авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 31 | 32 || 34 | 35 |   ...   | 82 |

«Настоящее издание – это переиздание оригинала, переработанное для использования в цифровом, а также в печатном виде, издаваемое в единичных экземплярах на условиях Print-On-Demand (печать ...»

-- [ Страница 33 ] --

Иду пешком в театр. По солнышку.

Кре-кре целую тебя.

Твой В.

910. Л.Н.Андрееву 31 авг. 1916 г.

[31 августа 1916 г. Москва] Дорогой Леонид Николаевич!

Мне все некогда ответить на Ваши прелестные письма! (Как-то в одном из наших общих собраний я читал отрывки из Ваших писем, а кто-то недурно сострил: «Нельзя ли инсценировать его письмо?») Сейчас получил «Младость». Это хорошо, что Вы прислали. В наших широких планах чуется мне какое-то место для такой пьесы. Разберусь быстро1.

«Собачьего вальса» жду. (Ужасное название!) Конечно, я очень занят. Конечно, я все думаю, думаю и думаю. Дела такие, времена такие, что больше думаю, чем действую. Вы мне второй раз пишете о «Романтиках»: будто бы я молчу о них, потому что не хочу сказать, что пьеса у нас идет. Помнится хорошо, я писал Вам: «Автор, вероятно, будет еще переделывать». Что я еще мог Вам написать? Вы мне можете писать о Мережковском как угодно откровенно, но я Вам – нет. Даже Вам. А может быть, именно Вам. В то время, когда я писал бы Вам, Андрееву, о Мережковском, я вспомнил бы, что я директор Худ. т.

Это к чему-то обязывает. Но если Вас так интересуют факты, то скажу, что «Романтики» в ближайшем сезоне не пойдут у нас, так как нет у нас исполнителя на главную роль2. Что касается дальнейших сезонов, то я еще не знаю намерений автора.

Сезон разрабатывается пока так, как я Вам уже однажды рассказывал.

То, что переживает Россия, заставляет нас быть в своем деле особенно честными и мужественными. Честными – т.е. заниматься только тем, что, по-нашему, мы должны и можем делать. Мужественными – т.е. не бояться ни трудностей, ни поверхностных мнений о нас, хотя бы нас (уже в четвертый раз за 5 лет) хоронили. Пусть хоронят. Если мы живы, мы воскреснем, а если мертвецы, – туда нам и дорога!

Сейчас я лично занят установкой, пересмотром текущего старого репертуара. Мало того, что он на афише, – надо его играть так хоро шо, как это от нас требуется. В этом, т.е. в том, как играется текущий репертуар, с каким вниманием, – я думаю, самая существенная разница между Худ. т. и другими, где в громадном большинстве внимание кончается на втором представлении. А затем группы артистов гото вят: «Село Степанчиково», «Розу и Крест», «Короля темного покоя», «Чайку» и «Дядю Ваню». Что пойдет раньше, что после;

где пойдет – в театре или в имеющей быть устраиваемой малой зале (новой студии), – неизвестно. Зависит от многих причин.

Пока до свидания.

Обнимаю Вас.

Качалов-то все еще хворает! Леонидов тоже.

911. Е.Н.Немирович-Данченко 3 сент.

Суббота 11 час.

[3 сентября 1916 г. Москва] Так как я тебе уже писал о непорядке почты вашей, то надеюсь, что я последний раз скучаю без твоих писем. Сегодня жду два письма.

А право, скучно: четыре дня ничего не знаю.

Что тебе, голубчику, рассказать нового?

Вчера вечером зашел в лазарет, прислал Ивенсен (ей) и Алек. Захар.

фруктов и конфет. Только эти две бессменно два года и без жалова нья работали. Ал. Зах. такая же, как была и раньше. Она и Славик расспрашивали о Нескучном, о тебе и детях, Красногоровке, словом, с интересом слушали каждую подробность. В лазарете была вечерин ка. Москвин с Грибуниным – «Хирургия», Книппер с Вишневским – «Медведь», Шевченко с Москвиным и Хмарой – пение, Соловьева с Гиацинтовой – «гопак». Солдаты наслаждались. Прежней заведующей, Надежды Дмитриевны, там уже нет. Солдаты разно воспринимали веселье. Одни хохотали, другие тоже веселились, но сосредоточенно, без улыбки. Даже на самое смешное не улыбается, а потом аплодирует больше других. Лазарет все лето и сейчас полон. Есть и тяжело ранен ные.

Сейчас буду готовить интервью для газеты о сезоне. Трудно это. О том, что мы не берем ответственность за срочность новых постановок, гово рить не трудно, так как причины оттягивания не только уважительные, но даже почтенные. Но страх у меня, что не оправдаем этих почтенных причин, что Станиславский задавит течение дел... На словах-то все хорошо, а на деле будет совсем иначе. И не нахожу в себе мужества сказать ему это, потому что, во-первых, значит – прощай, мирная рабо та, а во-вторых, ничего из этого, пожалуй, и не выйдет. То есть вышло бы, если бы я взялся по-прежнему работать вдвое, чем следует... То есть и работать и бороться. И то еще приходит в голову: а может быть, я не прав. Может быть, для того чтобы дело наконец шло нормально, единственное средство именно вести так, как намечается, то есть пре доставляя работать другим...

Путано это, в письме не расскажешь.

Отчаянно хочется сделать так, чтоб разрубить этот гордиев узел!

Можно ли его развязать? Не знаю, все спуталось. Я могу быть силь ным и решительным, когда мне все ясно. Иначе я выпускаю из рук все вожжи. Сейчас я здоров, не переутомлен, хочу сделать много, а чув ствую себя связанным. И распутать цепей не могу – не знаю, с какого конца. Да и как лучше – не знаю. Беда, да и только! А надо мне решить до тех пор, пока сезон покатится. Там уж будет некогда.

Солнышко появилось. Сегодня холоднее – всего 8°, но, кажется, тихо, т.е. без ветра.

Ну, целую тебя. Шлю благословения.

Тебе и всем, тебя окружающим.

В.

912. Из письма Е.Н.Немирович-Данченко Пятница,9-го.

101/2 ч. утра [9 сентября 1916 г. Москва] Вчера тебе не писал, Котик. Сегодня есть новости.

Печальная: Рыбаков скончался. Вчера в 5 час. дня. Ему было 60 лет.

Мог бы с десяток лет еще даже играть. Уж очень много было принято им алкоголя, да мало правильных ночей.

Надо надпись сочинять на венок1. «Русское слово» уже звонило, просит статью. И не знаю, дам ли....

Другая новость: приехал Василий. Из Евпатории. Очень доволен Евпаторией, говорит – очаровательный уголок, и семья Дувана ему нравится. Там он жарился на солнце и зарывался в солнечном песке.

Ездил в Алушту, оттуда верхом в Ялту....

По-моему, очень потолстел. Рассказывает, что на французском фронте участвовал в атаке и получил крест... (Не верится что-то.) Сегодня он будет обедать с Ек. Павловной Султановой, которая, при ехавши, прислала открытку. Что хотела бы повидаться. Я ее вызвал в театр, поболтали....

6-го я был в «Летучей мыши». Переполненная премьера, но москвичей на 10 человек один. Довольно сказать, что я поздоровался не более как с 10–12 лицами. Мужчины в пиджаках, дамы в соболях – все незна комые. Программа средняя. Большая инсценировка «Пиковой дамы»

пушкинской. Кое-где понравилось, кое-чему шикали, даже свистели.

Балиев был не в ударе и, как выразился какой-то рецензент, «скуп на остроумие».

Говорят, что он стал совсем лавочником. Заботы только о деньгах. И актеры его бранят за непозволительную жадность. Я сидел весь вечер с Койранским. В час был дома. Впечатлений не осталось. В Театре репе тиции, репетиции, все старых пьес. Больше всех работает Лужский. Но все стараются работать, настроение вообще трудовое! Вчера я возился с балом «Горя от ума», где были и Женя с женой2. Она, кажется, мало даровита, но довольно представительна (дама), а он милый вахлачок.

Станиславский подпростудился и дня три уже сидел дома.

Сейчас у меня зуб против Вишневского, который в самых личных материальных перспективах изволит интриговать. Придется сделать настоящее ассаже1.

Третьего дня я сердился....

913. Л.М.Леонидову 13 сент. [13 сентября 1916 г. Москва] Многоуважаемый Леонид Миронович! Вы просите ответа на Ваше письмо1 к 15 сентября, но сделать общее собрание пайщиков в эти дни усиленных репетиций невозможно. Поэтому я беру на себя отве тить на основании разговоров с Конст. Серг. и некоторыми членами Т-ва. Тем более что один из поставленных Вами вопросов, – кажется, даже главнейший для Вас, – решается отрицательно и без собрания пайщиков. Я говорю о выходе Вашем из членов Т-ва. И учредителями, т.е. Конст. Серг. и мною, и членами Т-ва, с которыми я говорил, это признается совершенно недопустимым. Прецеденты, бывшие до сих пор, возбуждались по обстоятельствам не менее исключительным, чем случай с Вами, но как тогда собрание отказывалось нарушить договор, так обязано будет отказаться и теперь. Подобное нарушение основного пункта договора угрожает такими осложнениями, какие Вам, вероятно, не приходили в голову, а то Вы и не просили бы [об] этом.

Это с формальной стороны. Но и с моральной Ваша просьба имеет плохую почву. Вы пишете: «Будучи не вполне уверен в своем здоровье, считаю несправедливым принимать участие как в могущих быть при былях, так и в убытках». Во-первых, с такой логикой нельзя было бы заключить ни одного договора, потому что никто не может быть гаран тирован от болезни. А во-вторых, тут бьющее в глаза противоречие: Вы в прошлом году, пожалуй, еще менее были уверены в здоровье, однако не заявляли о выходе.

Моральное право, наконец, тем более на стороне Т-ва, что до сих пор Ваше участие в нем не причиняло Вам ни малейших убытков, наоборот, приносило только выгоды.

Чтобы покончить с этим вопросом. Несколько лет назад Вы также хоте ли выйти из Товарищества. Вы были в расцвете здоровья. Очевидно, основные побуждения Вашего желания теперь, если Вы захотите отне 1 От assagir (франц.) – образумить, остепенить.

стись к себе беспристрастно, могут и не находиться в связи с Вашим теперешним состоянием.

