авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 ||

«2 Нет, это не книга, Камерадо, Тронь её – и тронешь человека, (Что, нынче ночь? Кругом никого? Мы одни?) Со страниц я бросаюсь в объятья к тебе… ...»

-- [ Страница 4 ] --

Люди, люди, люди, собранные из осколков хорошего и дурного. Нам однажды подарили очень маленького козлика, мне уже было лет 27, и я так о нём заботился, поил его молочком, приносил с поля свежую травку, он спал со мной, уткнувшись в мою подмышку, и когда я заходил в дом, он бросался ко мне, покусывал одежду, облизывал руки. Я предупредил родителей, чтобы не вздумали съесть близкое мне созданье, но в один из дней меня никто не встретил в дверях, а на кухонном столе лежала голубовато-розовая тушка милого существа. Я очень сильно переругался с предками, выскочил из дому и носился по улицам, с ненавистью думая о своих родителях, особенно о матери, она ведь обещала, я ей поверил… Мне всегда было жаль больную туберкулёзом женщину, в сорок лет уже выглядевшую на шестьдесят, ежедневно стряпающую для семьи на керосинке, моющую во дворе под холодной водой посуду (у нас уже всё отняли, и мы жили в комнатёнках недалеко от бани "Фантазия" на Первомайской улице), стирающую груду белья и каждую ночь на скрипучей кровати всхлипывающую от стыда и отвращенья… железная спинка так сильно била в стену, что отдавало в мою надстроенную над их спальней каморку, такое впечатление, что я был сторожем какой-то допотопной фабрики… А существовали другие, высокие чувства – любовь Лейли и Меджнуна, Петрарка посвящал сонеты Лауре, возлюбленная Данте, Беатриче, одно утешало меня, что я был зачат в те времена, когда они хотя бы испытывали радость от прикосновения друг к другу. Она была другой когда-то, в длинном элегантном без всяких излишеств атласном платье, отливающем серебром, я так засматривался на маму, похожую на героинь немного кино, что не понимал смысла её слов, когда она со мной говорила… иногда крал её духи и душился… часто подсматривал за ней как за чужой, она была замкнутой, мне хотелось разгадать её… однажды в приоткрытую дверь я увидел в зеркале её покачивающееся отраженье в том самом платье, это походило на танец ледяной реки, внезапно она сильно изогнулась и, похлопывая себя по бёдрам, стала нараспев говорить по русски: "Жопка-а-ам, жопка-а-ам," – я засмеялся и, вприпрыжку летя по коридору, думал, что она глупенькая, просто как маленькая, и отчего-то был такой счастливый, словно открыл тайну солнечного ветра и причину магнитных бурь… Театр, гости, мы виделись редко, я жил с няней Прасковьей в противоположной стороне дома, она произносила странные слова: "ладанка", "просвира", "кулич", "кафтан", "окснись", "скуфейка", "говеть," – и позже я понимал их значение… её бесконечные посты с картошечкой в мундире и прованским маслицем, а я, из чувства солидарности с няней, ел с ней эту же пищу. С года до восьми лет она была мне как мать, мы спали с ней в одной кровати, я прижимался к её мягкому, тёплому телу, когда пугался чего-то или от беспричинной радости… а та красивая стройная женщина была для меня скорее мечта… Спустя десятилетия измученная, больная, она всё выскажет отцу, но я укрыл её от разъярённого мужа за своей спиной… Вновь необходимы краски, снова прошу денег у матери, и она бросает на пол три рубля, это очень мало, но я поднял их и сказал: "Спасибо, Зейнаб". Какие уж тут обиды, она была вовлечена в тяготы творческих чар СЫНА-ИЕРОГЛИФА. Я всегда чувствовал себя виноватым перед ней, но не желал уничтожить то, что добыл для своего роста сам с таким трудом, жестко ограничивая себя во всём. Старался лишь помочь по дому, поскольку отец – эгоист, а брат – инертный и неумёха, мать же нередко раздражённо отталкивала меня, приговаривая: "Где сломается, там тому и быть," – словно желала своей смерти… изъеденные кавернами лёгкие, тяжёлый быт сделали своё дело, и вот она, растрёпанная, мечется в агонии по больничной койке, тогда я осторожно сел рядом и положил её голову себе на колени, словно не я, а она была моё дитё, мать попросила какао, я поднёс к её губам чашечку, сделав два глоточка, Зейнаб вздохнула и через некоторое время спокойно умерла на моих руках… Всего две три недели назад, с каким-то светлым дрожащим от ветра цветком в руке, больная сидела в лазурной беседке рядом с незнакомым мне мужчиной. Два глядящих в лицо друг другу профиля, и вдруг один конец её шали вырвался в воздух, а тот человек поймал и бережно помог моей матери укутаться.

