авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 || 9 | 10 |

«Лена Силард Герметизм и герменевтика УДК 82.0 Б Б К 83.3 С 36 Силада Лена. Герметизм и герменевтика. — СПб.: Изд-во С 36 Ивана ...»

-- [ Страница 8 ] --

тем самым оно оказалось исключенным как из контекста философско-этических диалогов эпохи, так и из собственного поля культурной, религиозной и мифопоэтической памяти. Оно подключилось к заново созидае­ мой идее государственно-национального патриотизма, который воздвигался с помощью простых бинарных оппозиций: свое — чужое, здесь — там, наши — ваши. Закономерно, что, когда эта идея и представляющая ее терминология исчерпала свой потен­ циал, она стала объектом иронического обыгрывания. Может быть, самый яркий пример такого обыгрывания — стихотворе­ ние Д. Пригова, написанное в конце 1960-х гг. Стихотворение это, на мой взгляд, замечательно прежде всего тем, что в нем блестяще раскрывается механизм перегруппировки смысловых акцентов текста соответственно ментально-экологической ситуации в воспринимающих его слоях культуры. Текст Ахматовой, которым манипулировала официальная культура, пропущен здесь сквозь при­ зму «среднего совкового сознания». Монодийный диалог Пригова, играя, прежде всего, интонационными и лексическими возможно­ стями, выявляет, как эксплуатация простых бинарных оппозиций, на которых держится официально построенный патриотизм, пре­ вращает их в банальность, но вместе с тем дает им безусловную власть командных общих мест грамматического пространства. Их господство радикально преобразует смысловые потенциалы ото­ двигаемых на периферию слов. Травестийная диалогизация об­ работанного таким образом ахматовского (квазиахматовского) текста выявляет как симптом, что прежде всего выхолащивается культурная память, несомая словом (прототекстуальные литера­ турные, библейско-евангельские, мифопоэтические слои его се­ мантики);

ее замещают шаблоны современности и гротески, стал­ кивающие библеизмы с бытовыми оборотами («вот только кровь от рук отмою и брошу всякий стыд»). Из сочетания перечислен­ ных (и многих других — не названных здесь) игровых элементов складывается контрапунктное разноголосие — отклик постмодер­ ниста на диалог поколений начала века:

— Мне голос был.

— Ей голос был Блок, Ахматова и Пригов (К диалогу поколений) — Он звал утешно.

— Утешали ее — Но он говорил: Иди сюда — А он не говорил, мол оставь свой край Подлый и грешный?

— Нет, нет, нет Что вы — А, мол, оставь Россию навсегда?

— Да что вы Я простая советская женщина, Вот только кровь от рук отмою И брошу всякий стыд.

— А что он там говорил насчет нового имени, фамилии, паспорта?

Каких-то там наших поражений, ваших обид?

— Нет, нет Я ничего не слышала Я заткнула уши руками Чтоб этот голос чужой, не наш Не смущал меня.

— Так-то будет лучше, красавица5.

Пригов Д. Л. Собр. стихов. T. 1 С. 143 (Wiener Slawistischcr Almanach. 1966.

.

Sb. 42). Игру Д. Пригова с метрико-семантическим ореолом прототекста — в другой связи, включающей, однако, призму Ахматовой, — отмечает и М. Вах тель в статье «„Черная шаль“ и ее метрический ореол» (Русский стих: Метри­ ка, ритмика, рифма, строфика. М., 1996. С. 61—80).

Утопия розенкрейцерства в «Петербурге»

Андрея Белого лизм» (1910), предназначенной быть сводом ос новных концептов новой философии культу­ ры, Андрей Белый поясняет, чем мотивирован исключительный интерес круга близких ему поэтов-символистов и философов к эзотери­ ческим традициям. Книга возникла почти на середине жизненного пути (Белому в момент создания комментариев тридцать лет), так что она заключает в себе не только «программу», но и некоторые итоги пройденного.

Соотнеся пояснения Белого с материалами дискуссий в религиозно-философских обще­ ствах начала века, несложно заключить, что ин­ терес к «тайным» учениям обусловлен прежде всего кризисом строго конфессиональных тра­ диций: рамки ортодоксии ощущаются суженны­ ми, а выход за ее пределы не только вдругие ми­ ровые религии, но даже в экуменику — чреват серьезными осложнениями: вспомним хотя бы опыт «свободной теософии» Вл. Соловьева (в глазах обывателя — «чёрта» и «опаснейшего человека», по ироническому свидетельству Утопия розенкрейцерства в «Петербурге» Андрея Белого Котика Летаева1 вспомним утверждения о «ересиаршестве»

), Н. Бердяева... Таким образом, исходная мотивировка усиленного внимания русскихсимволистови их окружения к «боковым» вет­ вям мистического наследия вполне традиционна: расшатывание строгих рамок конфессионального сознания, столь характерное для кризисных эпох, обычно начиналось с поиска возможностей примирения его с «тайными», на периферии культуры хранимы­ ми заветами и, разумеется. Стремление проникнуть в эти тайны давало новые импульсы для того, что много позднее согласятся называть наукой. Так случилось в Италии с наступлением Ренес­ санса, так было в Германии начала Реформации.

Самое содержание предпочитаемых концептов «тайных» на­ следий мистицизма — как бы они ни преобразовывались — род­ нило духовных реформаторов русского «предренессанса» с их ис­ торическими предшественниками.

Так, характерно утверждение «духовной науки» как основания веры, имеющее двойную мотивировку. Андрею Белому, получив­ шему естественно-математическое и вполне позитивистское (не­ смотря на метафизику как философскую базу московской мате­ матической школы, созданной его отцом) образование, понятие «духовной науки» необходимо как понятие, обращенное к духов­ ному миру своей научностью, экспериментальной доказуемостью, долженствующей содержаться в основе каждого из ее тезисов. Бе­ лый всегда подчеркивает в ней «реально-опытное, достоверное», подобно тому как «физический, химический опыт в науке выра­ зим в описании и суммирован в формуле» (письмо к М. К. Моро­ зовой, январь 1913 г.)2.

Что эта устремленность Белого не исключение, подтвержда­ ется разительным опытом П. Флоренского. Будучи сформирован атмосферой той жесамой московской математической школы, но посвятив себя священничеству, Флоренский внес в мир православ­ ной теологии весьма специфические методы научно-дискурсив­ ной аргументации иизложения, что Н. Бердяев поспешил назвать «стилизованным православием», но что, в сущности, лишь озна­ 1 Белый Андрей. КотикЛетаеп. Иг., 1922. С. 262. О софиологии Вл. Соловьева, Н. Бердяена, С. Булгакова, Андрея Белого и др. как о учении, породившем С церковную смуту начала XX н., см.: Граббе Ю. П. Корни церковной смуты: Па­ рижское братство Св. Софии и розенкрейцеры. Београд, 1927.

2Андрей Белый и антропософия: Материал к биографии (интимный). Перепис­ ка с М. К. Морозовой / Публ. Дж. Мальмстада // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 6. М., 1992. С. 420.

252 Статьи чало движение к тем же целям, к которым стремился Андрей Бе­ лый да и сам Бердяев, а именно: внести в размышления о духе серьезно взвешенные, аналитические аргументы. Это руководи­ ло Флоренским и на заре его поприща, когда он популяризовал Г. Кантора в «О символах бесконечности» или способствовал пе­ чатанию в «Богословском вестнике» русского перевода «Матема­ тического доказательства бытия Божия» Ренеде Клере, и накану­ не последнего ухода в молчание, когда он в письме к Вернадскому предложил иметь в виду в качестве специального объекта иссле­ дования пневматосферу — «особую часть вещества, вовлеченную в круговорот культуры или, точнее, круговорот духа» (письмо к В. И. Вернадскому от 2 сентября 1929 г.) 1.

Последнее значит, что в словосочетании «духовная наука»

важен акцент и на первой части: духовная наука призвана иссле­ довать ту «особую часть вещества», которая существует, видимо, в биосфере, но несводима к общему круговороту жизни.

Однако в системе размышлений Андрея Белого понятие «ду­ ховного» приобретает двоякий смысл, указывая не только на спе­ цифичность предмета исследования данной науки, но и на спе­ цифичность ее установок. В таком качестве духовное обращается к научному своей одухотворенностью и противополагается поня­ тиям чистого, формального познания.

Это противоположение лежит в основе формулы «творчество выше познания», которая стала краеугольным камнем философии символизма и близких ей позиций (ср. «Смысл творчества» Н. Бер­ дяева). Полемически формула проецировалась на осознанно ут­ рированный популярный образ Канта как символ чистого, голого сциентизма.

Горячечная полемика Белого с «голым сциентизмом» имела в виду двоякую защиту:

— защиту активности субъекта в его отношении к миру («твор­ чество выше познания»), — защиту этической обоснованности этого отношения.

Последнее потребовало обращения к древнейшему эзотери­ ческому концепту посвящения.

Вопрос о посвящении как избранничестве, избранности на этической основе и, таким образом, как базе этического разме­ жевания Белый отчетливо формулирует в первых параграфах ком­ ментариев к статье «Проблема культуры»: «...посвящаемый в ми­ 1Переписка В. И. Вернадского и П. А. Флоренского//Новый мир. 1989.№2.С. 198.

Утопия розенкрейцерства в «Петербурге» Андрея Белого стерию Египта должен был творчески себя пересоздать, чтобы иметь право приступить к занятиям астрономией, математикой, магией и пр. К серьезному изучению допускались лишь те, чья душа была высоко настроена»4.

В ранее цитированном письме к Морозовой необходимость этической селекции как предварительного условия допуска к зна­ ниям мотивирована еще более прямолинейно: «...динамит, полез­ ный только в руках моральноразвитого мейстера, и гибельный, когда попадает в руки товарища: динамит средство взрывать гра­ ниты, загораживающие путь;

в руках у товарищей динамит — сред­ ство взрывать людей... Достанься тайное знание в руки морально нетвердого общества — оно разорвало бы и человечество, и зем­ ной шар»5.

Столь резко сформулированный вопрос об этической селек­ ции — «вопрос старый», по словам Андрея Белого, «но никогда не всплывал он с такою остротою, как в наши дни»6 Вопрос этот.