Далее, относительно других пунктов Вашей просьбы. Почему Вам понадобилось заменить наш последний план, ясный, простой, охраняю щий Ваше самолюбие, на новый, противоречивый, сбивчивый и ставя щий Вас в неловкое положение? Во 2-м пункте Вы просите назначить Вам содержание, которое бы обеспечивало Вам существование, даже если Вы не будете в состоянии ничего делать, а в 3-м имеющую быть Вашу работу все-таки вознаграждать за особую плату («Всякое участие мое в театре в качестве актера, режиссера и т.д. вознаграждать за осо бую плату»). Раньше мы с Вами решили, что Вы можете работать по администрации (и режиссуре). Означает ли Ваше новое предложение, что Вы желаете работать только как актер или режиссер, если сможете, а если не сможете быть актером или режиссером, то предпочитаете просто получать, как говорится, усиленную пенсию, не связывая себе никаким делом в театре? Да неужели мы правильно понимаем Вашу просьбу?.. Со всем этим надо покончить. То Вы можете играть толь ко новые роли, то можете только старые, теперь опять только новые.

Тогда Вы надорвались на том, что в «Пире» и режиссировали и играли, теперь это же предлагаете проделать с «Флорентийской трагедией»2.

Вы не можете жаловаться, чтобы мы не шли навстречу всякому Вашему предложению, но Вы их меняете, не начиная осуществлять ни одного.

То Вы сами искали, что могли бы делать в театре, не рискуя здоровьем, а когда это найдено, Вы готовы отбросить как беспокойную обузу (об устройстве концерта Вы, очевидно, так же забыли, как и о выступлении в Скалозубе). Иногда Вас охватывает настоящее, подлинное желание быть полезным театру, иногда же становится слишком очевидным, что на первом месте у Вас побуждения, продиктованные материальными соображениями. Рядом с намерениями, достойными тех товарищей, которые еще не обманули никого, кто доверялся им, Вы можете вдруг принести Румянцеву статью Ежова, очевидно, в какое-то назидание3.

Со всем этим надо покончить. Я внесу в Совет или в собрание пред ложение, основанное на наших последних переговорах и на том, что я считаю единственно благородным и разумным, как для театра, не име ющего никакой обеспеченности, кроме его трудоспособности, так и для Вас самого. Вы не калека, не разбитый параличом, и по медицинским и по Вашим собственным утверждениям Вы вполне здоровый человек, не менее здоровый, чем многие Ваши товарищи, переутомленные, или с расширенными сердцами, или с хроническими недомоганиями. Вы прекрасно знаете все театральное дело, Вы можете быть полезны в раз ных его отраслях, на Вас еще ни с какой стороны не свалилось огромное несчастье – быть тяжелым бременем на товарищах. Сравнение с нашей старой артисткой, лишенной ног, сделано Вами, очевидно, необдуман но и может быть оправдано разве только бессонной ночью, укрывшей от света Вашей мысли Вашу гордость4. Вы – работник. Пусть не актер, но работник, который может нести труд, не только безвредный, но, может быть, и полезный для укрепления Вашей психики и для крепкого возвращения Вашего на сцену. Я повторяю только то, что утвержда ют Ваши врачи и Вы сами. Можно точно установить, что Вы можете делать по администрации и режиссуре. И за это театр будет платить Вам 4200 рб., вернее – 350 рб. в месяц. Никто от Вас не потребует того, что Вам будет не под силу. (В это жалованье не входит Ваш гонорар в качестве члена Совета.) Но я буду пользоваться Вами как работающим по администрации и режиссуре всюду, где только это понадобится, и повторяю – что Вам под силу. Если бы неожиданно оказалось, что Вами сделано гораздо больше оплачиваемой суммы, – у нас не остановятся перед увеличением платы.

Затем Вам будет открыт кредит до 500 р., или даже больше, если Вам нужно, – до 550 р.

Если Вы захотите пробовать играть, – конечно, в старых ролях, – то будете получать разовые для погашения открытого Вам кредита.

Причем, так как этот опыт наиболее важен, – я, разумеется, параллель но буду избавлять Вас от тех административных или режиссерских занятий, которые помешали бы опыту. Считаясь с жалованьем в 4200, нельзя, конечно, разовые определять в крупном размере. Начнете ли вы с Голубя, как мы решили, или с другой старой роли, – дело Ваше5.

Вл.Немирович-Данченко 914. Л.М.Леонидову [Сентябрь после 14-го, 1916 г. Москва] Многоуважаемый Леонид Миронович!

Только что прочел Ваше вчерашнее письмо1. Совершенно недоумеваю, чем я мог оскорбить Вас и в чем выразилось, что я подозреваю Вас в некрасивых поступках. К моему облегчению, передо мною Ваше пись мо, на которое я отвечал. И я отлично помню весь мой ответ. Смысл его так прост.

1. Вы просили освободить Вас от Товарищества, – я ответил, что это невозможно формально и необоснованно морально.

2. Вы предлагаете новый план Вашего участия в делах театра, – я нахожу, что Вы, ища выхода из трудного положения, никак не може те остановиться на чем-нибудь определенном и потому мне остается самому что-нибудь решить окончательно. Ваш план о «Флорентийской трагедии» я нахожу рискованным, чему прецедентом был «Пир», и не могу рассчитывать на «Флор. тр.» при таких условиях. Ваши же матери альные пункты 2 и 3 я нахожу и для театра и для Вас худшими, чем тот план, о котором мы говорили и который я предлагаю вторично.

Если же Вы нашли что-нибудь обидное в толковании Вашего письма, то не думаю, чтоб Вы были правы. Я отвечал только на то, что написано черным по белому, и опирался лишь на то, что слышал от Вас самого.

Оскорбить Вас, во всяком случае, я не имел ни малейшего намерения.

Если тон мой с Вами слишком решительный и откровенный, то, право, при Вашей слабой воле это для Вас же самое лучшее. Для того чтобы найти хороший выход из Вашего трудного положения, идти, после 12-тилетнего кипения в общем котле, по пути обид и оскорблений, – согласитесь, не стоит. Вы не можете жаловаться на то, чтоб я был с Вами только формалистом. Никогда. И сейчас у меня одно желание:

если Вы сами не можете быть решительным, то таким должен быть я, при чем думаю столько же о театре, сколько и о Вас лично. Но если я не могу заботиться только о театре, не считаясь с Вами, то не могу и беспокоиться только о Вас, совсем не считаясь с театром. Разве это не верно?

Вл.Немирович-Данченко.

Боюсь, что Вы тратите время и нервы на новое письмо. Подумайте немного, – не лучше ли говорить, чем переписываться.

915. М.В.Добужинскому [27 сентября 1916 г. Москва] Дорогой Мстислав Валерианович!

Совет ничего не имеет против того, чтобы Вы брали ежемесячно в счет работ Ваших по 500 р. Напишите Николаю Александровичу, в какие сроки Вам засылать эту сумму.

Буду ждать Вашего приезда, чтобы побеседовать о «Розе и Кресте». О «Селе Степанчикове» Вам напишут.

В.Немирович-Данченко 916. К.С.Станиславскому [1 октября 1916 г. Москва] Дорогой Константин Сергеевич!

«Село Степанчиково» – дежурная пьеса. Стало быть, для репетиций Вы можете не считаться ни с чем.

Вероятно, Вы написали мне потому, что на понедельник я назначал занятия с Шахаловым?1 Это Вас не должно стеснять: конечно, я должен найти другое время. Да и не трудно найти.

Сказать – «мы говорили, что нельзя вести параллельные работы» – можно будет, только испробовав все средства, в число коих, разумеет ся, входят и уступки одних режиссеров другим. Пока нет решительно никаких данных для такого печального вывода. Наоборот. Полезность заготовки пьес в разных местах, во всяком случае несомненна. Даже если не будет сделано много! Даже если неверно начало пьесы зало жено!

Надо только заранее установить преимущество одной пьесы перед дру гой. По каким бы ни было соображениям, – художественным ли, зада чам ли театра, трудности ли, или даже материальным, – но установить.

Все шесть уступают дорогу дежурной пьесе. Потом, между остальны ми должны быть соглашения. В решительных же случаях надо опирать ся на преимущественную необходимость одной перед другими. И т.д.

В частности, к «Розе и Кресту» я только прикоснулся. Еще много дела просто с отдельными исполнителями, – самого важного пока для меня.

Ваш Вл.Немирович-Данченко. В среду заседание о пьесах Андреева и Юшкевича. Причем вопрос об Андрееве становится ребром, т.е. он навсегда отойдет от театра. Говорю это не для того, чтобы непременно ставить его пьесу, а для того, чтобы придумать, как с ним говорить.

Выписать его, что ли?..

917. Е.И.Сидорову 1 окт. [1 октября 1916 г. Москва] Многоуважаемый Евстафий Илларионович! Я уже телеграфиро вал Вам о совершенной неприемлемости Вашего предложения. Право, трудно даже понять, как Вы могли его сделать, как оно пришло Вам в голову. Но я пользуюсь этим случаем не только для того, чтобы отка заться от Вашего нового предложения, но и для того, чтобы просить Вас как можно скорее вернуться к тому, чего я и Екатерина Николаевна всегда хотели от Нескучного.

Очевидно, между нами и Вами какое-то коренное недоразумение. Мы до такой степени разными глазами смотрим на усадьбу, наши желания, обращенные к ней, до такой степени различны, что мы никак не можем столковаться. Вы находите, что из нее, расширив хозяйство, можно извлекать доход, и так убеждены в этом, что готовы взять весь риск на себя. Но при этом Вы опять не считаетесь с тем, что расширение хозяй ства неминуемо разрушит тот покой, который нам нужен в Нескучном прежде всего. Вы – человек деревенского хозяйства. Пыль, шум, возня, содержание многочисленного скота, забота о множестве рабочих, – словом, все, что составляет в страдную пору жизнь широкого хозяй ства, а потом хлопоты о реализации приобретенного, – все это Вам естественно кажется самым важным, неизмеримо важнее того, может быть, барского покоя, какого мы требуем от Нескучного. Мы хотим, чтобы само хозяйство подчинялось тем условиям, какие нам нужны, а Вам такие требования органически враждебны. Как Вы ни стараетесь наладить себя на это, Вы всегда будете склоняться к тому, чтобы усло вия нашей жизни то и дело подчинялись требованиям хозяйства. Вот разница наших желаний. И Вы все какими-то обходными путями ищете соглашения.