Я стоял во дворе больницы и, не смея разрушить своим вторжением то, что так походило на цветок в пальцах родившей меня женщины, наблюдал за ними издали. В тот миг сквозь заиндевелое время мне открылась её суть, под обломками исковерканного существования пряталась немая бесплотная любовь, и твой сын надеется, что перламутровые облака, к которым умчалась сейчас твоя душа, будут сотканы из той прозрачной мечты, что я узрел случайно… В дверях появился врач, спросив: "Есть у ней золотые зубы?" И родня ответила: "Да, их 18". Я же запретил им даже думать об этом. Но они уговаривали: "Так деньги же, у тебя ведь ни рубля". – "Это омерзительно, никто не посмеет раздирать её челюсти." Медсестра подвязала усопшей подбородок, и мать с головой запеленали в простыню, мы привезли покойницу домой, у её тела нас было трое – мулла, Люба и я, где-то часам к одиннадцати ему захотелось есть, дома был только чай и сахар, жена принесла от соседки хлеб, немного масла и одно яйцо, сварила его и поставила всё это перед муллой, и тот сразу подступился к яичку, легонько стукнув его о край табурета (всё-таки покойница рядом), но нет, ещё и ещё раз, с разных сторон пытался, даже не трескается, пробовала Люба и я тоже разбить его, нет, нас уже трясло от смеха, я подал озадаченному священнослужителю молоток, он двинул по нему, и оно сплющилось со скорлупой в несъедобную массу, уйдя в свою комнату и припав лицом к плечу шинабубки, я рыдал и одновременно захлёбывался смехом… Когда сообщил своей жене, что придётся поступать в этот гадюшник, кереметь отвернулась к окну, и я ей: "Не боись, моя амазонка, твой ЗИГФРИД ТЕБЯ НЕ РАЗОЧАРУЕТ! Что стану писать? Мою ФАТМАИДУ, это ведь любовь, они же не расстреляют любовь". – "Конечно, они не станут терять порох на такую ненужную вещь, просто плюнут на неё." – "Ой, ты прямо как тот пророк из Библии, ничего хорошего не предскажешь"… (Прошло время, и в 1970 году Джавад принёс свой первый холст для участия на выставке, абстрагированную картину "Путы". В те дни как раз и какая-то комиссия из Союза художников СССР была, как увидала эту его вещь, и пошло – и "ишь вы", и "что вы себе позволяете", и "не думайте даже".) Решением о поступлении в союз художников я обязан тем трём рублям, что швырнула мне на пол мать в отчаяньи, устав от своего непримиримого ни с чем и ни с кем первенца. Но я оградил-таки себя от коррозии лжи и полуправды того времени, мне это удалось, хотя расплата была тяжёлой… Загадок много, мы ищем их в глубинах своего "я", в глубинах вселенной, как скульпторы с острова Пасхи, что обратили каменный взгляд к небу. Мы отдалились от природы, забыли её язык, блуждаем вслепую – нелепица и суета… Это хорошо изобразил Босх, об этом у Экклезиаста. Передники шаманов Сибири больше говорят о жизни и смерти, чем однозначные реалистические картинки. Множество голосов – смеха, плача – заселит твой мозг, сбивая ритм сердца, они будут дёргаться, толкаться, изнашивая твоё тело, лишая сна и покоя, в калейдоскопе воображения складываясь в композиционные группы, являя образ, цвет, форму, пластику, пробиваясь из глубинных мыслей и чувств, определят идею картины. В 1945 году я открыл себе Фрейда, положил книгу в карман и поднялся с нею на самую высокую гору, я был с ней на вершине, это было хорошо!… Тогда же обо мне ходили слухи, будто я сумасшедший художник, крашу камни и бросаю в Каспийское море. Господи, такие дураки, они даже не понимают, как это оригинально и приятно, и какая замечательная идея абсолютной свободы лежит в их издёвке. Что двигало мной, откуда пришли эти темы? Ты выносишь впечатления издалека, след их теряется в глубинах подсознания, то, что ты воплощаешь, подобно непрерывной картине жизни, сотни раз умираешь в ней и воскресаешь. Художник – это безумство и воля, только на первый взгляд кажущиеся несовместимыми. Художник – это мессия и ясновидец. Он ставит творчество выше жизни. Искусство опережает науку, ведёт в неведомые дали, помогает людям понять себя и окружающую жизнь, сообщает об ускользающем от взора. Поиск смысла жизни, воплощённый через живописную форму, проникновение в неизвестное, подсознательное, предвосхищение собственной мысли, что каким-то чудом прорывается в картине, всё, накопленное тобой, твоими предками и, может быть, жизнью до этой жизни, и ещё многое другое… Художник – не профессия, а призвание. Такое предопределено свыше, и дай бог ему здоровья силача, на своём трудном пути он его ещё подорвёт, пусть же долголетие позволит ему сказать своё слово… Но я из породы растратчиков жизни, никогда не экономил сил, чтобы выиграть годы. Тысячелетия люди ищут эликсир молодости. Я могу помочь, поделюсь открытием – смотрите мою живопись, пейте её большими глотками, в ней моя кровь, нервы, в ней моё гильгамешское жизнелюбие, пейте этот эликсир бессмертия, пока утоляешь жажду из таких источников, как я припадал к родникам искусства, человек не превратится в кусок мяса, ведь я учился и у Бетховена, учился же и Хемингуэй у Сезанна. Мифы, фольклор, знаки – у меня бессознательное обращение к ним. Я с радостью прочёл, что мой любимый композитор Вагнер, хотя и хорошо знал древнегерманские легенды, но в своём творчестве использовал их свободно.

