авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 || 9 | 10 |   ...   | 12 |

«ГОСУДАРСТВЕННОЕ ОБРАЗОВАТЕЛЬНОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ ВЫСШЕГО ПРОФЕССИОНАЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ «ТОМСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ» Ю.В. Петров ФИЛОСОФИЯ ...»

-- [ Страница 8 ] --

Групповые интересы интеллигенции делают ее абсолютно нечувствительной к народному страданию – на первом месте у нее стоят вопросы личного обогащения и повышения комфорта жизни. Между народом и образованной интеллигенцией всегда существовал разрыв, который сохраняется и поныне. У интеллигенции нет «русской почвы», она сразу родится эмигрантской;

интеллигенты «так прямо и ро ждались у нас эмигрантами, хотя большинство их не выезжало из России». Во все времена «к русскому народу они питали лишь одно презрение, воображая и веруя в то же время, что любят его и желают ему всего лучшего. Они любили его отрица тельно, воображая вместо него какой-то идеальный народ, – каким бы должен быть, по их понятиям, русский народ» (Ф.М. Достоевский. Дневник писателя. 1873.

III. Старые люди).

Предвидя гнев и «ярость благородную» российской интеллигенции по поводу ее нелицеприятной характеристики, сошлюсь в оценке некоторых ее черт на мне ние человека, авторитет которого в интеллигентских кругах непререкаем, – что бы он ни сказал об этом сословии даже нелестного, интеллигенция покорно вынесет.

Так вот: во время репрессий, железным катком прокатившихся по нашей стране, в 1937 г. пострадала и советская интеллигенция. От общего числа всех жертв в пред военное и послевоенное время интеллигенция составляла не более десяти процен тов. Но о своих страданиях и лишениях – бесспорно, имевших место – вот уже не сколько десятилетий идет отчаянный вопль: обида так велика, что вся диссидент ская литература оказалась способной подняться только до лагерной тематики в ос мыслении социалистической действительности. Подобно Великому Инквизитору нас убеждают в том, что социализм есть «нелюбовь к человечеству» и его необхо димо поскорее заменить обществом, в котором выпекают «хлебы земные». Постра давшие же крестьяне и рабочие вовсе не озлобились;

они в духовном спокойствии и кротком смирении несли свой тяжкий крест. Но о них просвещенная и гуманная интеллигенция никогда не вспоминает.

Вот правдивые слова властителя дум современного просвещенного человечест ва: «Не боюсь, однако, ошибиться, сказав: поток 37–38-го ни единственным не был, ни даже главным, а только, может быть, – одним из трех самых больших по токов, распиравших мрачные, зловонные трубы нашей тюремной канализации.

До него был поток 29–30-го годов, с добрую Обь, протолкнувший в тундру и тайгу миллионов пятнадцать мужиков (а как бы и не поболе). Но мужики – народ Бердяев Н.А. Царство Духа и царство Кесаря. С. 131.

150 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры бессловесный, бесписьменный, ни жалоб не написали, ни мемуаров. С ними и сле дователи по ночам не корпели, на них и протоколов не тратили – довольно и сель советского постановления. Пролился этот поток, всосался в вечную мерзлоту, и даже самые горячие умы о нем почти не вспоминают. Как если бы русскую совесть он даже и не поранил… И после был поток 44–46-го годов, с добрый Енисей: гнали по сточным трубам целые нации и еще миллионы и миллионы – побывавших (из-за нас же!) в плену, увезенных в Германию и вернувшихся потом. …Но в этом потоке народ был боль ше простой и мемуаров не написал.

А поток 37-го года прихватил и понес на Архипелаг также и людей с положе нием, людей с партийным прошлым, людей с образованием, да вокруг них много пораненных осталось в городах, и сколько с пером! – и все теперь вместе пишут, говорят, вспоминают: тридцать седьмой! Волга народного горя!

А скажи крымскому татарину, калмыку или чечену «тридцать седьмой» – он только плечами пожмет. А Ленинграду что тридцать седьмой, когда прежде был тридцать пятый? А повторникам или прибалтам не тяжче был 48–49-й? А если по прекнут меня ревнители стиля и географии, что еще упустил я в России реки? Так и потоки еще не названы, дайте страниц! Из потоков и остальные сольются»1.

«Как же жить-то будешь?» – горестно спрашивает Алеша брата Ивана после того, как тот поведал ему страшную «Легенду». – «С таким адом в груди и в голове разве это возможно?» На что Иван Карамазов отвечает ему: без Бога «все позволе но». Жить можно и без Него, если «потонуть в разврате, задавить душу в растле нии». В образе Ивана Карамазова, говорит Булгаков, выражена самая яркая и ха рактерная черта русской интеллигенции – «болезнь совести». Русский интеллигент тем и отличается от своего западного коллеги, что постоянно томим «напряженной метафизической и религиозной жаждой»;

постоянно носится он с «мировыми во просами», постоянно обнаруживает пристрастие к самоанализу, вскрывающему «больную, измученную совесть». «Болезнь совести, эта удивительная болезнь, оп ределяет весь характер нашей культуры и, я думаю, всего нашего философского развития»2. Эта нравственная скорбь, рожденная огромным несоответствием соци ального идеала реальной действительности, в сознании интеллигенции выражалась в чувстве нравственной ответственности перед народом.

Сегодня, когда российская интеллигенция определенно встала на сторону бур жуазии, когда она добровольно отреклась от идеи экономического выравнивания во имя духовного возвышения человека, говорить о ее болезни совести уже как-то неприлично. У российской интеллигенции впервые за последние два столетия ис чез ореол «нравственного мученичества и чистоты»;

она обнаружила полную го товность быть самодовольной и принять «культурную буржуазность»;

психологи ческой чертой нашего просвещенного класса становится западное мещанство с его комфортом жизни. Мещанство вышло из берегов: оно стало не только свойством предпринимателей, но и всей российской интеллигенции. Нас учат, что человек должен стать принадлежностью собственности, а смысл жизни следует свести к борьбе за деньги. Не болит больше интеллигентская совесть, когда глухо доносится плач «дитё»;

нет в интеллигенции умиления и желания плакать от того, что «кру гом стоят погорелые матери», «бедные люди», «бедно дитё», что вокруг «голая степь», что «они не обнимаются, не целуются», «не поют песен радостных», что «они почернели так от черной беды», что «не кормят дитё». И если этот сон снился русской интеллигенции на протяжении всего ХIХ в., снился и в начале ХХ в., то на его исходе российская интеллигенция видит другие сны. Это сны о «хлебе зем ном», о «сытости» избранных;

на блестящей поверхности российского общества Солженицын А. Архипелаг ГУЛАГ. М., 1989. Т. 1. С. 3435.

Булгаков С.Н. Иван Карамазов как философский тип. С. 43.

Глава 2. Вавилонская башня: Великий Инквизитор против абсолютной свободы лежит печать Злого Духа – своего рода менетекел, выжженная надпись, говорящая, что падение в пучину материальности, вещественности обернется для человечества большими страданиями, долгими блужданиями, прежде чем оно выйдет на светлую дорогу нового социального устроения жизни. «И рече Бог: «Се Адам бысть яко един от Нас, еже разумети доброе и лукавое. И ныне да не когда прострет руку свою, и возмет от древа жизни, и снест, и жив будет во век». И изгна его Господь Бог из Рая сладости – делати землю, от неяже взят бысть» (Бытие, III).

ТРУДЫ ТОМСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО УНИВЕРСИТЕТА Том 272 Серия культурологическая Глава Ф.М. ДОСТОЕВСКИЙ: ПРЕОДОЛЕНИЕ «САМООЧЕВИДНОСТЕЙ»

ЧЕРЕЗ «СОПРИКОСНОВЕНИЯ МИРАМ ИНЫМ»

Существует Вечный мир с Вечными реалиями каждой вещи, которые мы видим отраженными в этом Растительном сосуде Природы.

Уильям Блейк …а ведь дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти. …Дважды два четыре – ведь это, по моему мне нию, только нахальство-с. Дважды два четыре смотрит фертом, стоит поперек вашей дороги руки в боки и плюётся. Я согласен, что дважды два четыре – превосходная вещь;

но если уже все хвалить, то и дважды два пять – премилая иногда вещица.

Ф. Достоевский Наука и философия. К больному мы призываем врача, к уми рающему – священника. Врач старается вернуть человека к зем ной жизни, священник напутствует к жизни вечной. И как между делом врача и делом священника нет ничего общего, так нет ниче го общего между философией и наукой. Они не только не помога ют и не дополняют одна другую, как принято думать, – они всегда враждуют между собой. И вражда тем более напряженная, что её приходится обычно скрывать под личиной любви и доверия.

Л. Шестов Русские философы намного раньше европейских мыслителей поставили про блему неклассической рациональности и метафизики как таковую, когда бы следо вало показать своеобразие и уникальность философского дискурса, вскрыть приро ду рационального мышления, выяснить его возможности и границы и тем самым обнаружить очевидную несостоятельность и ложность всяких попыток подчинить философию науке, отказать человеческому мышлению размышлять о сущностях, не наблюдаемых в эмпирическом опыте. Но европейцы как «усиленно серьезные»

люди русских мыслителей не знают;

приходится только слышать, что вот где-то, когда-то М. Бубер и Ст. Цвейг всю ночь провели за беседой о том, кто из властите лей душ будет пророком грядущего ХХ столетия. Наряду с С. Кьеркегором был назван Ф. Достоевский;

что Г. Марсель якобы знал Л. Шестова и т.д. Однако никто из них не включал в свой научный аппарат работ выдающихся русских мыслите лей, остающихся и по сей день непревзойденным образцом глубины постижения и художественного выражения вечных вопросов метафизического мышления.