Доходности от Нескучного мы не ищем хотя бы потому, что не верим в нее. Как бы Вы ни убеждали меня, что большое хозяйство в нашей маленькой усадьбе нисколько не отразится на ее тишине, я в это не поверю. И как бы ни убеждали Вы, что Ваше предложение выгодно для нас, – тоже не верю.

Мне стыдно вспоминать из прошлого лета, как у нас не хватало то того, то другого за столом. Мне стыдно вспомнить фразу Татьяны Харитоновны: «Мы же не ждали, что Вы привезете гостей!»1 Выходит так, что единственно, что мы можем позволить себе в Нескучном, – это в два года раз приехать мне вдвоем с Екатериной Николаевной на две три недели. Вы не можете не понять, как это чудовищно ненормально и что терпеть это можно только временно. Ни хороших огородов, – я уж не говорю о парниках, – ни достаточного количества коров, ни лошадей, которыми можно пользоваться когда захочешь, ни птицы, ни крепкого дома с крепкими окнами и печами, ни сносного фруктового сада!.. А чего мне это стоило! Подсчитайте-ка: ремонт (крыша), жало ванье экономки, горничной, прачкам. Плату за лошадей каждый раз, как надо ехать, покупки чуть ли не всего, что нужно – и масла, и яиц, и кур, даже зелени! Прибавить % с капитала, какого стоит Нескучное, во что же обошлось оно?

Нет, Евстафий Илларионович, благодарю Вас за Ваши заботливые мысли, но они направлены не навстречу нашим желаниям. Я предпочту издержать сразу значительную сумму, когда буду уверен, что она нам даст действительно прекрасные условия для наших летних отдыхов.

Екатерина Николаевна совершенно права, когда говорит, что нельзя на таком маленьком клочке, как наша усадьба, заводить государство в государстве. А Вы предлагаете еще сильнее расширять именно государ ство в государстве.

Если Вы хотите, чтоб Нескучное было таким, каким мы его любим, то подумайте внимательно о том, что для этого надо, а не о том, как сде лать его похожим на любой доходный хутор.

Жму Вашу руку.

Вл.Немирович-Данченко 918. Л.Н.Андрееву 6 октября [6 октября 1916 г. Москва] Дорогой Леонид Николаевич!

Очень хорошо, что отношения с театром Вы перевели на официальную почву. Я доложил Совету не только пьесу, но и два Ваших последних письма. Посвятили Вам два заседания. Спешу сообщить результат, самое важное, к чему пришел Совет.

Совет согласился с горячо высказанным предложением Станиславского.

Станиславский говорил приблизительно так: «Считаю его (т.е. Вас) самым талантливым современным драматургом. Если бы ему это пона добилось, то мы могли бы послать коллективное уверение за всеми нашими подписями. Если исключить Рабиндраната Тагора, то, кроме Блока, не вижу равных ему талантов нигде и в других странах. Но между нами, т. е. театром и Андреевым, какое-то важное непонимание друг друга, и с его стороны театр не встречает настойчивой и серьезной попытки понять наше артистическое искусство и помочь устранить то, что мешает нам слиться. Театр готов идти навстречу этой попытке как угодно, не только материально, но и на деле. Например, представить в полное его распоряжение (живи он в Москве) ансамбль для его пьесы, чтобы на самой работе артисты и автор пришли к какому-нибудь гар моническому соглашению».

Словом, Совет постановил, что Художественный театр готов идти на все, что только в его силах, для того чтобы утвердить в нем драма турга, талант которого он высоко ценит. Но театр не может и не хочет подделываться, лгать или подчиняться таким Вашим требованиям как автора, которые враждебны его искусству. Если театр ошибается, чего то не понимает в Вашем творчестве, то первым шагом к желательному сближению был бы какой-то ряд бесед. Было бы отлично, если бы Вы приехали к нам.

Сейчас театр переживает одну из самых серьезных полос своего существования. Пересматривается все его дело, и как искусство, и как организация. В основу этого пересмотра положено стремление к настоящей правде, искренности, строгости к самому себе. Может быть, никакие беседы и совместная работа ни к чему не приведут;

может быть, для Ваших пьес нужна или другая труппа, или полное подчинение артистов автору;

может быть, Художественный театр через известное время и сам поймет свою ошибку;

может быть, Художественный театр и Вы – два таких различных организма, которые духовно слиться не смогут, но так как может быть и радостное противоположное, то было бы грешно не использовать для этого радостного всех средств. Пора перестать бояться всего того, что по поводу этого могут говорить и писать, и какой-нибудь газетной шумихи, которая якобы обидит чье-нибудь самолюбие. Если Художественный театр и Вы стоят друг друга, то и дела их достойны уважения друг друга, а попытка полного сближения между ними неизмеримо выше всяких уколов самолюбия.

В искренности всего, что я Вам пишу, сомневаться Вы не должны. Я хотел Вам обо всем этом телеграфировать, но такого длинного текста не выдержит никакая телеграмма. А задержал я ответ для того, чтобы он был исчерпывающим.

Буду ждать от Вас вестей.

Вл. Немирович-Данченко 919. А.А.Блоку [Середина октября 1916 г. Москва] Дорогой Александр Александрович!

Вам пока не надо приезжать для репетиций. То есть актеры еще не чув ствуют в авторе необходимости.

Вот как шла работа. Весной, после Вас, артисты сделали репетиций 15.

– тем и разъехались на лето. Осенью театр был занят старым репертуа ром, а с конца сентября репетиции «Розы и Креста» возобновились, но уже сразу со мной. Я прослушал сначала, что было сделано, и, совсем не удовлетворившись, начал вести репетиции (вернее, беседы) по-и ному. Кажется, волнение было хорошего качества. Потом произошел перерыв: я захворал, дней на восемь. И вот только недавно начали уже просто репетировать, как бы покончив с беседами. И то, что мы сейчас делаем, для Вас еще не представит интереса. Когда же мы сделаем «рисунок углем», когда станет ясно, какими возможностями обладают артисты для приближения к поэме, – тогда надо будет вести репетиции в постоянном Вашем присутствии. Это будет не раньше конца ноября.

Тем временем мне стало ясно, что надо по музыкальной части1. И тем же временем сговорились мы с Добужинским.

Вот побеседуйте поподробнее с Добужинским. И кстати, скажите ему, что я жду от него материалов очень скоро.

Если Вы совсем свободны и приедете на день, на два, то, конечно, польза будет от нашего свидания. В особенности мне повидаться с Вами было бы хорошо. Я рассказал бы Вам, чем я увлечен, какие у меня замыслы, а Вы прокорректировали бы меня. Но если Вам трудно приезжать теперь, то за месяц, полтора я вреда постановке не принесу.

Жму Вашу руку.

В.Немирович-Данченко 920. Е.Н.Чирикову 19 окт. [19 октября 1916 г. Москва] Многоуважаемый Евгений Николаевич!

Пишу откровенно.

Прочел Вашу сказку с интересом, – по крайней мере, к сюжету: вопрос – чем это и как кончится – держал меня довольно крепко. Даже очень большая сцена у ведьмы читается без перерыва внимания и ни на минуту не кажется утомительной. И отдельные места, то там, то сям, возбуждали приятные ощущения: и Кащей, и Звездочет, и Алхимик, и Правда в конце... В языке, может быть, три-четыре раза попались словечки или обороты, попадающие под сомнение... Но при всем этом Вы не победили мое общее равнодушие к русским сказкам. Я никогда не задумывался, откуда оно, отчего я всегда холоден к этому идеализму и русского богатырства, и женской красоты, и всех этих орнаментов сказочного уклада жизни. Есть тут что-то не классическое, а застывшее, какой-то театральный штамп, что-то от русской вампуки. Вы, разуме ется, не то, чем являются все оперные либреттисты, Боже сохрани! Но чего-то и Вы не преодолели, как преодолел Островский в «Снегурочке»

– чуть ли не единственной русской сказке, которая меня всегда увлека ет. И однако успех сценический у Вас должен быть. Но вот беда, дей ствительно: где Вам ставить? У Художественного театра, когда придет время, на очереди, уже давно установленной, – «Снегурочка», да и эта очередь придет не скоро. Как теперь ставить такую сложную вещь?

Ни мужского персонала, который весь на призыве, ни рабочих рук, ни материалов для костюмов и постановки! Какой театр возьмется теперь за такую громаду? Ума не приложу. Нужно искать такой театр, где есть хоть старое что-нибудь, т.е. в первую голову – императорский. Я бы решительно советовал Вам передать туда. Это самое лучшее. Хотите, пошлю экземпляр А.И.Сумбатову? Можно не через меня. Вы напишете ему, что рукопись будет ему доставлена, а я переправлю. Сам я ему могу ничего не говорить, если хотите.

Все-таки Малый театр – это лучше всего.

Вот Вам, дорогой Евгений Николаевич, все, что я могу сказать. Во вся ком случае, спасибо Вам, что не забываете нас.

Искренний привет Вашей жене.

Крепко жму Вашу руку.

921. Е.Н.Чирикову [Октябрь после 19-го, 1916 г.] Дорогой Евгений Николаевич!

Экземпляр выслал.

Мне очень грустно, если Вы слишком доверились моему возражению и даже заподозрили, что я преувеличиваю то, что мне показалось хоро шим, и преуменьшаю обратное.