У Маркеса это происходит по наитию (что очень близко моему искусству), а потом видишь – есть логика, есть идея, очень органично связанные с образом. Помню, как ещё юношей меня что-то беспокоило. Я думал о том, в чём смысл жизни, почему мы пришли сюда? Можно понять, если сосредоточиться. И в 15 лет я иду в пустынные места окрестностей города, в деревню Шых, где захоронена святая – Биби Хейбят. Мне перед глазами нужен был именно этот рельеф пустынных выжженных холмов для созерцания, слияния со светом, запахом моря, шумом сухих стеблей и ветра. Много лет спустя, измучившись исканиями в творчестве, пошёл побродить в самый зной. Я увидел маленькую келью, зашёл в неё, там никого не было, пол был чист, усталый, я лёг на песок, от него исходила прохлада, и может токи земли что-то дали мне, я почувствовал блаженство, покой и заснул. Во сне мне приснился человек, может быть душевно, но счастливый, а рядом на песке растянулась женщина. Калека протягивает руку измождённой собаке, стоящей в проёме арки. Он рад, что встретил нечто. Недалеко Дух-Свет. Они его не видят.

Но присутствие его даёт им свет надежды. Впоследствии я написал картину от этого виденья и назвал её "Свет надежды", посвятив Сальвадору Дали… Часто посещаю Гобустан – музей под открытым небом с наскальными изображениями первобытных людей.

У меня возникает потребность отойти от конкретных форм, искусство неолита подвело меня к более условному изображению, постепенно подошёл к беспредметности. Делал большие цементные барельефы, связывая их с архаичными формами азербайджанской скульптуры. Здесь в Бузовнах, селении Абшерона, я ушёл от городской культуры, возвращая себе здоровую связь с природой, окружавшей меня в детстве, я был в своей стихии, на берегу моря, среди песков, под бешеным северным ветром-хазри, среди инжирных деревьев, в одиночестве, счастливый, свободный от догм и традиций, 10 лет под солнцем и небом дышал вольно! Всё, что я знал, открыл для себя, это я решил сбросить, как меняет кожу змея. Здесь происходило осмысление того, что я ощущал, растворяясь с природой… Постепенно уничтожаю свои картины, и наконец сжёг все. Мне было тридцать уже наверное. Я чётко помню своё состояние, но я был неправ. К тому времени собралось немало хороших полотен, причиной же отчаяния была моя вечная неудовлетворенность. Но сожалею ли о том, что уничтожил те картины… не слишком, наверное. Тогда со мной нельзя было жить, говорить, противоречия вызывали во мне ярость. Себе в утешение я вспоминал слова Ван Гога: "Художник – это святой и бешеная собака". Да, со мной происходил болезненный процесс. Метаморфоза – превращение. И я решил начать в искусстве, как начинало человечество, с самого начала, с неолита. Это привело меня в Гобустан к наскальным рисункам (был, примерно, 1951 или 1952 год).

