшная, но и таинственная вещь;

тут – дьявол с Богом борется, а поле борьбы – сердца людей. Широк чело век, слишком широк, я бы сузил». Почти можно продолжать Гоголем: «Что пророчит сей необъятный простор;

и грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою от разясь в глубине моей;

неестественною властью осветились очи... у, Русь». Тоны странно сливаются, и в строки одного писателя можно вплетать строки другого, не разрушив един ства лица писавшего.

Эти писатели, как мы выразились, «светоносно-земля ные», начали, собственно, совершенно новую эру в нашем развитии, и деятельность Белинского, весь «книжный» ум его и его окружения (люди 1840-х годов и теоретики 1860-х) просто перестали «быть» для всякого, кто умеет вчитаться и вдуматься в этот существенно новый и гораздо более могуще ственный свет. Но ведь и вообще эти писатели уже выводят нас за рубрику всего «петровского цикла», «петербургского теоретического существования», и ведут в очень неясные, но существенно новые «миры».

Умственное наследие Белинского уже подернулось ар хеологическою ветхостью;

как несколько принужденно мы читаем теперь и его современников – В. Боткина, Герцена, Грановского. Все это...пленной мысли раздражены;

не волнует нас и сохраняет лишь исторический интерес. Бе линский, дав необозримое множество литературных разбо ров, сохраняет более классное значение, то есть для класса, для «учащегося» вообще, и в жизни каждого из нас он захва тывает влиянием отрочество, юность и вообще годы нашего РуССкая ФИЛОСОФИя. СМЕна МИРОВОззРЕнИЙ?

ученического «странствования». Соответственно этому и в обществе ему принадлежат, то есть ему еще подчиняются, умственно-средние и низшие слои. Но от этой стареющей и почти старой ноши, которую он несет с собою, должен быть строго отделяем сам несущий. Белинский есть не только «пи сатель»: он есть «лицо», и как «лицо» он так же светит сейчас, как и в вешнюю пору сороковых годов. Ничего не умерло в чертах его нравственного образа, и в них он несет столько значения, что стал вечно нужным существом, «двенадцатым»

гостем среди всяких 11 «пирующих» или «труждающихся и обремененных». Всякое дурное дело имеет, сверх упрека от живых-честных, еще и упрек от мертвого, Белинского;

и всякое доброе дело, сверх похвалы от живых добрых людей, имеет похвалу и от него. Он – соучастник нашей жизни как нравственное лицо;

он вечно жив между нами и даже более: в нем все те же «100 температуры», «200 ударов пульса в мину ту», и он нас спрашивает: «Живы ли вы?»

Была, кажется, попытка поставить ему памятник;

мы не «за» «медную хвалу», слишком холодную. Кстати, русские типично не скульпторы, и у нас вовсе нет живых, жизнен ных, «говорящих» памятников, то есть, можно думать, этот способ посмертного воздаяния не «рвется» из русской души, не выражает ее любящих припоминаний. Кажется, характер русского «подвига» не вяжется, не связывается в один узел с «бронзою» «стоящей» и некоторым из нас драгоценнейшим людям, например Киреевскому, да и тому же именно Бе линскому, просто нельзя, не приходит на ум «воздвигнуть»

памятник, соорудить «мавзолей»... Иная гамма у нас «чти мого», «припоминаемого» подвига. Теперь «памятник» есть или, точнее, стал у нас символом признания за человеком «всероссийского» значения: что «отечество» вот признает и «увековечивает»... Время его постановки обыкновенно со впадает с совершенным выходом человека, например писа теля, из «живой» памяти, из волнений сердца: и, собственно, это есть символ того, что при умолкнувших страстях «уста»

уже «шепчут имя», не различая его точного значения и содер В. В. РОзанОВ жания;

и слишком понятно в этом случае, что его начинают тогда шептать «уста всей России». Поэтому «преткновение», которое встретила мысль постановки Белинскому памятни ка, есть символ, что около него еще бьются сердца, волнуют ся страсти;

что он более жив, чем мы определили выше. Тут, без сомнения, аберрация, и как положительные, так и отрица тельные движения около «проекта памятника» идут, можно предполагать, в «училищных» слоях нашего населения.

За век фигура Белинского, в своем смирении, бес форменности, одухотворении, есть, конечно, одна из самых видных;

и с его 50-летним живым влиянием не может быть поставлено в ряд влияние, например, Карамзина, который, как только умер, сейчас же стал «монументом», не читае мым. Но, повторяем, мы не за «медную хвалу» и также не за переименование улиц, что стало входить у нас в употребле ние, – в Пушкинскую, Глинковскую и проч. «Улица имеет свой быт, нравы, мудрость и поэзию: это народное достоя ние, с тем «крестным именем», в какое окрестил ее безы менный «поп» – народ. «Память» каждого человека нужно индивидуализировать, то есть особенно, заново, по-новому чтить каждого входящего «углом» в храмину духовной или вообще житейской истории. Белинский так нуждался при жизни;

умирая, так страшился за будущность детей;

всю жизнь он работал на просвещение – «нес крест просвеще ния» в духовно-косной стране;

просвещение тех времен, признав его «неспособным к продолжению курса учения», сделало такой промах непонимания против «вверенного его заботам» ученика. Вот черты, которые уже слагают особен ности его «памятника». Почему бы не сделать из потомства Белинского некоторых постоянных пенсионеров так обязан ного ему образования;

то есть что каждый мальчик и девоч ка, указующие его имя в составе своих предков, имеют от элементарного и до высшего раскрытыми перед собою (бес платно) двери всех учебных заведений;



Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 || 9 | 10 |   ...   | 25 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.