Говоря о «мировом кризисе» в современную эпоху и «ее катастрофическом ха рактере», Н. Бердяев подчеркивает, что все понятия и категории мысли новой ис тории «кончены» и начинается «мышление иного мира, мира средневековья». Ка тегории новой истории – «рационального дня» – «изжиты», непригодны для того, чтобы разобраться в происходящем, поскольку приходит «ночная эпоха», требую щая метафизического мышления для своего постижения. «Ночь метафизичнее, он тологичнее дня». «Новое» в новой истории, сменяющее в ней «старое», есть некое «новое средневековье». «Новым средневековьем, – говорит Бердяев, – я называю ритмическую смену эпох, переход от рационализма новой истории к иррациона Глава 3. Ф.М. Достоевский: преодоление «самоочевидностей» через «соприкосновения мирам иным»

лизму или сверхнационализму средневекового типа»1. Коренные изменения в со циальной жизни: социалистическая революция в России, Первая мировая война, потрясения, охватившие весь мир, и – добавим от себя – Вторая и третья мировая война, процессы глобализации в современном мире и образование мировой импе рии – уже не позволят мыслить по-старому. «Все термины, все слова, все понятия должны употребляться в каком-то новом, более углубленном, более онтологиче ском смысле» (Там же. С. 9). Старый мир, который рушится и безвозвратно уходит, есть мир «новой» истории с его рационалистическим просвещением, с его индиви дуализмом и гуманизмом, с его либерализмом и демократизмом, с его чудовищной индустриально-капиталистической системой хозяйства, с его империалистической политикой, с «безбрежной и безграничной похотью жизни», с его атеизмом и жес токой классовой борьбой;

этот «старый мир» новой истории обречен на гибель, и его существование абсолютно бессмысленно. Новая эпоха – «новое средневековье» – сохранит в себе все положительные завоевания человечества, но привнесет с собой «революцию духа» и «новое сознание». «После опыта новой истории невозможно вернуться к старому средневековью, возможно лишь новое средневековье, как по сле опыта средневековья невозможен был возврат к старому античному миру, а возможно было лишь Возрождение…» (Там же. С. 11).

Рационалистическая философия, подчинившая себя науке, – этому «ученому невежеству» (Д. Мережковский) – есть «самоутверждение индивидуального разу ма»;

индивидуализм познания говорит об отпадении от Истины, от «истоков бы тия». Зависимое положение философии от науки, от идеологии и государства при учило ее быть послушной и брать во внимание только формальную свободу в при нятии Истины;

существует формальное право выбирать какую угодно истину или ложь. Рациональная философия Нового времени знает только гносеологию;

леги тимизируя познание, философия превращается в «юриспруденцию в познании», отдает распоряжение, что можно и что нельзя познавать. Извечный объект позна ния – бытие – навсегда утерян в рассудочной и критической философии. «Кантиан ство – явление неизмеримо более глубокое и страшное, факт самой жизни, самого бытия. Отравленный кантианством не может уже иметь живых, реалистических связей с бытием, его мироощущение надорвано»2.

«Революционный дух» и «новое сознание» означают конец капитализма и но вой истории;

грандиозное создание новой истории не удалось, его необходимо ли квидировать. Новый дискурс – возрождение метафизики – должен направить взор людей на те стороны действительности, которые в условиях буржуазной культуры представлялись им «ненужной роскошью» – «трансцендентное и потусторонее»

как выражение «напряжения мысли» для разрешения «последних вопросов бытия».

Прежде люди не растрачивали своей энергии вовне, но концентрировали ее внутри себя и тем самым «выковывали личность в образе монаха и рыцаря». Возрождение метафизики – «возврат к средневековью» – «есть возврат к более высокому рели гиозному типу. Нам далеко еще до вершин средневековой духовной культуры… Средневековье есть эпоха тьмы, но оно есть ночная эпоха. Душа средневековья – ночная душа, когда раскрывались стихии и энергии, которые закрылись потом для сознания трудового дня новой истории»3.

Возвращение метафизики видится Н. Бердяеву, как формирование такого мышления, которое преодолевает гуманизм, индивидуализм, формальные начала буржуазного либерализма, фрагментарность прежнего рационально-научного мышления и позволит объединить разрозненные части христианского мира в един ство на основе воли «к универсальной духовной культуре, обнаруживающейся в Бердяев Н.А.. Новое средневековье. Размышление о судьбе России и Европы. М., 1991. С. 8.

Бердяев Н.А. Философия свободы. Смысл творчества. М., 1989. С. 49.

Бердяев Н.А.. Новое средневековье… С. 24.

154 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры высшем духовном слое современного человечества» (Там же. С. 23). Русская фило софия задолго до сегодняшних событий увидела кризис современной культуры;

этот кризис рожден капитализмом, создающим фиктивную, но не подлинную онто логическую действительность (биржи, банки, бумажные деньги, парламенты, газе ты и т.д.). Вся капиталистическая система создает перманентные катастрофы и фактически есть «детище пожирающей и истребляющей похоти»;

этот ничем не прикрытий мамонизм не может сколь-либо долго существовать – он должен быть превзойден и преодолен, и одним из условий этого преодоления является мета физика. Новый дискурс освобождает себя от рационализма, он продирается «сквозь мертвые дебри учености к живым родникам знания» (Д. Мережковский), встает на иной путь;

новая метафизика требует осознания того, что должно быть другое отношение к природе, к сельскому хозяйству, существенно изменена роль техники через подчинение ее человеческому духу;

человечество должно выбрать путь «нового аскетизма» – перейти «к более упрощенной и элементарной матери альной культуре и более сложной духовной культуре». Новая метафизика строит ся на идее универсального единства, преодоления национальной замкнутости, атомизма новой истории.

Всякая попытка преодолеть метафизику и навязать эмпирическое позитивист ское познание как единственно возможное беспочвенна и ложна по той причине, что наука и философия по большей части не имеют точек соприкосновения и их дискурсы идут параллельным путем, не пересекаясь. Наука рассуждает о земном, чувственном, «уродливой обыденности», философия, напротив, – отталкивает вся кую обыденность, принуждающую эмпирическую действительность, и обращается к сверхчувственному, идеальному миру. Если признать, что философия есть «лю бовь к мудрости», то «предмет влюбленности должен быть далеким, трансцендент ным, не похожим на меня. На этом ведь был основан культ «прекрасной дамы»»1.

«Я тебе должен сделать одно признание, – начал Иван, – я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних… Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое – пропала любовь». Метафизическое мышление необычно;

это какое-то прозрение, озарение, и требуются «другие глаза», чтобы увидеть то, что скрыто от обыкновенного взора людей. «Мы верим на слово Лобачевскому и Эйнштейну, что где-то в «четвертом измерении», в метагеометрии, «перчатка с левой руки надевается на правую». Но для того чтобы это понять – уви деть, нужен метафизический вывих, выверт ума наизнанку, как бы сумасшествие, или то «исступление», «выхождение из себя»,, которому учили древние мистагоги и апостол Павел: «премудрость Божия – безумие для мира сего»»2.

Требуются «другие глаза»… В одной мудрой книге (Талмуд. – Ю.П.), говорит Л. Шестов, рассказано, что ангел смерти, слетающий к человеку, чтобы разлучить его душу с телом, весь сплошь покрыт глазами («многоочитый ангел смерти»). За чем понадобилось ангелу столько глаз, который видел все на небе и на земле ему нечего разглядывать? «И вот я думаю, что эти глаза у него не для себя, – размыш ляет Шестов. Бывает так, что ангел смерти, явившись за душой, убеждается, что он пришел слишком рано, что не наступил еще человеку срок покинуть землю. Он не трогает его души, даже не показывается ей, но, прежде чем удалиться, незаметно оставляет человеку еще два глаза из бесчисленных собственных глаз. И тогда чело век внезапно начинает видеть сверх того, что видят все и что он сам видит своими старыми глазами, что-то совсем новое. И видит новое по-новому, как видят не лю ди, а существа «иных миров», так, что оно не «необходимо», а «свободно» есть, т.е.

Бердяев Н.А. Самопознание // Бердяев. Н.А. Самопознание: Сочинения. Москва;

Харьков, 1997.

С. 258.

Мережковский Д.С. Тайна трех. Египет – Вавилон. Москва;

Харьков, 2001. С. 97.

Глава 3. Ф.М. Достоевский: преодоление «самоочевидностей» через «соприкосновения мирам иным»

одновременно есть и его тут же нет, что оно является, когда исчезает, и исчезает, когда является. Прежние природные «как у всех» глаза свидетельствуют об этом «новом» прямо противоположное тому, что видят глаза, оставленные ангелом. А так как остальные органы восприятия и даже сам разум наш согласен с обычным зрением и весь, личный и коллективный, «опыт» человека тоже согласован с обыч ным зрением, то новые видения кажутся незаконными, нелепыми, фантастически ми, просто призраками или галлюцинациями расстроенного воображения. Кажется, что еще немного и уже наступит безумие: не то поэтическое, вдохновенное безу мие, о котором трактуют даже в учебниках по эстетике и философии и которое под именем эроса, мании или экстаза уже описано и оправдано кем нужно и где нужно, а то безумие, за которое сажают в желтый дом. И тогда начинается борьба между двумя зрениями – естественным и неестественным, – борьба, исход которой так же, кажется, проблематичен и таинственен, как и ее начало…»1 Метафизика есть зна ние иного порядка, нежели научное;

все, что не согласуется с опытными данными и противоречит закону достаточного основания, наукой отрицается. В метафизике совсем иные законы мышления;

метафизике нет дела до необходимости, перед ко торой преклоняется наука, и если мы хотим понять философский дискурс, нам придется отказаться от методологических правил, на которых держится вся логика рационального мышления. Прежде всего это касается проблемы «достоверности»:

в метафизике достоверность не есть предикат истины, в метафизике «достовер ность никакого отношения к истине не имеет». Метафизический опыт вполне до пускает, что «достоверность сама по себе, а истина сама по себе» (Там же. С. 28).