В Гобустан из художников первый пришёл я, нашёл это место с трудом, и то во второй раз. Впоследствии водил туда целые экскурсии художников. Предо мной простиралось место обитания и охоты первобытного человека. Рисунки мне понравились не очень, в репродукциях других стран я видел и лучше, там и звери имели более дремучий облик, отражающий необузданность животной стихии. Но место! Горы разнообразной формы, скалы, развороченные доисторическими катаклизмами. Я старался в своих работах передать дух этих скал, вулканов, очертания гор, их могучую форму и динамизм. Как раз в эти годы у меня часто бывал Кямал. Ахмедов Кямал. В нём содержался мощный органичный потенциал, я тратил на него своё время, ставил ему натюрморты из кирпичей, веника, афтафы, бутылок и прочего, потому что он того стоил, и я был рад, наблюдая, как стремительно этот художник набирал высоту. "Разбойники" Шиллера ему нравились больше всего Шекспира, любил стихи Пастернака… целеустремлённость, воля, любовь к искусству вели его вверх, вопреки недобрым временам. В Бузовнах на больших щитах я заливал смолой формы. В живописи применял нитроэмаль, иногда с песком, делал рельефные изображения, вкрапливал булыжник, употреблял дерево, металл, случались и воспламенения. Также делал цементные скульптуры. Это создавалось под открытым небом… я был счастлив! как будто был счастлив… К моему сожалению, эти работы погибли, осталось всего три… Я создавал их на даче у одного педагога, преподающего в институте марксизм-ленинизм. В один из дней он, глядя на все эти "жуткие" произведения, приказал мне убрать куда-нибудь подальше весь мой антисоветизм, или он сам их уничтожит. Но у меня в то время не было даже квартиры, а не то что помещения в 25м2, да и денег на перевозку у меня тоже не было. Эта система стала палачом моих произведений. Некоторые я пытался перевезти в дом матери в городе. Но при переездах сломались щиты под тяжестью рельефа, на некоторых осыпалась краска, да и сам битум откалывался. Несколько больших цветных абстракций на щитах я оставил у одного бузовнинца, художника-оформителя Арифа, жившего неподалёку. Иногда он хвастался тем, кто меня не знал, что это его работы, но я был снисходителен к его выпендрёжу. А через несколько лет его убило током, и мои попытки отыскать свои картины закончились ничем, если бы когда-нибудь, даже после моей смерти, их отыскали… не важно, будут ли они проданы и пере-, перепроданы куда-то далеко, лишь бы были живы!

Остальные пришлось зарыть в пески. Я пометил на своеобразной карте место, где их закопал, но потерял эту карту. Ещё под инжировыми деревьями лежали огромные цементные скульптуры, которые делал там же, но в 1987 я ничего не увидел там, и мне ничего путного об их исчезновении не сказали. А хозяин дачи засадил свою землю виноградниками… Благополучно были транспортированы на квартиру к матери лишь семь барельефов. Она съехала в другой дом, и я наконец мог работать. Картин стало так много, что я вынужден был разломать три очень тяжелые абстрактные композиции, дабы иметь возможность продолжать писать новые большие картины на холстах. Наконец мне выделили небольшую мастерскую в 15-ти километрах от города в Ахмедлах, и я перевёз туда самую тяжёлую картину и поставил её в фойе наших мастерских, так как невозможно было поднять её на второй этаж из-за узких лестничных проходов, но и с ней вскоре разделались недруги. Её сожгли. Утром на свалке я увидел чёрный от смолы дым и всё понял. Древние могильники Суфи Хамида бушуют сочными красками. От них исходит надежда в жизнь после смерти. "В задумчивости и колеблясь пишу я слово "мёртвый". Ведь мёртвые – живые (единственно живые, может быть, единственно-реальные), а я – видение, я – призрак," – писал Уитмен. Его стихи очень подходят к этому месту в пустыне под необъятным куполом неба, где высокие цветные стелы надгробий, вырываясь из погребального плена, возносят к солнцу гимн бессмертья.

Прошло много лет, я стал понимать, что в жизни не всё так безмятежно. Она пронизана разными формами борьбы.