Скорее наоборот. В чем совершенно согласен, конечно, – что в «бур жуазных темах современной драматургии» будущий народный театр не получит источников. И всякий зрелый талант всегда потянется за творчеством к народным мифам. Но что понимать под словом «дух живой», который должен воскресить сказочную вампуку? Не значит ли это именно лишить сказку характера вампуки? Никакой вампукой, ни мертвой, ни воскресшей, думается мне, нельзя заразить душу совре менного актера и театра. Конечно, образы сказочные чисты и, скажем, прямолинейны. Но есть белый цвет, который – краска, а есть белый цвет – просто отсутствие красок. Художник современный найдет белую краску не в «голубиной чистоте», а может быть, в смешении разных цветов и тогда уйдет от вампуки. И в Вашей сказке мне очень многое показалось свежим, живым, а в других местах Вы как бы находитесь во власти былых «форм» и красок. Разве надо выбросить совсем из души все, чем жива современная душа писателя и благодаря чему она на мно гое, даже в мифе смотрит по-новому? Попробовать бы рассмотреть, как мы понимали русский гений до этой войны и каким мы его чувствуем теперь? Я вот не могу отделаться от чувства, что в нем прирожденное рабство и какое-то лукавство, которое мы, современные европейцы, готовы назвать попросту нечестностью. Для истинного патриотизма это сознание является большим испытанием: любишь раба и жулика и не можешь отделаться от этой любви. Нам, простым обывателям, лишенным дара проникновения вдаль и вглубь, остается опереться на веру в какое-то духовное начало, которого мы еще не понимаем, но в котором эти качества рабства и нечестности потонут, как частности.

Герой сказочной вампуки не поддерживает ведь в нас этой веры, а только продолжает обманывать нас.

Крепко жму Вашу руку.

922. А.А.Блоку Телеграмма [21 октября 1916 г. Москва] Для репетиций Вы пока не нужны, но очень желательно погово рить мне с Вами. Я только теперь окунулся в работу. Пишу письмо.

Привет. Немирович-Данченко 923. М.В.Добужинскому Телеграмма [Октябрь после 20-го, 1916 г. Москва] Страшно волнуемся. Ради Бога приезжайте немедленно и при возите все, что есть, в каком бы виде ни было. Привет. Немирович Данченко 924. М.В.Добужинскому 26 окт.

[26 октября 1916 г. Москва] Дорогой Мстислав Валерианович! Я что-то перестаю понимать, что делается с «Степанчиковым». Вчера я говорил Константину Серг.

и Ив. Михайловичу1 о том, почему затягивается дело, что пора делать генеральные хотя бы двух актов. А мне отвечают, что задержка за костюмами2. Нет, даже за рисунками костюмов! (Когда же они будут сшиты?!) Пишу не для упрека, потому что, может быть, тут и нет Вашей вины. Но мне так говорят, и я не могу не спросить Вас.

Ваш Вл.Немирович-Данченко 925. А.А.Блоку 1 ноября 1916 г.

[1 ноября 1916 г. Москва] Дорогой Александр Александрович!

Раз Вы не приезжаете, попробую рассказать Вам, как обстоит дело.

Однако все под секретом.

Времени прошло много, а сделано очень мало. От множества причин.

Сначала – внешних, т. е. болезни, занятия со старым репертуаром и т.

д. А потом – и внутренних. Эти важнее.

Прежде всего роли все-таки разошлись не блестяще, не так, как это ино гда бывает с более счастливыми пьесами, сразу находящими настоящих исполнителей.

Жданову я заменил Лилиной1. Долго искал, кем заменить. Остановился на Лилиной, устранив опасность, что она будет не слишком моло да: все-таки же граф поручил ей свою юную жену. «Прозаичность»

Лилиной не мешает делу. Роль, когда Лилина вникла, нравится ей. Но работает она всегда очень долго, кропотливо и не заботясь о времени.

Самая большая моя мука – Гаэтан. Делаю все, от меня зависящее, все, что в моих силах, чтоб из Шахалова вышел Гаэтан. Я этого акте ра совсем не знаю. Пока мои заботы не приводят решительно ни к чему. Я думаю, и не приведут. И понемногу давно уже упорно ищу Гаэтана, хотя бы про себя одного. Конечно, надо было играть Гаэтана Качалову, а Бертрана Массалитинову или Леонидову. В крайнем случае – Гаэтана Леонидову. Но вот подите же, влюбился Качалов в Бертрана, и если у него отнять это, он сразу, что называется, скиснет.

Я опасаюсь этой операции. При том же капеллана тоже нету никакого, кроме Массалитинова. Отдать Асланову – маленького роста, получится дешевенький «штамп». А надо, по-моему, жирное животное. Что же до Леонидова, то, во-первых, он все еще на положении больного, даже капризного больного, а во-вторых, – Вы были против него как кресто носца, все равно в Гаэтане или Бертране. (Помните Ваше замечание у меня в Петрограде? Я с этим не очень согласен – хотя понимаю Вас.) В Шахалове нет ни гениальности, хотя бы обманчивой, ни пафоса, чистого, настоящего. А перевести роль на одну характерность – значит, погубить все. Ведь какие там ни будь роли Бертрана, Изоры, все же Гаэтан – стержень пьесы2.

Был у нас такой молодой актер – Рустейкис (играл Моцарта), я бы за него поручился. Но он – призван. И бас Шахалова я нахожу неподхо дящим: хочется высокий баритон или даже тенор (не в смысле пения).

Словом, это меня так мучает, и чувствовал бы я, что даром трачу время, если бы не то, что пока я ищу с Шахаловым, я сам овладеваю замыслом.

И к новому Гаэтану приду уже вооруженный убежденностью.

Дальше. Нету никакого Алискана. Их три – и ни одного. И не знаю еще, как буду с этим. Даже ни с одним не занимался как следует.

Замыслом всей поэмы я, кажется, достаточно овладел. По всем линиям содержания, фигур и брезжущей вдали формы – кажется, не ошиба юсь. По крайней мере, в моей душе уже сложилось нечто, что я могу защищать даже перед автором. Разумеется, опираясь исключительно на текст, откуда и черпает моя фантазия. Было несколько бесед, когда, казалось мне, актеры загорались моей фантазией. Однако проводить эти замыслы и приятно и долго.

Надо, чтоб в душах актеров зажили образы, живым чувством создаю щие общий замысел. Тут, конечно, на каждом шагу актерская склон ность впасть в театральщину, в штампы, даже в вампуку. Борьба с этим трудна, но она-то и составляет самую интересную часть трудов нашего театра. Просто, искренно, выразительно и в области настоящей поэзии, – до этого идеала далеко-далеко! Только-только начали понимать, чего искать у себя, в своих темпераментах.

Разобрались лишь в первом и втором действиях, и то не полностью – и на них просидим еще с месяц. Но пока я все еще могу обходиться без Вас, т. е. мне самому еще есть чего добиваться. (Репетиций без меня нет.) Музыка! До сих пор не решено, кто напишет. Но переговоры завязаны, и – главное – знаем, что надо.

Дело в том, что для этой цели я завязал отношения с Рахманиновым.

Лучше всего был бы именно он сам. Но он уклоняется, занят очень. И настоятельнейшим образом рекомендует Ник.Метнера. Рахманинов, с которым я провел день беседы, прекрасно понимает «Розу и Крест» и никого другого не видит для композитора, кроме Метнера. Но и Метнер еще не соглашается. Я и Рахманинов сошлись на мысли, что музыки в обычном смысле, как это всегда делается, здесь совсем не надо.

Говоря широко, нужен только великолепный, гениальный (скрябин ского тона) романс Гаэтана. Этот романс будет интродукцией. Он заглохнет в какой-то одной скрипичной ноте, отдаленный, отдаленный.

И Бертран начнет его припоминать. Никакой музыки в прозаических сценах. И опять этот романс – перед Изорой. И опять отдаленно.

Она совсем близка во 2-м действии. И всюду, где дело подходит к Гаэтану, романс, той или другой фразой, тем или другим переложени ем, в той или другой вариации, касается сцены. Пока не зазвучит во всей полноте на празднике. Этот романс будет преследовать своими обрывками публику, как он преследует Бертрана, Изору, рыбака. Вся музыка пьесы в одном этом романсе. И не оркестр нужен для него, а сочетание каких-то трех, четырех, пяти инструментов (скрипка, вио лончель, фортепиано) в руках великолепных музыкантов. Я рассказывал нашу мысль Станиславскому, она ему чрезвычайно понравилась.

Затем остается музыка быта, т. е. на празднике: жонглеров, танцев, фанфар. Это уже легко. И романс Алискана, тоже не трудный.

Московские музыканты находят, что идеальнее самого Рахманинова никто не сочинит. Говорят, он недавно написал романс на одно из Ваших стихотворений, и это – чуть ли не лучшее, что он писал. Я еще попытаюсь его уговаривать. А перегружать Вашу пьесу 20 номерами чисто оперной музыки – выйдет ни то ни се: ни опера, ни драма. И вся кий прекрасный композитор предпочтет написать оперу, где он будет иметь певцов и 100 человек оркестра.

То, что мы задумываем, будет и ново и можно сосредоточить на плоскости высшего музыкального мастерства, а не каких-то средних композиторов и исполнителей. О внешней постановке Вы знаете, она Добужинского.

Вот пока и все.

Чем больше врабатываешься в «Розу и Крест», тем чудеснее она кажет ся. Иногда думается, что Вы сами недооцениваете, что это такое. Но трудно-о-о!..

Весь Ваш Вл.Немирович-Данченко 926. А.А.Санину [Ноябрь до середины, 1916 г. Москва] Многоуважаемый Александр Акимович!

Совет Художественного театра уполномочил меня вступить с Вами в переговоры относительно постановки «Собачьего вальса» Л.Андреева1.

Было бы удобнее всего, если бы Вы поговорили с Леонидом Николаевичем, прочли пьесу и приехали в Москву на 2–3 дня для пере говоров. Расход по поездке, конечно, за счет театра.

Жму Вашу руку.

927. В.Л.Мчеделову 20 ноября 1916 г.

[20 ноября 1916 г. Москва] Многоуважаемый Вахтанг Леванович!

Будьте добры передать от меня участвующим в «Зеленом кольце»

искреннее пожелание удачи1.

Мне грустно, что не могу сделать это сам.

Всей душой отзываюсь на эти волнения первых шагов, – волнения, заслуживающие имени священных, волнения молодости на пороге осу ществления ее лучших мечтаний.

Куда это приведет, что пошлет жизнь навстречу рвущимся вперед стремлениям, к какой борьбе будут призваны молодые силы и какие достижения им суждены, – все эти загадывания Мудрости тонут сейчас в одном радостном переживании настоящего. И пусть тонут! Пусть воля, вся без остатка, будет направлена сегодня только на бодрое вни мание к намеченным художественным задачам. И с верою в победу! И если в театральной жизни случай или так называемое счастье бывает вполне всесильным, то мне со стороны остается только искренно поже лать, чтобы оно сопутствовало Вашему «зеленому кольцу» на всем его пути.