представляет собой отклик на предупреждения Достоевского и знаменитое пророчество Ницше о времени, когда придет демос и все потонет в его мелководье. Концепт посвящения, как его офор­ мил Андрей Белый, свидетельствует о стремлении найти такую дифференцирующую структуру, которая могла бы в любых соци­ альных условиях, т. е. и при единовластье, и при разгуле демокра­ тии, защищать иерархию духовных ценностей с ее этическими основаниями.

История культуры дала Белому в качестве образца такой структуры концепт розенкрейцерского ордена.

В прижизненно опубликованных трудах Андрей Белый нигде не говорит об этом прямо (по вполне разумеющимся причинам), но дает предостаточное количество намеков. Вот некоторые из них:

а) В предисловии к сборнику стихов «Урна» (1909) Белый по­ ясняет смысл названия своей первой книги стихов «Золото в ла­ зури» (1904) следующим образом (откликаясь при этом на не из­ вестное непосвященному читателю нарекание А. Минцловой):

«Лазурь — символ высоких посвящений;

золотой треугольник — атрибут Хирама, строителя Соломонова храма. Что такое лазурь и что такое золото? На это ответят розенкрейцеры»7 П. Флорен­.

4 Белый Андрей. Символизм. М., 1910. С. 457.

1 Минувшее: Исторический альманах. Вып. 6. С. 426.

ь Белый Андрей. Символизм. С. 457.

7 Белый Андрей. Урна: Стихотворения. М., 1909. С. 11.

254 Статьи ский, наследуя название первого сборника стихов Белого, внес существенно модифицирующую поправку: «В вечной лазури» — так называется сборник стихов Флоренского.

б) В 5-м примечании к статье «Проблема культуры» Белый прямо перечисляет «канонизированные» розенкрейцерством име­ на: Рэйсбрук, Гротте, Рейхлин, Пико де Мирандола, Тритгейм, Агриппа, Иоанн Вейер, Парацельс, фон Боденштейн, Гельмонт, Кунрат, Швейгхардт, Ириней, Майер, Флудц... «Конспирация»

состоит лишь в неназывании имени ордена;

цитирую соответству­ ющий абзац: «Парацельс, ставший в скором времени знаменем глубоко интересного и доселе не отчетливо понятого, но во вся­ ком случае глубокого движения, отпрыски которого развиваются и в наши дни;

... эта группа преемственно продолжается в виде ордена до второй половины X V III века»8 Можно ли сказать боль­.

ше в условиях русской печати?

Публикуемые сейчас фрагменты переписки Белого и вари­ анты воспоминаний, не предназначавшиеся к печатанию при жизни, говорят о том, что идея розенкрейцерского ордена была у Белого вполне отчетливой и в том, что касается специфичности содержания его «духовной науки» в ряду других тенденций оккуль­ тизма, и в том, что касается специфики закрытой структуры ор­ дена сравнительно со структурой общества и т. п.

По крайней мере, так сложилось к январю 1913 г., когда Бе­ лый написал письмо к М. Морозовой с ответом на ее мольбу объяс­ нить, что же такое Штейнер. Из этого ответа явствует, что среди многообразных течений так называемого оккультизма Белый раз­ личает:

а) тенденции сознательного и бессознательного шарлатанства (сюда он относит «честных шарлатанов... (Stanislas Guaiata, cTAlveydre)», явных шарлатанов «вроде Eliphas Lvi, Папюса», всю «оккультическую литературу XIXстолетия (второй половины), т. е.

сочинения талантливых и неталантливых синкретистов, смешав­ ших воедину все исторические памятники „Geheimwissenschaft б)тенденции «особоготечения 15-го, 16-гои 17-гостолетия, которое породило... новую философию, новую науку, новую мистику. „Оккультисты“— это те, кто стоял на рубеже между на­ шей эрой и средневековой схоластикой.... Я назову только сле­ дующие имена: Аббат Тритгейм, Агриппа Нетесгеймский (автор NБелый Андрей. Символизм. С. 460.

4 Минувшее: Исторический альманах. Вып. 6. С. 418, 419.

Утопия розенкрейцерства в «Петербурге» Андрея Белого „Occulta Philosophia“, убежденнейший оккультист), его ученик Иоган Вейер (ученый врач, первый настаивавший на том, что ведъ мовство есть психопатологическая болезнь), Теофраст Бомбаст Парацельс, Генрих Кунрат, Николай Фламмель, Кирхер, Флюдд и т.д..... Непошлое понимание Джордано Бруно заставляет его без сомнения отнести к этому же ряду имен. Фаланга этих ок­ культистов непроизвольно переходит к отцам естествознания.

Например, Ньютон: его „сила“есть, конечно, „qualitasocculta “ Го­ ворю широко — и Ньютон оккультист: все ньютонианские тео­ рии в физике непроизвольно мистичны»1;

в) розенкрейцерство, в котором Белый видит квинтэссенцию этой линии развития духа: «Лучшие имена их (Парацельс, Кунрат, Флюдд, Кирхер) — розенкрейцеры, т. е. люди, принадлежавшие к тайному братству, в котором культивировалось знание, недоступ­ ное иным: знание подлинного строения человека, его связи с кос­ мосом (связи не только моральной, но и анатомическо-физиоло­ гической)» п;

и в другом месте: «...был момент, когда передовые гении человечества в смысле теоретического мышления были еще, кроме того, соединены в тайное братство (розенкрейцерство);

ок­ культистами были те, кто соединяли знание о природе внешней со знанием о природе души;

последующий разрыв между этими зна­ ниями в силу ряда сложных, необходимых исторических условий и создал искусственное деление на тайное знание и явное знание»1;

г) в современности, когда «противоположение это усиленно раздувается носорогами от науки и шарлатанами от оккультизма»|3 —, явление Р. Штейнера с его антропософией провиденциально, пото­ му что суть деятельности Штейнера — в посредничестве.

Штейнер — посвященный, твердит Белый1, следовательно, живой носитель эзотерических знаний, передававшихся преиму­ щественно устно, в непосредственном общении мастера с неофи­ том, и унаследованных розенкрейцерами, — повторяет Белый ро­ зенкрейцерское предание («Начало века», берлинский вариант) — через тамплиеров, из древнейших мистерий Египта, Ближнего Востока и Древней Греции. И Штейнер — организатор Антропо­ софского общества, вынесший эзотерические тайны ордена, брат­ 1 Там же. С. 419—420.

1 Там же. С. 420.

1 Там же. С. 428.

1 Там же.

1 Там же. С. 432-433.

256 Статьи ства, за его пределы, на публику: в этом специфичность его мис­ сии, отвечающая новым временам.

Белый акцентирует внимание на этой особенности задачи Штейнера, подчеркивая, что «дело Штейнера — азбука» (письмо к А. Блоку от 1/14 мая 1912 г.)1, что «штейнерианство — это свое­ го рода старчество, но: остающееся в миру, для мира», т. е. оно функционирует как некое мирское розенкрейцерство соответ­ ственно правилу: «Орден, обнимающий всех посвященных, ок­ ружен стеной... Если же посвященный выступит из замкнутого пространства наружу и войдет в общение с людьми, тогда для него входит в силу третий строгий закон: „Наблюдай за каждым твоим действием и... словом, так, чтобы через тебя ни один человек не ис­ пытывал давление на свободное решение своей воли%хь. (Последнее — цитата из «Пути к Посвящению» Р. Штейнера.) В «Воспоминани­ ях о Штейнере» и в мемуарах «Почему я стал символистом и по­ чему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и худо­ жественного развития» Белый не устает подчеркивать разницу между Штейнером и «антропософскими тетками», указывая и на формальную границу между ними, несколько раз отметив, что, будучи создателем Антропософского общества, Штейнер до пос­ ледней минуты не был его членом.

Но этой же взятой на себя Штейнером миссией «культуртре­ герства» объясняется и вся двойственность отношения к нему Андрея Белого, не решавшегося определить, когда культуртрегер­ ство остается миссией и когда переходит в профанацию.

В любом случае опыт Штейнера оказался для розенкрейцер­ ской утопии Белого столь значителен, что момент встречи со Штейнером дробит розенкрейцерство Белого на две фазы (со сво­ ими подфазами). Первая фаза началась, по неопределенным сви­ детельствам Белого, беседами с А. Петровским в 1899 г.1 или «ле­ петом о закатах» в 1902 т. (письмо к Э. Метнеру от 22 января 1913 г.

из Берлина)1 и достигла кульминации в соглашении с «инспи ратрисой» (64) Минцловой и Вяч. Ивановым о создании Петер­ бургского и Московского «братств». Эти планы нарушились к вес­ Александр Блок и Андрей Белый: Переписка. М., 1940. С. 94.

(1 Минувшее: Исторический альманах. Вып. 6. С. 431—432.

1 См.: Белый Андреи. Почему я стал символистом и почему я не перестал быть им во всех фазах моего идейного и художественного развития. Ann Arbor, 1982.

Дальнейшие ссылки на л о издание приводятся в тексте, с указанием страниц.

1 Цит. по изд.: Белый Андреи. Петербург. М., 1981. С. 515.

К Утопия розенкрейцерства в «Петербурге» Андрея Белого не 1910 г.: «...ее посредничество между интимным кружком и учи­ телями, долженствовавшими среди нас появиться, превратилось в хроническое состояние ожидания». «Мои сомнения в духе брат­ ства, в В. Иванове и в Минцловой под влиянием ряда жизненных случаев достигли максимума весной 1910 г.» (68, 69;

в тексте опе­ чатка: 1904). Все эти годы, вплоть до 1910-го, Белый периодичес­ ки надеялся создать «братство» единомышленников на основе достаточно четко очерченной мировоззренческой программы.

Кружок «аргонавтов» и группу «Орфей» следует отнести к этому ряду попыток (62). Бурная журнальная полемика 1907—1909 гг.

объясняется стремлением резко очертить идеологические преде­ лы «братства» (55). Строгая «кристаллография» социальных свя­ зей в братстве (47) отражает идею косморитмической обусловлен­ ности их структур, противостоящих гетерогенности общества.

Гетерогенность общества есть причина его неизбежной дег­ радации: «Всякое общество без развития в нем коммунальной жизни перерождается в государство, не тем только, что оно бе­ рется на учет и под контроль, а тем, что оно, всасывая в себя нача­ ла государственности, развивает внутри себя 1) аритмию проти­ воречивых стремлений, 2) гнуснейшие формы насилий под флагом руководительства одним или немногими, превращающими обще­ ственный ритм в плетку;

тирания и хаос, механизируемый уста­ вом, всегда давящим членов, — две формы дегенерации общества»

(45). Братство-орденство предполагалось Белым как средство пре­ одоления этих двух деструктивных тенденций, особенно губитель­ ных в таком крайне гетерогенном обществе, каким была Россия начала века.