Одним из таких людей, кто обладал новым зрением, – подаренными глазами «многоочитого ангела смерти», – был, без сомнения, Ф. Достоевский. К великому писателю в какое-то время слетел ангел смерти, может быть, когда его с товарища ми привели на эшафот и зачитали ему смертный приговор. Но Достоевский не по дозревал об ангеле смерти;

второе зрение пришло к нему непрошенным, помимо его воли, как, впрочем, и первое, самовольно дарованное ангелом жизни. За умение видеть то, что простым смертным недоступно – метафизику бытия, – человек, от меченный ангелом смерти, дорого платит;

он становится ненормальным, не от мира сего, и люди с обыкновенным зрением («как у всех») его не понимают. Такими и являются герои произведений Достоевского, в том числе «смешной человек» и «человек из подполья»;

они видят мир таким, каким его видел сам Достоевский. «Я смешной человек. Они меня называют теперь сумасшедшим. Это было бы повы шение в чине, если б я все еще не оставался для них таким же смешным, как и прежде. Но теперь уж я не сержусь, теперь они все мне милы, и даже когда они смеются надо мной – тогда чем-то даже особенно милы. Я бы сам смеялся над ними, – не то что над собой, а их любя, если б мне не было так грустно, на них глядя. Грустно потому, что они не знают истины, а я знаю истину. Ох как тяже ло одному знать истину! Но они этого не поймут. Нет, не поймут». Знание исти ны, навсегда скрытой от «непосредственных людей», имеющих «эвклидовый ум», есть отклонение, ненормальность, «метафизический вывих». «Intellectuel, мысли тель в известном смысле урод»2. О метафизических истинах обыкновенному чело веку думать не следует;

«все это вопросы совершенно несвойственные уму, соз данному с понятием лишь о трех измерениях», – говорит Иван Карамазов брату Алеше. Вот потому-то, полагает Л. Шестов, истины, открывшиеся Достоевскому, подобные тем, что открылись подпольному человеку, по своей сущности таковы, «что их можно высказать, но нельзя и нет надобности делать их предметом общего, постоянного достояния. Их… не удается сделать своей собственностью даже тому, кому они открылись. Сам Достоевский до конца своей жизни не знал достоверно, Шестов Л. На весах Иова (Странствования по душам) // Сочинения: В 2 т. М., 1993. Т. 2. С. 27.

Бердяев Н.А. Самопознание. С. 286.

156 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры точно ли он видел то, о чем рассказал в «Записках из подполья», или он бредил наяву, выдавая галлюцинации и призраки за действительность»1.

Метафизическое знание таково, что на его вопросы невозможно ответить;

ни кто – в том числе сам Достоевский – не может быть уверен, что эти вопросы можно задавать. Но в то же время и запрещать их нельзя, а порой и не нужно. Вот, напри мер: смешной человек «в самый мрачный ноябрьский вечер» открыл для себя ис тину – в эту ночь он должен убить себя. Но прежде чем приступить к делу и за стрелиться, смешной человек вспоминает событие прошедшего вечера – девочку, которую бросил в беде. Ему стыдно за то, что он не помог девочке («затопал и за кричал диким голосом на несчастного ребенка»), но тут возникает вопрос: «если я уже решил, что в нынешнюю ночь с собой покончу, то, стало быть, мне все на свете должно было стать теперь, более чем когда-нибудь, все равно. …Но ведь если я убью себя, например, через два часа, то что мне девочка и какое мне тогда дело и до стыда, и до всего на свете? Я обращаюсь в нуль, в нуль абсолютный».

Никто до Достоевского такие вопросы в философском и, что более важно, нравст венном смысле не ставил. Беркли и Юм слишком академичны, чтобы придать су губо гносеологическим вопросам такой драматизм и экзистенциальное напряже ние;

разуму никогда не разрешить тех вопросов, которые ставит сама жизнь. Разум есть малая частица процесса жизни;

лишь немногое, что составляет жизнь, способ но предстать в сознании. Подпольный человек в минуты откровенности и сердеч ного признания говорит, что он «даже и насекомым не сумел сделаться. Скажу вам торжественно, – признается он, – что я много раз хотел сделаться насекомым». Но почему же в осуществлении этой мечты его ожидает полный провал? Оказывается, «для человеческого обихода слишком было бы достаточно обыкновенного челове ческого сознания, то есть в половину, в четверть меньше той порции, которая достается на долю развитого человека нашего несчастного девятнадцатого сто летия… Совершенно было бы довольно, например, такого сознания, которым жи вут все так называемые непосредственные люди и деятели… Но все-таки я креп ко убежден, – настаивает подпольный человек, – что не только очень много созна ния, но даже и всякое сознание болезнь. Я стою на том». Если кто-то скажет, что так думает подпольный человек, но вовсе не Достоевский, что к Достоевскому это не имеет никакого отношения, то на это можно возразить и дать возможность вы сказаться самому великому писателю. «Строго говоря: чем менее сознает человек, тем он полнее живет и чувствует жизнь. Пропорционально накоплению сознания теряет он и жизненную способность. И так, говоря вообще: сознание убивает жизнь»2. После таких прозрений относительно сущности жизни и ее непостижимо сти разумом остается один шаг до «противоестественной» и «ужасной» теории о неизбежном декадансе человека, когда он понимается как «дезертир жизни» в си лу развития его разума и «отключения» органов чувств (Т. Лессинг, Л. Больк, П. Альсберг).

Итак, что же произойдет с действительностью, если исчезнет мое Я? – будет ли она существовать как прежде или перейдет в небытие вместе с моей смертью? – вот вопросы, на которые однозначных ответов нет. Смешной человек склоняется к мысли, что «совершенное» несуществование Я снимает всякие нравственные про блемы: если он убьет себя, то это не будет «иметь ни малейшего влияния ни на чувство жалости к девочке, ни на чувство стыда после сделанной подлости». «Яс ным представилось, – говорит смешной человек, – что жизнь и мир теперь как бы от меня зависят. Можно сказать даже так, что мир теперь как бы для меня од ного и сделан: застрелюсь я, и мира не будет, по крайней мере для меня. Не говоря уже о том, что, может быть, и действительно ни для кого ничего не будет после Шестов Л. Откровения смерти // Шестов Л. Сочинения: В 2 т. М., 1993. Т. 2. С. 32.

Достоевский Ф.М. Записные книжки. М., 2000. С. 68.

Глава 3. Ф.М. Достоевский: преодоление «самоочевидностей» через «соприкосновения мирам иным»

меня, и весь мир, только лишь угаснет мое сознание, угаснет тотчас как призрак, как принадлежность лишь одного моего сознания, и упразднится, ибо, может быть, весь этот мир и все эти люди – я-то сам один и есть». Но Достоевский не успокаивается на этом, он идет дальше и продолжает сочинять еще более трудные вопросы для разума и нравственного сознания. «Например, мне вдруг представи лось одно странное соображение, – продолжает смешной человек, – что если б я жил прежде на Луне или на Марсе и сделал бы там какой-нибудь самый срамный и бесчестный поступок, какой только можно себе представить, и был там за него поруган и обесчещен так, как только можно ощутить и представить лишь разве иногда во сне, в кошмаре, и если б, очутившись потом на Земле, я продолжал бы сохранять сознание о том, что сделал на другой планете, и, кроме того, знал бы, что уже туда ни за что и никогда не возвращусь, то, смотря с Земли на Луну, – было бы мне все равно или нет? Ощутил ли бы я за тот поступок стыд или нет?»

Вопросы, как говорит смешной человек, «праздные» и «лишние», но – добавим от себя – от этого ничуть не менее полезные и практичные, чем собственно прагмати ческое знание экспериментальной науки. В «бесполезности» подобного знания че ловек нуждается нисколько не меньше, чем во всяком другом практическом зна нии. «Не в истинах, которые служат нам, нуждаемся мы, а в истине, которой бы мы служили. Ибо в ней – пища для разума, а мы суть разум в лучшей части нашего существа. Бесполезная метафизика устанавливает порядок – не в стиле полицей ских предписаний, а порядок, исходящий из вечности, – причем как для интеллекта спекулятивного, так и практического. Она возвращает человеку его устойчивость и его движение, назначение которых, как известно, в том, чтобы человек, упираясь обеими ногами в землю, головой тянулся к звездам»1.

В вопросах метафизики и ее жизненной необходимости для человека Достоев ский, по признанию Шестова, «не чувствует за собой решительно никакого автори тета и поддерживающего его предания. Он говорит за свой страх, и ему кажется, что он один только, впервые с тех пор, как стоит мир, увидел то необычайное, что ему открылось»2. Западноевропейская литература и философия были достаточно хорошо известны Достоевскому. Но в ряде случаев, – когда речь шла о человеке и его внутреннем мире, – в чтении и заимствовании каких-либо идей у него не было ника кой необходимости – Канта и Конта он никогда не читал. Достоевский, не имея про фессиональной подготовки в области философии, остро почувствовал и поставил «вековечную проблему» философии: возможна ли метафизика как знание?