Жму Вашу руку.

В. Немирович-Данченко 928. К.С.Станиславскому [Между 20 ноября и 4 декабря 1916 г. Москва] Как Вы ни отклоняете, дорогой Константин Сергеевич, объясне ния, а прочесть мое послание Вам все-таки надо.

Ставится, Константин Сергеевич, вопрос жизни, а не второстепенных споров об искусстве. Надо призвать на память все, что мы, т.е. я и Вы, пережили совместно, и хотя бы благодаря прошлому не отмахнуться от решения. Вот уже три года, как я бьюсь, как рыба об лед, чтобы добиться какого-нибудь соглашения, по которому можно было бы не мешать Вам, но и не уничтожать себя. Добиться не могу, а трещина между нами становится все шире и глубже. Два года тому назад Вы мне сказали: «Между нами стоит мой (т.е. Ваш) дурной характер. Что ж с этим поделаешь!» Я развел руками. Действительно, что с этим поделаешь! Но ведь это не решение сложных столкновений. На «дур ной характер» мне оставалось только молчать. Однако чем больше я молчал, тем больше наматывался клубок обоюдного непонимания.

Опасаясь обидеть меня, Вы тоже от многого отмалчивались, потому что были убеждены, что правы в тех мыслях, которые считали для меня обидными. А так как, по моему убеждению, Вы были не правы и так как я тоже избегал объяснений, то в результате сплошное непонимание друг друга, доверие к наветам со стороны, утрата уважения и т.д. и т.д.

Стараясь лавировать между Вашими намерениями, моими твердыми взглядами на театр, искусство и наше дело, старанием установить хоть какой-нибудь план, противоречиями и т.д., я все больше и больше под чиняю свою художественную личность воле других, я молчу там, где, убежден, мой голос должен быть громким;

это приучило меня просто ослаблять свою волю и на многое смотреть сквозь пальцы. И ничего не достиг. Даже в Ваших глазах. Вам уже, кажется, стало привычно смо треть на меня или, по крайней мере, думать обо мне как о самом силь ном тормозе Ваших намерений. Довольно самого ничтожного повода, чтобы Вам трудно было смотреть мне в глаза. Довольно пустого толчка, чтобы Вы едва могли сдержать весь гнев против меня. Что такое про изошло недавно, за время моей болезни? Я пришел и услышал громы из – казалось мне – ясного неба1. Я ничего не мог понять и ходил с наи вным лицом человека, обрадовавшегося, что пришел вполне здоровый в свой дом. А у Вас в это время в душе назрели против меня громы и молнии. Когда я хоть немного понял, я узнал Вас, и мне опять ничего больше не осталось, как молчать.

Спорить больше мы не можем. Совсем не можем. Вы, я думаю, сами не подозреваете, до какой степени враждебно относитесь к моим художественным, административным или педагогическим взглядам.

Я дошел до того, что буквально остерегаюсь при Вас раскрыть рот. К счастью для себя, я настолько силен, что эта осторожность не развила во мне трусости вообще. Три года назад Вы сказали крепко: «Мы с Вами слишком разные художники, чтоб столковаться». Должно быть, Вы были правы. Но я с величайшей добросовестностью – готов десять раз подчеркнуть, что с величайшей добросовестностью – проникал в течение этих трех лет в Ваши художественные и административные намерения, я наблюдал, проверял, изучал, вникал, подвергал критике и находил оправдания, проводил на опыте и теперь могу говорить с полным сознанием, с полным пониманием, о чем идет речь, могу точно, хоть в целой лекции, указать как на важные завоевания и достоинства Ваших намерений, так и на их отрицательные стороны. Я должен был проделать это для того, чтобы иметь право управлять театром, в кото ром Вы работаете.

Прошу Вас очень внимательно и вдумчиво отнестись к тому, что я пишу о моем добросовестном отношении к Вам. Не поленитесь даже перечитать эти строки. Я имею право просить об этом, потому что это отняло у меня очень много внимания и времени в течение трех лет. А теперь спросите себя, как следует, по совести: что Вы сделали, чтоб понять меня? И ответьте искренно, хоть самому себе, тихонько: ни одного шага! 10 или 12 лет назад Вы решили, что я – по литературной части, и что я склонен как режиссер к театральности, и что вкусы мои не идут дальше «Трамбле и Бумс»2 и «сентиментальности». А все то, что во мне накопилось, очистилось, отложилось, созрело за последние годы, все то, что от меня слышали на диспутах ли в Петербурге или на репетициях, – знают многие, только не Вы. Дело, мне кажется, дошло до того, что не найдется ни одного вопроса из всей громады нашего искусства, о котором Вы могли бы верно сказать мое, Владимира Иваныча, мнение. Не для того, чтобы одобрить мое мнение, хотя бы для того, чтобы возражать против него, С но верное! Вы не знаете.

Вы судите о моих мнениях как о таковых, против которых у Вас готов запас возражений. При Ваших встречах и беседах вне театра или во время Ваших репетиций с любым из сотрудников Вы часто получаете нечто, что Вам кажется несколько новым. И много еще будет впереди случаев, когда Вы будете получать какие-то ценные для Вас замечания.

А бок о бок работает с Вами человек, который постоянно носит в себе эти замечания, но Вы его с постоянством, достойным лучшей участи, игнорировали. Оттого и происходит, что когда Вы держите речь, боль шею частью громовую, то Вам трудно возражать. Вы громите мнения, которых не знаете. И это не только в литературном, или там психологи ческом, или в художественном отношении, но и в организационном и административном. Оттого так часто Ваши нападки и оскорбительны.

Именно оскорбительны, – нет другого слова. В особенности в послед нее время Ваше абсолютное непонимание меня дошло до пределов, до курьезов. И что замечательно: никакой опыт не остается у Вас в памяти.

Бывали случаи, когда Вы воочию убеждались, даже с некоторым удив лением, в моих удачливых достижениях и не скрывали своего удоволь ствия. Но всегда можно было поручиться, что это останется в Вас на неделю-другую, месяц – не больше. А потом я снова останусь в Вашем представлении рутинером, или чересчур литератором, или портящим актера, или – да, вот еще – ленивым, не желающим работать. Эту ноту я недавно начал слышать.

Вот к чему я веду всю эту речь. Мы с Вами, действительно, в очень мно гом смотрим разно на дело театра. В позднейшее время в особенности разно. Потому в позднейшее время в особенности, что я, хорошо зная Ваши намерения и пути достижения, хорошо и внимательно изучив их, – яснее, чем прежде, вижу Ваши заблуждения и, благодаря собствен ной работе и опыту, тверже стою на том, во что верю и верил всегда.

Сохрани меня Бог говорить и сохрани Вас Бог подумать, что все это я говорю с намерением хвастать своим преимущественным пониманием искусства. Я Вам очень многим обязан и перед многим в Вашем деле не перестаю радостно преклоняться. Вы это от меня всегда видели, и кто же когда ценил Вас больше меня! Но я с болью душевной вижу, как Вы портите свое собственное, поистине сказать терзаюсь, видя, как Вы в работе вредите самому себе и своим собственным намерениям, как Вы, желая того-то и того-то принципиально, на практике делаете именно во вред этому, как это противоречие внедряется и в Вашу работу и во все дело Художественного театра, – вижу все это и не могу ничем помочь, благодаря Вашему органически-враждебному ко мне отношению, како му-то органическому недоверию и подозрительности.

Сказавши три года назад: «Мы с вами разные художники», – Вы на этом и успокоились. А между тем я имею несчастье состоять управ ляющим всем делом. В последнем письме Вы написали мне, что у Вас есть определенный план, а другие показывают Вам нечто бессистемное, противоречивое и вялое3. Вот подите же! А у меня такое убеждение, что именно Вы не даете мне возможности вести определенный план.

Каждый год я вырабатываю план, потому что мне без него никак нель зя быть даже наизауряднейшим управляющим, и каким бы гибким я ни старался создать мой план, я никогда не могу его провести, потому что наткнусь на какое-нибудь новое Ваше предложение или, вернее, требование. А попробуй не выполнить его, – атмосфера театра станет несосветимой. Для доказательства я мог бы привести десятки разитель нейших примеров.

Подхожу к цели моего письма.

Наступает важный момент в жизни театра, его организации. Другого времени в жизни нашей уже не будет. Нельзя каждый год заниматься организацией. Пока еще бабушка ворожит4. Мы можем опоздать как слишком русские. Вопрос: какое дело представит из себя Худож. театр, по крайней мере на несколько лет, – должен быть решен теперь.

Мне осталось немного работать. Ни я не хочу играть нелепую роль, ни Вас не хочу заставлять играть таковую. Спорить больше не о чем, все ясно. Но надо это ясное сказать твердо и организацию дела создать твердую. И чем скорее, тем лучше, потому что будущий сезон должен быть приготовлен. Мы делали «остановку» не только для тех репети ций, которые идут, но и для организационной работы. 15 декабря, по нашему уставу, выяснение Товарищества, выборы директора и совета.

В разгар новых постановок, бывало, мы откладывали. Теперь нет ника кого резона для откладывания. В первый раз за 18 лет я ставлю перед собой вопрос: оставаться мне директором или решительно отказаться.

К кому же мне с этим обратиться?

Возвращаясь к первым строкам письма, я говорю Вам, Константин Сергеевич: для меня все это вопрос жизни, а не самолюбия. Прежде чем говорить кому-нибудь, я обращаюсь к Вам.

Ваш В. Немирович-Данченко 929. А.Г.Достоевской 28 ноября 1916 г.

[28 ноября 1916 г. Москва] Глубокоуважаемая Анна Григорьевна!

Кроме «Села Степанчикова», репетиции которого уже приблизились к «генеральным», у нас инсценируется (для студии Художественного театра) «Вечный муж», на таких же материальных условиях, как и все предыдущие инсценировки, то есть весь гонорар авторский причитает ся Вам. За Ваш счет может быть только небольшая сумма по специаль ным расходам (не более 200 рублей).

Убедительно прошу Вас прислать Ваше разрешение, т.к. «Вечный муж»

уже давно репетируется1. С истинным уважением [В.Немирович-Данченко] 930. А.А.Санину 1 декабря 1916 г.

[1 декабря 1916 г. Москва] Дорогой Александр Акимович!