Вторая фаза наступила в июле 1912 г., когда, по словам Бело­ го, в Мюнхене началась его «антропософская общественность»

(86). Участие в деле Штейнера привело Белого к следующим вы­ водам:

— Штейнеровские «выход за стену» и «культуртрегерство»

(«миссия которого растолкать спячку немецких „тетушек“ » — письмо к Блоку от 1/14 мая 1912 г из Брюсселя1) допустимы как компромиссный путь селекции и предварительного единения в эпоху всеобщего кризиса. Белый с одобрением наблюдает «антро­ пософскую реформацию», которую Штейнер проводит в теософ­ ском движении, «переводя индуизм и браманизм официальной теософии на новый язык, выдвигая Средние века и розенкрей­ 1 Александр Блок и Андрей Белый: Переписка. С. 293.

258 Статьи церские истины» (письмо к Блоку от 1/14 мая 1912 г.2 ;

письмо написано в то самое время, когда Белый оказывается свидетелем рождения антропософского движения: с конца 1911 г назревало.

расхождение Штейнера с Безант в связи с Кришнамурти, а 2— 3 февраля 1913 г было конституировано создание Антропософ­.

ского общества). Судя по цитировавшемуся письму к Морозовой, приемлема для Белого была и тройная градация, которою Штей­ нер дифференцировал состав Антропософского общества, введя лекции для интимного и еще более интимного кружка. Идея этой структуры заимствована у Блаватской, которая в 1886 г выделила.

в Теософском обществе его «эзотерическое ядро», частично вос­ производя таким образом традицию орденской градации. Когда Белый, вернувшись в Россию, занялся, по его словам, «культ­ просветом» (107), организуя всевозможные Вольные философские ассоциации и антропософские группы, он тоже несколько раз высказывался в пользу структуры трех концентрических кругов, поддерживающей дифференциацию. Архитектоника ордена, пусть в самой рудиментарной (или зачаточной?) форме, в России оста­ валась привлекательной. Ср., например, свидетельство В. Каве­ рина от 14 января 1989 г.: «Группа Серапионовых братьев сначала создавалась именно как орден, хотя устава у нас никогда никако­ го не было. Для некоторых членов группы — для меня, для Лунца, Слонимского — группа стала именно орденом. Братья имели каж­ дый свое имя, и романтическое значение всего этого для выше­ упомянутых было бесспорным. Но как орден группа существова­ ла сравнительно недолго, несмотря на то, что личная дружба связала некоторых из нас на всю жизнь»2. — С другой стороны, вывод, сделанный Белым из практики, связанной со Штейнером, состоял в признании, что «новая куль­ тура несовместима с традицией орденства» (97). Выходом из ан тиномичности первого и второго выводов представился акцент на индивидуальном пути: «...только во внутренней школе, в пути по­ священия в жизнь, создаются условия для искомой социально­ сти» (96).

Такова спираль размышлений, приведшая — на новом вит­ ке — к отказу от «тамплиерства» (93) и третьему выводу:

2 Александр Блок и Андрей Белый: Переписка. С. 294.

( 2 Ответ В. Каверина на вопрос о возможном соотношении «Серапионовых бра­ тьев» с орденской структурой, заданный писателю Аготой Голлер по моей просьбе.

Утопия розенкрейцерства в «Петербурге» Андрея Белого — Акцент был поставлен на внутреннем пути посвящения и овладении духовной наукой. Ощущение родства своего пути Штейнерову при всей его специфичности побудило Белого гово­ рить о своеобразии своей позиции символиста в антропософии и антропософа в символизме (76), хотя, как мы знаем, в этом он не был абсолютно одинок. Достаточно вспомнить Волошина, кото­ рый, кстати, был и антропософом, и масоном и которого Цветае­ ва назвала розенкрейцером.

Почему же все-таки розенкрейцерство, а не масонство, кото­ рое ведь тоже сохраняло древнейшие модели посвящения и к ко­ торому Штейнер тоже имел отношение (с 1902 г он был членом Societas Rosicruciana in Anglia, куда принимались лишь масоны начиная с 3-го градуса)? И почему, хотя исторически розенкрей­ церство и масонство не раз скрещивались, Белый, видя их род­ ство, проводит тем не менее решительное разграничение и масон­ ству говорит «нет»? (Ср.: «В масонство не веришь? — Не верю»2.) Одна из причин этого объясняется своеобычностью понимания и функционирования обеих традиций в России начала XX в. Для ана­ лиза этой проблемы здесь нет места. Другая причина обусловлена реальным различием в преобладающих акцентах той и другой про­ грамм: масонство чем дальше, тем больше сосредоточивается на общественно-преобразующей этической, а то и политической деятельности, в то время как в розенкрейцерстве все больший и больший вес приобретает индивидуально осваиваемая духовная наука. Даже такие детали, как самопосвящение и использование зеркала (над которыми принято иронизировать), служат средством довести до порога сознания многосоставность душевного хозяй­ ства и научить регулировать взаимоотношения его элементов (не случайно К. Юнг столь многим обязан розенкрейцерской тради­ ции). Как писал Белый Блоку, «розенкрейцерский путь начинает­ ся у того предела души, за которым начинается или деформация здоровья, или конфирмация духа» (письмо от 28 декабря 1912г.2).

Не менее важны для Белого два других основополагающих кон­ цепта розенкрейцеров:

— signatura: мир — книга Бога;

посвящение учит читать ее языки-знаки;

— магия есть просто-напросто реализация принципа энерге­ тизма, управляющего миром.

2 Белый Андрей. Офейра. М., 1921. С. 8.

2 Александр Блок и Андрей Белый: Переписка. С. 311.

* НИШ IAH l 'i \ • 11 иi уровни символики романов Белого фиксируют и ic тин к и ооретение этих концептов.

Ими обусловлен и скрытый Дантов код русского символиз м;

|, поскольку Данте понят русскими символистами, по словам :)ллиса, как «единственный, первый и последний поющий вели­ кий рыцарь Креста и Вечной Розы»2. Нетрудно заметить, что в этом утверждении Эллис просто перефразирует Э. Леви, который в своей книге «История магии» провозгласил, что явление Розы в центре Креста в конце «Божественной комедии» представляет собой первую публичную манифестацию и решительную трактов­ ку символа розенкрейцерства.

Но Дантов код русского символизма — особая проблема2. В качестве примера обратимся к «Петербургу».

Сконцентрированный на финальных событиях петербург­ ского периода русской истории, представляющих собою всего лишь проекцию космических сил на земную поверхность, роман ста­ вит вопрос о возможных перспективах индивидуума в преддверье апокалиптических дней. Среди множества pro et contra, сталки­ ваемых в поисках решений, в романе реализуется конфронтация масонства как предмета устрашающе беспредметных разговоров в обывательских гостиных и розенкрейцерства как не называемо­ го, но истинного исхода из дурного кольца повторений. Белый эксплицирует эту тему в иронически преподнесенной сцене спо­ ра между «поповичем» — «редактором консервативной газеты» и «либеральным профессором статистики»2, воспроизводящей на­ бор пошлейших русских клише по поводу жидомасонской опас­ ности и мистификаций Таксиля. Сцена помещена в композици­ онно центральной четвертой главе романа, где, по слову автора, «ломается линия повествования», а фабула завязывает в единый узел все исходно намеченные нити событий и распространена на три подглавки («Дотанцовывал», Я, 152;

«Бал», /7 154;

«Аполлон, Аполлонович», /7, 164—165). Подчеркнув, таким образом, чисто композиционными средствами весомость темы, пародийно ма­ нифестированной ее пошлейшим оформлением в обывательско газетных сплетнях, повествование тут же вводит и ее глубинное течение, структурно оформленное системой глубоко зашифрован­ 2 Эллис. «Парсифаль» Вагнера // Труды и дни. 1913. № 1—2. С. 27.

2 См. статью «Дантов код русского символизма» на с. 162—205 наст. кн.

2 Белый Андреи. Петербург. С. 152. Дальнейшие ссылки на это издание приводят­ и ся в тексте с литерой «П» и указанием страниц.

Утопия розенкрейцерства в «Петербурге» Андрея Белого ных мотивов-символов. В адекватности их содержания не приходит­ ся сомневаться: знания Белого поддерживались «повивальными бабками» романа, каковыми были масон 33-го градуса Е. Аничков и знаток розенкрейцерской символики Вяч. Иванов. Сигнальным к вхождению в этот скрытый план символики я считаю момент, когда читателю вдруг сообщается, что сенатор Аблеухов, этот по­ томок переселившегося в Россию «киргиз-кайсака», подобен «фи­ гурке египтянина» (повторено три раза) «на бухарском ковре» и что он вычерчивает «рукой приветственный треугольник в про­ странстве» (Я, 170). Этот эксплицитно поданный знак обязывает пересмотреть всю окружающую сенатора систему символов и вы­ явить дополнительный уровень ее смыслов. Столь подчеркнутая в повествовании привязанность сенатора к простым геометричес­ ким формам, квадратам, параллелепипедам, кубам, к ориентации даже среди бытовых вещей соответственно странам света и мно­ гие другие детали, — вплоть до первоначального, Белым, а не Ива­ новым придуманного названия романа «Лакированная карета» — должны быть прочитаны не только как знаки бюрократической регламентации, но и как эмблемы приверженности к формализо­ ванным масонским категориям. В свете этого уровня смыслов романа очевидно, почему сенатор Аблеухов является «синим ры­ царем», «особой первого класса» (на с. 178, в преддверье того мо­ мента, когда появляется масонский знак, повторено трижды).

Комментаторы издания «Литературных памятников» наивно объяснили это как неточность Белого: «...сенатор Аблеухов, как действительный тайный советник, мог быть только чиновником второго класса»2. В ранней, «некрасовской» редакции романа ма­ сонский аспект символики преподнесен гораздо более эксплицит­ но с прямым указанием на традицию Сперанского, ср.:

Многое возлюбив для себя, многое он возлюбил для других: вся го­ сударственная деятельность сенатора одушевлялась искренной любовью к ближнему, помещенному в центре совершенного куба. Ведь сам он возлюбил этот куб в чем бы то ни было: в перпендикулярных стенках кареты, комнаты, комнаты департаментской, в перпендикулярных гра­ нях «Свода Законов», переплетенных в серый блещущий коленкор;

Аполлон Аполлонович возмущался искренно стремлению необъятнос­ ти, принимая необъятность ему подведомственных пространств как му­ чительный крест (Я, 428).