Метафизика – это сон, ночное сознание;

во сне порой человеку приходят такие истины, которые в свете солнечного дня получить невозможно. «Но неужели не все равно, сон или нет, если сон этот возвестил мне Истину? – спрашивает смешной человек. – Ведь если раз узнал истину и увидел ее, то ведь знаешь, что она истина и другой нет и не может быть, спите вы или живете. Ну и пусть сон, и пусть, но эту жизнь, которую вы так превозносите, я хотел погасить самоубийством, а сон мой, сон мой, – о, он возвестил мне новую, великую, обновленную, сильную жизнь!» Итак, по метафизическому размышлению следует, что неважно, как полу чена истина – во сне или наяву – лишь бы она давала новое знание о мире;

не столь существенно, получена ли она путем внутреннего откровения, интуитивного озаре ния или долгим и рутинным сбором фактического материала, подтверждающего гипотетические предположения исследователя. Это тем более неважно, поскольку в мире физическом нет никакого отражения сознанием действительности, как дело представляется наивному сознанию;

физические теории не копии с действи тельности, но определенные интерпретации эмпирических данных, выявленных и увиденных в силу определенных «принципов», которыми руководствуется наука.

Маритен Ж. Избранное: Величие и нищета метафизики. М., 2004. С. 111.

Шестов Л. Откровения смерти. С. 39.

158 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры Факты сами по себе не имеют никакого значения для науки;

их ценность целиком определяется соответствием тем «принципам», которые определяют собой научное знание и говорят о той «необходимости», перед которой останавливается научный разум («стена»).

Последуем далее за смешным человеком. Незаметно заснув при размышлении над нравственными и теоретико-познавательными проблемами, во сне он все же убивает себя – стреляет из револьвера в сердце. Все исчезает («с выстрелом моим все во мне сотряслось и все вдруг потухло, и стало вокруг меня ужасно черно»).

Заметим: в метафизическом мире, говорит черт Ивану Карамазову, все точно так же, как в земном. «Все, что у вас есть, – есть и у нас, это я уж тебе по дружбе одну тайну нашу открываю, хоть и запрещено».

В действительности же метафизическое мышление иное – оно не повторяет за коны посюстороннего рассудка и разума, ибо есть размышление о другом – транс цендентных мирах, имеющих совершенно другую природу по сравнению с земной действительностью. Метафизическое мышление может быть о вещах совсем непо стижимых для обыденного сознания, имеющего представление о трех измерениях.

Человек через трансцендирование становится бесконечным, вопреки здравому рас судку и истинам науки;

он превращается в макрокосм и может мысленно пересе кать бескрайние пространства, о чем не смеет помышлять в рамках житейского и научного «опыта» – последние запрещают ему это делать. «И вот вдруг разверз лась могила моя. То есть я не знаю, была ли она раскрыта и раскопана, но я был взят каким-то темным и неизвестным мне существом, и мы очутились в про странстве. Я вдруг прозрел: была глубокая ночь, и никогда, никогда еще не было такой темноты! Мы неслись в пространстве уже далеко от земли. Я не спраши вал того, который нес меня, ни о чем, я ждал и был горд. Я уверял себя, что не боюсь, и замирал от восхищения при мысли, что не боюсь. Я не помню, сколько времени мы неслись, и не могу представить: совершалось все так, как всегда во сне, когда перескакиваешь через пространство и время и через законы бытия и рассудка и останавливаешься лишь на точках, о которых грезит сердце».

Истины метафизические есть абсурд, «вывих», парадоксальность с точки зре ния рационального ума;

метафизическое знание «неотмирно» в том смысле, что в нем процессы мышления осуществляются по совершенно иным законам, противо речащим правилам логики – закону необходимости и закону достаточного основа ния. «Откровенные» истины не доказываются, никак не обосновываются, в то вре мя как разум себя оправдывает, доказывает, обосновывает. Поэтому научные исти ны носят необходимый и всеобщий характер;

они действуют во всей без исключе ния действительности, и освободиться от них человеку практически нет никакой возможности. Люди настолько подчиняются идее необходимости, господствующей в природе, что, созерцая необходимость всего происходящего, говорит Шестов, «испытывают высшую радость». «Отдать себя в руки живого Бога – страшно, а покориться безличной необходимости, невесть каким способом внедрившейся в бытие, – не страшно, а радостно и успокоительно!» Рациональные истины науки добываются людьми, имеющими «телесные гла за»;

полученное с их помощью знание имеет принудительный характер и подчиня ет необходимости () все факты действительности без исключения. Но где-то в глубинах человеческой души, когда нисходит «духовное зрение», человек откры вает такое бытие, где уже не действуют законы причинности, необходимости, дос таточного основания;

человек, мыслящий метафизически, становится свободным и повелевает законами природы. Есть неискоренимая потребность в человеке «все бывшее превратить в небывшее»: считать, что праведников не казнят, Сократа ни кто не отравил и т.д. Метафизическая мудрость – не только религиозная, но и фи Шестов Л. Афины и Иерусалим // Шестов Л. Сочинения: В 2 т. М., 1993. Т. 1. С. 323.

Глава 3. Ф.М. Достоевский: преодоление «самоочевидностей» через «соприкосновения мирам иным»

лософская – есть некое безумие разума;

поэтому вполне допустимо употребление «изречений-предостережений» пророка Исаии и апостола Павла и в отношении философской метафизики, хотя в первоначальном смысле они применимы только к мудрости религиозной: «мудрость человеческая есть безумие перед Богом, муд рость Божия есть безумие для человека». В религии «откровенная» истина имеет своим источником веру, не укладывающуюся в рамки рационального познания;

в философии метафизические истины имеют своим источником особые «духовные упражнения», когда наряду с рациональным знанием появляется «что-то» – новое знание, говорящее о каких-то таинственных изменениях в сознании («глаза ангела смерти», «духовное зрение», «oculi mentis», «ночное мышление»). Человек, отме ченный таким даром («проклятым даром»), становится свободным;

в своем мыш лении он не подчиняется, которой рациональный ум «рабски и безвольно вручает свою судьбу», и начинает мыслить, перескакивая «через пространство и время и через законы бытия и рассудка» и останавливаясь на точках, «о которых грезит сердце». Такими избранными, одаренными «глазами многоочитого ангела смерти», были Сократ, Платон, Плотин, Кьеркегор, Ницше, Лермонтов, Гоголь, Достоевский. Им принадлежит заслуга критики разума: пока разум – это чудовище (bellua), по словам Лютера, не убит, т.е. не превзойден метафизикой, человек не может жить (homo non potest vivere);

эту метафорическую мысль в нашем контек сте следует понимать таким образом, что в человеческом разуме необходимо ви деть истины иной природы, истины, не выразимые «тремя измерениями» эвклидова ума, и, следовательно, есть два пути получения истины – посредством «телесных глаз» – рационального ума и «духовных глаз» – метафизической мудрости. Если научные истины подчиняются законам природы – причинности, необходимости, непротиворечивости, то метафизические истины не подчиняются власти природной необходимости;

«духовные глаза» говорят о чуде превращения: посредством трансцендирования разум прорывается за пределы эмпирической дейстивительно сти («продирается сквозь мертвые дебри учености к живым родникам знания» – Мережковский), когда ему открывается то, что принуждающая власть рациональной истины «оказывается только случайностью, акциденцией: меняются условия суще ствования и принудительность становится сперва ненужной, обременительной, не выносимой, а потом и искажающей самую природу истины. По крайней мере исти ны метафизической…»1. Смысл второго видения в том, чтобы задавать такие вопро сы, на которые нет ответов;

размышления «так сказать, почти давят ум глубочайши ми непосильными вопросами, вызывают… самые беспокойные мысли…»2.

Рациональное знание не освобождает человека, но подчиняет его власти транс цендентальных истин, имеющих всеобщую и необходимую природу. Истины эти мертвят и сковывают человека;

они неумолимы, как Стикс, и заставляют любить и благословлять себя, в действительности являясь источником всех ужасов на земле.

Так думал Достоевский. «Непосредственный» человек испытывает большое уваже ние к науке;

ее истины являются для него непререкаемым авторитетом. Научное знание есть своего рода «стена», перед которой невозможно не остановиться в осуществлении своих индивидуальных целей. «Кстати: перед стеной такие гос пода, то есть непосредственные люди и деятели, – говорит подпольный человек, – искренно пасуют. Для них стена – не отвод, как например для нас, людей думаю щих, а следовательно, ничего не делающих;

не предлог воротиться с дороги, пред лог, в который наш брат обыкновенно и сам не верит, но которому всегда очень рад. Нет, они пасуют со всей искренностью. Стена имеет для них что-то успо коительное, нравственно-разрешающее и окончательное, пожалуй, даже что-то Шестов Л. Афины и Иерусалим. С. 361–362.

Достоевский Ф.М. Дневник писателя за 1876 год // Собрание сочинений: В 15 т. СПб., 1994. Т. 13.

С. 123.

160 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры мистическое…» «Непосредственный» человек и есть настоящий, нормальный че ловек, продолжает человек из подполья;

таким его создала сама «нежная мать» – природа. Нельзя не позавидовать такому человеку: хотя он глуп, но «антитез нор мального человека, то есть человека, усиленно сознающего, вышедшего, конечно, не из лона природы, а из реторты», пасует перед своим антитезом и, несмотря на «усиленное сознание», добровольно принимает себя за мышь.

Нормальные люди, «люди с крепкими нервами» «перед невозможностью… тотчас смиряются. Невозможность значит каменная стена? Какая каменная стена? Ну, разумеется, законы природы, выводы естественных наук, математи ка. Уж как докажут тебе, например, что от обезьяны произошел, так уж и нече го морщиться, принимай как есть. Уж как докажут тебе, что, в сущности, одна капелька твоего собственного жиру тебе должна быть дороже ста тысяч тебе подобных и что в этом результате разрешается под конец все так называемые добродетели и обязанности и прочие бредни и предрассудки, так уж так и прини май, нечего делать-то, потому дважды два – математика. Попробуйте возразить.