Совет театра в заседании 30 ноября постановил предложить Вам вступить в дело Художественного театра с того срока, когда Вы осво бодитесь от текущих обязательств. Мне поручено установить с Вами материальные соглашения. По утверждению некоторых членов Совета, имевших с Вами частные беседы, Вы примете предложение театра на условиях 10 тысяч в год. Совет поручил мне просить Вас уменьшить эту цифру. Я думаю, что путем переписки трудно столковаться. А когда мы можем свидеться? Я надеюсь, во всяком случае, что на этот раз соглашение между нами состоится и Вы возвратитесь в театр, который никогда не переставал считать Вас «своим».

Жму Вашу руку и жду ответа.

Вл.Немирович-Данченко 931. О.И.Сулержицкой [Декабрь после 19-го, 1916 г. Москва] Многоуважаемая Ольга Ивановна! В первые дни нашего общего горя я не мог говорить с Вами о материальной стороне в отношении Художественного театра к памяти Леопольда Антоновича. Да и сейчас еще мне это кажется преждевременным: так по крайней мере чувствую я. Однако считаю долгом подтвердить Вам то, что, надеюсь, Вы и сами предполагаете, т.е. что Художественный театр не может остаться безучастным к Вашему материальному положению. А так как в данное время еще трудно выяснить, как это выразится, то временно не откажи тесь получать жалованье, причитавшееся покойному.


Николай Александрович Румянцев поставлен в известность, и Вы можете свободно обращаться к нему сами или через доверенного.

Простите, что приходится касаться такой темы, но, надеюсь, Вы верите в хорошие побуждения, диктующие мне это письмо.

Искренно преданный Вам [В.Немирович-Данченко] 932. К.С.Станиславскому [Конец 1916 г.] Как это грустно, дорогой Константин Сергеевич! Боже мой, как это грустно! Я берусь за перо не для того, чтобы обвинять или даже спорить. А просто как-то не могу замолчать, как будто это нормально, такие сцены и беседы. Ведь это же ужасно. Неужели нам опять ждать какого-либо несчастья, которое снова должно объединить нас?!

Сколько несправедливостей, сколько напраслины, сколько подозри тельностей!..

Сколько недоразумений! Если начать спорить, то не знаешь даже, с какого конца начать, – так путается клубок... А если посмотреть со сто роны, то легко может показаться, что сошлись злейшие враги.

Неужели это так и по существу? Вот оказался бы сюрприз после 18-лет ней совместной работы.

Нет, не надо так думать. Вы же страдаете от этих сцен не меньше. Я уже держу себя в руках, как больше, кажется, и нельзя. Да и разве плохо, что есть важные пункты, где я не могу соглашаться с Вами? Ведь Вас хоть зарежь, Вы не откажетесь от того, в чем Вы убеждены. Ну, так же и я:

есть очень немногое, но настолько, по-моему, важное, чего я в своих убеждениях уступить не могу. Но зачем же по этому факту думать плохо о нравственных правилах человека? Вы заботитесь о будущем. А я? Пожалуй, больше Вас. Я всю свою жизнь ковал сам, один, и будущее свое вижу только такое, в какое сам могу верить. Я не обижаюсь на Вас. Мне только грустно до последней степени. И я не знаю, что делать.

Ваш В.Немирович-Данченко.

Бестолковость письма объясняйте напором смутных, грустных и плохо выразимых чувств.

933. К.С.Станиславскому [24–29 декабря 1916 г. Москва] Теперь передо мной ясная дилемма: или – или. Я не могу, не умею, не способен управлять делом со связанными руками. Я не могу быть только исполнителем чужой воли. По крайней мере, в главных задачах я должен быть убежден. Средства достижения могут меняться, сообразно с обстоятельствами, но отказываться от того, что было целью всей жизни и что, по убеждению, навсегда будет самым важным, я не могу. Значит, или я должен вести дело так, как понимаю его, или отка заться от управления. В последней беседе Вы сказали, что «с удоволь ствием» взяли бы от меня управление делом. Так как это явилось для меня несколько неожиданным, то я много думал об этом.

Совершенно отказываюсь от критики или угадывания того, как бы Вы справлялись с ролью управляющего всем делом при том, что Вы – актер. Верю я в это или нет, не стоит об этом и думать. Раз Вы гово рите: но, с условием диктаторской власти, стало быть, берете на себя и сугубую ответственность. Словом, это дело Ваше. Но практически я не могу разобраться в одном противоречии:

Вот уже седьмой год Вы ставите себя в такое положение, при кото ром Вы, если не морально, то формально, юридически остаетесь неответственным за дело театра. Явившись главным управляющим, директором-распорядителем, председателем Правления, – все равно, как называть, – да еще с диктаторскими правами, Вы ведь станете ответственным?

Или Вы ничего не имеете против даже полной ответственности, раз Вам дадут все права? В таком случае я напомню Вам, что при новом Товарищеском договоре, Вы даже юридически не будете рисковать всем Вашим достоянием, а только двойным паем.

Я уже говорил Вам и просил поверить хоть на слово, что три года добросовестно вдумываюсь, разбираюсь, перевожу на практику, высчи тываю, и зимой и летом, – Ваши художественные и организационные намерения. И так уже знаю, что большею частью могу вперед сказать Ваши слова по поводу того или другого.

Мне надо знать, иначе я был бы плохой управляющий делом. Но мне тоже надо, чтобы Вы верили, что я знаю. Надо, чтобы когда Вы дума ете, что я действую не так, как следует, то чтобы Вы объясняли не небрежностью к Вашим намерениям, а либо невозможностью выпол нить их, либо моим принципиальным несогласием с Вами.

Все коренные и частичные столкновения между нами происходят больше всего оттого, что я-то знаю и чутко, – часто слишком чутко – прислушиваюсь к Вам, а Вы слишком торопитесь с умозаключениями относительно меня. Может быть, если бы нам удалось когда-нибудь договориться до дна, то мы ужаснулись бы пропасти между нами (я этого не думаю), но было бы лучше, чем теперь, и для дела и для нас обоих, потому что было бы ясно. Теперь мы как будто стараемся не гля деть на эту пропасть, а тогда, может быть, мы занялись бы ею, завалили бы ее, настроили бы мостов. А теперь боимся, как бы один другого не столкнул.

Я с Вами не враждую. Я (говорил уже Вам) добросовестно три года вникаю во все Ваши намерения и художественные задачи. Что моя душа принимает, то поддерживаю всем своим авторитетом. Чего я не принимаю, то делю на две области. Одна – та, в которой Вы властны действовать, как хотите, – я просто не вмешиваюсь, стараясь дать Вам все условия для выполнения. Сюда относится Ваша постановка, Ваши требования на сцене, Ваше руководство студийцами, хотя бы и числя щимися в труппе. «Это дело Константина Сергеевича, раз он требует, должно быть выполнено». Если даже бывает, что тот или другой про тестует и приходит ко мне с заявлением, то этот протест тут же около меня и тонет. Вам об этом и знать не надо. Другая область – такие явления, которые слишком соприкасаются с моими личными работами или с делами театра, находящимися вне круга Вашего постоянного внимания. Где, стало быть, Вы не осведомлены, не знаете разных придаточных соображений или соглашений. Это – самая трудная. Ваш совет в этой области нужен, я им дорожу, он часто производит действие решительное. Но если я его не принял, то Вы должны верить, что Ваш совет не мог быть исполнен. Для того чтобы доказывать Вам, надо много времени, которого у Вас нет. А часто и не докажешь, потому что пока Ваше мнение в Вас не перебродило, до тех пор все равно Вас не убедишь. А какой же я был бы управляющий делом, если бы действовал явно неверно только для того, чтобы исполнить Ваш совет! Вы, конеч но, сами это великолепно понимаете, но бывает, что у Вас примешива ется ко мне определенно враждебное чувство, Бог весть откуда пришед шее, и тогда атмосфера становится невыносимой. Еще недавно было: я почувствовал Вашу враждебность, она длилась довольно долго, потом, по-видимому, рассеялась, и – хоть зарежьте – никак не могу понять, откуда пришла эта враждебность. Даже считаясь с тяжелой чертой Вашего характера – подозрительностью, не могу найти, что дало повод.

Мы с Вами разные характеры, разные темпераменты, в очень многом разные художники. И пока мы живые, а не омертвелые души, все будем сталкиваться. Утешаешься на афоризме патриотов разных партий одно го государства: идти врозь, нападать вместе. И пока у нас разные были только пути, а цель одна, – до тех пор можно было терпеть. Но в послед нее время, именно, когда мы остановили все дело для того, чтобы сде лать полный его пересмотр, стало обнаруживаться что-то угрожающее.

Начало казаться, что у нас не столько даже пути, сколько именно цели разные. (Не этим ли объясняются проявления Вашей враждебности ко мне?..) В Вашем актерском искусстве, в так называемой «системе», есть очень многое, что я принимаю всей душой, очень многому научился, за многое благодарен. Но есть нечто, для меня самое главное, чего я не принимаю1. В Ваших взглядах на сценическое представление есть так много такого, что наполняет меня радостью, когда хочется идти за Вами, слушаешь Вас с наслаждением. Но когда Вы увлекаетесь случай ностью и на основании ее строите теорию, разрушающую театр в самой его сущности, я протестую и не хочу идти с Вами.

Все, что Вы говорите об актере как об хозяине сцены и о необходи мости освобождать его творчество от всех грузов, которые навалил на него сам же Художественный театр в виде декораций, эффектов и т.д., радует меня, потому что именно я всегда за 26 лет – со вступления в Филармонию и 35 лет со вступления на сцену Малого театра – увлекал ся в театре прежде всего актерским искусством2. Меня это радует так же, как радуют Скрябин, Рахманинов, Римский-Корсаков в «Китеже», все те, которые очистили музыку от мудрствований разных контрапун ктистов, вернули ей ее мелодическую сущность, сохранив за нею все культурные завоевания музыки. Но когда Вы, выбрасывая со сцены кустодиевский халат Грибунина, рельефы Полунина3 и излишества внешнего натурализма, валите в ту же кучу автора, т.е. лицо, которое дает актеру и психологическое топливо (сюжет) и самое важное актер ское приспособление (слово), тогда я начинаю думать, что Вы ведете не к эволюции и не к революции, а просто к реакции, разрушая вместе с недостатками Художественного театра и его культурные завоевания.