2 Там же. С. 666.

262 Статьи Соответственно этому и эзотерическая основа духовной эво­ люции сенаторского сына в ранней редакции представлена как отталкивание от масонского рационализма, помноженного на рационализм кантианства:

— исходный пункт иронически отмечен моментом, когда, «взойдя к себе самому, то есть открыв в центре себя самого луче­ зарное и всепронизывающее око, Николай Аполлонович рассу­ дил совершенно отчетливо, что родился он в мир от этого ока при помощи двенадцати категорий» (Я, 471);

— второй этап представлен как контаминация французских влияний (символизированных французскими духами (Я, 480)) с наследием (генетическим?) социально-организующих устремле­ ний отца, что используется политическим сбродом:

Некогда то богоподобное существо (это пародирующее именова­ ние Николая Аблеухова сохранится и в следующих редакциях романа. — Л. С.) занялось методикой социальных явлений, богоподобное существо предопределило сей жизни безусловное социальное равенство, должен­ ствующее превратить земной шар в систему планомерных квадратов, по числу обитателей этого небезызвестного шара. Но теоретический идеал оказался неадекватен действительности.... И как только обрек он на гибель неадекватное себе самому проявление мира в социальных фор­ мах неравенства... в кружки, в заседания, в совещания легкомыслен­ ной партии повлекли насильно бренную форму непогрешимого и суро­ вого существа (Я, 480).

В дальнейших редакциях романа эта предыстория фабулы будет снята, и лишь рудименты ее сохранятся на уровне наиболее зашифрованных и вместе с тем существеннейших аспектов его символики. Так, эпилог романа, выводящий героя из замкнутого круга дурной бесконечности восьми (8-»оо) глав, указывает на Еги­ пет как на то культурно-историческое пространство, которое «про­ видится» X X столетием (Я, 418). Обращение к древней египетс­ кой культуре созвучно финальному опрощению героя и чтению Сковороды вместо Канта, потому что оно тоже означает возврат к прапраистокам. Вместе с тем оно означает также путь к разреше­ нию традиционной русской проблемы и ведущего конфликта ро­ мана— конфликта перепутанных до неразличимости сил Восто­ ка и Запада, поскольку возврат к древнеегипетским истокам есть возврат к общим исходным истокам восточной и западной куль­ тур. И вто же время специальный интерес главного героя — изу­ Утопия розенкрейцерства в «Петербурге» Андрея Белого чение «Книги Мертвых» — намекает на розенкрейцерство, ори­ ентированное на Древний Египет и специально на этот текст как на праисточник всех его концептов (в отличие от теософии, ори­ ентированной на Индию, и антропософии, перенесшей акцент на христологию;

в этом смысле «Котик Летаев» — более антропософ­ ское произведение, чем «Петербург»).

Предфинальное изображение героя романа у подножья Ве­ ликой пирамиды символизирует — в полном соответствии с эмбле­ матикой розенкрейцерства, перенесенной Белым и в его теорети­ ческие работы («Эмблематика смысла» и др.), — выход к началу посвятительного восхождения. Это посвятительное восхождение подготовлено моментом духовного взрыва (подглавки «Страшный суд», «Дионис» и «Откровение»), который срываете героя красные маскарадные тряпки и открывает перед ним иные духовные про­ странства. Как удостоенный входа в мир белой магии, сенаторский сын противопоставлен террористу Дудкину — этой бедной жертве черных магических сил, излучаемых Медным Всадником. Как при­ коснувшийся к Великой пирамиде, «приобщившийся пирамиде», он противопоставлен своему отцу, которому напоминало о ней лишь ночное сознание, в то время как дневное искало защиты в кубе: лакированной кареты, квартиры, учреждения, «ни с чем не сравнимого места»... Оперируя основными геометрическими сим­ волами романа, можно вообще сказать, что — собственно — вся семантика его текста структурно организована этими двумя ос­ новными образами: куба как масонского символа совершенства, который предпочтен отцом, и пирамиды как преимущественно розенкрейцерского символа посвятительного пути, к которому в конце концов приходит сын. Таковы в главном романе Белого ге­ незис и перспектива.

Между Богом и грамматикой д при беглом знакомстве с «Петербур­ гом» обращают на себя внимание многочислен­ ные случаи романного обыгрывания словесных qui pro quo, непроизвольно порождаемых ули­ цей, словно в детской игре в «испорченный те­ лефон». В «некрасовской» редакции романа этот момент особенно выделен сценой возник­ новения уличной «стенограммы», когда в сцеп­ лениях обрывков фраз «право» превращается в «провокацию», «бомба» — в «бомбоньерку», «пансионерка» (уже в результате ошибки газет­ ного наборщика) — в «этажерку», а исходная фраза: «Аблеухова, кажется, назначают в това­ рищи министра» — становится газетным сооб­ щением о том, что на одном великосветском балу этажерки собираются забросать сенатора Аблеухова бомбоньерками. И этот крайне на­ смешливо поданный процесс рождения текста из духа всеобщей иронии бытия комментиру­ ется следующим образом:

..просто фразы были произнесены в разных пунк­ тах одного и того же пространства;

в каждую точку этого пространства лишь попало по слову, ибо все Между Богом и грамматикой фразы разбивались на Невском, как звенящие стекла;

и из мелких сте­ кольных осколков невидимый кто-то составлял единую, ужасную, невнят­ ную ткань.... Страшная сплетня стала вновь сплетней нестрашной;

а нестрашная сплетня превратилась далее и просто в галиматью1.

Сколь ни язвительна представленная здесь картина, в ней вполне сказался взгляд Андрея Белого на текст и его творца, раз­ вивавшийся им в теоретических работах и нашедший отражение, в частности, в «Котике Летаеве». Впрочем, что ироническое у Андрея Белого не снимает серьезности и что любимейшие свои образы и идеи автор «Петербурга» часто преподносит в комичес­ кой аранжировке, — утверждается уже давно2 Форма приятия и.

форма «шаржирования» образуют в мире Андрея Белого своего рода пары, в которых проявляются «светлая» и «гримассирован ная» ипостаси концепта. Этот принцип связывает и «Котика Ле таева» с «Петербургом». По замыслу Андрея Белого, зафиксиро­ ванному в его дневнике (503) и в письмах к Иванову-Разумнику (516), повесть о ребенке, осваивающем мир посредством имено­ вания, представляет собой началотретьей части трилогии, посвя­ щенной жизни сознания. Второй частью ее является «Петербург», где «изображается в символах места и времени подсознательная жизнь искалеченных мысленных форм (курсив мой. — J1. С.)» (/7, 516). Напротив, в третьей части предполагалось говорить о жизни сознания, «органически соединившегося со стихиями и не утра­ тившего в стихиях себя» (Я, 516). Благодаря этой «позитивной»

установке «Котик Летаев» оказывается чем-то вроде чистого зер­ кала, высветляющего затемненные гримасой иронии образы глав­ ного творения Андрея Белого.

«...Слова — кирпичи: чтобы выразить, нужно упорно работать мне в поте лица над сложением тяжко-каменных слов;

взрослые люди умеют проворно сложить свое слово»3 Противопоставление.

ребенка, который, чтобы выразить, должен «упорно работать...

в поте лица над сложением тяжко-каменных слов», и взрослых, 1Белый Андрей. Петербург. М., 1981. С. 441. Дальнейшие ссылки на это издание приводятся в тексте с литерой «П» и указанием страиип.

2См.;

Хмельницкая Т. Поэзия Андрея Белого // Белый Андрей. Стихотворения и поэмы. М.;

Л., 1966;

Силард Л. О структуре Второй симфонии Андрея Белого // Studia Slavica Hungarica. 1967. № 13.

' Белый Андрей. КотикЛетаев. Пг', 1922. Дальнейшие ссылки на это издание при­ водятся в тексте с литерами «КЛ» и указанием страниц.

266 Статьи «умеющих проворно сложить свое слово», составит внутреннюю основу «Котика Летаева». Но оно же развернется в цепь сюжета номинации — около шести лет спустя — в «Детстве Люверс» Пас­ тернака.

Разумеется, взгляды А. Белого и Пастернака на процесс со­ единения имен с вещами вселенной — не одинаковы. Ядро раз­ личия, кажется, в том, что у Пастернака личность для освоения мира, образом чего является номинация, нуждается в другом «я», том самом «ты еси», о котором говорили и Вяч. Иванов, и Мартин Бубер, а у Андрея Белого творчески именующее лицо андрогинно.

Вспомним, как боится Котик Летаев расстаться с пунцовым пла­ тьицем и обратиться в математика;

снять платьице, перейти в штанишки и стать математиком, т. е. абстрактно мыслящим че­ ловеком, равносильно потере природной цельности. Вот поче­ му андрогинное лицо Андрея Белого говорит «ты еси» не друго­ му человеку, а миру. Таким образом, если Пастернак (вслед за Вяч. Ивановым и подобно Буберу) настаивает на трехчленной модели мира, структура мира Андрея Белого двучленна, она бли­ же к бердяевской и к их общему источнику — Беме4 Из этого раз­.

личия вытекает множество следствий, но сейчас мне важнее от­ метить сходство. А сходство состоит прежде всего в том, что и для Андрея Белого, и для Пастернака детство — «ядро человеческого существования». Поэтому образ ребенка, овладевающего имена­ ми, — это не только модель сознания поэта (с идеей инфантиль­ ности поэтического сознания мы столкнемся у многих художни­ ков в эпоху модернизма и авангарда), но и модель творческой стадии любого креативного сознания, способного к интуитивному, а не рационалистическому постижению мира. Выбор дитяти в каче­ стве образчика творческого сознания позволяет эксплицировать оппозицию интуитивного постижения — рационалистическому познанию, остранения — автоматизму, свободной ассоциативно­ сти * логизму, стихийной органичности — линеарной культур­ — но-исторической аккумуляции. Обращение к этим ценностям манифестируется как возврат к детству Вот почему и Николай Аблеухов, начав — после потрясения — не умственно (по Канту), а интуитивно постигать мир, понял, что «он малый ребенок», и ему «захотелось на родину, в детскую.... Надо было все, все (вы­ делено Андреем Белым. — Л. С.) — отрясти, позабыть, надо было — всему, всему — опять научиться, как учатся в детстве;

старая, по­ 4 См.: Бердяев Н. Самопознание. Париж, 1983.