Напряжение, столкновение, сплетение, угасание и новый подъём… Искусство должно ошеломлять неожиданным экспериментом, ломать устоявшиеся стены своих собственных представлений, пробиваться в неведомое, пренебрегая прилежной исполненностью, как говорил Бетховен: "До чёрта мне до какой-то скрипки, когда во мне говорит Дух". Это волнующая шероховатость… В Древнем Китае творчество такого рода называли отпечатками страдающего сердца… Национальное искусство в узкоместническом смысле мне чуждо. Для масштабов мировой культуры у них не хватает дыхания. Моё творчество исходит от здорового мироощущения, полнокровия жизни, что редко встречается в искусстве, тем более сейчас. Но я никогда не ограничивался этими качествами, а благодаря им поднимался, чтобы прикоснуться к неведомым явлениям мироздания и всегда говорил: я из породы гигантов, крепко стою на земле, а голова – в космосе. А то, что меня не признают, это временное, Гулливеру не так просто вместиться в сознание лиллипутиков… Сейчас мы состарились, и ясно видно кто – что. У нас есть такие очковтиратели, будто они не от мира сего, но говорил Ницше: "Не слушайте болтунов, а посмотрите, чем они живут и как они живут". Несмотря ни на какие лишения стремлюсь осмыслить жизнь через самовыражение. Вот основное моё кредо. В 1907 году Пикассо написал картину "Авиньонские девушки". Это был взрыв, разорвавший новое искусство со старым. Новая эстетика. Картина не экспонировалась 30 лет. Он объявил "смерть хорошему вкусу". Этот лозунг вскоре был подхвачен футуристами, дадаистами, художниками поп арта и пр. Пикассо – великий авангардист. Никто из современных художников не прошёл мимо него. Просто невероятные импровизации с Веласкеса, Пуссена, Делакруа, Мане, Курбе. Ритмика цветовых отношений.

Образы, дух, пластика в пейзажах, натюрмортах, портретах. Кубизм. Светотень в чёрно-белом, этот Паганини рисунка может стоять с офортами Рембрандта, позднего Гойи, гравюрами Дюрера. Как-то Нильс Бор провозгласил: "Эта теория не настолько безумна, чтобы считаться гениальной". Эль Греко ждал зрителя четыреста лет, Делакруа называли апостолом безобразного, над Мане смеялись, импрессионистов освистали, Сезанн был не понят, Ван Гог при жизни продал одну картину, Гоген… это можно продолжить. Маленькое бесстрашное тело из века в век проходит сходные экзекуции в истории людского рода, не переставая дразнить незнакомыми мыслями… "На этот раз он нашёл Бога, Создателя," – сказал Фолкнер о "Старике и море" Хемингуэя. Эти слова относятся и к живописи… Максимализм юности, желание всё охватить, неприятие многих сторон жизни, которые по неразумению и категоричности молодости кажутся несправедливыми, и ты восстаёшь, но со временем начинаешь постигать, что не мир несовершенен, а несовершенно наше сознание перед необъяснимым… и подобно блудному сыну в картине Рембрандта, склоняешься перед Создателем с миром в душе, как это выразил в своей Девятой симфонии Бетховен.

ТЕМЫ МОИХ КАРТИН: Катаклизмы доисторических вре мён. Гибель галактик. Дух, пронизывающий Вселенную.

Гармония. Рождение звёзд. Суть. Радость и горе.

Коловерть жизни. Величие пророков и мерзость пороков.

Шутовство повседневности. Ярмарочный балаган.

Властители и рабы. Оккупация. Свет надежды. Ветер, воющий за окном. Любовь. Экстаз. Дурачок, поющий на крыше от полноты чувств. Рык льва. Плач женщин.

Ничтожество будней. Падшие. Могущество. Забвение… МЕССА АПОСТОЛУ СВЕТА а мы Кругом ловушки, закрытые зоны, решётки, приветствовали Нильса Бора, несущегося на лыжах следом за невероятной вероятностью… в полночь сквозь потолок к нам просачивались слёзы Бодлера, и наши распахнутые рты ловили солоноватые капли, совершая таинство причастия… вместе с Альбертом Швейцером сооружали больницу для прокажённых… и видели, как Антонен Арто рубил сцену, швыряя в партер обломки. Э-э э-й-й, не склоняйся к тарелке, не ищи, что взять с собой, если решил бухаться в сугробы или двинулся к лощине, поросшей маками, не отступай, когда едкая кислота зла обжигает сердце… Слепой не видит клавиш, он напевает мелодию, называет ноты поводырю музыки.

–...А ты так сможешь, сумеешь так? Видишь, Бах ослеп, но сын помогал ему делать музыку, когда я ослепну, ты, моя жена, будешь рисовать картины за меня? – громким хрипом вопрошал меня художник.

