авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 17 |

«Жизнь замечательных людей Зак. 11345 Ольга Семенова ЮЛИАН СЕМЕНОВ Москва Молодая гвардия 2011 ...»

-- [ Страница 4 ] --

Самолет Михаленко улетел, и на льду СП 13 возле чудом уцелевшего пока аэродрома остались последние зимовщики, отдавшие этому льду год жизни. Они проводили глазами бело красный самолет, дождались, пока он растворился и исчез в необыкновенно высоком небе, и двинулись через разводья на свой ледяной огрызок.

Как же проводили последние часы на изломанной, ежеми нутно могущей совсем искорежиться льдине полярники?

Эти самые последние часы ничем — или почти ничем — не отличались от всех, проведенных здесь за год. Часть полярни ков (а нас на льдине осталось восемь человек) упаковывали на учную аппаратуру, оттаскивали на волокушах к лодке, чтобы потом переправить на другой берег, радист Минин по прежне му сидел неподвижно возле своего радиоаппарата, а после, когда все было упаковано, мы собрались в кают компании, те перь уже — это было очевидно — обреченной на смерть в теп лом океане, ее уже никак не перетащить через разводья к аэро дрому, а льдину нашу неумолимо, со скоростью 560 метров в час, несло все дальше в Западное полушарие, в теплые воды Гренландского моря.

Когда я начал было передавать по радио в редакцию по дробный, нелицеприятный отчет о ситуации, начальник СП 13 Василий Сидоров сказал:

— Только, знаете, без драматических ноток. Да, да, я все по нимаю — сила примера, воспитательное воздействие и так далее. Но только на Большой земле остались наши семьи. Пе редайте — пусть в самом конце — что, мол, положение стаби лизировалось и вообще “все хорошо, все хорошо”...

А положение то не стабилизировалось, и лед расходился все больше и больше, и новая трещина прошила наш огрызок в двух метрах от домика самого Василия Сидорова, а он в это время продолжал заниматься утренней гимнастикой с гантеля ми, а в кают компании главный врач ордена Ленина Арктиче ского и Антарктического института А. Л. Матусов проводил личностно социологические опросы полярников на тему:

“Каким может быть зимовщик и каким он быть не может”.

Люди сидели на чистом фанерном полу, прижавшись промерз шими спинами к батареям газового отопления, и отвечали по началу на довольно легкие вопросы: “Должен ли полярник был трудолюбивым?”, “Может ли он быть меркантильным?

Вспыльчивым? Молчаливым? Скрытным? Интеллектуаль ным?”. Потом вопросы стали более сложными, каждый из них активно дискутировался: “Любите ли вы сказки?”, “Какую ли тературу предпочитаете — классическую, приключенческую, научно популярную?”, “Отрицательно ли вы относитесь к той компании, где принято заведомо подшучивать друг над дру гом?”, “Будет ли вам неудобно жаловаться на официанта или продавца, если вас плохо обслуживают?” (все ответили, что бу дет неудобно), “Склонны ли вы теряться в общественных мес тах?” (почти все ответили, что склонны), “Любите ли вы первым завязывать знакомства?”, “Повышаете ли голос при споре?”.

А лед то поскрипывает... разойдется под нашей кают ком панией, и ухнем в тартарары, и что такая возможность теоре тически вполне допустима, знают все, а спор по поводу того, может ли полярник быть замкнутым или нет, гремит вовсю, а вглядеться со стороны: это и не спор вовсе, а последняя науч ная работа на ломающейся льдине, которую пожирает изнут ри пока еще еле заметное, но с каждым часов все более ощу тимое, теплое течение этого самого треклятого Гренландского моря...

Спор прекратил вошедший в кают компанию В. Сидоров.

Он сказал, что нашу льдину совсем и теперь уже безнадежно оторвало от аэродрома — трещина расползлась метров в три дцать.

Кто то хмыкнул:

— Должен ли быть полярник трудолюбивым? Сейчас вес лами намахаемся — что твои Химки летом...

И все пошли переправлять на маленькой лодочке оставши еся здесь грузы. К трещине шли с шутками и смехом. И была в этом громадная уважительность друг к другу, к чувствам каж дого, к той сигнальной лампочке постоянной тревоги, которая в мозгу у каждого — ведь известно, что людей без страха нет.

Просто есть люди волевые и безвольные.

Улетали мы с СП 13 на борту Н. Шеварнова. В кресле вто рого пилота сидел такой же молодой человек — командир эс кадрильи Евгений Журавлев, тридцать седьмого года рожде ния. Он “вывозил” на лед, на самые ответственные рейсы своего младшего коллегу. Обстановка полета была, скажем пря мо, довольно сложной, но Журавлев сидел совсем спокойно, сложив по наполеоновски руки у подбородка. И только чуть качнет головой влево — круче закладывать вираж, к штурвалу сам не прикасался, иногда только чуть руку поднимет — боль ше газа. Шеварнов понимает его с полужеста, со взгляда. В этой тактичности, в этом умении быть уважительным к товарищу в трудном летном арктическом подвиге, в этой — я бы сказал — профессиональной интеллигентности мне виделось что то очень знакомое. А когда наш самолет приземлился на одном из махоньких островков, заброшенных в Ледовитом океане, и я увидел в иллюминатор штурмана крохотную фигурку в торосах возле мольберта, я сразу вспомнил: это ж у Журавлева от Кон стантина Михаленко, от его учителя. А какие то черточки, так подкупающе незаметные у Михаленко, я уже видел шесть лет тому назад у Героя Советского Союза Мазурука, который летал со Шмидтом — в далекие и близкие тридцатые годы, а после войны — с Михаленко.

На этом маленьком острове никто не встречал зимовщи ков, вывезенных с изломанной льдины: Арктика привыкла к подвигу. Вероятно, эта привычка к подвигу великолепна в сво ей сдержанности и скромности, но все таки не надо никогда забывать о том, что жизнь на льду и полет над ним — это не преходящее мужество, которое всегда восхищало и всегда бу дет восхищать человечество.

Когда мы, стараясь не будить спавших летчиков, поели ма карон с тушеным мясом и выпили боевые двести граммов ком пота, Михаленко пошел будить свой экипаж — предстоял по лет на восток, на Северный полюс 15, там шла смена караула науки, там продолжался подвиг».

«Полярную» повесть «При исполнении служебных обязан ностей» отец писал в Коктебеле, летом 1961 года. Рано утром плавал, потом садился за пишущую машинку до самого вече ра. Писалось радостно. Тогда он познакомился с Маршаком, возил его по Грибоедовской дороге в Отузы, читал стихи Ка сым Хана и Рахман Баба. Они говорили об английских поэтах, о Волсворде и его трудной речевой особенности, об англий ском юморе, рассказывали анекдоты. Маршак вспомнил смешную историю о том, как он впервые приехал с сыном в Лондон. Их пригласили в гости к фермеру, который долго объ яснял свой адрес, но так до конца объяснить не смог. Но Мар шак хотел к нему попасть, потому что тот поселился один в лесу. Интересно побывать у человека, который живет отшель ником — у такого и речь особая, и манера поведения своя.

Маршак предпринял путешествие на второй день после приез да в Лондон, где он раньше никогда не был, а переводил Берн са, только опираясь на свой багаж английского языка, приоб ретенный в России. Он долго не мог найти тропинку, ведущую к дому фермера, и вот навстречу ему попался почтальон. Мар шак, желая узнать который час, спросил его: «What it the time?».

В силу того, что в английском языке крохотная мелочь меняет смысловое значение фразы, почтальон истолковал ее не как «Который час?», а «Каково время?» и скептически ответил:

«O, that is very filosofical question!» («О, это слишком философ ский вопрос!»).

Отец рассказал чудесный анекдот про господина, решив шего провести свой отпуск в пеших прогулках по Шотландии.

Он шел из одного селения в другое и в каждой деревне видел десяток детей всех на одно лицо. Он спрашивал: «Чьи это де ти — такие похожие один на другого?» Ему отвечали: «Это де ти почтальона». Чем дальше он шел, тем больше видел таких детей и тем больше хотелось ему посмотреть на этого почтальо на. Он зашел на почту и спросил: «Скажите, а где тот почталь он, у которого так много детей?» Ему сказали: «А вон он сидит в углу». Господин увидел махонького, худенького, щупленько го мужчину.

— Он?!

— Да.

— Ну как же он стольких мог наплодить?! Он же такой сла бый!

— Ну и что? Он же ездит на велосипеде.

Маршак очень смеялся и сказал, что это действительно ан глийский юмор.

...Они приехали в Отузы, сели на берегу моря с нескольки ми писателями, и тут к ним подошел здоровый — косая сажень в плечах — мужчина в полосатой пижаме. Он посмотрел на па пу и выдал сакраментальную фразу:

— Ну, ну, молодой, а бороду отпустил!

Маршак покачал головой и с сожалением сказал мужчине:

— Как же вам не стыдно, ведь это наш гость с Кубы, Педро Сантьяго Пансарилья.

От растерянности лицо мужчины сделалось глупым, а по том он сказал: «Фидель, Хрущев» и стал пожимать своей пра вой рукой левую руку.

— Что ему перевести? — спросил Маршак. — Может быть, вы что нибудь скажете нашему кубинскому другу?

— Да чего уж там говорить, — сказал мужчина. Он на се кунду задумался, а потом его понесло: «Братский кубинский народ, воодушевленный решениями...» — и так на пять минут.

Нет чтобы ему просто поговорить, так он — нет, с лозунгами, чтобы все было как положено. Он долго не мог выпутаться из своего приветствия, не зная, как бы его поэлегантнее закон чить. Папа багровел от сдерживаемого смеха. Маршак посмо трел на него с укором и сказал:

— I like falsifications (я люблю фальсификации), — а потом шепнул на ухо: — Сейчас мы зашли уже слишком далеко, сей час его нельзя обижать. Если он узнает, что вы русский — ужас но обидится.

Мужчина продолжал свое «краткое» выступление: Маршак его перебил и очень галантно, осторожно спросил:

— Вы знаете, вот товарищ кубинец — он журналист и писа тель. И мы все — писатели. Мне интересно узнать: что читают ваши дети?