«Помилуйте, – закричат вам, – восставать нельзя: это дважды два четыре!

Природа вас не спрашивается;

ей дела нет до ваших желаний и до того, нравятся ль вам ее законы или не нравятся. Вы обязаны принимать ее так, как она есть, а следовательно, и все ее результаты. Стена, значит, и есть стена… и т.д., и т.д.».

Господи боже, да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся? Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил не будет пробить, но я не при мирюсь с ней потому только, что у меня каменная стена и у меня сил не хватило.

Как будто такая каменная стена и вправду есть успокоение и вправду заклю чает в себе хоть какое-нибудь слово на мир, единственно только потому, что она дважды два четыре. О нелепости нелепостей! То ли дело все понимать, все созна вать, все невозможности и каменные стены;

не примиряться ни с одной из этих невозможностей и каменных стен, если вам мерзит примиряться;

дойти путем самых неизбежных логических комбинаций до самых отвратительных заключений на вечную тему о том, что даже и в каменной-то стене как будто до ясности очевидно, что вовсе не виноват, и вследствие этого, молча и бессильно скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая о том, что даже и злиться, выходит, тебе не на кого;

что предмета не находится, а может быть, и никогда не найдется, что тут подмен, подтасовка, шулерство, что тут просто бурда, – неизвестно что и неизвестно кто, но, несмотря на все эти неизвестности и под тасовки, у вас все-таки болит, и чем больше вам неизвестно, тем больше болит!»

Эти мысли Достоевского относятся к одному из труднопостижимых мест «За писок из подполья», по словам Шестова, – «одного из самых замечательных произ ведений не только русской, но и мировой литературы». Кажется, что великий писа тель дурачит читателя, «дразнит вас изощренной софистикой». Как можно ирони зировать по поводу научных истин, которые есть отражение законов природы? Как можно противопоставлять слабое и ничтожное Я природе, которая «вас не спраши вается» относительно всего, что в ней происходит? Ответом на эти вопросы, кото рые не ставила ни одна теория познания в истории философии, будет предположе ние, что Достоевский делает отчаянную попытку «вернуться от дерева познания к дереву жизни» – и, следовательно, восстановить в правах метафизику, как религи озную, так и философскую. Рациональная наука с ее дважды два четыре, с ее ка менными стенами и другими вечными истинами в подобном знании усматривает источник спокойствия, мира и умиротворения;

для Достоевского такое знание есть мерзость запустения, начало смерти, поскольку оно посягает на всемогущество Бога. Религия и метафизика должны видеть свою задачу не в принятии самооче видных истин, а в их преодолении и тем самым вносить в наше мышление «новое Глава 3. Ф.М. Достоевский: преодоление «самоочевидностей» через «соприкосновения мирам иным»

измерение» – веру и знание, полученное посредством вненаучной техники транс цендирования.

В книге Бытия идет повествование о падении первого человека. Бог посадил в Едемском саду, посреди рая дерево жизни и дерево познания добра и зла. И запо ведал человеку: «…от всякого дерева в саду ты будешь есть;

А от дерева познания добра и зла, не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь». Мы видим, что Бог устанавливает связь между плодами дерева познания и смертью;

кроме того, суровое наказание в случае нарушения заповеди и вкуше ния плодов не означает смерти в буквальном смысле, смерти клинической, но име ет тот смысл, что всякое познание есть смерть. Змей, хитрейшее из созданных Бо гом животных, спросил женщину: верно ли, что Бог запретил вам есть плоды со всех деревьев рая? На что женщина ответила: «Плоды с дерев мы можем есть, только плодов дерева, которое среди рая, сказал Бог, не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть». Змей сказал женщине: «Нет, не умрете. Но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло». Итак, Бог сказал: умрете, змей сказал: откроются ва ши глаза. Перед первым человеком встал вопрос, который стоит перед людьми и по сегодняшний день: что предпочесть – вечную безмятежную жизнь или смерть че рез познание. Гностики и в Новое время Гегель прямо говорили, что змей сказал первому человеку правду: «змей не солгал, Бог подтвердил его слова»1. Плоды с дерева познания стали источником науки и научного познания, а делу змея был обеспечен полный успех.

Нельзя считать, что первый человек не обладал знанием до грехопадения;

в книге Бытия говорится, что когда Бог создал всех животных и птиц, Он привел их к человеку, чтобы тот назвал их – «а как назовет человек всякую душу живую, так и имя ей». Но первый человек не удовлетворяется таким знанием;

ему необходима глубокая истина – знание всех процессов и явлений природы на основе рациональ ного мышления. «Но человек, соблазненный змеем, этим уже не довольствуется:

ему недостаточно было, он хотел (почему), его раздражало, как и Кан та;

его разум жадно стремился ко всеобщим и необходимым суждениям, он не мог успокоиться, пока ему не удалось истину «откровенную», стоящую и над всеобщ ностью, и необходимостью, превратить в истину самоочевидную, которая хотя и отнимает у него самого свободу, но зато обеспечивает его от произвола Бога»2. С тех далеких библейских времен мятущийся человеческий разум не может перено сить истин, сотворенных Богом. Такая истина представляется ему нелепостью;

ни при каких обстоятельствах невозможно допустить, что могут существовать какие то высшие истины не от мира сего – необходима «узда и на Бога», чтобы Он не мог натворить каких-либо бед. Преодолеть страх от того, что Бог может во зло употре бить свою ничем не ограниченную свободу, способна только всеобщая и необхо димая истина;

она одна ставит и Бога, и ангела, и демона, и человека в равные ус ловия. Вечные, несотворенные истины (veritates aeternae) – истины разума – никого и никогда не обидят;

все должны признать над собой власть разума.

Истоки рационального мышления лежат в самой действительности, не содер жащей в себе ничего сверхъестественного, но напротив – только очевидное и есте ственное. Задача науки и умозрительной философии как раз и состоит в том, чтобы эту необходимость отображать всеми доступными способами мышления. Наука не верит в миф о сотворении мира;

нет очевидцев, кто бы наблюдал и поведал людям о творении бытия Богом, и, кроме того, опытным путем доказано о несотворимости и неуничтожимости материи. Поскольку материя не имеет начала и конца и суще ствует от века, и в этом вечном ее течении наблюдается только необходимость и Гегель Г.В.Ф. Философия религии: В 2 т. М., 1975. Т. 2. С. 261.

Шестов Л. Афины и Иерусалим. С. 522.

162 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры нет фактов, говорящих о воле, произволе, повелении, постольку человеческое мышление формируется под влиянием идеи необходимой причинной обусловлен ности всего происходящего. В этом мире никто не повелевает (jubere), все только повинуются (parere);

эта мысль становится понятной, открытой и само собой разу меющейся для «непосредственного» человека. Те же, кому по роду занятий следо вало прославлять Бога, не стали восставать против научных истин и сошлись во мнении, что Бог только один раз повелел, но затем и Он оказался во власти необхо димости. Бог как бы слишком много потратил сил в первом акте творения, после чего обессилел и стал повиноваться созданному им самим миру.

Рациональное научное мышление не идет далее констатации тождества при родной действительности и необходимости;

откуда приходит к нам необходимость, принуждающая всех и всякого, – вопрос, который ставить не корректно. Необхо димость безлична, слепа и глуха, а потому не услышит подобного вопроса. Задача науки и рациональной философии заключается в том, чтобы выразить эту необхо димость в безличных и всеобщих формах. Откуда пришла необходимость: из бытия или из мышления, древние греки не знали;

для них была характерна идея тожде ства мышления и бытия. Парменид утверждал: (одно и то же – мышление и бытие);

мышление необходимо потому, что таково бытие по своему содержанию. «Откуда пошла необходимость: из бытия, чтобы попасть в мышление, или из мышления, чтобы попасть в бытие, мы не знаем. Мы такого во проса и не ставим, инстинктивно, по-видимому, чувствуя, что гносеологию, заве дующую всем (мышлением), и онтологию, заведующую всем (бытием), такой вопрос не только не сблизит и не примирит, но отдалит и навсегда поссорит.

Никто не хочет принимать на себя ответственность за то, к чему такая, хотя древняя и всеми признанная идея, как идея, может привести. Мышление предпочло бы считать за порождение бытия, бытие, по своей природе более спокойное, того и гляди, откажется от и объявит ее детищем чистого мышления. Бытие, должно быть, вопреки Пармениду, все-таки не есть то же, что мышление. Но, с дру гой стороны, бытие, по крайней мере, в пределах философских систем, не умело най ти для себя помимо мышления достаточного и адекватного выражения»1.

Научное знание объективно, безлично и бесстрастно;

оно с точностью механи ческого прибора притязает на адекватность исследуемой действительности, на яс ность и отчетливость (ceare et distincte) ума. Науке нет дела до того, какое знание получено при изучении действительности, лишь бы оно было достоверно и его можно было бы выразить в необходимых и всеобщих суждениях. Требование Спи нозы: non ridere, non lugere, negue detestari, sed intelligere (не смеяться, не плакать, не ненавидеть, а понимать) как нельзя лучше выражает сущность научного позна ния. Наука спокойно взирает на происходящее в природе, она не знает ни правых, ни виноватых, не ведает ни жалости, ни гнева – научный разум только собирает и классифицирует «явления», взвешивает и измеряет объекты, прибавляет и отнима ет величины. Все это от того, что сама природа как объект изучения рождает из себя цветы, которые «безмятежно глядят на нас своими невинными глазами», что вся внешняя действительность говорит о «великом спокойствии «равнодушной»

природы». Ей нет дела до того, «какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле». Наука претендует на достоверность, т.е. на всеобщность и необходимость своих суждений. Следует сказать, что в этом сила и достоинство науки, в этом ее историческое оправдание. «Познай или погибни» – альтернатива, стоящая перед человечеством во все века, положительно разрешается только бла годаря науке.