– Он напевал ему мотив.

– Я тоже буду рассказывать тебе краски, композицию, образ.

– Не знаю.

– Я так учил… столько отдал тебе, а ты, сволочь, дура, говоришь "не знаю", это же несчастье, такой ужас – не создавать ничего, трагедия.

– Но сейчас я не могу обещать… Слёзы ярости вонзили мне в сердце его вопрос:

– Почему?… 1990 год, Вена, гостиница "Бетховен", Джавад уже безнадёжно болен. Ему очень приятно жить в отеле, названном именем его любимого композитора. Это воодушевляет мастера, и он поручает мне заказать три холста, примерно размером два на полтора, набрасывает три сюжета под музыку Моцарта – девочка во весь холст, принцесса, как он выразился, нечто траурное и всадник, но завершить их не удаётся ему. Он бросает кисти на пол и топчет ногами. В уголках губ пузырится пена. Джавад требует закончить за него, только не может объяснить мне, какие цвета нужны. Я прошу показать их среди тюбиков акрила. Однако он путается и кричит на меня, пробую положить на холст краски, но он вопит: "Нет, нет, нет," – вдруг замер и тихо пошёл к постели, сел, потом лёг и очень правильно выговорил:

– Я не смогу больше писать, скажи правду. Скажи, скажи, ну скажи.

– Врач говорил, что когда-нибудь ты перестанешь писать.

– Как страшно, как страшно, боже мой, как страшно, это так страшно.

Он молча лежал до вечера, а я сидела рядом. В десять часов мы вышли из комнаты, желая побродить по ночной Вене. Спускаясь по лестнице гостиницы, Джавад двинулся к бронзовой скульптуре Бетховена. Стал ощупывать её и приник к ней лбом, вздрагивая от рыданий, повторял: "Я тал квякса, Глюдли, Дли, Гдли". Он хотел выговорить: "Я стал плакса, Людвиг". Впоследствии творческий синдром художника находил своеобразный выход, он подолгу стоял у ярких афиш, перед огнями ночных реклам, и когда мы посещали галереи в Копенгагене, Москве, Вене, провозглашая соавторство, восклицал радостно: "Моя, я писать". Немного назад, в 1989 год, Копенгаген, музей "Луизиана". Под небом скульптуры Мура, потрясающие картины в огромных залах, всё это взвинчивает его. Он останавливается у огромного от стены до стены застеклённого окна и глядит вниз на Датское море. Даже с такой высоты оно было прозрачное, сине-сиреневатое.

"Это великое искусство – само здание на вершине холма у моря. Музей как храм… Э-й-й-й, поплавать бы там, пока не умер ещё. Совершить это как ритуал перед храмом. М-м-м, так хочется сделать это." 1992 год. За несколько дней до его смерти наш сын предложил мне посетить этот музей вновь. Поручила горничной отеля присматривать за больным, Джавад в этот последний год уже не мог передвигаться, так что понадобилась коляска. Я покидала его на некоторое время с твёрдым сознанием, что происходит нечто в высшей степени правильное.

Торопливо обежав залы музея, остановилась у того окна, где стоял когда-то художник… Вышла из музея и спустилась к морю. По пути купила бутылку красного сухого вина и розу. И вот продвигаюсь по каменистому очень узкому длинному мысу к последнему валуну среди морской глади. Кругом вода, вода, вода, опускаю в неё ноги, сидя на камне и глядя вверх на сверкающие от солнца окна музея, пью тёплое красное вяжущее вино.

Недалеко плавала девочка, и я бросила ей розу цвета коралла. Мне было необыкновенно хорошо, и я напевала придуманную мной песенку: "Птицы прилетят и улетят, на крыльях печали твои унесут в далёкие горы, их кинут там".

Поднялся ветер. Вернувшись к полосе пляжа, я кинулась в волны прямо в одежде. Плавать не умею, поэтому валялась на мелководье. Мои ступни и колени кровоточили израненные каменистым дном, выходя на берег, я наблюдала, как струйки крови мешаются с морской пеной и моим смехом. Хазри стоял на лестнице, ведущей вверх к музею, и смотрел на меня оттуда. Пора возвращаться. Вот мы снова рядом, избранник мой приподнялся с подушек, экзальтированно сообщая на языке исковерканной речи свою мысль. Радость на его лице свидетельствовала, что он это сделал через меня. Непослушное море плескалось в безмятежном океане. Художник больше не забросает холст вопящими комьями цвета. Но, мы связали мозговые извилины наших полушарий в единый узел под единой оболочкой, создав иное пространство, среди иных воздушных потоков, где существуют иные возможности… Спустя три дня поезд несётся сквозь брызгающий светом полдень. В мою ладонь бьёт свистящий упругий воздух.