По папиным воспоминаниям, это получилось точно и здо рово, как однажды у Чехова, который, когда к нему пришли да мы и стали щебетать о том, как они возмущены позицией ту рок по отношению к братской Болгарии, долго их слушал, а потом спросил: «Скажите, какой вы любите мармелад — фрук товый или молочный?». И вот тут то дамы и стали теми очаро вательными и прелестными, какими были на самом деле. Они принялись щебетать про мармелад, про то, как варить варенье, какую зелень класть в бульон. Чехов слушал их, качал головой и смотрел на них, улыбаясь. Так же вышло и тут: мужчина стал говорить о Чуковском, Маршаке, Михалкове, Гайдаре, жало ваться на то, что мало стали писать для детишек. «Так и скажи те там Чуковскому с Маршаком, пускай больше пишут — зале нились!»...

Когда проезжали мимо Генуэзской крепости, Маршак вы шел из машины, долго смотрел на зубчатый венец крепости, опираясь на палочку, потом сказал:

— Я где то недавно вычитал, что голоса людей не исчезают, а уходят наверх, к оболочке вокруг Земли, и конденсируются там навечно, как наскальная живопись. Представьте себе, если ученые изобретут аппарат, который сможет улавливать эти го лоса. Насколько тогда мы станем богаче и мудрее! Я бы хотел услышать голоса генуэзцев...

...Они возвращались в Коктебель в сумерках, машина не слась мимо виноградников, и вдруг Маршак, опершись под бородком на палку, стал читать Пушкина: «Чертог блистал...».

Читал воодушевляясь, но все тем же тихим голосом, закрыв глаза, совершенно изумительно, так прочесть Пушкина не смог бы ни один мастер художественного слова. Потом замолчал, открыл глаза, и папа увидел в них слезы.

— Так писать никому больше не дано, — сказал Маршак, — даже непонятно, как можно так писать...

Когда Самуил Яковлевич вышел из машины — довольный, радостный, в длинном, чуть не до колен чесучовом пиджаке, смешно топорщащемся на нем, — и папа, проводив его до до ма, вернулся в машину, их общий приятель сказал:

— Вы знаете, ведь у него рак...

А повесть, критикующая культ личности, вышла с большим трудом. Журнал «Знамя» ее печатать побоялся, «Мосфильм»

расторг договор на сценарий — все ждали ХХII съезда партии, опасаясь, что он будет объединительным — в ЦК снова войдут Молотов, Каганович и Маленков. Выручили «Юность» и сно ва Полевой.

Из дневника Ю. Семенова 1963 года:

«В “Юности” повесть всем очень понравилась, пошла от Мэри Озеровой к Сергею Преображенскому. Преображенский высказался “за”, Розов — “за”, Прилежаев — “за”, Носов по чему то “против”. Словом, повесть загнали в набор. Номиналь но редактором тогда числился Катаев, хотя он уже — после эпизода со “Звездным билетом” — в редакции не появлялся.

Дискутировалась кандидатура нового редактора. Назначили Полевого, и он тут же попросил дать ему гранки первого и вто рого номеров, где начиналась моя повесть. Через три дня мне позвонила Мэри и попросила приехать к Борису Николаевичу.

Когда я вошел, он, улыбчивый, поднялся, обнял меня и рас целовал. И было это до того приятно, добро, человечно и до то го по настоящему, что меня чуть в слезу не потянуло. Человек он тонкий, это почувствовал и у него глаза заблестели. Говорил он тогда очень хорошие и добрые слова, очень спокойно. Сде лал великолепные замечания. У меня там было, что Струми лин перед вылетом и посадкой надевал лайковые перчатки.

Полевой засмеялся: “Мне раз пришлось надевать лайковые перчатки, когда я шел на прием к английской королеве, но они такие тонкие, что их практически только раз можно надеть, а потом россиянин с его грубой рукой наверняка разорвет. Так что, что касается лайковых перчаток, тут ты, Борода, загнул”.

Он еще сделал очень точное замечание о том, что летуны не го ворят слово “кашне”, а “шарф” в зимний период, потому что кашне — это беленькая шелковая полосочка, которая подкла дывается под летную форму. Такая точность в мелочи дает до стоверность в большом. За это я ему глубоко благодарен. Ког да выбросили в цензуру три страницы, связанные с “Синей тетрадью” Казакевича и с разговорами о Ленине в 1918 году и о Зиновьеве, Борис Николаевич заботливо, вот уж точнее не скажешь — как отец, вписывал заново, сидя рядом со мной, строчки, которые бы прошли точно».

Смелая повесть не прошла незамеченной. В «Литературной газете» вышла статья «Чего хочет победитель», резко книгу критиковавшая. На этот раз, как ни странно, защита пришла из за кордона. 3 июня 1962 года в «Посеве» появилась большу щая статья А. Чемесовой под названием «Кто же виноват в ста линизме?»

Отрывок из статьи А. Чемесовой:

«Кому много дано, с того много и спросится. Юлиан Семе нов талантлив. Скажем больше, очень талантлив. Его герои — живые люди. Они запоминаются. Важно отметить, что фило софия автора, его мировоззрение, которое он высказывает ус тами главного героя, ничего общего с коммунистической ма териалистической идеей не имеет. “Мимо Сикстинской Мадонны можно пройти так же, как мы проходим мимо обыч ных репродукций. Надо всегда уметь видеть и всегда хотеть ви деть — только тогда и увидится. И еще: когда человек делает мужественное и доброе, он всегда должен знать, что все будет так, как он задумал”... Неудивительно, что именно это миро воззрение и вызвало наибольшие нападения со стороны совет ской критики. Потому что принявший это мировоззрение че ловек становится духовно свободным и не склонен мыслить пропагандистскими партийными трафаретами. Более того, он непременно будет с ними бороться, добиваясь правды такой, какой он ее видит и понимает. То, что Семенов, правда, не громко и несмело, но заговорил о своем мировоззрении, от личном от общепринятого, — несомненная его заслуга. “На льду, под холодным и прекрасным небом, таким огромным, что чувствуешь себя крохотной частицей — и не частицей ми роздания, связанной с окружающей природой, как в лесу или в поле, а инородной песчинкой, невесть каким ветром сюда за несенной, — здесь нельзя думать о смерти. Подумавший по гибнет. Нужно очень верить в жизнь, чтобы чувствовать себя здесь, как равный с равным — и со льдом, и с небом”. Семенов во льдах, где родилась его повесть, сделал над собой усилие, чтобы стать равным. Ему это удалось не до конца. Высвобож дение духа приходит не сразу, но оно приходит, если верить, хо теть и делать».

Отца эта статья не обрадовала, и он в ответ написал автору достаточно резкое письмо:

«Г жа Чемесова!

Так как многие на Западе, по видимому, не знакомы с ва шей статьей (если не ошибаюсь, “Посев” выходит только на русском языке), то мне придется вначале хотя бы в двух словах сказать о сюжете моей повести. Это история молодого летчика полярной авиации Павла Богачева, отец которого был обви нен бериевцами в “шпионаже” и расстрелян без суда и следст вия в трагические дни 1937 года. Это также история старого летчика Струмилина, который был близким другом расстре лянного отца Богачева.

Г жа Чемесова обвиняет меня в том, что я, честно написав о беззакониях, творимых в прошлые годы кучкой подлецов, почему то радуюсь сегодняшнему дню моей страны и привет ствую решения ХХ и ХХII съездов партии, которые открыто и принципиально разоблачили преступления, совершенные Сталиным.

Итак, правда в моей повести — это описание тридцать седь мого года, трагичного для многих из нас, а фальшь — это опи сание сегодняшнего дня моей Родины.

Я заранее извиняюсь перед читателями за нескромность, но свой разговор мне придется начать с такой цитаты из Чеме совой: “Кому много дано, с того много и спросится. Юлиан Семенов, автор повести ‘При исполнении служебных обязан ностей’, (журнал ‘Юность’ №№ 1 и 2 за 1962 год), несомнен но, талантлив. Скажем больше, очень талантлив. Его герои — живые люди”, и т. д. И еще: “Павел Богачев — смелый, беском промиссный человек. Ему неприемлема всякая ложь. Не пото му ли автор так любит своего героя, что ему самому хотелось бы иметь его черты? Непримиримость ко лжи, смелость в правде”.

Дело заключается в том, г жа Чемесова, что в общем то и Богачев, и автор повести, то бишь я, — это где то одно лицо.

И несмотря на то что Вы столь щедры в раздаче нам с Богаче вым комплиментов, я тем не менее буду Вас здорово “сечь” — естественно в переносном смысле. Я столь быстро оговорился о переносности смысла, чтобы Вы в следующем номере “По сева” не обвинили меня в “коммунистическом вандализме” и в попытке ввести телесные наказания в литературной критике.

Повесть моя — глубоко автобиографична. Так что говорить я Вами буду сейчас и от себя, и от Богачева, которого, как Вы пишете, “могут и сейчас арестовать за смелые высказывания”.

Вам нравится вопрос, заданный Струмилиным Богачеву:

“Паша, а вы не обижены за Советскую власть? За отца? И за детский дом?” Вам не нравится ответ Богачева: “Мой отец — Советская власть. А тот, кто подписал ордер на его арест и расстрел по том, — я ненавижу их. Они были скрытыми врагами. А потому они еще страшнее. Они делали все, чтобы мы перестали верить отцам.

А нет ничего страшнее, когда перестают верить отцам. Тог да — конец. Спорить с отцами нужно, но верить в них еще нужнее. Так что я не обижен на Cоветскую власть, Павел Ива нович, потому что она — это мой отец, вы, Володя Пьянков, Аветисян, Брок...” Вы пишете: “Какая поразительная нелогичность. Совет ская власть — именно те, кто подписывал ‘ордер’ на арест и расстрел Леваковского и миллионов с ним. Это именно у них была и остается власть, а не у расстрелянного Леваковского, не у Струмилина, который ничего не смог сделать, чтобы спасти Леваковского, и, вероятно, ничего не сможет сделать и сего дня, когда арестуют Богачева за смелые высказывания. Пьян ков, Аветисян, Брок и другие хорошие ребята, которыми ок ружен Богачев, власти еще не имеют. Это народ, пока еще безмолвствующий, хотя уже и набирающий силы, чтобы у ‘Со ветской власти’ отнять эту власть и взять в свои народные руки”.