Между Богом и грамматикой забытая родина — он теперь ее слышит. И — уже;

надо всем раз­ дался вдруг голос сирого и все же милого детства, голос давно не звучавший, зазвучавший — теперь» (Я, 316).

Поворот к детству всегда проходит через потрясение, образ но оформляемое как взрыв или снятие покровов (ср.: «Не по Кан­ ту теперь говорите. — Да... какая-то слетела повязка со всех ощу­ щений» (Я, 259);

«...прислонился к витрине;

что-то в нем лопнуло, разлетелось;

и — встал кусок детства» (Я, 315)).

В «Котике Летаеве» существо этого события характеризуется более прямо: «Лед понятий и смыслов — самосознанье ломает его»

(КЛ, 13). Непосредственным комментарием к нему могут служить поэтические картины, с помощью которых Андрей Белый сенсу ализирует основные принципы своей гносеологии в трактате «О смысле познания». Развивая Канта с помощью Штейнерова уче­ ния о познании, восходящего к гнозису и пополненного гермети­ ческими, а также индуистскими элементами, А. Белый утвержда­ ет, что собственно познавательный процесс включает в себя три стадии: имагинации, инспирации и интуиции.

Имагинация — это стадия «предваренья познания», «преоб раженье ума»;

«имагинация отрывает нам мысль от всего в мысли чувственного»5 В своем образном оформлении она предстает нам.

зеркалом. В статье «О смысле познания» об этом говорится пря­ мо: «...имагинация есть зеркальное... отображенье» «внепоня тийно бьющей природы». Зеркалй-имагинации располагаются на грани перехода из одного мира в другой: от явленного к припоми­ наемому, от внешнего к внутреннему, от наружного к глубинному, и потому зеркало — это образ раздвоения, умножения, соответ­ ствий, несходства сходного. Зазеркальное отражение оборачива­ ется явлением alter ego, другой ипостаси внутреннего существа;

так является Котику тетя Дотя, оплотневая из Вечности в ламу с «выбивалкой в руке» ( КЛ, 68, 245), так являются самим себе пер­ сонажи «Петербурга»: «неведомым, бледным, тоскующим — демо­ ном пространства» видится самому себе Николай Аблеухов (Я, 46), «окруженный семьей толстощеких амуров» предстает пред собою и сыном Аполлон Аполлонович — весь зеркальная «лучезарность и трепет» (Я, 18), вглядывается «в глубину, в зеленоватую муть»

зеркала, не желая узнать себя, нарядившаяся в мадам Помпадур 5 Белый Андрей. О смысле познания // Белый Андрей. Поэзия слова. О смысле познания. Чикаго, 1965. Дальнейшие ссылки на это издание приводятся в тек­ сте с литерами «ОСП» и указанием страниц.

268 Статьи Софья Петровна Лихутина (Я, 161), «угловато-длинное отражение с помолодевшим вдруг лицом» возникает перед Сергеем Сергееви­ чем Л ихутиным, когда он вдруг подходит «вплотную к зеркальной поверхности» (Я, 191). Кажется, несоответствие предзеркального и зазеркального видений в принципе сообразно соотношению субстанции с «нахальной акциденцией», которая заслоняет пер­ вую (подобно бородавке на лице Морковина), как и полагается ей это делать в нашем мире явленного6.

Правда, есть у Андрея Белого и другие образы «самоотража ющегося», саморасщепляющегося мира, как, например, в одном фрагменте «Котика Летаева», явно вдохновившем Пастернака на стихотворение «Зеркало»:

Наша гостиная — уставлена красными креслами;

с подоконников подымают печальные пальмы свои линии листьев;

злые, зеленые зерка­ ла — в ясном золоте рам: и Раиса Ивановна передается из зеркала в зер­ кало;

и все — валится, не падая, на бок, а пол — скачет вверх. И Раиса Ивановна принимается меня обнимать;

и — зеркалами пугать;

и — все валится, не падая, на бок, а пол скачет вверх... (КЛ, 98).

Это недоброе самораздвоение мира, конечно, не адекватно тому взаимоотражению его элементов (speculum speculi), которое посту­ лирует Пастернак и которое рисуется в некоторых стихах Вяч. Ива­ нова7 Но к возражению Пастернака мы еще вернемся. Пока же.

отметим один частично сходный вариант функционирования «зеркальности» — в сценах «общения через зеркало». Сталкивая в зеркале отца и сына Аблеуховых (Я, 108 и 222—225), мужа и жену Лихутиных(Я, 1 1 и 1 1— 193), эти сцены каждый раз распрост­ 6 6 См.: Maslenikov О. Russian Symbolists: The Mirror Theme and Allied Motifs // Russian Review. 1951. № 1 Steinberg A. Word and Music in the Novels of Andrej ;

Bely. Cambridge;

London;

New York, 1982. P. 228.

7В комментарии к стихотворению «Fio, ergo non sum» С. Аверинцев отмечает, что знаменитая строка «Я — на дне своих зеркал» представляет собой реминисцен­ цию гносеологии Вл. Соловьева и отсылает к статье Вяч. Иванова «Религиозное дело Вл. Соловьева», откуда приводит следующий абзац: «Все, что познает он человек, является зеркальным отражением, подчиненным закону преломле­ ния света и, следовательно, неадекватным отражаемому.... Как восстанавли­ вается правота отражения? Через вторичное отражение в зеркале, наведенном на зеркало. Этим другим зеркалом — speculum speculi, — исправляющим первое, является для человека, как познающего, другой человек» (Иванов Вяч. Стихо­ творения и поэмы. Л., 1978. С. 465). Ср. также стихотворение Вяч. Иванова «Зер­ кало Гекаты», а также стихотворение М. Волошина «Зеркало».

Между Богом и грамматикой раняются на две главы и две подглавки, т. е. как бы удваиваются и тем самым реализуют принцип зеркальности уже своим построе­ нием, задерживая на себе внимание читателя.

Но, расщепляя образы собеседников (вспомним и тетю Дотю из «Котика Летаева», которая — перед зеркалом «расстроена и растроена») на «предзеркальный» и «зазеркальный», призеркаль ные ситуации Андрея Белого — будучи пограничными (ведь в том и в другом случае — в сцене отца и сына и в сцене мужа и жены — речь идет о решительном объяснении) — эксплицируют вместе с тем и «многосоставность» явленного, феноменального мира, и расхождение между субстанциональным и акцидентальным, — что немедленно обыгрывается повествователем, иронически-прово кативно утверждающим противоположное: мы-то «знаем: каков видимый вид, такова же и суть» (Я, 225).

Между прочим, прием соотнесения персонажей через зерка­ ло воспринят — но уже как чисто конструктивный принцип и с оглядкой на «Человека из зеркала» Ф. Верфеля — Олешей в «За­ висти», где переход от первой части романа ко второй, от пове­ ствования из внутреннего мира протагониста к внешнему миру, как и сама связь Кавалерова с Иваном Бабичевым, осуществляет­ ся через встречу их отражений в витрине. То, что роль зеркала здесь играет витрина, тоже, видимо, восходит к «Петербургу», где, в частности, Николай Аблеухов уподобляет витринному отражению взаимопроникновение ночи и дня: «...что-то осталось от ночи: все то — да не то... Вот, например, посмотрите: витрина... А в витри не-то — отражения: вот прошел господин в котелке...» (Я, 262).

Не всякому доступно постижение мира зазеркального. Так, простой ум Лихутина разбивается о мир зеркала («ум разбился о зеркало» — Я, 193), и это событие комментируется пояснением повествователя:

Как ужасна участь обыденного, совершенно нормального человека:

его жизнь разрешается словарем понятливых слов, обиходом чрезвычайно ясных поступков;

те поступки влекут его в даль безбрежную, как суденыш­ ко, оснащенное и словами, и жестами, выразимыми — вполне;

если же су­ денышко то невзначай налетит на подводную скалу житейской невнятнос­ ти, то суденышко, налетев на скалу, разбивается, и мгновенно тонет простодушный пловец...... нет, безумцы не ведают стольких опасностей повреждения мозга.... Для простодушного мозга непроницаемо вовсе все то, что эти мозги проницают: простодушному мозгу остается разбить­ ся;

и он —разбивается.......кончил он тем, что поймал себя на какой-то 7/0 i пики и*. » mi.u 'И'шюй дряни: может быть, твердая плоскость непроницаемадля и«юо.чиого, и зеркальные отражения комнат суть подлинно комнаты;

и и i г ч подлинных комнатах живет семья какого-то заезжего офицера;

надо оудст закрыть зеркала.... Голова подпоручика была головой обыден­ ного человека.... Простодушнейший человек, он разбился о стену: а туда, в зазеркальную глубину, он проникнуть не мог (Я, 192—193).

Примечательно, конечно, что, столкнувшись с зазеркальным миром, «простодушный ум» предохранительно решает «закрыть его» с помощью абстрактно-мыслительных операций, образчик которых выглядит примерно так:

Один в уме;

ум — да: ум разбился о зеркало... Надо бы вынести зер­ кала! Двенадцать, один в уме — да: один кусочек стекла... Нет, одна про­ житая секунда...... Дважды шесть — двенадцать;

да один в уме...:

отвлеченная единица — не кусочек стекла» (Я, 193).

Пародируя попытки самоврачевания «простейшего ума» от­ влеченными мыслительными действиями, Андрей Белый дает почувствовать, что понятийность постоянно подстерегает мир образов-имагинаций, подобно проспекту, нумерации, двенадца­ ти категориям Канта. «Простодушный ум» хватается за них, но «великолепные колонны соборов из мысли — 12 пустейших абст­ ракций» (ОСЯ, 38), 1 окурков Дудкина, 12 гувернанток, при­ помнившихся Николаю Аблеухову как «олицетворенный кошмар»

(Я, 226), подобно «двенадцатисвечию — в зеркалах (по четыре све­ чи — в трех углах: по четыре свечи в зеркалах!)» ( КЛ, 120), не спа­ сают «простодушный ум», мечущийся между образом и понятием и оснащенный всего лишь — подобно суденышку утлому — «по­ нятливыми словами и жестами».