Джавад чувствует себя гораздо лучше. Он даже пытается напевать что-то. Может быть врачи ошиблись, думаю, он снова будет здоров… Воспоминания мчались галопом… Стою перед монитором, внезапное изображение черепа, сначала пугаюсь, затем восхищаюсь, и эта совершенная конструкция раздвигает челюсти и заговаривает: "Люба, где ты, холодно, холодно"… Потом девятый этаж, медсестра устанавливает капельницу, вводит иглу, и вдруг разные штучки разлетаются к чертям, пациент вырывает иглу, брызги крови на стену, в моё лицо и его, на белую простынь, врачи растеряны, тогда я рискнула предложить им всё начать сначала, но несколько необычным способом.

Подвесила над изголовьем больного плеер. Музыка Сен Санса, растворяясь в целебной жидкости, проникала в сосуды, гармонизируя состояние души, неслась на красных кровяных шариках к повреждённым тканям, улучшая качество клеток, на все несколько часов капельного вливания он умиротворённо доверился медицине, чем ещё больше озадачил её служителей… А меня унесло к июньскому сумасбродству, где мы дали бой песчаным жучкам среди озирающихся теней руин, сухих растений, подползающих к нашему пиршеству. Унесло меня, к скалистым заплаткам прибоя, к той вишнёвой лодочке, оглянувшейся на нас перед отплытьем… Мой муж не ходит, не может разговаривать, но мы беседуем долго, долго, долго… верьте, что это так. Он пожимает мне руки своими. Уже наступила ночь, лицо его вдруг искажается страхом, он постанывает, как бы скулит. Мне подсказало нечто, что начинается… Я целовала его лицо, руки, обнимала и успокаивала, чтобы он не боялся Её, говорила, что иду туда вместе с ним, и всё лучшее встретит нас там.

Мышцы лица разгладились, он светился доверчивостью, я пересказывала ему прочитанное из Корана в переводе Крачковского, из книги "Источник вечного наслаждения" и Библии. Одной рукой я поглаживала его, другой нащупала в сумке диктофон и вытащила первопопавшуюся кассету – "Лоэнгрин" Вагнера. Включила очень тихо и поставила к самому его уху. Я также читала ему стихи Уитмена, Гарсия Лорку, свои стихи и не помню, кто автор, вот такое:

"Атолл, полный голубей, смеющихся голубей мира".

Когда-то он просил пронаблюдать за последними часами его жизни. Если глаза будут открыты, умирая, значит верно, что стал художником… его сияющие зелёно-серо голубоватые глаза во что-то пристально вглядывались. Мы выпали из реальности. Любовь и смерть танцевали пасакалью. Как долго мой взгляд бился об остекленелость его взгляда, а голос проваливался в глухоту окоченелости, не знаю, сколько времени произносила фразы, думая, что жив… когда заметила бездвижность зрачков, по стеклу окна ударили алмазы минутного ночного дождя. Капитан, капитан, никакого траурного стяга. Мы поднимем на флагшток ту измазанную красками майку и будем пить за тебя, капитан. Я поведу твой корабль под той указывающей путь звездой, что заглядывала в окно твоего дома, когда ты родился. Мы помчимся к чудесным известным лишь нам островам беспечалья… Два часа ночи, остановка в Тирасполе. Там шли бои. Только две семьи в поезде. Датчане Лоне и Вян Саелсен, которых раньше не знала, и я с телом умершего мужа. Лоне подошла ко мне, обняла, говорила и говорила со мной, затем протянула мне деньги и сказала, чтобы когда я прибыла на родину, купила для своего художника цветы от них. Она написала своё имя, адрес на листке из записной книжки и вложила в мою ладонь. Дальше Брест. Тело не разрешают везти в Москву, жара. Привокзальный начальник полиции обещает увезти в морг покойника и приказать держать его в холоде, пока через сутки не вернусь. Этот человек сделал полдела в такой тяжёлой ситуации – бескорыстно всё держал под своим контролем.