Что касается Вашей бодрой сентенции о Советской власти и что пора, мол, ее свергать, это весьма старо, несерьезно и жалко. Темы для дискуссии здесь нет, это, в общем то, цирко вая реприза, а вот о “потрясающей нелогичности”, о которой Вы пишете в начале приведенной цитаты, стоит поговорить.

Когда мой отец сидел в тюрьме вместе с человеком, широко известным эмиграции — с В. Шульгиным, тот по утрам пел “Сильный, державный, Боже царя храни...” А мой отец пел “Интернационал”, а когда в руки ему попадался обрывок газе ты, он плакал от счастья, читая про обыкновенный трудовой день страны, и передавал этот обрывок другим коммунистам, безвинно брошенным в тюрьмы. Следовательно, и в тюрьме коммунисты оставались кристальными членами партии, и да же там, за решеткой, они жили интересами страны и ни на се кунду не разделяли себя с ней.

И во мне, и в моих друзьях в те годы — в тяжелые ночи и в долгие дни ни на миг не была поколеблена вера в правду, вера в то дело, которому я призван служить и которому служить бу ду до конца дней моих.

Вы пишете: “Верить, хотеть, уверенно желать, чувствовать себя всемогущим хозяином планеты, знать и сделать... таково, в основных чертах, мировоззрение автора... опровергать это мировоззрение — не задача данной статьи... Неудивительно, что именно это мировоззрение и вызвало наибольшие напад ки на автора повести со стороны советской критики. Потому что принявший это мировоззрение человек становится духов но свободным и не склонен признавать общепринятые автори теты и уж, конечно, не склонен мыслить пропагандными пар тийными трафаретами...”.

Я не склонен верить, что Вам жаль меня и что Вы хотите за щитить меня от нападок советской критики. Я не верю хотя бы потому, что Вы при написании рецензии весьма произвольно обращались с цитатами из повести, обрывали цитату там, где Вам выгодно, и акцентировали внимание только на одной ли нии, замолчав все остальные сюжетные линии. Но это, конеч но, ерунда и мелочь. А что касается советской критики, то она была разной, и если “Литературной газете” и журналу “Ок тябрь” моя повесть не понравилась, то “Правде”, “Комсо мольской правде”, “Литературе и жизни”, радио, многим рес публиканским газетам повесть, наоборот, понравилась. Я стою за свободу мнений, и мне было интересно читать рецензии — как за, так и против. Видите, здесь Вы тоже малость нечестны, так как Вы взяли только одну сторону вопроса, обойдя молча нием другую сторону.

Объективность — качество, необходимое в равной мере как писателю, так и критику. Когда я пишу, то объективен, во первых, в силу того, что я в данном случае о себе пишу, а во вторых, я живу там, где происходит действие. Вы же судите, как говорится, из за угла. Вы ведь не знаете нашей сегодняш ней жизни. Это не я живу по штампу и “трафарету”, а Вы, г жа Чемесова. Уже 45 лет крутится одна и та же пластинка. Она за езжена. Она скучна и неубедительна. Вы живете прошедшим днем, г жа Чемесова, право же, и крутите заезженную злобную антисоветскую пластинку.

И еще есть одно качество, необходимое и писателю, и кри тику. Я имею в виду доброжелательность. Вы пишете на рус ском языке, в вашей газете часто говорится “наша страна”, “наш народ”, и т. д. — да полно! Ваша газета злобствует по по воду всего, что бы ни произошло у нас. Какая там к черту “на ша страна”, когда Вы хихикаете и злобствуете по всякому по воду. Так что лучше бы Вам не прятаться за термины. И страна, и народ — для вас термин, отвлеченное понятие, а не суть, не жизнь и не сердце.

И в заключение: поймите же вы, наконец, что, когда пар тия, общество, государство открыто говорят о том, что было, открыто выступают против недостатков — это же свидетельст во силы, а не слабости, г жа Чемесова! Это же очевидно и по нятно любому подготовишке от литературы!

На долю многих из нас выпало трудное испытание, это из вестно. Но испытание это оказалось проверкой на прочность.

И его выдержали с честью и отцы, и дети. И, пожалуй, никог да еще не были люди моей Родины так сильны — духовно — как сейчас.

А духовная сила — это великий дар, и уж если он дан людям нашим, то Ваши литературные упражнения, г жа Чемесова, могут вызвать у меня, да и моих друзей только чувство жалос ти. Слепца всегда жалко. К сожалению, о Вас я не могу сказать мудрыми словами Библии: “Ищущий да обрящет”. Вы не же лаете искать, а может быть, боитесь. Чего Вы боитесь — это уже другой вопрос, и не мне искать на него ответ».

Отец в тот момент был убежден, что партия не даст «задний ход», страну ждет достойное будущее, радовался каждой новой честной книге и не скупился на похвалы.

Из письма Ю. Семенова писателю Михайле Стельмаху. Нача ло 1960 х годов:

«Дорогой Михайло Афанасьевич!

Только что я кончил читать Вашу книгу “Правда и кривда”.

Есть много мерил в оценке литературного произведения: и язык его, и конструкция, и проблемы, в нем затронутые.

По видимому, я перечислил малую толику тех мерил, кото рые являются удельным достоянием критиков. Не в этом суть дела.

Я буду писать о главном мериле — и в литературе, и в жиз ни: о правде.

Сила искусства, причем искусства подлинного, а не декора тивного — в том, насколько оно ассоциативно. Бывает так:

прочитаешь книгу, зевнешь и отложишь ее в сторону. Бывает, что следишь за фабулой с интересом, видишь героев, но нет нет, да поймаешь себя на мысли: “Мелко, однолинейно все...”.

Истинная литература, по моему, та, которая будит мысль — и хлебопашца, и физика атомщика, и токаря у станка. И книга то может быть о предмете, казалось бы, пустяшном, к приме ру, о том, как рыбу ловить следует или как должно выпасать в ночном лошадей. Я имею в виду аксаковский трактат и турге невский “Бежин луг”. Но, Боже ты мой, сколько мыслей, сколько ассоциаций и воспоминаний рождается у каждого, кто читает эту литературу, которая призвана говорить людям добрую правду.

Прочитав Ваш новый роман, я сразу же вспомнил егеря Анатолия Ивановича из рязанской Мещеры. О нем много зна ют в нашей стране по тонким рассказам Юрия Нагибина. Ана толий Иванович — инвалид, он вернулся с войны без ноги, на костылях. Трудно на костылях в крестьянском труде. Вот и вы шло, что два осенних месяца Анатолий Иванович возит на сво ей лодчонке московских охотников, а остальное время кустар ничает, помогает по колхозному хозяйству, присматривается к жизни и много думает. У Вас очень верно сказано: “Мы, крес тьяне, все немного философы, потому что всю жизнь имеем дело с землей, хлебом, медом, солнцем...”. Так вот, Анатолий Иванович — тоже немного философ. Его философия зиждет ся не на пустых химерах, а на фактах жизни. Грустная у него была философия, должен Вам сказать, когда его жинка за весь год принесла на трудодни 80 рублей — старыми деньгами. Ра достно ему было, когда приехал новый секретарь райкома и дал нахлобучку местным властям за то, что те не разрешали ко сить колхозникам траву в болоте, по берегам рек, в лесу и на по лянах, — словом, там, где она так или иначе погибнет осенью.

Не давали — и все тут! Чего больше было в этом запрете: высо комерного, злобствующего “комчванства”, дурости или неле пой боязни того, что “разжиреет” колхозник, частник в нем проснется, я определять не берусь. Раз приехал на охоту один московский руководитель, причем не просто руководитель, а имеющий прямое отношение к сельскому хозяйству. Расска зал ему Анатолий Иванович про те беспорядки, про то нелепое скупердяйство, которое не копит государству копейку, а, на оборот, разоряет его;

рассказал про то, как развращают душу колхозника, толкая его — нелепой жадностью — на рынок, поближе к барышнику. Так ведь не поверил Анатолию Ива новичу тот руководитель, посмеялся, сказал: “Перегибаешь, дорогой, частность, единичность пытаешься выдать за обще ние...”.

Обиделся мой добрый мещерский знакомец, горько усмех нулся и замолчал.

— Кому она, моя правда и моя боль нужна? — спросил он меня как то поздним вечером, когда заря отгорела, небо сде лалось серым, а камыши — темными, тревожными. — Она только мне одному и нужна. О такой правде говорят, да и то не громко, а писать — так у нас все больше о кавалерах пишут, ин валидов вроде бы и нет совсем на Руси...

Был этот разговор в те трудные времена, когда Рязань, по одному росчерку ларионовского пера, успела “перегнать” Америку по молоку и маслу. Эту страшную кривду порушили слова суровой, мужественной и честной правды. Мы знаем, чьи это были слова, и благодарны за них. Значит, нужна боль и правда Анатолия Ивановича, значит, знают о ней и борются за нее, за правду трудового крестьянина, за колхозную правду.

И Ваш роман, Михайло Афанасьевич, тоже, по моему твер дому убеждению, звучит сегодня как боевой партийный до кумент, направленный против тех, которые “петухами”:

“...пропел, а там хоть и не рассветай!? Ваш роман — о событи ях последнего военного года;

но это — по первому прочтению.

Вопросы, поднятые Вами, важны сегодня и, пожалуй, даже бо лее важны, чем вчера.

Признаться, я радовался за Анатолия Ивановича, когда чи тал “Правду и кривду”. Разговоры ваших героев — не написа ны, они — записаны. Публицистичность в романах хороша тогда, когда она лежит в ткани вещи, когда она рождена пове дением, поступками и ОБЩЕЙ ПРАВДОЙ героев. Когда она звучит менторским авторским насилием, право же, тогда она стреляет вхолостую или же достигает результатов, обратных за мыслу автора.

Я представляю себе, как много людей с болью, но и с радо стью прочтут Ваши строки, которые мне хочется процитиро вать целиком: “...Что же остается делать мужику, когда после уборки он все свои трудодни выносит со склада в одном ме шочке или в котомке? Либо пухнуть с голоду, либо как нибудь выкручиваться и лукавить, теряя и достоинство, и сердце. Вот и начинает он выкручиваться как может, как умеет: один что видит, то и тащит по ночам с колхозного поля и даже не счита ет это кражей;

другой, согнувшись в три погибели, прет на ба зар овощи и становится рядом с барышницей или торговкой не гордым земледельцем, а сгорбившимся мешочником, а третий бросает землю, ищет более надежный хлеб, идет хоть в сторо жа, будь оно неладно! Вот так и черствеет, озлобляется сердце земледельца и черствеет без его ласки земля. Об этом мы ста раемся меньше писать, но от всего этого мы в конце концов теряем больше хлеба, чем его надо на потребление, теряем че ловеческую веру в силу коллектива, отрываем земледельца от великой общей радости, и он выталкивается на узенькую до рожку — с широкого поля на свой приусадебный клочок.