И тогда я никак не могу идти с Вами4. Наскучив «Зигфридом», опера кинулась к «Риголетто». Благо Собинов и Смирнов отлично поют «Сердце красавицы». И всегда готовая отдохнуть на пошлости праздная публика обрадовалась, что ее избавили от обязанности участвовать в усовершенствовании и росте искусства5. И я понимаю, почему Вы тут попадаете в некоторое заблуждение. Потому что именно Вы на большей половине Вашей деятельности совсем не считались, почти не замечали этой свободно льющейся искренности актера, может быть, тормозили ее путь. А я на этом вырос и воспитался. За всю мою педагогическую практику мне не могли бы указать ни одного примера, когда бы я не дал вольно развиться искренности ученицы или ученика. И только на этой искренности плюс толкование и стройное исполнение пьесы получались для своего времени замечательные, до сих пор памятные, ученические спектакли. Вы сейчас увидите, что я не для хвастовства упоминаю об этом.


Мой опыт в этом отношении я позволяю себе считать более сильным, чем Ваш. И три года добросовестного изучения Ваших работ и Ваших впечатлений от работ других еще более укрепили меня в том, что мой опыт и мои художественные идеалы меня не обманывают. Я готов не только уступить Вам, но и без спора признать Ваш авторитет надо мною в целом ряде театральных вопросов, но в главнейших основах искусства я не могу подчиниться тому, с чем не согласен. Тем более что и Ваши взгляды теперешние считаю во многом временным увле чением6.

В последнее время я отдал много внимания Студии и студийцам.

Смотрел их, разговаривал, расспрашивал.

Все из того же отношения к Вашим планам и теперешним художе ственным правилам. Помните, я просил Вас поверить мне на слово, что я добросовестнейшим образом в течение 21/2 лет проникаюсь в то, что Вы проводите. Очень многому научаюсь, многое критикую, кое-что отрицаю.

Кое-какие итоги наблюдений над Студией хочу передать.

Студийцы очень много работают, и это, конечно, великолепно. Главное побуждение, понятно, – их самостоятельность и ответственность.

Рассердившись в Совете, Вы сказали мне: «Вот вся беда, что Вы (т.е.

я) все хотите держать в своих руках, не даете самостоятельности, все подчиняете своей власти». Я не много возражал Вам, но в решительной несправедливости этих слов не сомневаюсь ни минуты. Я всегда хотел самостоятельности молодежи, не вмешиваясь даже в выбор вещей, а только контролируя. Доказательств, начиная с Филармонической школы и кончая теми прекрасными спектаклями, которые давала еще наша школа, доказательств так много, что не стоит даже приводить их. Они самостоятельно выбирали пьесы и отрывки, самостоятельно репетировали и многое даже без всякого моего участия доводили до генеральной. Если же мое влияние какими-то неуловимыми нитями все-таки было, то не больше, а может быть, и меньше, чем теперь Ваше.

Но в одном пункте Вы правы: я определенно и твердо указывал, что в их работе ценно, а что ничтожно или даже вредно. Распущенность в искусстве мне так же антипатична, как и распущенность этическая.

При чем распущенность в искусстве тем особенно опасна, что публика безвкусна и безграмотна и может, подкупленная известным декорумом, отнестись к безвкусному и безграмотному с полным одобрением и «соблазнить единых из малых сих». В Студии же эта опасность удесяте ряется, потому что все, в ней происходящее, покрыто обаянием Вашего имени и славы Художественного театра.

Одним из таких явлений я считаю спектакль «Потоп»7. Если этот спек такль не приносит делу нашему непоправимого вреда, то только бла годаря громадным залежам литературного и вообще художественного вкуса в атмосфере Художественного театра. Пока у нас еще понимают, что постановка «У жизни в лапах» и литературность «Осенних скри пок» – ниже требований, и соблазн не очень вредит делу, хотя все-таки вредит. Но если в постройке будущего, – что входит в Ваш план, – не быть строгим, то каково было бы это будущее, если бы режиссура «У жизни в лапах» и автор «Осенних скрипок» стали явлением совершенно нормальным.

Важно, однако, что я говорю о «Потопе» не только как о произведе нии, литературно ничтожном. Это бы все-таки полбеды. Для практики молодых сил как-нибудь можно помириться. Но я говорю о другом: о вреде той лжи, которая внутри самого исполнения. Только 3/4 первого действия дают гармонию 1) того, что видишь, 2) что слышишь (текст) и 3) во что психологически веришь. Все остальное – месиво, в котором барахтаются молодые актерские души. Или потому, что установлены неверные психологические задачи, или потому, что автор мешает проявлению живых чувств, или потому, что совсем не уловлен ни сце нический рисунок пьесы, ни ее ритм. А в то же время то, что могло бы составить материал для нужных и даже важных упражнений в смысле театра переживаний, раньше времени отстранено как трудное и заме нено внешностью. Я смотрел пьесу три раза, и если бы мне сказали – приведите ее в порядок – я не знал бы, с какого конца начать: так тут все изломано. Она была дурно направлена и не заладилась, сама вещь совершенно внешняя, молодые актеры заштамповывают свои неловко сти, а публика не смеет не одобрять.

Конечно, польза практических выступлений некоторая есть. Да и то!

Для кого? А если и есть, то она ничтожна в сравнении с вредом.

Убедите-ка их, что в синематографах они забивают память и душу вздором! После того как спектакль «Потоп» высочайше санкциониро ван. Вы говорите – пусть сами пройдут через убеждение, что выбрали плохую пьесу или плохо сыграли. Дайте свободу. Через кого же они поймут? Даже рецензенты, суровые критики, одобрят, хотя бы из чув ства деликатности и симпатии к молодому учреждению.

Меня Студия не касается, но когда я на нее смотрю как на будущий Художественный театр, я обращаюсь к Вам и позволяю себе говорить:

Константин Сергеевич, тут Вы ошибаетесь. Я очень высоко ценю Ваш опыт, но в свой педагогический опыт верю больше. Я уже говорил, повторял и еще повторю, если надо, что у Студии, благодаря затра ченной Вами энергии, – да, благодаря Вашей личной энергии, – очень большие достоинства и большое значение для Художественного театра.

Вот потому что я это громко и открыто признаю, я и говорю о недостат ках. Да и не говорил бы, если бы эти недостатки были временными, за отсутствием подходящих лиц в руководстве (Волькенштейн слишком не активен в этой роли8), но ведь Вы это возводите в систему! И это должно лечь в фундамент будущего театра – тогда я обязан говорить!

Последний день показывания отрывков дал в этом смысле очень любо пытные примеры.

Отрывок из Лескова произвел хорошее впечатление, потому что всё, что говорили на сцене, было взято верно в внутренней (а тут и внеш ней) художественно-литературной гармонии. Это было ученически, но с отличным компасом. И компас нигде, ни в одной детали, не мешал искренности живых чувств. Даже Телешева, которая не может быть очень подходящей для игуменьи по молодости лет, как говорится, верно направлена. И по возможности сживется с ролью без ломки души. (В «Зеленом кольце» ее образ был не понят и засорен чепухой.) Водевиль с Бирман в литературном отношении противоположность Лескову, вещь пустая, совершенно внешняя, из полки, где и «Потоп».

Но так как взят водевиль был верно, ритм схвачен, то тоже достигнута гармония. А так как, кроме того, Бирман играла блестяще, то сцениче ское представление оказалось отличным9.

Что лучше посмотреть: «Юбилей», пьесу такого писателя, как Чехов, но сыгранную так неверно, как играют в Студии, или вот этот воде виль с Бирман? Конечно, второе. Это внешний пустяк, но сыгран он талантливо, со вкусом и очень грамотно. И если нужен театр, где забавляют пустяками, то надо играть этот водевиль, а не «Юбилей»10.

Но в Художественном театре надо так играть «Юбилей», как сыгран водевиль Бирман, а этот водевиль – с ним можно помириться при...

если бы в Студии вышла заминка с новыми постановками, а спектакль там был настоятельно нужен по материальным соображениям, или даже (это лучше) для благотворительных целей, то можно было бы составить сборный, буквально студийный, так сказать, эклектический спектакль, т.е. не обобщенный одним идейным содержанием, а что готово и талантливо, то и давайте.

934. Л.А. фон Фессингу Телеграмма [31 декабря 1916 г. Петроград] Прошу передать мой сердечный привет всему Театру с Новым годом. – верой в жизненные силы Театра хочу напрячь все усилия моей, еще не в конец утомленной души, чтобы труд радостный и бодрый вытеснил угнетенность и упадок духа.

[1917] 935. В.А.Теляковскому [2 января 1917 г. Петроград] Многоуважаемый Владимир Аркадьевич! Не хотел задерживать Вас у телефона своим мнением о виденных спектаклях или отнимать у Вас время визитом...

Пока что два вечера я провел в Мариинском театре с большим удоволь ствием. «Баттерфляй» я видел в Москве и в Берлине. Ни то, ни другое не идет ни в какое сравнение с Вашей постановкой. Так приятно было слышать свежие, молодые голоса, хорошую музыкальность по всем линиям. У Поповой так много хорошего. А Коровин... он всегда был интересен, красочен и т.д., но здесь он – для меня чуть ли не впервые – трогателен и глубоко обаятелен. Все было в отличной гармонии, и не хочется останавливаться ни на музыке, может быть, немного сладкой, ни на детальных, очень немногих, погрешностях спектакля.

Смирнову на другой день я смотрел в первый раз. Конечно, это не самый высший сорт, не Павлова, но превосходная танцовщица, и красивая, и легкая, и точная, и с отличным театральным нервом.

По-видимому, она была в ударе. Во всяком случае, танцевала с увлече нием, что так дорого.

Конечно, объясняется праздничным временем и настроением «предбе нефисья», что многое в ансамблях было холодновато, но везде сохра нялась та стройность, которую можно всегда видеть только в Ваших больших театрах – Большом в Москве и в особенности в Мариинском – и в которой никогда нельзя быть уверенным, когда идешь в частные театры (исключение разрешите сделать только для Художественного).

К Мариинскому театру я вообще питаю род недуга. Там больше, чем где бы то ни было, сохраняется и поддерживается культура искусства.