Вместе с тем разум, говоря о научной истине, рефлектирует на себя;

он вынуж ден совершать оглядку (Besinnung), и этот его поворот ясно говорит, что разум су Шестов Л. Афины и Иерусалим. С. 351–352.

Глава 3. Ф.М. Достоевский: преодоление «самоочевидностей» через «соприкосновения мирам иным»

дит сам себя. У науки нет иного критерия, кроме самого разума, и выйти из этого круга методология научного познания не может. Отсюда и рождается у метафизики недоверие к рациональному познанию, ибо сам разум решает, чему быть и чему не быть. «Решает он по собственным – этого нельзя забывать ни на минуту – законам, совершенно не считаясь с тем, что он именует «человеческим, слишком человече ским». Материя и энергия неуничтожимы, а Сократ и Джордано Бруно уничтожи мы, постановляет разум: и все беспрекословно повинуются, никто не дерзает и во проса поставить, почему разум издал такой закон, почему он так отечески заботли во охранил материю и энергию и забыл о Сократе и Бруно!»1 Разум судит сам себя, но суду не подлежит.

Достоевский, как когда-то Плотин, потерял доверие к разуму;

«знание», осно ванное на повелении и принуждении, стало его тяготить и было для него невыно симым в силу своей необходимости. В знании содержатся «оковы и цепи», от кото рых следует немедленно освободиться. Знание вовсе не освобождает, но, напротив, порабощает. Когда-то Плотин – сторонник интеллектуальной философии – учил:

«начало логос и все логос…» (, ), однако впоследст вии пришел совсем к другим выводам;

для него самым ценным оказалось свобода от знания, некое «выхождение» (). Человек в состоянии «выхождения»

взлетает над знанием ( ) и пробуждается от наваждений «должное» () и «по необходимости» ( ). Высшее начало, называемое Плотином «единым», не знает ни «должного», ни «необходимого» и в рациональ ном обосновании не нуждается – оно пребывает «по ту сторону разума и познания»

и свободно от всяких ограничений.

Так же поступает и Достоевский: он хочет обеспечить свободу и независимость мысли, полагая, что у нее должны быть не рационалистические принципы, но свои собственные. Достоевский своими «вторыми глазами» увидел, что общеобязатель ное и необходимое знание («опыт»), о котором говорит наука, вовсе не сама дейст вительность, но теория. И эта теория, какой бы силой доказательности и аргумен тированности ни обладала, не может претендовать на абсолютную обязательность для всех, когда бы невозможно было в ней усомниться. Всеобщность теоретическо го знания («всемство») может быть подвергнута сомнению;

критика разума, со вершаемая Достоевским, состоит в том, что разум необходимо лишить того высо кого положения, которое он сам себе присвоил. Суть вопроса: вправе ли разум быть высшим судьей и не давать никому отчета;

не есть ли восхваление разума и его бесконтрольный суд по сути вероломный захват власти. «Таким образом, спор «всемства» с отдельным, живым человеком представлялся ему не как спор об исти не, а как спор о праве. Всемство захватило власть – нужно отбить ее, и, чтоб от бить, прежде всего нужно перестать верить в закономерность захвата и сказать се бе, что противник держится не собственными силами, а нашей верой в его силы»2.

Как только исчезает вера в непогрешимость разума, рушится и вся теория позна ния. «Дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти: по край ней мере, человек всегда боялся этого дважды два четыре, а я и теперь боюсь… Я согласен, что дважды два четыре – превосходная вещь;

но если уж все хвалить, то и дважды два пять тоже премилая вещица». Такая критика разума, о которой не подозревали ни Декарт, ни Лейбниц, ни Кант, не оставляет места для академиче ских дискуссий;

тут начинается «тяжелая, отчаянная борьба, борьба на жизнь и на смерть». Поскольку с разумом вести спор невозможно – все разумные доказатель ства для того и созданы, чтобы оправдывать рациональные установки – остается только одно: «насмехаться, браниться и на все, что требует разум, отвечать реши тельным отказом» (Там же. С. 55). Достоевский не принимает самоочевидных ис Шестов Л. Откровения смерти. С. 52.

Там же. С. 53–54.

164 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры тин;

его парадоксальность мысли заключается в неприятии уравновешенности, благоденствия и, напротив, в жадном внимании к боли, страданию – ко всему, что связано с темными сторонами жизни людей.

Смешной человек, оказавшись на другой планете в окружении других людей, вскоре понимает, что они веселы, беззаботны и красивы потому, что их образ жиз ни и строй мышления совсем иные по сравнению с нашими. «О, я тотчас же по нял, даже тогда, что во многом не пойму их вовсе;

мне, как современному русско му прогрессисту и гнусному петербуржцу, казалось неразрешимым то, например, что они, зная столь много, не имеют нашей науки. Но я скоро понял, что знание их восполнялось и питалось иными проникновениями, чем у нас на земле, и что стремления их были тоже совсем иные. Они не желали ничего и были спокойны, они не стремились к познанию жизни так, как мы стремимся сознать ее, потому что жизнь их была восполнена. Но знание их было глубже и выше, чем у нашей науки;

ибо наука наша ищет объяснить, что такое жизнь, сама стремится соз нать ее, чтоб научить других жить;

они же и без науки знали, как им жить, и это я понял, но я не мог понять их знания».

Философия, стремящаяся быть наукой, использует механическое объяснение, пригодное для материального мира. Такая философия озабочена тем, чтобы карти на мира, которую она рисует средствами разума, напоминала научную картину ми ра: знание должно быть непротиворечивым, подчиняться закону достаточного ос нования, носить всеобщий характер и при необходимости быть верифицируемым.

Такое знание убедит нас в своей достоверности, мы поверим в него, как «в хру стальное здание, навеки нерушимое, то есть в такое, которому нельзя будет ни языка украдкой выставить, ни кукиша в кармане показать. Ну, а я, может быть, потому-то и боюсь этого здания, что оно хрустальное и навеки нерушимое и что нельзя будет даже и украдкой языка ему выставить». Но с окружающим миром возможны иные «прикосновения», позволяющие получить более глубокое знание.

Эти иные формы прикосновения могут быть при условии, что вся жизнь людей организуется иначе: люди, не вкусившие плодов с дерева познания добра и зла, не знающие еще стыда, не имеющие научного знания и не желающие судить, строят свою жизнь на любви – любви к себе подобным, животным, растениям, звездам.

«Они указывали мне на деревья свои, и я не мог понять той степени любви, с ко торою они смотрели на них: точно они говорили с себе подобными существами. И знаете, может быть, я не ошибусь, если скажу, что они говорили с ними! Да, они нашли их язык, и убежден, что те понимали их. Так смотрели они и на всю приро ду – на животных, которые жили с ними мирно, не нападали на них и любили их, побежденные их же любовью. Они указывали мне на звезды и говорили о них со мною о чем-то, чего я не мог понять, но я убежден, что они как бы чем-то сопри касались с небесными звездами, не мыслию только, а каким-то живым путем».

«Живой путь познания»… Смешной человек увидел во сне то, что рассказано в Библии. Жизнь в духе, донаучный путь познания возможны на основе искренней и глубокой любви. «О, эти люди и не добивались, чтоб я понимал их, они любили ме ня и без того, но зато я знал, что и они никогда не поймут меня, а потому почти и не говорил им о нашей земле. Я лишь целовал при них ту землю, на которой они жили, и без слов обожал их самих, и они видели это и давали себя обожать, не стыдясь, что я их обожаю, потому что много любили сами. Они не страдали за меня, когда я, в слезах, порою целовал их ноги, радостно зная в сердце своем, какою силой любви они мне ответят». На той земле, куда прилетел смешной человек, любовь между ее обитателями была чистая, глубокая, искренняя;

там не было стра дания. «На нашей земле мы истинно можем любить лишь с мучением и только через мучение! Мы иначе не умеем любить и не знаем иной любви. Я хочу мучения, чтоб любить». Нормальный человек, говорит человек из подполья, так устроен, что наряду с выгодой и благоденствием любит страдание. Ему страдание так же Глава 3. Ф.М. Достоевский: преодоление «самоочевидностей» через «соприкосновения мирам иным»

выгодно, как и благоденствие. «А между тем я уверен, что человек от настоящего страдания, то есть от разрушения и хаоса, никогда не откажется. Страдание – да ведь это единственная причина сознания. Я хоть и доложил вначале, что соз нание, по-моему, есть величайшее для человека несчастие, но я знаю, что человек его любит и не променяет ни на какие удовольствия».