Арифметика — наука для всех, но с арифметикой колхозного трудодня мы не справились”.

Эти слова выдумать нельзя. Эти слова, я повторяю еще раз, записанные, они сегодня на устах у многих миллионов наших колхозников. Сейчас вопрос не стоит о длинном рубле, как, впрочем, он никогда и не стоял у наших колхозников. Вопрос вопросов — соблюдение принципа материальной заинтересо ванности. Без этого колхозник будет придатком у самой совер шенной сельскохозяйственной машины, какими бы чудодей ственными способностями она ни обладала, все равно колхозник не будет творцом, все равно он будет думать о том, как ему со своим приусадебным участком управиться, а не с общим, колхозным полем.

Только барски пренебрежительное отношение к колхозни ку, только его изгнание из жизни может породить «мысли» о том, «что может стать», если колхознику много платить! Очень это верно сказано у Вас в романе, Михайло Афанасьевич: “Вот перед войной началось у нас доброе дело с дополнительной оп латой. Но сразу же кое кто испугался, что крестьянин салом обрастает, и завопил не своим голосом. Не перевелись еще крикуны, которые все припомнят: и рожь, и пшеницу, и коров, и свиней, и кроликов, и кур, а про земледельца и слова не ска жут. А станем по настоящему хозяйничать, и планы все выпол ним, и хлеб у нас будет, и радость в глазах, и счастье в груди!”.

Не прожектерские планы, не розовенькое маниловское мечтательство живет в каждой строчке Вашего романа, а сама жизнь — сложная, насыщенная страстями, горестями и счасть ем, наша жизнь, в которой правда побеждает подленькую кривду, в какие бы одежды поганая кривда ни рядилась».

Следующая вещь, задуманная папой, была, как и предыду щая, о людях сильных — работниках угрозыска, которых он любил и называл на западный лад — сыщиками. Рискуя жиз нью, получая смехотворные зарплаты и премии за раскрытые преступления, эти люди умудрялись оставаться веселыми и честными. Решив писать детектив, ясное дело, начал со стажи ровки на Петровке. Выезжал на места преступлений, осматри вал с оперативниками трупы, участвовал в операциях по захва ту вооруженных бандитов. Криминальных хроник в те време на и в помине не было — «в стране победившего социализма преступлениям взяться неоткуда», реальная ситуация с пре ступностью тщательно скрывалась, поэтому увиденное стало для папы шоком. За себя он никогда не боялся, но за маму и че тырехлетнюю дочь, которые оставались одни во время его ча стых командировок, испугался очень. В первый же после ста жировки вечер решил установить дополнительную щеколду и так яростно забивал гвозди, что их острые концы вылезли с об ратной стороны двери... Набрав достаточно материала, уехал с мамой в Гагры — писать.

Вспоминает академик Евгений Примаков:

«Это были счастливые дни... Мы отдыхали в Гаграх, Юлиан с Катей, Степа Ситорян и я. Мы без жен были, поселились на одной даче. Юлиан тогда за двадцать дней “Петровку, 38” на писал, — стучал по машинке, не пил, мы его и не утаскивали никуда — ему надо было сосредоточиться. Когда он закончил книгу, решили это отпраздновать и отправились вчетвером в Эшеры. Приехали в ресторан, застолье, выпили много, потом слово за слово с каким то официантом, поспорили, в общем, против нас поднялась соседняя компания и началась драка.

Юлиан с криком “Бериевцы!” перевернул на них стол, да же Катя дралась! Потом нас схватили, увидели у меня удосто верение корреспондента “Правды” — органа ЦК КПСС, ис пугались, но все таки для страховки решили всех, кроме Кати, подержать в отделении с двумя милиционерами. В это время возле отделения притормозил автобус, набитый туристами москвичами, и Юлиан закричал: “Передайте на волю! (он умел играть, он при всем был еще и великий актер, он все время ко го то играл, в тот момент он играл узника, которого, схватив, заточили), что здесь арестован член редколлегии журнала ‘Москва’ Юлиан Семенов!”. Из отделения нас, конечно, вско ре выпустили».

Повесть «Петровка, 38» принесла папе известность и при знание, как мастеру детективного жанра. Власть детективы не жаловала за то, что они заостряли внимание на официально не существовавших трудностях, псевдоинтеллектуалы делали «фи», дескать, «разве это литература?». А отец считал, что жанр детектива — жанр серьезный и может быть очень поучителен.

Важен не жанр, в котором книга написана, а затрагиваемые проблемы. «Детектив происходит от английского to detect — изучать, выяснять, — говорил он, — и к этому жанру можно отнести и шекспировского Гамлета, где герой проводит рассле дование гибели отца, и “Преступление и наказание”, и “Бе сов” Достоевского...»

Отцовский герой Костенко, списанный им с гордости мос ковского угрозыска, выпускника МГУ, полковника Вячеслава Кривенко, — умен, неравнодушен, добр и постоянно борется за справедливость, набивая себе шишки... Его друзья — уче ные, журналисты, писатели, бывшие бандиты и воры в законе.

Он помогает молодым уголовникам, которые пошли на разбой от нищеты и безысходности. Костенко — не ходульный слу жака, а думающий, анализирующий, чувствующий и сочувст вующий человек, жизненную позицию которого можно оха рактеризовать одним словом — «милосердие». Костенко появится в следующей повести из милицейской серии «Огаре ва, 6», и в «Репортере», и в «Тайне Кутузовского проспекта», дающей версию гибели актрисы Зои Федоровой, и в «Проти востоянии». Когда на «Ленфильме» по этой повести будут сни мать фильм, где Костенко прекрасно сыграет Басилашвили, папа повесит в кабинете съемочной группы фотографии пят надцати предателей родины, проживавших в Нью Йорке.

Американская администрация этих военных преступников Москве отдавать отказалась за давностью срока, но он считал, что у памяти срока давности быть не может.

Вспоминает режиссер Борис Григорьев:

«Юлиан расстраивался из за того, что ему не давали госу дарственную премию, расстраивался до такой степени, что на пивался вдрызг. От широты натуры, так сказать. Дескать: “Что ж меня каждый год выдвигают и каждый раз отшвыривают”.

Это отшвыривание со временем стало уже традицией. Я его успокаивал: “Вот у тебя рядом на даче Нагибин живет. У него тоже нет премии. Что, он плохой писатель?”. — “Нет, один из лучших”. — “Ну чего ты так бесишься?”. Ему казалось, что его, пишущего приключенческие и детективные вещи, не счи тали за писателя. Хотя он, несомненно, был писателем — мно го думающим и много анализирующим. Я бы назвал его твор чество тревожно думающим писательством. Особенность его стиля — энергичные диалоги и кинематографичность текста.

У него отсутствуют бунинские и тургеневские описания при роды — озер, летящих уток и сидящих у лужицы воробьев. Его произведения насыщены интереснейшей информацией.

Юлиан уважал публику. Уважал читателя. Уважал мили цию. Не потому, что они его любили, а потому, что много об их работе знал. Знал, что ох как просто лягнуть человека, сказать “продажная шкура”. А ты пойди вместо него поработай. И из менишь мнение, и слова найдешь более осторожные. Помимо романов Юлиан писал и совершенно замечательные рассказы о своем детстве и стихи, тоже замечательные, которые нигде не публиковал. В каком бы раздрыге Юлик ни был, он становил ся дома под холодный душ, растирался и садился к машинке:

тюк тюк тюк. Он быстро печатал. Ночь наступала, а он все ра ботал. Он не мог не работать. Это было совершенно удивитель ное свойство. Я, будучи человеком созерцательным, с ленцой, поражался. “Ну отдохни. Вот собака у тебя, фокстерьер. Погу ляй с ней”. Нет. Приезжаешь к нему на дачу на Пахре, идешь на веранду. Там — большущий таз, в нем кабанья голова лежит в шерсти, с клыками еще — убил где то на Кавказе, холодец сейчас будут делать. Знаменитая бутыль, оплетенная прутья ми, “Кончаловка” — водка, настоенная на черной смородине.

На запах “Кончаловки” писатели собираются. Твардовский приходит. Юлик выпивает, выдыхает и снова — никого. Он и машинка. Он бешено работал. Его стол с окном на запущен ный сад был похож на какой то огромный верстак от стены до стены. И чего только на нем не было — и рукописи, и книги, и рога, привезенные из Африки, и монеты иностранные, и ка кой то истукан африканский из красного дерева, и в центре — печатная машинка. Это был его мир. И еще стеллажи, куда он ставил чужие и свои книги, изданные у нас и за рубежом (его за рубежом много издавали)».

«Орех не вырастает из шелухи, только из ядра», — скажет в 1965 году критик Лев Аннинский. «Шелуха слов — ядро смыс ла», — продолжит он и закончит логический ряд фразой поэта:

«А те, что в сердце не имели Бога, раскалывались, как пустой орех». «Ядро ореха» — так он и назовет свою книгу, в которой даст точный и глубокий анализ творчества Рождественского, Аксенова, Трифонова, Шатрова, Семенова, Евтушенко, Арбу зова, Володина, Сулейменова и еще нескольких наиболее та лантливых молодых авторов, составивших тогда ядро совет ской литературы.

Отрывок из книги Льва Аннинского «Ядро ореха»:

«Среди представителей прозы молчаливых Юлиан Семенов отличался наибольшим рационализмом. Он должен был сыг рать в развитии этой прозы ту же роль, какую сыграл Аксенов в прозе исповедальной: завершить ее поиски цельной про граммой. Элементы этой программы появились в первых же рассказах Семенова. “Я — это романтика! И не смейте, не смей те порочить мое понятие романтики!” — кричит один из его героев профессор Цыбенко. В понятие романтики вошло так же положение: “Счастье творят не в крахмальных манишках, а в рваных ватниках и в унтах”. Семенов всесторонне обрисовал эту программу в повести “При исполнении служебных обязан ностей”. Он, подобно автору “Коллег”, демонстративно под черкивает неприятие всего, что связано с культом личности.