А она меня всегда подкупает. Разумеется, двигают искусство взрывы творчества, неожиданности, возможные повсюду, где даже нет культур ной организации дела, но если бы не сохранялись завоевания в таком учреждении, как Дирекция императорских театров, – и не оглянулись бы, как искусство все осело бы и заглохло. Мало понимают это те, кто, ища новых завоеваний, пренебрежителен к «хранилищам» их. Ну, конечно, если нет другой крайности в сторону так называемого бюро кратизма.

Удивляет меня всегда одно, в особенности в Москве: как мало одно искусство влияет на другое, как обособлены драма, опера и балет, как мало объединяют их одни, общие идеи вкуса, ритма, возможнейшей красоты. Дальше Коровина, прилагающего свое вдохновение ко всем областям, не идет дело. Драматические артисты, думается мне, не более заражаются от своих товарищей по балету или опере и, наоборот, оперные и балетные от драматических, чем артисты частных театров.

Почему-то совсем не используется это богатство, которое они имеют, соединенные все в одном деле. Этот вопрос много раз волновал меня.

Шутка сказать – иметь постоянную возможность общаться, помогать друг другу, заражать друг друга топливом своего искусства! И все же предпочитают «вариться в собственном соку». Какое богатство лежит неиспользованным! Иногда поставят в одном, благотворитель ном, спектакле куски из драмы, оперы и балета, – не в этом, конечно, дело. Может быть, даже меньше всего это нужно. Не для того чтобы сострить, можно сказать – и не в том дело, чтобы Гельцер вышла замуж за Садовского. А в том, чтобы кто-то непрерывно следил за ростом и утонченностью одного искусства и, напитавшись здесь, нес нажитое представителям или работающим в смежном искусстве, в самую гущу их практических работ.

Это можно было бы развить подробнее. Когда присутствуешь при вер шинах достижений вроде «Китежа» или петербургского балета, то все время думаешь о том, что драма работает точно на другой планете, а не в том же составе Ваших театров.

Как это осуществляется практически, я еще неясно представляю себе, но идея во мне сильна и, повторяю, волнует меня.

Пишу Вам, уверенный, что все это Вас интересует.

Крепко жму Вашу руку.

В.Немирович-Данченко 936. А.И.Сумбатову (Южину) [Январь после 2-го, 1917 г. Петроград] Дорогой Саша! Я смотрел здесь 2-е и 3-е действия «Ночного тума на». Конечно, трудно сравнивать генеральную репетицию в Москве с 11-м представлением здесь, когда темп пьесы уже сладился, а главные линии стали выпуклы. Можно, значит, говорить только о впечатлении тогда и теперь.

Прежде всего, к чести автора, – что для третьего раза, когда я слушал пьесу, мне не только не было скучно, а, пожалуй, еще интереснее.

Большая сцена мужа с женой во втором действии и большая двух моло дых просто превосходно написаны. В этих сценах налицо и настоящая искренность и зрелый талант, без всякого уклона к усталости, яркая и простая выразительность.

Где эти сцены играются лучше, сказать трудно. Мои вкусы – на стороне александринцев. Не потому только, что тут темп и общая слаженность к 11-му представлению выше того же на вашей генеральной, но, главное, потому, что мне это искусство ближе: по простоте, легкости, отсутствию навязчивости и подчеркнутости и особенно – сентимен тальности.

Замечательно рельефны в моих восприятиях от «Ночного тумана» вооб ще... как бы это ясно сказать? Рельефны очертания настоящего, искрен него, талантливого, крепко владеющего самым строгим вниманием зрителя (меня, в данном случае) и очертания того ложного, сентимен тального, не настоящего, мною не приемлемого, что всегда было раз ного между мною и тобою, от чего я всеми силами старался, с раннего времени, уйти и что искусство Малого театра до сих пор культивирует.

В этой пьесе чем-то ты как автор овладел очень крепко, чем-то таким, что, по самому существу, враждебно твоему искусству. Оно, то, чем вот ты овладел, гораздо ближе твоей личности, твоей индивидуальности, чем то искусство, которое ты так высоко ценишь. И не только ближе.

Оно льется широко из твоей индивидуальности, а то, ненастоящее, ско рее – в области дурных привычек. Твой талант не только не опирается на хваленую рецензентами твою сценическую технику драматурга, а даже пренебрегает ею. И когда ты даешь ему полную волю, смело, без боязни, которая заставила бы тебя стремительно прибегнуть к этой пресловутой технике, – тогда ты на большой высоте: крепкого замысла, искренней пережитости, яркой выразительности и хорошего, благородного вкуса. Намечаемая драматическая линия остается креп ко взятой и дальше, но в развитии ее ты ищешь красок уже не там, где нашел источник, а в плохих сценических привычках. В «Ночном тумане» особенно заметно, что в слабых (по вкусу), неубедительных (по приемам) сценах развития драмы ты все-таки остаешься умным актером, но не освободившимся на эти сцены от условного, сентимен тального искусства, расслабленного искусства, сказал бы я, не окунул, не обмакнул свои замыслы в чистые глубины своей индивидуальности.

Не знаю, поймешь ли ты, что мне хочется сказать, а если поймешь, то сомневаюсь, чтоб поверил. Вернее, припишешь это крайности моих художественных воззрений. А я все-таки говорю. И потому, что слиш ком убежден, проверенно убежден и опытом двух с лишком десятков лет и неизменностью и эволюцией (не революцией) моих стремлений.

И потому, что люблю тебя и твою индивидуальность. И сколько бы я ни припоминал наших многолетних взаимоотношений, как в жизни, так и на театре, во всех случаях, где вскрывалось твое настоящее, твоя правда сущная, ты был близок мне и заволакивал своим обаянием.

Наоборот, когда ты находился во власти того искусства, которое ты так преданно, верноподданно полюбил, – ты был мне чужой. В смысле влияния на толпу, успех воззрений на моей стороне. Я говорю не о том влиянии, которое есть шумиха, бестолковщина, результат рекламы или авторитетной слепоты, а в смысле настоящего, истинного владения нервом зрительной залы, неподдельного и неподогретого, того влия ния, когда и зрительная зала проявляет свою индивидуальность, свое «подсознание». Я больше вас, актеров, умею разбираться в ощущениях зрительной залы. Это понятно: я всегда был (взволнованно или мудро) сосредоточен на том, что происходит между вами, актерами, и залой, свободный от тех необходимостей, которыми вы связаны... И вот я всегда чувствую, когда сущность твоего таланта заражает, сливается, внедряется в сущность переживания зрительной залы и когда она, эта зала, наблюдает за происходящим на сцене, не тронутая в глубинах своих чувств, поверхностная, не понимая нисколько, что она остается поверхностной, и бездарная в своих суждениях, – все равно, преклоня ется ли она перед вами или бранит вас.

Возвращаясь к «Ночному туману», скажу, что во многих сценах, кото рые мне кажутся испорченными твоим искусством, нетрудно было бы освободить правду от примеси. В этом смысле меня больше других интересовали любовные сцены молодого человека (память у меня стала скверной, забыл, как его зовут, – словом, Остужев – Лешков1). Именно любовные. Это понятно. Больше всего вреда тебе сделали твои роли любовников (не все, конечно). Следя за этими сценами, я находил, что, вычеркнув всего несколько излишне пышных фраз, я как режиссер, кажется, помог бы актеру (конечно, не Остужеву, увязшему по уши и безнадежно в сценической лжи) освободиться от затягивающего сце нического тона актерских недостатков Южина и заразиться правдой драматурга Сумбатова, помог бы проникнуться не теми приемами, которые навязывает этому молодому человеку (Марк? Марк Волохов?) актер, устанавливающий свои переживания на публике, а тем, что зата илось в сосредоточенно-одинокой работе драматурга. В особенности досадно, что это не сделано в финальной сцене второго действия. Даже в Петербурге, – что меня удивило.

Карпов что-то говорил мне про развязку, которая его не удовлетворяет, про этого киевского жениха курсистки. Не согласен. Мне это очень нравится в пьесе.

Мичурина слаба «в драматических местах», как говорили в старину, но проста, умна и интересна вообще. Я смотрел и слушал ее с удовольстви ем. Аполлонский искусствен в характерности, но это не очень мешает ему быть жизненным. Ты говорил, что он был слишком медлителен. Тут было скорее наоборот. Карпов говорит, что он все переменил. Лешков мог бы играть лучше. Коваленская не лучше и не хуже Шухминой.

Шухмина мне больше нравится. Ни та ни другая не удовлетворительны.

Корчагина великолепна (вот прозевал я актрису, когда она просилась в Худож.театр!!!). Давыдов есть Давыдов, и публике нравится, что он всё Давыдов. Рыжов рисовал лучше, интереснее. Но...

Вот, как в Рыжове, так и в постановке в Малом театре большой недоста ток – рабское чувство перед автором. Как бы, Боже сохрани, не пропала какая-нибудь деталь авторского замысла. И как бы дура-публика не прослушала (а она насчет замыслов автора вовсе не дура).

Когда актерский мир поймет, что пока автор не умрет в душе актера, до тех пор актер не создаст автора?!

«Если зерно не умрет, то останется одно, а если умрет, то даст много плода».

Потоцкая просто приятнее Смирновой и опять-таки не подчеркивает каждую мелочь автора2.

Внешняя постановка, разумеется, лучше. Комната 2-го действия похо жа на усадьбу. Нужна необыкновенная чиновничья почтительность перед управляющим труппой, выражающаяся в трате на шелковые драпировки взамен художественного вкуса со стороны монтировочной части, чтобы дать такую нелепую обстановку, как в Москве3. Это – тургеневский уголок! Я не думаю, что обижу тебя своим письмом. Ты должен почувствовать хорошие мои побуждения. И пиши пьесы! Не бросай писать. Непременно пиши. Ты еще много можешь!

Твой В.Немирович-Данченко.

Успех у публики был хороший. В особенности 3-го акта.

937. К.С.Станиславскому [5 января 1917 г. Петроград] Дорогой Константин Сергеевич! Я просил через Лужского, чтобы 9-го и 10-го не делалось никаких репетиций. Надо дать всем хоть пере дохнуть от двойных спектаклей. И трех дней было бы не много. Это хорошо бы установить как правило.

Это одно.



Pages:     | 1 |   ...   | 31 | 32 || 34 | 35 |   ...   | 82 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.