Ни в одной из современных теорий познания, говорит Шестов, вопрос о науч ном познании и его сущности не поставлен с такой глубиной и остротой. «Только в древности ясновидящие Платон и Плотин (о них, конечно, Достоевский и пред ставления не имел) подходили и, поскольку дано смертным, осуществляли постав ленную себе Достоевским задачу: отказаться от научного знания, чтобы постичь Истину. Истина и научное знание непримиримы. Истина не выносит оков знания, она задыхается в тяжких объятиях «самоочевидностей», дающих достоверность нашему знанию»1. Религиозное и метафизическое мышление исходит из идеи, что законы науки не могут стоять над Истиной;

напротив, Истина, открываемая через трансцендирование, через «выхождение», должна быть выше законов науки. Да и что такое законы науки? Они ведь есть определенные измышления, мысленные конструкции, вносимые в эмпирический материал. Сами по себе отдельные факты для науки ничего не значат, она может их не замечать, если они будут противоре чить априори сформулированным идеям. Научная теория строится таким образом, что отдается приоритет общему над частным и единичным. В науке, согласно Дос тоевскому, имеет место чудо, как и в религии: единичные факты чудесным образом превращаются в «опыт», т.е. в теоретические положения, которые выдаются за объективное и достоверное знание. «Самоочевидности» науки не есть сама дейст вительность;


наука пытается выдать эту «самоочевидность» за действительность, но рефлексия по поводу научного познания говорит, что у разума нет других ис точников получения знания, кроме самого разума. В науке, несмотря на экспери ментальное получение знания и его экспериментальную проверку, присутствует «психологический» элемент, суть которого в том, что всякое знание есть человече ское знание. Выйти за его пределы невозможно в принципе – даже тогда, когда мы совершаем рефлексию относительно методов, с помощью которых получаем новое знание. В науке нет представления о каком-либо ином – сверхчеловеческом – зна нии;

ссылки на эксперимент и практику в контексте метафизических рассуждений малоубедительны, потому что практика осуществляется на основании тех предпи саний, которые дает ей разум. Тем не менее «разум привел человека на высокую гору и, указывая на весь мир, сказал: все отдам тебе, если, падши, поклонишься.

Человек поклонился и получил, хотя, правда, далеко не сполна, обещанное. С тех пор величайшей обязанностью человека считается обязанность поклоняться разу му. Нам даже представляется немыслимым, т.е. в каком-то смысле невозможным, иное отношение к разуму» (Там же. С. 53).

Но Достоевский своими «вторыми глазами» увидел, что собой в действитель ности представляет разум. То, что смешному человеку приснилось, не означает, что этого не могло быть. Достоевский сам поражен и шокирован своими вещими прозрениями, он как бы в нерешительности: принять или отвергнуть то, что ему открылось. «Но зато как же мне не верить, что все это было? Было, может быть, в тысячу раз лучше, светлее и радостнее, чем я рассказываю? Пусть это сон, но все это не могло не быть. Знаете ли, я скажу вам секрет: все это, быть может, было вовсе не сон! Ибо тут случилось нечто такое, нечто до такого ужаса истинное, что это не могло бы пригрезиться во сне. Пусть сон мой поро дило сердце мое, но разве одно сердце мое в силах было породить ту ужасную правду, которая потом случилась со мной? Как бы мог я ее один выдумать или пригрезить сердцем? Неужели же мелкое сердце мое и капризный, ничтожный ум Шестов Л. Откровения смерти. С. 81.

166 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры мой могли возвыситься до такого откровения правды! О, судите сами: я до сих пор скрывал, но теперь доскажу и эту правду. Дело в том, что я… развратил их всех!»

Чем смешной человек развратил обитателей другой земли, живущих в раю? Он дал им «знание» – наше научное знание или, говоря языком Библии, убедил их вку сить плоды с дерева познания добра и зла. Вместе с разумом (наукой) пришли к ним те ужасы и смерть, которые сопровождают людей на протяжении всего их су ществования. «Они узнали стыд и стыд возвели в добродетель… Они научились лгать и полюбили ложь и познали красоту лжи… Затем быстро родилось сладо страстие, сладострастие породило ревность, ревность – жестокость… скоро, очень скоро брызнула первая кровь: они удивились и ужаснулись, и стали расхо диться, разъединяться. Явились союзы, но уже друг против друга… Они стали мучить животных. И животные удалились от них в леса и стали им врагами.

…Когда они стали злы, то начали говорить о братстве и гуманности и поняли эти идеи. Когда они стали преступны, то изобрели справедливость и предписали себе целые кодексы, чтобы сохранить ее, а для обеспечения кодексов поставили гильотину. …утратив всякую веру в бывшее счастье, назвав его сказкой, они до того захотели быть невинными и счастливыми вновь, …что… настроили храмов и стали молиться своей же идее, своему же «желанию», в то же время вполне веруя в неисполнимость и неосуществимость его, но со слезами обожая его и по клоняясь ему».

Иногда развращенные обитатели рая вспоминали о том, что были когда-то не винны и счастливы;

вместе с тоской появлялось у них смутное сознание, что та сила, которая завладела ими и которую они обоготворили, есть сила вечного сна, смерти, небытия. Эта сила есть наука и разум. «Они познали скорбь и полюбили скорбь, они жаждали мучения и говорили, что Истина достигается лишь мучени ем. Тогда у них явилась наука… «Пусть мы лживы, злы и несправедливы, мы знаем это и плачем об этом, и мучим себя за это сами, и истязаем себя и наказываем больше, чем даже, может быть, тот милосердный Судья, который будет судить нас и имени которого мы не знаем. Но у нас есть наука, и через нее мы отыщем вновь истину, но примем ее уже сознательно. Знание выше чувства, сознание жизни – выше жизни. Наука дает нам премудрость, премудрость откроет зако ны, а знание законов счастья – выше счастья»». Пророческие прозрения Достоев ского – его «исступления» – во многом не оправдавшиеся применительно к повсе дневной истории, в данном случае полностью подтвердились. Современный мир вовсе не «смягчается», как предполагал Бокль, полагаясь на науку;

сегодня «кровь рекою льется, да еще развеселым таким образом, точно шампанское» (Афганистан, Ирак, Ливан, Палестина, Северная Ирландия, Россия). Современная цивилизация не смягчает людей, она «вырабатывает в человеке только многосторонность ощу щений и …решительно ничего больше». «Водители» человечества – чиновники всех уровней, от глав районных администраций до…, есть все люди «благоразум ные»;

они как «мудрецы и любители рода человеческого» ставят перед собой бла городные цели – «всю жизнь вести себя как можно благонравнее и благоразумнее, так сказать, светить собой ближним», чтобы в действительности жизнь у всех была «благонравной» и «благоразумной». Но в реальной жизни у них все получается наоборот: они изменяют себе и производят «какой-нибудь анекдот», иногда даже из самых «неприличнейших». «Многостороннее» развитие приводит современных устроителей жизни к тому, что они в крови находят «наслаждение»;

самые «утон ченные кровопроливцы» почти сплошь самые цивилизованные господа, так что там какие-нибудь «Аттилы и Стеньки Разины им и в подметки не годятся».

Чего можно ожидать от человека, обуреваемого неуемной жаждой власти, жад ного до материальных благ, обеспокоенного стремлением к наживе и возводящего свой «каприз» в принцип государственной деятельности? «Теперь вас спрошу: чего же можно ожидать от человека как от существа, одаренными такими стран Глава 3. Ф.М. Достоевский: преодоление «самоочевидностей» через «соприкосновения мирам иным»

ными качествами? Да осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье совсем с головой, так, чтобы только пузырьки вскакивали на поверхности сча стья, как на воде;

дайте ему такое экономическое довольство, чтоб ему совсем уж ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать пряники и хло потать о непрекращении всемирной истории, – так он вам и тут, человек-то, и тут, из одной неблагодарности, из одного пасквиля мерзость сделает. Рискнет даже пряниками и нарочно пожелает самого пагубного вздора, самой неэкономи ческой бессмыслицы, единственно для того, чтобы ко всему этому положитель ному благоразумию примешать свой пагубный фантастический элемент». Узнаёт ли читатель в данном художественном образе реальных исторических персонажей, еще недавно волей случая вознесенных на вершину власти и обнаруживших полную никчемность и несостоятельность в государственном управлении – вместо ума, вы держки, железной воли, необходимых правителю, являвших миру пятнадцать лет кряду «пошлейшую глупость». «Повторяю, усиленно повторяю: все непосредствен ные люди и деятели потому и деятельны, что они тупы и ограничены».

Порочность человека обнаруживается в его страсти к разрушению. Безусловно, человек есть «животное, по преимуществу созидающее». Но он страстно любит разрушение и хаос, и происходит это потому, что он «инстинктивно боится дос тигнуть цели и довершить созидаемое знание». Человек напоминает скорее шах матного игрока, для которого интересна сама игра, а не ее результат. Достигнув цели, он не знает, что делать далее. «По крайней мере каждый раз замечается в нем что-то неловкое при достижении подобных целей. Достижение он любит, а достигнуть уж и не совсем, и это, конечно, ужасно смешно». Человек любит страдание, любит «до страсти». Реальной выгоде он с готовностью предпочтет страдание, которое ему также выгодно;

любить одно благоденствие ему кажется «даже как-то и неприлично». В болях и корчах человек находит наслаждение, «до ходящее иногда до высшего сладострастия». Поэтому от настоящего страдания – «от разрушения и хаоса» – он никогда не откажется.

Каким в итоге предстает человек, «тронутый развитием европейской цивилиза цией», – т.е. человек, сформировавшийся просвещением, наукой, рациональным мышлением и потерявший способность к религиозной метафизике? «Господа, по ложим, что человек не глуп… Но если и не глуп, то все-таки чудовищно неблагода рен! Неблагодарен феноменально. Я даже думаю, что самое лучшее определение человека – это: существо на двух ногах и неблагодарное. Но это еще не все;

это еще не главный недостаток его;

главнейший недостаток его – это постоянное неблагонравие, постоянное, начиная от Всемирного потопа до Шлезвиг Гольштейнского периода судеб человеческих».