Как и Аксенов, он не любит “словес”, и его мужественные ге рои говорят тихо, спокойно и сдержанно. Он терпеть не может явного благополучия и не очень то доверяет “красавчикам” — ему больше по душе грубоватая нежность. Он литаврам пред почитает гитару, и песни у его героев “спокойные и мужествен ные”, а лучше всего — это когда “мужчины поют колыбельную песню”. Сильный мужчина — вот герой Семенова. А главное для такого мужчины — “УВЕРЕННО ЖЕЛАТЬ”. Юлиан Се менов пишет эти слова вот так же крупно, вкладывая в них осо бый магнетизм: “Если желать вот так же СИЛЬНО И УВЕ РЕННО — сбывается”».

Это Аннинский подметил очень точно — об «умении уве ренно желать» папа всегда говорил нам, дочерям, и писал:

«По моему, всякое желание в общем то сила материальная, но материальность желания еще не понята некоторыми учеными, не расчленена на управляемые атомы. И чем дольше я живу на свете, тем больше убеждаюсь в том, что собранное в кулак же лание, подчинение самого себя желанию, если это желание ес тественно, угодно разуму, угодно добру, а не есть порождение злого умысла, должно сбыться».

Из дневника Ю. Семенова 1963 года:

«Вчера я снова приобщался к Достоевскому, перечитывая “Идиота”. Не знаю, быть может, я становлюсь подобен Эрен бургу, который утверждал в 1922 году, что “я меняю свои убеж дения, как галстук — каждое утро”, но, перечитывая “Идио та”, сопоставив его с “Бесами” и “Карамазовыми” и сравнив всего Достоевского со всем Пушкиным, в моей голове замета лось немало вопросительных знаков. После долгих раздумий я пришел к выводу, что в гениальности — они одинаковые люди, но индивидуальности — тут абсолютно разное. Что получает ся? Пушкин в каждой своей вещи (в самой трагичной — “Году нове”) необыкновенно добр и необидно снисходителен к лю дям. Необидно — люди не видят, как он к ним снисходителен, как он потрафляет их людским слабостям, но не из угодливос ти к оным, а из большой любви к сынам человеческим. А ведь Христос то был Сыном человеческим, и ничто человеческое ему не было чуждо. Ведь он с фарисеями возлежал, и ел, и пил, и блудница ему миром поливала голову. А гениальный Досто евский — суть несостоявшийся политик, а скорее всего — диктатор. Как всякий диктатор, он исповедовал изначально доброту. Но, как всякая фанатичная исповедь, даже самого чи стого и светлого чувства — становится, в силу фанатичности исповеди, обратной стороной доброты, делается деспотичес кой, трижды проклятой;

и о всякой доброте забывается, и ко нечная цель уходит в песок, а остается только достижение конечной цели — достижение, но не цель. Вот так же и с До стоевским — так мне кажется. Человек гениальный, одержи мый, тяжелый...

Говорят: человек копает вглубь. Я люблю сравнения и верю им, но растолкуйте мне, что значит “копать вглубь”? Сначала будет перегной, потом кости кладбищ — ведь под всей землей на расстоянии двух метров от асфальта, по которому мы ходим, великое кладбище живших перед нами. Вся земля ограничена твердью, и под этой твердью — кости мертвецов. Ну докопает ся он за этими костями еще глубже и дальше, и потом будет земля, земля, и земля. И уже где то это опять движение во имя цели...

Мне кажется, “легкий” Пушкин все это гениально понял и советовал: коль нахлынут на тебя тяжкие думы, то либо открой бутылку шампанского, либо перечитай “Женитьбу Фигаро” Бомарше. Чернее черного не начернишь, белее белого не уви дишь — Пушкин все это понимал. Достоевский хотел это от вергнуть, и вот тут, по моему, он совершил серьезную ошибку.

Потому что, подтверждая свою идею, он рисовал в каждой сво ей вещи одну и ту же схему. В каждой вещи!

Блаженненький и не от мира сего — положительное нача ло;

энергичный и решительный — либо негодяй и социалист, вроде Верховинского, либо дурак — князь. Непонятный, в чем то благородный, в чем то омерзительный Ставрогин — личность загадочная в некотором роде. И две антиподно исте ричные женщины...

Когда жизненность Христа, доподлинную историчность этой фигуры подтверждают Матфей, Марк, Лука своими писа ниями, то это — индивидуальные толкования одного исто рического факта. Достоевский же замахивается посильнее Марка и Матфея: он хочет утвердить свою идею разноподт верждениями одного факта. И если Марку, Луке, Матфею ве ришь, то Достоевскому на третьей его книге верить переста ешь. Бог триедин, человек одноедин. Если бы Достоевский написал только две вещи — “Бесы” и “Карамазовы”, он мог бы быть причислен к лику святых. Но он написал еще двенад цать произведений — однотипных по структуре и по характе рам людей.

А вообще то чикаться нечего — гений он и все!».

Рано пришедшая известность отца ничуть не испортила. Он остался добрым весельчаком, любившим в коротких переры вах между работой посидеть с друзьями, ласково называвших его «Бородой», за бутылочкой. Во время застолий цитировал Пастернака, перефразировав его четверостишие: «Быть знаме нитым некрасиво, не это поднимает ввысь. Не надо заводить архива, над рукописями трястись, но надо ни единой долькой не отступаться от лица. И быть самим собою, только самим со бою, до конца.

Вспоминает режиссер Никита Михалков:

«Юлиан был планетой. Попадая в любую компанию, в лю бую атмосферу, он мгновенно становился магнитом для всех.

Он фонтанировал рассказами, острым, веселым и едким диа логом. Будучи самим собой, он совершенно обезоруживал».

Быть самим собою для отца означало быть искренним, от стаивать свою позицию и не стараться во что бы то ни стало выглядеть, «как все». Своеобычный, искрометный, живой, не влезал он в навязываемые рамки. В нем не было даже намека на «совковость»: держался раскованно, носил старые джинсы, кожанку и упорно — бороду. Сейчас это кажется дикостью, но в те времена бородатым делали замечания на улице, прораба тывали на собраниях, а папа ее не сбривал. Во первых, его аб солютно не интересовало сакраментальное «что люди ска жут?», во вторых, не любил бриться, в третьих, в странствиях по Сибири, Северному полюсу и Дальнему Востоку бриться ему было недосуг. Ни в бороде, ни в манере одеваться не таил ся вызов окружающим: поглощенный литературой, о внешно сти он не думал, в зеркало на себя не смотрел. «Хипповый»

стиль был удобен для работы и путешествий, остальное папу не волновало. Хотя много позднее проницательная Алла Пугаче ва предположила, что на редкость добрый отец носил бороду, чтобы казаться чуточку жестоким...

Из дневника Ю. Семенова 1963 года:

«Кстати, о бороде. Мороки она мне доставляла в жизни много. Недавно вообще был забавный случай. Мы с Катей воз вращались из Тарусы. В вагон электрички вошел пьяный лей тенант. Он был красив гусарской усталой красотой, с голубы ми, навыкате, бараньими глазами, с точеной строчечкой усов.

Он с трудом влез в вагон со своими удочками. На реплику од ного из сидевших рядом ночных пассажиров о том, что, слава 5 О. Семенова богу, вагон свободный, иначе бы не влезли, лейтенант сказал хрипловатым голосом, блудливо улыбаясь:

— Свобода — это осознанная необходимость.

Я засмеялся. Он посмотрел на меня внимательно и сказал:

— У, гадюка, тоже под Юлиана Семенова работаешь!

Тут засмеялась Катя. Лейтенант оскорбился и спросил:

— Что, не слыхали про такого, что ли?

Катя ответила:

— Нет, не слыхали.

И лейтенант долго объяснял нам, что сделал Юлиан Семе нов в литературе и как он к нему относится. В конце он все та ки посоветовал мне бороду побрить...»

И вовсе необидно, когда какой чужой Поддаст под ребра локтем, Забудет имя вовсе И кликнет «бородой».

И даже необидно, Когда к нему с душой:

Есть истины, и видно — Чужой — всегда чужой.

Но, Боже, как обидно, Когда товарищ мой Забудет имя вовсе, Грозится: «Ну, постой!».

Свои! Забудьте букву!

Свои, сначала смысл!

Не страшно улюлюканье, Когда убита мысль...

Мы рождены понятием:

«Отдай себя другим!»

Из братства — это братское, На этом мы стоим!

И если скудоумный — по полочкам — субъект, Про нашу Третьяковочку — как про большой объект, Про нашего поэта — листает том анкет, Про наше бабье лето — «Такого вовсе нет!».

То это оскорбленье!

К барьеру! Пистолет!

И к черту наставленья, Инструкции, сомненья, Ответ изволь, ответ!

ВЫБОР Я никогда никому не служил.

Я просто пытался отблагодарить мой народ за то, что он мне дал свой язык и свою великую культуру.

Юлиан Семенов «Два лица Пьера Огюста де Бомарше»

ЭЛЕГИЯ В ЧЕСТЬ Г. М. МАЛЕНКОВА Мы — короли в отставке, Мы — бывшие вожди, Торгуем нынче в лавке И в солнце, и в дожди...

Торгуем барахлишком Залежанных идей, Морковкой, репкой, книжкой, Портретами блядей...

О будущем не думаем, О прошлом лишь скорбим, Мы тлеем, не горим...

Мы бывшие, мы бывшие, Нам нет пути назад, Заткнитесь вы, решившие, Что кто то виноват И в трусости, и в глупости, И в грубости, и в лжи!

Иди сюда, не бойся!

На циркуль, докажи!

Ага, не можешь, парень!

Молчишь, как блудный пес!

Лети ж назад, наш бывший Могучий паровоз!

Но только — без оглядки!

Но только — не спеши!

Мы ценим лук из грядки, Мы ценим игры в прятки, Мы — бывшие вожди!