Напротив, вещество мира, с его мыслительными пределами образам понятия, естественно, непосредственно проницаемо для ребенка, обращенного к миру с «ты еси». Вот почему лейтмотив­ ный у Андрея Белого образ творчески проницающего сознания — это дитя над зеркалом пруда. Вокруг него строится композиция 1 1 симфонии («Возврат»), к нему возвращается не без ироничес­ кой гримасы — Котик Летаев:


У грустного пруда дохнуть я не смею: грустнею, немею.,. — Среб­ рится изливами пруд;

а из него на меня смотрит малюсенький мальчик;

он — в платьице, с кружевом...:

Между Богом и грамматикой То, над чем я сижу, глубина: и она мне темна, и она мне мутна....

Мне ветвятся, мнелистятся мысли...

Что-то такое я думаю: но кишит бестолковица......

— Вот он —«я»;

вот он — пруд;

пруд кишит головастиком, а сребре ет — изливами... — изливается дума моя;

и сребреет она предо мною;

а не знаешь, что в ней.

Может быть... — головастики? (КЛ, 156—i 57).

Ироничность тона здесь характерным для Андрея Белого об­ разом не мешает, а, напротив, помогает утверждению. Дитя над прудом оказывается воплощением стихийного единства с ми­ ром, непроизвольного воспроизведения макрокосма в микрокос­ ме («пруд... сребреет — изливами... — изливается дума моя»).

Одной из архетипических основ этой модели является мифоло­ гема Нарцисса, отсылки к которой есть в тексте*. Другая, еше более красноречивая и непосредственная, — образ ребенка с зер­ калом Ницше, который посвятил ему несколько песен «Зарату­ стры» и который прямо утверждал его как идеал духа, наивно, значит, непроизвольно и преисполнившись чувством мощи иг­ рающего всем, что до сих пор называлось священным, добрым, неприкосновенным, божественным («Das Ideal eines Geistes, der naiv, das heit ungewollt und aus berstrmender Flle und Mch­ tigkeit mit Allem spielt, was bisher heilig, gut, unberhrbar, gttlich hie»9 ).

Современный комментатор Ницше напомнил нам, что Ниц шева мифологема дитяти с зеркалом есть слепок орфического об­ раза дионисийского слияния с миром1, в то время как Вяч. Ива­ нов видел в нем также гностические аспекты, сказывающиеся прежде всего в заклинательности и посредническом синкретиз­ * См.: Смирнов И. О нарписсичсском тексте (Диахрония и психоанализ) //Wiener slavistischerAhmanach. 1983. № 12;

Grabes H, The Mutable Glass. Cambridge, 1983;

Hutcheon L. Narcissistic Narrative: The metafictional paradox. London, 1984.

9 Ср.: «Часто сравнивают поэта с ребенком по примете одной невинности. Я бы сравнила их по примете одной безответственности. Безответственность во всем, кроме игры. Когда вы н эту игру придете со своими человеческими (нравственны­ ми) и людскими (общественными) законами, вы только нарушите, а может, и при­ кончите игру. Привнесением совести своей — смутите нашу (творческую). „Так не играют“. Нет, так играют. Л ибо совсем запретить играть (нам—детям, Богу — нам), либо не вмешиваться. То, что вам — „nipa“, нам — единственный серьез. Серьез­ нее и умирать не будем» ( Цветаева М. Световой ливень. Лондон, 1969. С.76).

1 См.: Colli G. Dopo Nietzsche. Milano, 1978.

272 Статьи ме1. После Ницше архетипический образ божественного дитяти с зеркалом стал излюбленным образом творчески-интуитивно постигающего мир сознания для многих художников. В частно­ сти, им открывается «Улисс» Джойса, где в первой же сцене, на башне, Стивен (прозвище которого Kinch, по мнению коммента­ торов, может интерпретироваться как испорченное «ребенок») глядится в разбитое зеркало.

Я не знаю, почему разбито зеркало Стивена (и пояснения комментаторов Джойса меня не удовлетворяют), но, мне кажет­ ся, я знаю, почему разбивается зеркало Николая Аблеухова. От­ метим, что название подглавки, повествующей об этом событии, словно в зеркале, дважды (Я, 224, 226) повторяется в тексте — «су­ еверы сказали бы: дурной знак» — и присущим Андрею Белому способом провокативно сталкивает акцидентальное объяснение («дурной знак») с сущностным смыслом, снова разводя полюса акциденции и субстанции.

Имея в виду последнее, в статье «О смысле познания» Анд­ рей Белый всерьез говорит о «разбивании» следующее:

Йога мысли, ведущая нас к началу познания собственно, нам гла­ сит: имагинацию следует нам разбить (курсив мой. — Л. С.);

непосред­ ственный образ мира в душевном его выражении упразднить и — ос­ таться вне образов.... Что есть упразднение образов? То же самое, что движение ветра на зеркальной глади поверхности вод... первоначаль­ ные прорези воистину мыслительной жизни — безобразны, потому что движение мысли дробит отраженные облака мировых мифотворчеств (ОСЯ, 47).

Множество намеков на «разбитие» имагинации мы найдем в «Котике Летаеве», где, в частности, говорится, что «понятие (ду­ шевное взятие слова) есть светопись дробимого ритма» (КЛ, 117), где «музыка — растворение раковин памяти» (КЛ, 184) — опред­ мечивается в дроблении ракушек: «воспоминания — ракушки;

вспоминая, я ракушки разбиваю;

и прохожу через них в никогда не бывшее образом (курсив мой. — Л. С.)» ( КЛ, 187). К этому же ряду относятся и «душу дробящие дали» ( КЛ, 155), и «воду дробя­ 1 Иванов Вяч. Символика эстетических начал // Иванов Вяч. Собр. соч. T. I. Брюс­ сель, 1971. С. 828—829. М ногоаспектность мифологемы зеркала у Вяч. Иванова ощу­ тима при сопоставлении таких стихотворений (наряду с упомянутыми), как «Зер­ кала Эроса», «Кипарис», «Spculum Dianae», «Нарцисс», «Орфей растерзанный».

Между Богом и грамматикой щие камни» ( КЛ, 156), и сравнение водопада с зеркалом, зеркала с водопадом ( КЛ, 203).

Кажется, именно тезис «разбития имагинации» вызывает ре­ шительное возражение Пастернака: рамкой его стихотворения «Зеркало» дважды подчеркивается: «Огромный сад тормошится в зале, / В трюмо, — и не бьет стекла»1. Будучи рассмотрен в его психологическом аспекте, акт «дроб­ ления» характеризуется Андреем Белым как потрясение, взрыв, результат которого — преображение сознания и «возврат к детству»:

«потрясение иногда (курсив мой. — Л. С.), отрывая сознание от обычных предметов, погружает его в круг предметов былых впе­ чатлений;

и — возвращается детство.

Только этот в о з в р а т — п о-и н о м у » ( КЛ, 204—205).

В «Петербурге» именно этот момент помечен «дурным зна­ ком», когда раскололось зеркало. Устами Дудкина он прокоммен­ тирован следующим образом: «...просто вы до сих пор сидели над Кантом в непроветренной комнате;

налетел на вас шквал — вот и стали вы в себе замечать: вы прислушались к шквалу;

и себя услыха­ ли в нем... Состояния ваши многообразно описаны... в беллет­ ристике, в лирике, в психиатриях, в оккультических изысканиях»

(262—263). Т. е. «дурным знаком» названо начало преображения сознания, поскольку «освобождение от познавательных предпо­ сылок (от 1 гувернанток. — Л. С.) есть вместе с тем: преображе­ ние человека в духовное существо» (ОСП, 47). Три ступени этой «Голгофы познания» (ОСП, 51) в «Петербурге» ознаменованы на­ званиями подглавок:

1) «Страшный суд» (гл. 5, П, 239) — где обнаружилось, что из кресла, занятого Николаем Аполлоновичем, «виделась лишь ка кая-то дрянная разбитая скорлупа (вроде яичной)», и где распа­ лись категории пространства и времени, Востока и Запада и т. п.;

2) «Дионис» (гл. 6, Я, 258—259) — где была осознана относи­ тельность противопоставления «я-не-я»;

а Кант окончательно предстал всего лишь костюмером;

3) «Откровение» (гл. 6, Я, 260—264) — где было прокоммен­ тировано, значит, доведено до порога сознания явление имагина­ ции как отрыва мысли от всего чувственного (преображения ума) и перехода к соединению мысли со вселенной: «под влиянием потрясения совершенно реально в вас дрогнуло стихийное тело..., и вот вы пережили все то, что вы там пережили: затаскан­ 1 Пастернак Б. Стихотворения и поэмы. Л., 1976. С. 274 Статьи ные словесные сочетания вроде „бездна — без дна“, или „вне...

себя“ углубились, для вас стали жизненной правдою, символом;

переживания своего стихийного тела, по учению иных мистичес­ ких школ, превращают словесные символы и аллегории в смыс­ лы реальные...» (Я, 263).

В споре с чистым гносеологизмом Канта («13-го шкапа» в своем кабинете) и на базе духовной науки Штейнера Андрей Бе­ лый утверждает процесс познания не как чисто мыслительный процесс, а как обязательно одновременный путь умственного и духовного преображения. В воздвигаемой им теории связи мик ро- и макрокосма три ступени творчески-интуитивного постиже­ ния мира — это зоны:

1) имагинации, где понятие отрывается от нам данного мира и начинается преображение ума;

2) инспирации, на которой происходит упразднение образов («разбитие» зеркальности), это стадия преображения чувства;

3) интуиции, когда преображается воля и мысль соединяется с миром в Слове, создающем новый мир. По поводу последней говорится решительно: «Непосредственной данности нет, а есть интуиция: интуиция — Слово, создавшее мир» (ОСЯ, 47).

Разумеется, речь идет здесь не о том «уменье летать на сло­ вах», которое отмечает Котик Летаев у взрослых, которое не есть ни мышление, ни познание, ни творчество, а всего лишь автома­ тическое использование «оснащения» для «утлых суденышек», иронически обыгрываемое в одной из песенок «Петербурга»:

Кто канторшыка Ни любит, — А я стала бы Любить...

Абразованные Люди знают, Што пагаварить...