Удивительные дела происходят сегодня в мире церкви. «Настроили храмов» и стали молиться идее, в которую абсолютно не верят, а веруют, напротив, «в неис полнимость и неосуществимость» «бывшего счастья»;

прежние воинствующие атеисты, придя в церковь, превращают религиозный культ в светские развлечения, «впадают в скакание и играние Давидово». Церковь втянута в политические интри ги и выполняет ту роль, которую уготовили ей власть придержащие. Святые отцы кладут свою жизнь на пустую борьбу с коммунизмом, не ведая, что христианский социализм в былые времена послужил источником идей социалистического движе ния угнетенных классов в Европе.

Явились «праведники» – кандидаты в депутаты в органы представительной и законодательной власти (думу всех уровней) и стали со слезами на глазах говорить людям, что если их выберут, то они смогут устроить их жизнь, ибо знают, как это сделать. В действительности они ровным счетом ничего не знают, но добросовест но выполняют поручения своих хозяев, которые выложили свои деньги за их места в думе, ибо современная «демократия» продается и покупается.

168 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры Парадоксальная ситуация: идея суверенных прав и свобод личности, столь рас пространенная, а потому ставшая очевидной и само собой разумеющейся в совре менной жизни европейцев, – идея, ради которой пролито море крови, написано ты сячи трактатов, захвачено десятки колоний в Африке, Юго-Восточной Азии, Юж ной Америке с миллионами местного населения, обернулась не миром между людьми, но «толерантностью». Появились ученые люди, которые были озабочены тем, «как бы всем вновь так соединиться, чтобы каждому, не переставая любить себя больше всех, в то же время не мешать никому другому и жить таким обра зом всем вместе как бы и в согласном обществе. Целые войны поднялись из-за этой идеи. Все воюющие твердо верили в то же время, что наука, премудрость и чувство самосохранения заставят наконец человека соединиться в согласное и разумное общество, а потому пока, для ускорения дела, «премудрые» старались поскорее истребить всех «непремудрых» и не понимающих их идею, чтоб они не мешали торжеству ее». Наука способна разрешить все социальные вопросы и «за ставит наконец человека соединиться в согласное и разумное общество…». Мы видим, как сегодня с помощью науки сильные уничтожают слабых, как благодаря научной организации труда происходит ограбление трудящегося населения, как «премудрые» отняли собственность у народа. Чтобы явное сделать неявным, «са моочевидное» – проблематичным, современная наука придумала теорию «толе рантности»;

на всемирных ученых конгрессах – этих «парниках идей» – создается «климат», благоприятный для выращивания идей, согласно которым сознание со циума должно быть «консенсусным» – он не должен видеть во враге своего врага, он должен понять побудительные мотивы его агрессивных действий и мирно при нять их. В противном случае множественность онтологий в современной картине мира, не скрепленная «коммуникативностью», окончательно разрушит социум, когда жизнь и общение между людьми сделаются невозможными.

Но пора остановиться. Не потому, что тема исчерпана, а в силу того, что Дос тоевский, как говорит Шестов, – тема неисчерпаемая;

чтобы рассказать о всех про блемах, открывшихся великому мыслителю, отдавшему «свою душу последним тайнам человеческого бытия», необходимо его переписать заново. Итак, существу ет два типа мышления и соответственно два способа постижения действительно сти: научный и метафизический. Метафизика, в свою очередь, предстает как рели гия и философия. Достоевский в большей мере говорит о религиозном мышлении, где тема Бога – главная, но в силу совпадения религии и философии во многих принципиальных вопросах его размышления о религии применимы к философии без каких-либо поправок.

Наука покоится на рациональном мышлении;

ее «естественное зрение» видит только «стену» – законы природы, которые человеку невозможно превзойти. Эта неодолимость стены отображается разумом в виде необходимых, всеобщих и по вторяющихся связей между явлениями природного мира. Науку интересует только закон, ко всему индивидуальному и неповторимому она относится безразлично () либо не замечает его вовсе. Факты сами по себе для науки ничего не стоят – она в своем предназначении обязана давать интерпретации, которые, од нако, склонна выдавать за саму действительность. Наука уверовала в свою непо грешимость, и все, что находит выражение в теории, рефлексии на предмет границ достоверного знания не подлежит. Рефлексия – это сомнение, оглядка, наука же не сомневается ни в чем, что стало предметом ее мышления и получило выражение в форме необходимого, всеобщего и обязательного суждения. Против необходимо сти человек бессилен и беспомощен;

эта идея, возникшая в греческой философии, получила свое подтверждение с развитием научных исследований в Новое время.

Единственное спасение от властвующей в природе необходимости греки видели в умопостигаемом мире, куда с готовностью бежали от ужасов и несправедливости земной действительности. Умопостигаемый мир может быть доступен только ра Глава 3. Ф.М. Достоевский: преодоление «самоочевидностей» через «соприкосновения мирам иным»

зуму, духовному зрению, oculis mentis, поэтому греки связывали свои надежды с разумом, как лучшей частью человека. «У них были и неотразимые доказательства этому: человек есть разумное животное. Разум есть его differentia specifica (сущест венное отличие), которое его выделяет из genus’a, т.е. животного вообще, и, стало быть, является его сущностью как человека. Жить сообразно природе, учили стои ки, значит для человека жить сообразно разуму»1.

Достоевский грубо высмеивает разум с его притязаниями на необходимые и всеобщие истины. Он знает только сверхъестественные видения, которыми его одарил покрытый глазами ангел. Только метафизическое мышление интересует его, – то мышление, которое излагается в Святом Писании. У разума нет всеобщих и необходимых истин, полагает Достоевский;

никому, кроме Бога, не дано привно сить законы в бытие. Опыт не является основанием для того, чтобы законы мыш ления не могли подпасть «под всемогущество Бога», что «однажды бывшее не мо жет стать не бывшим». Все «каменные стены», все «дважды два четыре» есть лишь такая прибавка к опыту, из которой змей-искуситель построил свое знание.

Достоевский, как полагают исследователи его творчества, не обладал эрудици ей великих мыслителей – Паскаля, Канта и Конта он не читал, как и не был слиш ком начитан в теологии и философии. В течение четырех лет, проведенных на ка торге, он имел возможность прочесть всего лишь одну книгу – Библию. Из этого чтения он вынес только одну идею – ненависть и презрение к «разумным доводам», какое можно встретить у Паскаля. В «самоочевидностях» научного мышления он видит «наваждение и сон духа». «Невозможность значит каменная стена? Какая каменная стена? Ну, разумеется, законы природы, выводы естественных наук, математика. Уж как докажут тебе, например, что от обезьяны произошел, так уж и нечего морщиться, принимай как есть». Если перевести на философский язык эти «ошеломляющие слова Достоевского, – говорит Л. Шестов, – мы принуж дены будем признать решительный и единственный в своем роде по смелости от пор тем всеобщим и необходимым суждениям, к которым так жадно, по Канту, стремится наш разум, или тем (почему), в которых для Стагирита состоит сущность познания…» (Там же. С. 564565). Рациональный ум, научное познание, вышколенные греческой мудростью, перед каменной стеной – «вечными истина ми» – пасуют («стена имеет для них что-то успокоительное, нравственно разрешающее и окончательное, пожалуй, даже что-то мистическое»). Достоевский протестует против такого поклонения научному разуму, вышколенному античной философией. Достоевский, не зная и не читая Платона и Аристотеля, сумел тем не менее подметить ограниченность классического рационализма. Достоевский под нял вопрос, который должен быть основным вопросом «Критики чистого разума» и от которого великий философ Кант уклонился: «О доказательной силе доказа тельств, об источнике принудительности самоочевидных истин». Бог с его мудро стью-безумием не принуждает, принуждает научное знание, которое со своим два жды два четыре встает на пути метафизики как каменная стена. Но в принуждаю щей необходимости рационального знания люди увидели что-то «успокоительное, разрешающее, окончательное, даже мистическое». «Трудно поверить, – говорит Шестов, – что indoctus (неуч) мог с такой остротой увидеть и поставить основную проблему метафизики познания» (Там же. С. 565).

Метафизическое мышление, в котором живут герои романов Достоевского, подчиняется каким-то иным правилам, в отличие от законов научного разума: в них царствует «тертуллиановская логика», логика «сновидений». Князь Мышкин ввязывается в чужие дела, куда ему не следовало ввязываться, Рогожин убивает Настасью Филипповну и совершает самый бессмысленный поступок, Настасья Фи липповна стремится к святым делам, которые не может совершить, и т.д. То же Шестов Л. Афины и Иерусалим. С. 579580.

170 Часть II. Вопросы метафизики и философии культуры самое можно видеть в других романах – «везде «надрывы», везде «исступления»;

всех героев Достоевского манит только то, что таит в себе верную гибель»1. Рели гиозная и философская метафизика с точки зрения научного разума есть нагромо ждение бессмыслиц, собрание противоречий, но таких, которые открываются в особого рода «духовных упражнениях» (exercitia spiritualia). Только посредством духовных практик можно «увидеть», что время имеет не одно, а два и более изме рения, что «законы» не существуют от века, а «даны» только затем, чтобы появил ся «грех», что спасают не дела, но «вера», что «жизнь есть смерть, а смерть есть жизнь»;

эти и подобные им «истины» глядят на нас своими «странными и страш ными глазами» со страниц сочинений Достоевского. Если мы хотим открыть для себя такие истины, то только ценой отказа от научного знания – научный разум с его «самоочевидными» истинами и метафизическое мышление, данное через «ду ховные упражнения», исключают друг друга.

Метафизическое мышление есть невыразимое переживание, находящееся уже по ту сторону рационального дискурса;



Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 || 9 | 10 |   ...   | 12 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.