Эти стихи папа написал после отставки Хрущева, когда ста ло ясно, что реабилитация Сталина — вопрос времени. Коба лично вносил имя Леонида Ильича в список кандидатов По литбюро и секретарей ЦК, одобрил решение о его избрании первым секретарем Запорожского и Днепропетровского обко мов — Брежневу тогда и сорока не исполнилось. Сталин знал, что такие, как Брежнев, не подведут. Без интеллигентских за тей, исполнитель, достойная смена. Он не ошибался: Леонид Ильич встал во главе заговора против Хрущева, при котором вылетел и из Президиума ЦК КПСС, и из секретарей ЦК, про зябал на «низовке» — заместителем начальника политуправ ления флота, о Сталине скорбел, Хрущева ненавидел...

Подготовку к празднованию 50 летия советской власти на чали загодя: Екатерина Алексеевна Фурцева и ее заместитель по театрам Владыкин вызывали писателей и драматургов, ин тересуясь, как они готовятся к знаменательной дате, и сообща ли, что Министерство культуры объявило конкурс на лучшее драматическое произведение. Им нужны были книги и пьесы о герое молодом, современном. Вызвали и отца, а он, видя, что подувший ветер перемен сменился застойным штилем и стра на занавесилась тряпицами лозунгов, в которые не верили да же самые идейные, находился в крайне редком для него состо янии растерянности. «О каком современном герое может идти речь, если вновь угодна ложь?» — думал папа с тоской. У него к тому времени были запрещены две антисталинские пьесы «Де ти отцов» и «Иди и не бойся». И он всеми силами их отстаивал.


Из дневника Ю. Семенова:

В прошлую субботу читал в Пушкинском театре пьесу “Де ти отцов”. Была вся труппа. Пьесу приняли, говоря откро венно, очень здорово — аплодисменты и т. д. Все выступавшие говорили, что пьесу надо не то что брать — пьесу надо немед ленно ставить. Только одна хорошенькая актриса — Марина Кузнецова, которая в общем то тоже двумя руками за пьесу, го ворила: “Ну все таки хочется побольше оптимизма”. Ее пре рывали. Она обижалась. Ей кричали: “Оптимизма и так мно го!”, и кричал в первую очередь артист Бубнов — секретарь парткома театра, актер, запомнившийся мне по фильму “Ноч ной патруль”, где он великолепно сыграл роль бандита — уго ловника Бугра.

Слушая Кузнецову, о чем я думал? Думал я о том, сколь сильны в нас, в каждом, последствия сталинского культа. Осо бенно ясно убедился я в этом на примере истории с Централь ным театром Советской армии, где сначала пьесу приняли на ура и со слезами, а потом, после запрещения цензуры, также быстренько сбагрили, говоря: “Сами знаете, время сейчас ка кое...”. И поднимают при этом глаза наверх: мол де сверху все это. А ведь это неверно. Наоборот. Ильичев и Хрущев хвалили Солженицына и говорили о необходимости продолжать тен денцию в литературе, разоблачающую преступления во време на культа Сталина. А тут у самих, внизу, проявляется прокля тое “Чего изволите?”. Хотят быть правовернее Христа, хотят “правильно понять тенденцию”. А потом, когда сами ж себе все винтики закрутят, будут разводить руками, ахать, охать и говорить: “Ведь вы ж понимаете, разве мы виноваты?”. А кто ж еще виноват, кроме них самих?! Никто!».

Из письма Ю. Семенова первому заместителю заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС тов. Романову А. В.:

«Многоуважаемый Алексей Владимирович!

Понимая Вашу занятость, тем не менее хочу обратиться к Вам за советом — крайне для меня важным. Около года назад я написал пьесу “Дети отцов”. Мне хотелось еще раз сказать этой пьесой о несгибаемой воле отцов, попавших во времена куль та личности в беду, о несгибаемой преданности их детей отцо вым идеалам, о высокой принципиальности тех людей, кото рые, как это ни трудно, сражались за честного человека, когда они были убеждены в его невиновности. В пьесе почти нет вы мысла, потому что писалась она о том, что было пережито.

Я понимаю, что пьеса не лишена недостатков. И язык геро ев, и некоторые образы требуют определенной доработки. Де лать это должно и самому, и вкупе с театром. Но с театрами вы ходит неувязка. Сначала пьесу принял ЦДСА, но потом отказался от нее в связи с запрещением пьесы Главлитом.

Месяц назад пьеса была принята Театром Пушкина. Но сейчас и там от нее отказались в связи с тем, что в Министер стве культуры РСФСР наметилась тенденция — “никаких пьес о культе!”. Эта тенденция представляется мне ошибоч ной. Не писать о временах культа Сталина нельзя. Важно — как и что писать. Это главное».

Из дневника Ю. Семенова:

«Возмущает меня организация, которая тактично называ ется Главлит. Как было дело с пьесой “Дети отцов”? Они, за претив пьесу, все свалили на Главпур. Так и с пьесой “Иди и не бойся”: они, запретив ее, врут Александру Петровичу Левин скому, начальнику Управления театров, что они ее не запреща ют, а дают поправки. А когда сейчас в “Юности”, в четвертом номере, у меня шла ссылка на то, что в Театре юного зрителя репетируют “Иди и не бойся”, Главлит упоминание об этой пьесе снял, потому что пьеса эта запрещена.

Поразительно вот что: почему цензору Криушенко доверя ют больше, чем писателю Семенову, директору театра Мариен гофу, главному режиссеру театра Голубовскому и тридцати вось ми актерам, среди которых двенадцать коммунистов, а два — старики коммунисты?! Ведь писатель — он не просто писа тель, он — член Союза советских писателей! Это больно даже спрашивать самого себя, не говоря уже о том, как больно на это отвечать. Словом, поживем, посмотрим...

Вообще, если внимательно приглядеться к двум последним пленумам, а особенно к пленуму РСФСР, то здесь будет видно, кто в нем участия не принимал — ни Паустовский, ни Симо нов, ни Чуковский, ни Маршак, ни Бакланов, ни Бондарев, ни Каверин, ни Берггольц, ни Гранин, ни Панова, ни Смеляков, ни Винокуров, никто из молодых. Если взять перечень высту павших из газеты, то я, хоть и живу уже в литературной среде вплотную четыре года, за исключением двух трех, никого не знаю. Что это за люди, какое они имеют право говорить от име ни литературы, какое они имеют право давать советы, указа ния и рекомендации?! Не выступал и Михаил Александрович Шолохов, не выступал и Твардовский, не выступал Овечкин, не выступали Арбузов, Розов, Володин, Алешин... Я не знаю, прошло ли это замеченным или незамеченным, но если сей час товарищ Криушенко из Главлита будет продолжать тянуть свою политику, то — боюсь — многое станет очень ощути мым. Сейчас советского человека нельзя кормить схемами. Ес ли сейчас появятся произведения, состоящие из схем, из иде альных героев, из конфликтов хорошего с отличным, то как же читатель будет относиться к “Одному дню Ивана Денисови ча”, к “Живым и мертвым”, к “Большой руде”, то есть к про изведениям серьезным, проникающим в душу человеческую?

Замалчивать эти произведения уже нельзя, объяснять, что это — частные ошибки, смехотворно. Боюсь, что если сейчас победит пустословие в литературе, то некого будет винить в нигилизме некоторой части молодежи. Нас прижмут — кого же тогда винить в веяниях нигилизма, а он будет, потому что самая главная и самая неприятная ошибка заключается в за малчивании. Нельзя быть страусом, а тем более нельзя быть страусом с друзьями, с которыми должно говорить открыто.

Нельзя лгать человеку, будучи уверенным, что лжешь для его же пользы. Это значит не уважать собеседника и — где то — самого себя...

Любопытное событие, происшедшее на совещании моло дых интеллигентов у Ильичева.

Выступал там Володька Фирсов. Выступал плохо: с тех по зиций, которые я не приемлю. Это — дубинка, где то твердо лобость и та самая кондовость, которая всем нам порядком на доела. Но его выступление было, по моему, значительно более принципиальным и честным, нежели выступления многих мо их друзей — так называемых ультралевых. Почему? Потому что искусство, как и политика, не терпит двух стульев: либо — ли бо. А они — эти мои товарищи — выходили на трибуну, били себя кулаком в грудь, благодарили партию за правильную свое временную критику, а потом спускались вниз и в перерыве спрашивали:

— Ребята, правда я выступал, как сука?

И ему отвечали:

— Правда!

По моему, это недостойно художника. Художник должен отстаивать свою точку зрения, если он не согласен с критикой, или же принимать критику, если он считает ее верной, но уже не говорить, что он выступает, как сука. То же самое, к сожа лению, я должен сказать и о дискуссии в “Известиях” Ерми лов — Эренбург. Конечно, Ермилов — фигура однозначная и глубоко антипатичная. Конечно, известинцы совершили так тический просчет, пригласив для подобного рода дискуссии со столь умным и острым человеком, как Эренбург, такого крабо образного хамелеона, как Ермилов. Им бы надо было пригла сить писателей вроде Чаковского, Кожевникова, Чуковского и поговорить всерьез. Увы, Илья Григорьевич выглядел в своем ответе “Известиям” весьма неубедительным, жалко, по моему.

Опять таки это проистекает от желания сидеть на двух стуль ях. И у меня возникает серьезный вопрос к гражданской чест ности Эренбурга. Если он знал, что Сталин был негодяем и врагом, то как же он мог каждую свою книгу — будь то “Девя тый вал” или “Буря” — заканчивать славословием в честь “са мого доброго”, и “мудрого”, и “родного товарища Сталина”?!

Мог ли он этого не делать? Да, мог. Этого не делали ни Паус товский, ни Пастернак, ни Пришвин, ни Бианки, ни Чуков сквий, ни Гроссман. Так что в данном случае ссылаться на эпо ху — неприлично...

Из рассказа «Инженер моей души» журналиста Александра Кармена:

«Мои отношения с Юлианом состоялись при прямом учас тии моего отца и с его благословения. Познакомились мы на даче в Красной Пахре. Но на самом деле произошло это на много раньше, правда, заочно, по рассказам отца. Он, похоже, влюбился в Юлиана с первого взгляда, как и я. Это было в на чале 60 х годов, когда хрущевская “оттепель” уже сдвинулась на жесткий, традиционный для режима курс, и Юлиан, не при нимавший такого поворота, бузил, выступал, “мутил воду”, за что снискал симпатии московского студенчества (они даже выставляли около его квартиры охранные пикеты: боялись, что за ним “придут”) и всех тех, кто, как и он, видел в смене кремлевского курса крушение своих надежд на превращение нашей Родины в цивилизованное государство.

Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы читать “между строк” в его произведениях всю горечь и боль за то, что проис ходило в стране, чувствовать его кредо “инженера человечес ких душ”, стремившегося эзоповским, подцензурным, типич ным для творческой интеллигенции тех лет языком донести до умов своих читателей собственный дискомфорт и неприми римость. Сейчас нет нет да и услышишь, что де Семенов был “слугой режима”, что под маской “дозволенного диссидентст ва” воспевал существовавший строй и его основателей. Нет ничего более далекого от истины. Да, диссидентом в затаскан но привычном смысле этого слова его не назовешь, он же, как и мой отец, не подписывал никаких “прошений”, не уехал, не сидел в психушках! Но я убежден, что многие из тех, кто во вто рой половине 80 х годов встал под знамена перестройки, наив но видя в ней начало желанных перемен, сформировали свои убеждения в том числе и под влиянием семеновских книг. Сер гей Петрович Капица как то назвал такой тип общественно политического поведения “ортодоксальным несогласием” — желанием перемен и преобразований, но без разрушения все го того доброго и ценного, что было накоплено в процессе многолетнего общественного развития.


Так вот именно эта семеновская непокорность, его нежела ние по конформистски держать язык за зубами и восхищали моего отца. “Юлька ходит по острию ножа, — не раз говорил он мне. — Но как чертовски красиво он это делает!”».

Вспоминает ученый Валентин Александров:

«Лет сорок назад перед всеми интеллектуалами замаячил вопрос об отношении к диссидентскому течению. У Юлиана было все, чтобы активно к нему примкнуть: факты биографии, взгляды, к тому же финансовая независимость. Юлиан посту пил иначе. Ему виднее почему. Но я убежден, не из страха.

Скорее всего, по причине малой продуктивности этого направ ления общественной жизни, как оно тогда выглядело. И если так, в этом была правомерность. Ведь либерализация, не будем себя обманывать, пришла сверху. Таким образом, интуиция, стремление к результативности подсказывали: грядущему об новлению надо помочь».

Прежде чем сделать окончательный выбор, папа некоторое время думал об отъезде. Думал, но так и не уехал. Почему? По нятие Родины для него ассоциировалось прежде всего с язы ком — русскую литературу знал досконально, наизусть цитиро вал страницы Пушкина, Салтыкова Щедрина, Достоевского, Радищева, Карамзина. Обожал бродить по букинистическим магазинам. Покупал подшивки дореволюционных журналов, старые книги, откапывал труды Бродского, Розанова, Бердяе ва. Путешествия любил страстно, но за кордоном начинал то сковать по живой русской речи.

Из письма Ю. Семенова жене. Венгрия. 1960 е годы:

«Вот я и кончил работу, переехал из деревни в Будапешт.

Смертельно хочу домой. Я так понимаю Алексея Толстого, ко торый рвался в Россию после трех лет эмиграции. Я бы, конеч но, не выдержал больше трех месяцев — или спился бы, или пустил себе пулю в височную область черепа. Послезавтра я вылетаю к вам».

Всякий раз, когда отец, сияющий, возвращался из за гра ницы, я допытывалась:

— Пася, ну почему ты так радуешься, ведь там лучше (у ме ня тогда перед глазами стояли полки магазинов с фломасте рами, пеналами, куклами, жвачками, маечками и прочей дев чачьей радостью — земной рай, чего же еще желать?!) — Лучше, — легко соглашался он, — зато у нас к кому ни обратишься, все тебе по русски отвечают, а это, Кузьма, счастье.

Тогда этот ответ казался мне пропагандой, и только пожив за границей, я поняла, насколько отец был искренен. Он стра шился ностальгии, но все таки заговорил об отъезде с мамой.

Та не выдерживала за границей и двух недель, всегда вспо минала возвращение из турпоездки по ухоженной ГДР. Пока поезд полз мимо аккуратных немецких домиков и полей, доб ротных польских угодий (по тщательно скошенной травке прыгали пасторальные зайчики), у нее ныло сердце, скорее бы Россия. Наконец — долгожданная граница и родной пейзаж.

Покосившиеся домишки, кривые заборы, согбенные бабульки с кошелками на перроне, на кирпичной стене склада с выби тыми стеклами криво выведенная белой красной надпись:

«Вперед — к победе коммунистического труда!», а чуть по дальше, такой же краской, короткие надписи анатомического характера. Мама ликовала: «Наконец дома!». Выслушав аргу менты отца, она не ставила ультиматумы, а спросила: «Юлик, я понимаю, что здесь будет писать трудно, но для кого ты бу дешь писать там?». Папа задумался. Он не сомневался, что найдет за кордоном «рынок». Человек скромный, он все же от давал себе отчет, что с его способностями, энергией, фантази ей и английским семью прокормит. Но он вспомнил лица слу шателей на конференциях и литературных вечерах — веселые, задумчивые, восторженные, ждущие, благодарные, заинтере сованные. У него был феноменальный дар держать зал: ника ких записей, полная раскованность и экспромт, люди слушали заворожено, как дети, — и согласился, что таких читателей не найдет. «А я и подавно не смогу уехать, ты же меня знаешь...

Подумай о Даше... Каково ей будет без отца?». Мама примени ла «запрещеночку» — отъезд без дочери для папы был немыс лим. Он остался.

Видя, что наступают времена, когда нельзя будет говорить правду открыто, решил прятать ее между строк, прибегать к иносказательности. Рассказывал, что фамилия одного из пер вых русских диссидентов, жившего в XIX веке, была Печерин.

Лермонтов поменял одну букву, и царская цензура к «Герою на шего времени» не придралась, а читатели поняли. В сгущав шейся атмосфере застоя отец читателя будоражил, наводил на размышления, заставлял думать. Историк по профессии, он оперировал фактами, не кликушествовал, не считал основопо ложниками всех несчастий большевиков. Он знал, что после недолгого периода новгородской демократии вся история России — это история тирании и смуты. Отца удивляли квас ные патриоты, отказывавшиеся видеть связь между сталиниз мом и отсутствием демократических традиций в дореволюци онной России. Лакейское угадывание приближенными любого желания самодержца и слепое служение Сталину при веденных им к власти безликих и бессловесных исполнителей.

Разве не похоже? И всегда и повсеместно — полное пренебре жение личностью. Обратившись к Далю, он не нашел о лично сти практически ничего. «Личность — отдельное существо». Да приведенные ниже две пословицы: «Дело не в личности, а в на личности», «Служба с личностью несовместима». Все. В пре емственности рабской психологии, столь угодной любой рос сийской власти, и пренебрежении личностью видел отец первопричину большей части российских бед. Он любил сло ва из Екклесиаста: «Что было, то и будет, и что творилось, то и творится, и нет ничего нового под солнцем. Бывает, скажут о чем то: смотри, это новость. А уже было оно в веках, что про шли до нас». В проекции на нашу историю библейская муд рость приобретала пронзительно грустный смысл.

От фурцевского предложения писать героя сегодняшнего дня папа тогда элегантно отказался, записав в дневнике:

«Нельзя быть Иванами, не помнящими родства. По моему, нам следует ставить фильмы и пьесы и писать романы о миро вой революционности, начиная с Христа, через Бруно, Гали лея, Кромвеля, Робеспьера, Халтурина, буров, сербов, турок и болгар, через Кемаля Ататюрка к нашим революционерам Гражданской войны. Если бы сейчас по настоящему поко паться в архивах — в каждом областном архиве есть порази тельные по своей трагичности и в то же время оптимистично сти фонды, где записаны прошения крестьянских ходоков, жалобы и дарственные Красной гвардии;

покопавшись в архи вах революции и первых лет Советской власти, можно было бы сделать поразительные произведения...».

Отец огорчался, когда слышал: «Революцию сделали не мецкие шпионы и масоны!». Он считал, что так говорить мо жет только тот, кто квалифицирует русский народ универсаль ным дураком, позволяющим все за себя решать. А шараханья думцев, невесть что творившая охранка, смерть Столыпина, неразумные действия императрицы, Распутин, назначение на ключевые посты бездарей и безумцев, как Протопопов, страш ные перебои с хлебом — кто в этом виноват, тоже масоны?

Канун революций 1905 го и 1917 го, премьерство Столы пина, первые послереволюционные годы — весь тот бурля щий, страшный период интересовал отца, и он не раз к нему возвращался в своих произведениях. Он не прославлял эпоху, а тщательно изучив характеры и события и найдя в противо борствующих лагерях достойные, значительные личности, рассказывал о них — с одинаковой симпатией и увлечением.

В общей сложности он напишет семь исторических романов о том времени: два из серии о Штирлице, два из серии «Вер сии» — о Столыпине и Гучкове, три из серии «Горение» и вось мой роман — «Аукцион», во многом автобиографический, но с ретроспективами в начало XX века.

Документ для отца был святыней. «Документ — это свиде тель, это правда, это информация», — писал он. Еще в начале 60 х поняв, что поколение 2000 года будет поколением ком пьютеров, скоростей и информации, считал: чем точнее писа тель станет следовать за документом и правдой исторических лиц, тем лучше будет для читателя, потому что человек знаю щий — не глух и не нем.

«Информация литературы — категория чувственная, это некий сгусток знания и эмоции, самовыражение субъекта, жи вущего в мире объективных данностей, которые должно по нять, проанализировать и затем обобщить в образ», — писал он и рассказывал, как математики сделали опыт — просчитали на ЭВМ процент информации, содержащийся в произведениях нескольких современных поэтов, считавших себя непоняты ми гениями, и Пушкина. У современников уровень информа ции был близок к нулю, у Пушкина — достигал 100 процен тов... «Память — коварная старуха, — говорил отец, — на одной памяти и на одном том, что когда то это видел — не уе дешь. Алексей Толстой не видел Петра Первого, но он умел ра ботать в архивах и любил в них работать».

Сам отец, решив позднее писать о Петре, изучил очень много документов той эпохи и консультировался со специа листами.

О степени серьезности его подхода к работе говорит пись мо видного российского историка Мыльникова.

«20.10.1983.

Мыльников А. С.

Ленинград.