(Я, 287) Речь идет о том «соединении индивидуального;

/ с я всего мира... в акте интуитивного веденья» ( ОСП, 48), результатом кото­ рого оказывается сотворение новой, второй действительности — по образу и подобию творческого акта творца. (Ср.: «...слова Сло­ ва есть творчество данного мира. И по образу Слова наш акт ин­ туиции образует нам новый мир;

и этот мир в мире данном: дей­ Между Богом и грамматикой ствительность» (ОСЯ, 49).) Другими словами: «субстанция истин­ ной логики я», соединяясь «с Логи кой собственно: страной Лого­ са» (ОСЯ, 48), творит, подражая акту Творца, новый мир в мире данном — мир словесно-грамматического пространства1. Прота­ гонистов своих Андрей Белый останавливает на пороге Слова.


Эпилог «Петербурга» являет нам лишь оппозицию внешнего и внутреннего зрения, дважды противопоставляя невидимое внеш­ не — видимому внутренне (416). Противопоставление поддер­ живается упоминанием о том, что Николай Аполлонович «синие стал носить очки», вступив, таким образом, в преемственный ряд персонажей, чья внешняя слепота становится знаком внутреннего прозрения (начиная с царя Эдипа, а может быть, и с Гомера). В фи­ нале «Котика Летаева» этим противопоставлением увенчивается «самораспятие»: «повисаю в себе на себе... закрываю глаза;

и в закрытых ресницах: блеск детства»1. «Смысл познания» позволяет понять этот образ как воплоще­ ние перехода от второго этапа познания к третьему, завершающему:

«Акт познания в Кантовом, формально-логическом смысле, есть ре­ альное осуществление лишь второго момента из трех в познаватель­ ном акте:.„ пригвождение к понятию и к чувственной форме.

Наше „Я“... противополагается далее всему, что „ не-Я“ (поня­ тие, мир) как распятие: „я“ в „не-я“ распинается.... Исцеление нашей гордыни — в добровольном распятии: мы должны сказать частям и мира и мысли: „я — это Ты“ : понести бремя мира и мысли;

понесение бремени есть путь на Голгофу... познания» (ОСЯ, 51).

Нельзя не усмотреть, конечно, особого смысла в том, что Котик Летаев — ребенок, в муках распятия ищущий слова, творя­ 1 Обратный процесс — процесс восприятия текста — Андрей Белый описывает в тех же категориях: «Содержание телеграммы, оживая в моей психической жиз­ ни, оживлено законами сознания, лежащими вне личного „ Я “. Содержание те­ леграммы, будучи мной прочтено, оживает во мне;

буквы, написанные на бума­ ге, бумага, телеграфист города В и толчки телеграфа сыграли теперь свою роль;

и более в содержании не участвуют... из над-душевного протянулись впервые сквозь личное самые возможности понимания в буквенных знаках по существу вне мира лежащего;

понимание содержания есть встреча вне-мирного света с над-индивидуальным корнем сознания;

все промежуточное отпадает: место под­ линного приятия света есть логика.... Стадия отпадения мира от взятого нами от мира источника есть углубление и пресуществление света и логики;

логика становится Логосом...» ( Белый Андрей. Рудольф Штейнер и Гете в мировоззре­ нии современности. М., 1917. С. 223, параграф «Гетев свет в гностицизме»).

1 Ср. в стихотворении О. Мандельштама, посвященном памяти Андрея Белого, где образ самораспятия превращен: «Как будто я повис на собственных ресницах...».

276 Статьи щего мир, — прямо соотнесен с повествователем повестикак его «предшествующее Я»: так стадия поисков слова, не завершенная в прагматике сюжета (о чем — концовка повести), объективиро ванно реализуется и, таким образом, находит свою плотьв самом факте сотворения повести. Эта соотнесенность прагматики сю­ жета с фактом, что текст возник, что он все-таки есть, — позволя­ ет сказать, что в конечном итоге «Котик Летаев» — повестьо «Сло­ ве, создавшем мир», т. е. — в гносеологии Андрея Белого — о третьей стадии познания. К ней особенно применимо известное утверждение Пастернака, что лучшие произведения мира, пове­ ствуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают освоем рождении.

В «Петербурге» соотнесенность между «муками слова», обыг­ рываемыми прагматикой сюжета, и фактом возникновения автор­ ского текста («Петербург») — соответственно общей установке романа — крайне иронична, но от этого не менее значима, И не в последнюю очередь именно благодаря господству духа иронии ряд аналогий не ограничивается здесь двумя звеньями (поиск слова про­ тагонистом и создание текста повествователем, при том что оба они — две стадии, две ипостаси одного «я»), как это было в котике Летаеве». В «Петербурге» ряд аналогий несходного включает не­ сравненно большее число элементов. Главной остается, конечно, перекличка между героем и повествователем, с тем усложнением, что лицо протагониста раздваивается на конфликтные июстаси Отца и Сына (и это — разумеется — имеет свой символический смысл). Ироническая параллель между текстосозидательной яс ятельностью протагониста и повествователя эксплицируется уже в первой главе, где вначале роль рассказчика, следующегоза сво­ ими героями, иронически сравнивается с ролью агента охранно­ го отделения, которому надлежит, исполняя желание сенатора, следовать за подозрительным незнакомцем, а в концовке прямо утверждается аналогия между творениями праздной мысли сена­ тора, в частности его домом и сыном, тоже носящим в голове свои праздные мысли — понятия в костюмах, подготовленньшостю мером-Кантом (Я, 45, 56), и творениями праздной мысли пове­ ствователя, другими словами, между мозговой игрой персонажей, упоминаемой в тексте романа, и мозговой игрой повествозателя, конструирующей роман.

Точно так же детские словесные игры сенатора — автора ка­ ламбуров типа «барон-борона», «графин-графиня» — оказыва­ ются пародийным аналогом игры повествователя в творимом им Между Богом и грамматикой грамматическом пространстве. С другой стороны, структура наив­ ных словесных игр сенатора есть аналог безличных словесных игр, стихийно порождаемых проспектом («на проспекте все лич­ ные мысли превращаются в месиво» — Я, 314) и порождающих газетные тексты, о которых говорилось в начале статьи. Но в то же время деятельность сознания сенатора, творящего «иллюзор­ ные бытия», уподобляется деятельности божества: «Аполлон Аполлонович был в известном смысле как Зевс: едва из его голо­ вы родилась вооруженная узелком Незнакомец-Паллада, как по­ лезла оттуда другая, такая же точно...» (Я, 35).

Так устанавливается ироническая цепь подобий творчества — от миросоздающего акта Творца до текстосозидательной работы проспекта, от творца текста, который получил в руки читатель, до персонажей романа —творцов каламбуров. И все это поддержи­ вается ироническим параллелизмом между сотворением мира, сотворением Петербурга и сотворением учреждения. Так реали­ зуется тезис о бытии, которое осуществляется через всеобщую иронию объективации, и создание любого текста, от рожденной проспектом газетной статейки до романа и Слова, предстает как иронический творческий акт.

Но эта универсальная ироничность не упраздняет приятия мира;

напротив, можно, кажется, в связи с Андреем Белым гово­ рить об ироническом перспективизме, противостоящем роман­ тической иронии: переводя гностические установки на язык со­ временной ему философии, Андрей Белый констатирует, что мир объективации (мир «вещия» — в его терминологии) неотвратимо «гримассирует» замысел, что неминуемое «гримассирование сим­ волов» — подлежащий учету закон (здесь Андрей Белый встреча­ ется и расходится с Н. Бердяевым).

В подтверждение этой мысли полезно сопоставить упомя­ нутый пассаж о возникновении газетной статейки с рассказом Андрея Белого о том, как делалась его пьеса «Петербург», про­ цесс рождения которой ужасно напоминает рождение статейки на тротуаре проспекта. Примечательно, что и сам автор — неза­ метно для себя — оказался вовлеченным в этот труд по созда­ нию безличного месива: «...я давно уже, махнув рукой на основ­ ной текст, бросился вместе со всеми артистами, художниками, режиссерами, музыкантом и реперткомом давить, мять, перекра­ ивать это странное всеобщее детище, совершенно забыв, что оно мое (курсив мой. — J1. С.)» (Я, 521). Ироничность этого рассказа о судьбе продукта индивидуального творчества на проспекте, куда 278 Статьи неизбежно выходит творящий, сочетается с веселым принятием духа гримассирования, царящего — снова воспользуюсь термином Андрея Белого — в мире «вещия». Мир вещия таков. От святого до профанного в нем нет и шага. «Довременной подлинник» (как переводил Вяч. Иванов слово «архетип») преобразуется в нем, яв­ ляя бесконечную градацию форм «гримассирования символа».

Уже Котик Летаев над прудом — этот чистый образ божественно­ го дитяти1 — затронут тенью иронии («...изливается дума моя;

и сребреет она предо мною;

а не знаешь, что в ней. Можетбыть... — головастики?»). Гротескно метаморфозен Коленька Аблеухов, ког­ да «он, бывало, часами простаивал перед зеркалом, наблюдая, как растут его уши: они вырастали» ( Я, 331), и химерически чудови Шен Колечка («Александр Иванович с изумлением вспомнил, что о с о б а-то — Колечка» — Я, 272) Липенский — Липпанченко, дискредитирующе связанный с Николаем Аблеуховым не только общностью имени, но и знаками детскости, андрогинности (Я, 270, 273, 376, 381, 382) и провокативно-контрапунктной соот­ несенностью с Аблеуховым-отцом эвфонически, а также моти­ вами «особы» (Я, 341) и «лобной кости», пытающейся понять (ср. об Аполлоне Аполлоновиче Аблеухове: «лобные кости нату­ жились в одном крепком упорстве: понять, что бы ни было, ка­ кою угодно ценою. И — понял» (Я, 361), — и — «Головастая, без лобая шишка выдвинулась в луну в одном крепком упорстве:

понять — что бы ни было, какою угодно ценою;

понять, или — разлететься на части.... Нет, лобная кость понять не могла: лоб был маленький, в поперечных морщинах: казалось, он плачет»

(последнее — о Липпанченко — Я, 383)).

«Эмпирия есть часть Эмпирея» (ОСЯ, 51) — провозглашает Андрей Белый, утверждая множеством пародийных вариаций бо­ жественного дитяти ту самую сплошную пародийно-вариацион­ ную связь низших формопроявлений с их высшим замыслом, о которой у Данте — в традиции ареопагитики, близкой духу Васи лида, — говорится:

Ci che non muore e ci ehe pu morire, Non se non splendor di quella idea Che partorisce, amando, il nostro sire;

Ch quella viva luce che si mea 1 Об архетипе божественного дитяти см.: Kerny K. Einfhrung in das Wesen der Mythologie. Amsterdam: Leipzig, 1941.