Глубокоуважаемый Юлиан Семенович!

Сегодняшняя почта принесла мне Ваш дружеский ответ на мое июньское письмо, которое я написал сразу же после про чтения первой части Вашей повести о Петре Первом. Чтобы не откладывать дело в долгий ящик (кстати, лингвисты утвержда ют, что это выражение есть русская калька ХVII века сходного немецкого выражения), сразу же выполняю свое обещание от носительно источников о Блуменстротах и прочих лицах пет ровского окружения.

Наибольшее количество сведений по данному вопросу Вы легко найдете в монографии ныне покойного немецкого исто рика (он после войны жил и умер в ГДР) Эдуарда Винтера “Halle als Ausgangspunkt der deutschen Ruslandkund”.

В этой книге есть подробный именной указатель, по кото рому легко найти нужные сведения. Сами по себе они инте ресны, не говоря уже о том, что принадлежат немецкому (и вполне респектабельному!) ученому. Смысл состоит в том, что почти все приглашенные Петром немцы (о которых идет речь) прямо или опосредованно были связаны с пиэтистами из Гал ле. Они видели смысл своей деятельности в миссионерстве в славянском и ближневосточном православном мире — как против католиков, так и против православных. В последнем случае они надеялись усилить свое влияние для выполнения далеко идущих замыслов, прежде всего в России. В книге Вин тера приведены весьма откровенные документы, из которых, в частности, следует, что зачастую пиэтисты наряду с “поверх ностной” научно просветительской деятельностью выполня ли прямые поручения прусского короля и других государей.

В этой связи обращаю Ваше внимание на славяниста Х. Лу дольфа, который в 1692 году выехал в Москву — Винтер указы вает, что поездка эта была тайной даже для друзей Лудольфа (он был автором изданной в Оксфорде грамматики живого русского языка). Он был тесно связан с английскими и датски ми политическими кругами, а по дороге в Россию получил тай ные инструкции в Копенгагене. Сама по себе эта деталь любо пытна, т. к. Лудольф тогда служил секретарем принца Георга Датского, мужа английской королевы Анны. Думаю, что этот сюжет представляет далеко идущий интерес. Точно так же по сланец главы галльских пиэтистов А. Г. Франке по имени А. Аделунг, отправившись в Россию, был агентом Фридриха I Прусского и, видимо, сыграл роль в скором заключении после этого оборонительного русско пруского союза. И таких при меров в этой монографии много (см. стр. 23, 33, 62, 69, и др.).

Надо заметить, что о миссионерских замыслах пиэтистов пи шут и западногерманские историки: Kriebel M. “Das pietische Halle und orthodoxe Patriarhat von Konstantinopel: 1700 — 1730” // Jahrbucher fur Geschichte Osteuroras Neue Folge 1955, №1, 50—70.

В этой связи заслуживает внимания книга, изданная в ФРГ и вполне открыто рисующая хитросплетения Остермана, уро женца Бохума, насчет возведения членов Брауншвейгской ди настии на российский престол: сперва путем брака Алексея с принцессой Христиной Шарлоттой Софией (их сын Петр II и многое в интригах тех лет становится яснее с учетом этого), за тем путем брака Анны Леопольдовны с Антоном Ульрихом.

Оба раза это была целенаправленная политика, которую ум ный и коварный Остерман пытался делать русскими руками.

Книга называется Klueting H., Kiueting E. “Graf Ostermann Urkunden und Regesten ‘Osermania’ aus Hannover und Wolfen buttel”. Amsterdam. 1974.

Не знаю, есть ли эта книга в СССР. Я ее читал в библиотеке им. герцога Августа в Вольфенбютле, откуда ее в конечном сче те можно выписать по ММБА (или из любой земельной биб лиотеки, например, из Ганноверской или Гетингенской) через Библиотеку им. Ленина.

Я был бы рад, если бы эти сведения оказались для Вас по лезными. Разумеется, если Вы приедете в очередной раз в Ле нинград, то с удовольствием приветствовал бы Вас как гостя.

Тогда можно было бы подробнее поговорить по вопросам, нас с Вами интересующим. У меня есть библиография, собранная в ФРГ, где я бывал несколько раз, и с которой Вы могли бы по знакомиться, т. к., естественно, в письме сложно предусмот реть все возможные повороты темы.

С наилучшими пожеланиями».

Так дотошно изучал папа эпоху перед каждой новой кни гой: читал огромное количество научных трудов, мемуаров, си дел в библиотеках, работал в архивах по стране.

И поползли слухи «доброжелателей»: «Семенов — работ ник КГБ, эвон сколько документов секретных приводит!»...

О папиных связях с комитетом говорили да и сейчас говорят те, кому не лень, с редкой уверенностью. Разговоры эти на поминают диалог из романа Александра Червинского «Шиш кин лес»:

— Николкин при Сталине на всех стучал.

— Женщина, что вы несете, он ребенком при Сталине был.

Это старый Николкин стучал.

— Никто не стучал! Ну и люди. Как известный человек — надо обязательно обосрать.

— Россия.

...Одна старая, всеми забытая актриса описала в своих ме муарах такую сцену: 64 й год, юг, море. Семенов, влюбленный в нее без памяти, рассказывает о своей дружбе с Хемом и встре че со Скорцени, а она ему в ответ, такая гордая и красивая:

«Тебе стучать приходится!». Поскольку не папа бегал за актри сами, а они вешались на него, с Хемом он, к великому свое му сожалению, не познакомился, со Скорцени встретился в 1974 году, то есть через десять лет после описываемых собы тий, а в начале перестройки не поставлял на своей даче дево чек работникам ЦК, как авторитетно заявила лицедейка, а ос новал первую частную газету «Совершенно секретно» и издательство ДЭМ, то о достоверности всех мемуаров лучше не говорить. Не приврешь — не будет красиво. Не будет краси во — не купят издатели. А жизнь то прошла, и нет ничего впе реди, и одиночество такое, что хоть криком кричи, и часы уг рожающе громко тикают в пустой квартире. Тут не только Юлиана Семенова, маму родную обкакаешь с ног до головы, только б вспомнили о твоем существовании. По Достоевскому, «социализм — это когда все равны и все друг на друга пишут доносы», и стукачей в те времена действительно было немало.

Папа в их число не входил. Не в его это было характере: откры тый, увлекавшийся, романтичный, любивший выпить, он в любой компании так веселился, что на следующий день с тру дом припоминал, что говорил сам, не то что другие. Да если бы отец и записался неожиданно в общество трезвенников, на подлость все равно не согласился бы. Он не пошел на компро мисс с совестью в 1952 году, когда посадили деда и арест угро жал ему (за отказом отстаивать невиновность Семена Алексан дровича последовало бы обязательство «освещать» товарищей по курсу — лучший способ доказать лояльность), зачем сделал бы это, став знаменитостью и зятем могущественного Михал кова? Стоит сказать и о папиных моральных принципах, о ко торых помнят все, кто его знал и любил (о врагах не говорю, к папиной чести, его врагами всегда оказывались подонки, и их «а propos» внимания не заслуживают). Так вот о принципах. Их у отца было пять: никого не бояться, никого не предавать, ни кому не завидовать, ни о ком не сплетничать, помогать, когда просят о помощи. Он твердо придерживался их до конца жиз ни. Обвинить в осведомительстве такого человека мог только тот, кто или очень ему завидовал, или любой ценой стремился привлечь внимание к собственной персоне.

Вспоминает режиссер Борис Григорьев:

«Мы познакомились с Юлианом в середине шестидесятых.

Я только закончил ВГИК, снял с товарищем диплом на студии Горького, и там же мне предложили сценарий молодого пи сателя Семенова по его роману “Пароль не нужен”. Сценарий был о сложнейшей ситуации на Дальнем Востоке в 1921— годах. Я прочитал, и мне он показался очень интересным — ос трое письмо, широта мыслей, серьезнейшее знание материала.

А больше всего понравились герои.

Главный герой в этой картине — Василий Константинович Блюхер, будущий маршал, расстрелянный в 38 м году, а тогда еще — министр Дальневосточной Республики и главком На родно революционной армии, 30 летний кавалер трех орде нов Боевого Красного Знамени. Второй герой — П. П. Посты шев, тогда комиссар, потом член ВКПб. И третий герой — молодой разведчик М. М. Исаев, который по прошествии лет появился в картине “Семнадцать мгновений весны” уже под видом Штирлица. Так что экранный путь Штирлица начинал ся у нас, под именем Исаева. Исполнял его тогда молодой еще, азартный, талантливый Родион Нахапетов. Была зима, мы встретились у Юлиана на даче, чтобы работать. Дачу он тогда снимал на Николиной Горе у какого то старого большевика.

Дед был невероятно странный и добрый. Он все разрисовывал:

чурка для колки дров у него была синяя, а топорище для то пора — красное. Он варил смесь из зерен и меда и вмазывал это в щели в сосне, чтобы дятел прилетал и выклевывал. И это восхищало и меня, и Юлиана. Вдали лаял пес гроссмейстера Ботвинника. Мы ходили по дорожке, слушали стук дятла, лай пса экс чемпиона и много говорили о сценарии, о тематике.

Что то убирали, что то исправляли.

Перед началом работы над режиссерским сценарием ди ректор студии Бритиков сказал: “Ты еще ни черта не знаешь про это время. Вот тебе командировка, езжай во Владивосток, в Хабаровск. Походи там, пошарь по углам, понюхай воздух.

В сопки зайди, в архивы”.

И я поехал. И когда рылся в архивах, то какую бы папку ни брал (за каждую папку нужно было расписываться в реестре), везде пометка “Ю. Семенов”. Это меня до такой степени заин триговало, что я решил во что бы то ни стало найти хоть одну папку, которую бы Юлиан не изучил. И вот увидел папку с од ним единственным листочком, исписанным уже выцветшими чернилами — показания малограмотного машиниста парово за, в топке которого японцы сожгли Лазо и двух его друзей.

Опять в реестре “Ю. Семенов”! Взял уж совсем сторонние до кументы, более позднего периода и снова — “Ю. Семенов”!

У него было свойство: если он внедрялся в какую то тему, то, как кит, раскрывал пасть, всасывал весь планктон (т. е. инфор мацию), процеживал его сквозь усы и полностью слизывал.



Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 17 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.