Между Богом и грамматикой Dal suo lucente che non si disuna Da lui, n dall’amor ehe in lor s’intrea, Per sua bontate il suo raggiare aduna, Quasi specchiato, in nove sussistenze, Etemalmente rimanendosi una.

Quindi discendc air ultime potenze Gi d’atto in atto, tanto divenendo, Che pi non fa ehe brevi contingenze;

E queste contingenze essere intendo Le cose generate ehe produce Con seme e senza seme il ciel movendo.

La cera di costoro, e chi la duce, Non sta d’un modo;

e pero sotto il segno Ideale poi pi e men traluce;

Ond’egli avvien ch’un medisimo legno, Secondo specie, meglio e peggio frutta, E voi nascete con diverso ingegno.

Se fosse a punto la cera dedutta, E fosse il cielo in sua virt suprema, La luce del suggel parebbe tutta;

Ma la natura la d sempre scema, Similemente operando all’artista C ’ha Tabito deH’arte e man che trema.

{Paradiso, X I I I, 5 2 — 7 8 ) В переводе М. Лозинского:

Все, что умрет, и все, что не умрет, — Лишь отблеск Мысли, коей Всемогущий Своей Любовью бытие дает;

Затем, что животворный Свет, идущий От Светодпвца и единый с ним, Как и с Любовью, третьей с ними сушей, Струит лучи, волением своим, На девять сущностей, как на зерцала, И вечно остается неделим;

Оттуда сходит в низшие начала, Из круга н круг, и мод конец творит Случайное и длящееся мало;

Я под случайным мыслю всякий вид Созданий, все, что небосвод кружащий Чрез семя и без семени плодит.

Их воск изменчив, наравне с творяшей Его средой, и потому чекан 280 Статьи Апеллируя к этой традиции, Андрей Белый подкрепляет ее герметизмом, прямо ссылаясь на формулу Триждывеличайшего, возвестившего, что «Слово Божие снизошло в низшие сферы к творению природы» (ОСЯ, 50). При этом обращение к гностико­ герметической линии толкования Логоса, активизированной для русского сознания начала XX в. известным трудом С. Н. Трубец­ кого «Учение о Логосе в его истории», сочетается у Андрея Белого со стремлением низвести идею мудрости мира с «ветхих, абстракт­ ных небес (небес древнего гнозиса)» ( ОСЯ, 5 ) к образу человека и его призвания в мире «вещия» (в мире объектов — если опери­ ровать терминологией Н. Бердяева). В плоскости теории это при­ водит к рождению взгляда на познание, который «не фило-софи чен, а антропо-софичен» в буквальном смысле слова и которым полагается следующее:

Познавательный акт должен быть интуицией. Формальные усло­ вия интуиции есть вменение, которое мы обязаны сделать, чтобы по­ знание состоялось, — в начале познания: чтобы нечто было в нас и в непосредственной данности, в чем пересекались бы мы с непосред­ ственной данностью;

это нечто есть мысль;

она — форма: продукт по­ знавания;

и она содержанье, как самый процесс;

соединение содержа­ ния с формою есть одно из формальных условий интуитивного акта;

Дает то смутный оттиск, то блестящий.

Вот почему, при схожести семян, Бывает качество плодов неравно, И разный ум вам от рожденья дан.

Когда бы воск был вытоплен исправно И натиск силы неба был прямой, То блеск печати выступал бы явно.

Но естество его туманит мглой, Как если б мастер проявлял уменье, Но действовал дрожащею рукой.

Об идентичности приписанною Фоме Аквинскому образа мира с тем, что пред­ ставлен в ареопагитике «О божественных именах», см.: Gardner E.G. Dante and the Mystics (A Study of the mystical Aspect of the Divina Commedia and its Relations with some of its Mediaeval Sources). London, 1913. P. 83—84, 87, 100, 346. О соот носимости ареопагитик с учением Василида см.: Leisegang //. Die Gnosis.

Stuttgart, 1955. S. 213 —214. С гнозисом связывал Андрей Белый перспективы познавательного отношения к миру: «Все, что мы знаем о шоэисе, относимо скорее к sui generis сочетаниям оккультического теизма в натуралистическом спиритуализме;

подлинный гностицизм — впереди» ( Белый Андрей. Рудольф Штейнер и Геге в мировоззрении современности. С. 222).

Между Богом и грамматикой окончание познавательных актов — соединение с «я» процессов бы тийственных и процессов познания в образ идейного существа....

Акт познанья, построенный в этом смысле, — отображенье логикой Логоса (ОСП, 51) — построение словом новой действительности, грамматического пространства.

Что же касается плоскости художественного выявления этой идеи в «наивно-иронизирующем» и гротескно-ироническом про­ странствах «Котика Летаева» и «Петербурга», глядящихся друг в друга, она привела к воспроизведению мира макро-микрокосма как системы комических зеркал, где переход из одной зоны идру­ гую требует «разбития» — «снятия покровов», притягательного для дитяти. Перенесение акцента «с небес древнего гнозиса» на само­ го человека, декларированное Андреем Белым в «О смысле по­ знания», обусловило то, что в его явленном образном строе до­ минирует не мужеженский Л огос-Христос, этаандрогинная мать, склонившаяся над своим творением, аандрогинноедитя, вопло­ щенное в долгой веренице полных и редуцированных вариаций архетипа, от «серьезного» Котика Летаева до карикатурного Ко­ леньки Липпанченко, спародировавшего своим «возвратом» «Воз­ врат» III симфонии.

Рассказывая о рождении пьесы «Петербург», автор охаракте­ ризовал ее в качестве «странного, всеобщего детища», и это не было метафорой на случай. Свои произведения Андрей Белый не раз называл детьми (см. : Я, 513), осознавая это наименование не как троп, а как выражение существа связи творца с творением. Того самого существа, которое увековечено оборотом «по образу и по­ добию своему» — и которое по-своему преломилось в известной строке Мандельштама: «Я и садовник, я же и цветок». Характер­ ное для Андрея Белого понимание текста как живого существа, как Лица, прямо противоположное авангардистской его трактов­ ке (при всех возможных формальных перекличках и заимствова­ ниях), восходит, видимо, к той линии гностико-герметической традиции, которая зачата Филоном Александрийским на перекре­ стке трех культур, хотя основной опорой его является, если не ошибаюсь, положение столь значимого в мире Андрея Белого Ге­ раклита о «самовозрастающем Логосе». Рационализированное ядро этой концепции в наши дни воспроизведено выводом Ю. Лотма на о том, что с точки зрения теории информации текст ведет себя 282 Статьи кик личность1. Облик этого текста-личности Андрей Белый пред стмиил себе невероятно зримо. В ряду несходных подобий твор­ ческою сознания, творца и творения текст, поднимающийся из мира «вещия» к склоненной над ним мудрости мира, предстает у Андрея Белого как андрогинное дитя с расколотым зеркалом, рас­ пятое между духовной и предметно-объективированной сферами бытия, полюса которых я осмелилась условно назвать Божеством и грамматикой.

1 Лотман Ю. М. Семиотика культуры и понятие текста//Труды по знаковым сис­ темам. Выл. 12: Структура и семиотика художественноготекста.Тарту, 1981. (Учен, зап. Тартуского гос. ун-та;

Вып. 515);

о Гераклитовой концепции «слова» см.:

Трубецкой С. И. Учение о Логосе в его истории. М., 1906. С. 16.

Роман и метаматематика О.....

терпретации жанровых проблем символист­ ской прозы во второй фазе ее развития явля­ ются два тезиса М. Бахтина. Первый касается кризиса авторства и сформулирован следую­ щим образом:

Расшатывается и представляется несуществен­ ной сама позиция вненаходимости. У автора оспари­ вается право быть вне жизни и завершать ее. Начина­ ется разложение всех устойчивых трансгредиентных форм (прежде всего в прозе от Достоевского до Бело­ го...), жизньстановится понятной и событийно ве­ сомой только изнутри... стремится... уйти в свою внутреннюю бесконечность, боится границ, стремится их разложить... Второй характеризует специфичность жан­ ровых установок прозы Андрея Белого и их зна­ чение:

1Бахтин М. М. Автор и герой в эстетической деятельно­ сти // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества.

М., 1979. С. 176.

28 4 Статьи Белый понимает, что биографического романа теперь быть не мо­ жет, и приходит к житию, к которому, может быть, пришел бы и Досто­ евский. В романах Белого дело не в биографии героев: он стремится свя­ зать все моменты жизни не обществом, как в английских романах, а Космосом, заменить историко-бытовой и религиозно-ортодоксальный план космическим.... Стремление возвести все маленькие моменты жизни к этапам Космоса является основой антропософии. Здесь мы из широкого мира входим в узкий мирок антропософии, но в то же время осознаем попытку разработать план биографии в новой форме. Вот те моменты, которые ввели Белого в русскую литературу и обусловили его значение. Избежать его влияния нельзя.... Белый на всех влияет, над всеми как рок висит, и уйти от этого рока никто не может2.

Роль антропософии в установлении связи искусств и космоса не подлежит сомнению и еще должна быть описана5 Однако не.

философия Штейнера была зачинательницей ^того процесса, хотя она и придала ему специфическую направленность. За два десяти­ летия до того, как антропософия овладела умами Андрея Белого, М. Волошина, С. Прокофьева и др., разнообразные теософские учения, и прежде всего свободная теософия Вл. Соловьева, каж дое по-своему, возрождали старую гностическую идею изоморфиз­ ма микрокосма и макрокосма и полагали ее в основу своих пред­ ставлений о строении мира. Не имея возможности анализировать различия между ними, которые с точки зрения рассматриваемой здесь проблемы не имеют к тому же первостепенной важности, предпочту акцентировать общую (и старую, как пифагорейство) особенность оформления идеи изоморфизма на рубеже нашего века: как и в эпоху пифагорейства, метафизика снова встретилась с математикой.

Среди московских математиков (П. Некрасов, Л. Лахтин, физик-математик С. Усов и др.), тех самых, кого Андрей Белый шутливо окрестил в своих мемуарах «московскими чудаками» и «бородатыми кариатидами»4 наиболее решительно универсали­, е й ] 1ись лекций М. М. Бахтина об Андрее Белом и Ф. Сологубе / Публ. С. Боча­ рова;

Коммент. Л. Силард// Studia Slavica Hungarica. 1983. T. 29. C. 229—230.



Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 || 9 | 10 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.