Салют его душевным порывам. Я плохо представляла, как справлюсь с бюрократической рутиной в Бресте и всем тем, с чем я никогда не сталкивалась. И конечно я решила сообщить в посольство Азербайджана в Москве о смерти Джавада. Как только приехала, пошла туда. Посол встал навстречу мне, что-то говорил, звонил в Минск и Брест, я слышала всё как сквозь толщу воды, мне ничего не надо было, но он отправил со мной в Брест ещё и помощника. В такое пекло привезти тело художника в Баку, как свежую ветвь… Смогу ли? 26-го я уже получила все бумаги.

Достала формалин. Каждый день я заезжала в морг, проверять, в каком состоянии труп. Здесь не было места эмоциям. Это была война за скорость, с жарой. Фирма ритуальных услуг сообщает мне, что не делает цинковых гробов. Когда-то их изготовлял один человек. Сейчас он здесь не работает. Я носилась по коридорам, а затем по двору, спрашивая всех, кто попадался мне на глаза, о нём.

И наконец древний сторож вспомнил его имя и поплёлся искать в старых журналах адрес или телефон гробовщика.

"Нашёл голубка," – сказал он. Я тут же позвонила, если есть голоса из рая, тот голос был именно оттуда, он обещал сделать цинковый гроб на своём садовом участке.

Как чудесно мастерить такое среди плодовых деревьев.

Привратник, судьбой мне посланный, машу рукой тебе… За время пребывания в Бресте я безуспешно пытаюсь связаться с Баку, чтобы сообщить о моём приезде. Санитар морга убеждал, что я прекрасно довезу тело, так как он сделал всё как надо. "Вот только глаза, склеил веки, но они снова открыты. Вы наверное не прикрыли их сразу после..." – "Конечно нет, такие яркие, разве можно...

расклеиваются, говорите… норов, бунтует даже мёртвым…" По дороге в аэропорт "Минск" наш катафалк остановил мужчина с двумя дочками, у них в руках были нежные букетики, отец велел им положить на траурный ящик эти цветы, и они пошли дальше. Спасибо вам, добрые путники. 28 июня. 1992 год. Утро. Я стою под брюхом самолёта. Из его чрева вытаскивают мой печальный груз. Работник спрашивает:

– Кто он вам?

– Муж.

– И вас никто не встречает?

– Это не важно. Я всё сделаю сама.

– Нет, нет, я буду помогать вам до самых похорон.

Гроб привезли в Тязя Пир, когда его вскрывали, листы цинка, сверкая, гулко звенели. Лицо… оно было чистым и красивым, никаких следов порчи. Тот человек продолжал помогать мне и даже копал яму с могильщиками. Он не брал денег, не зашел выпить даже чая, умчался как прилетевший для благого дела ангел, недаром его профессия связана с небом, никогда не забуду этого, хотя он не назвал даже своё имя... 10 кал, 10 гладиолусов, так как в юношестве живописец рисовал их, и его любимые розы, тоже 10, рассыпала по шёлковому покрывалу, села на полу в нашей квартире и, положив ладонь ему на грудь, смотрела в распахнутые двери на короткий дождь, смывающий пыль с виноградника, оплетающего балкон. У могилы со мной были две женщины и четверо мужчин.

Когда вернулась домой, ко мне пришла трёхлетняя девочка в красном платье, она забежала в комнату художника, где он когда-то работал, и попросила включить музыку. Ладно, радуйся дитя… Но она захотела, чтобы я ещё и танцевала с ней, и мы танцевали… – Не плачь, когда умру, что мне эти слёзы, плачут все, даже убийцы!… – Хорошо, да, но буду страдать, очень страдать, Зигфрид, страдать тяжело, пока не сошью из боли переливающуюся мантию и брошу на плечи ветра… Снова кладбище, там сидит зеленоглазый рыже-белый кот в чёрную пятнушку. Я встала напротив него, и он не убежал. Нас двое. Мы смотрим друг на друга и слушаем крик птиц. Мастер вёл с госпожой из загробного царства давний диалог и знал: у неё есть милость. В тысячу лет раз выпадает блаженство лицезреть харизму смерти, тогда заряжённые её импульсом атомы летят в страну, где предметы послушно выстраивают семиотику пространства на бескрылой земле… и я имела счастье видеть знаки и понимать их в тот момент. Уверена, не случилось бы той сокровенной интимности, что сопутствовала последним дням художника (в них красота человеческих поступков переплеталась с таинством природы), если бы нашу уединённость, путь не оберегало бы Бытие от вздорной обыденности в период летнего солнцестояния. Истина предпочитает тихое бездорожье, поэтому смерть забирала Картиносочинителя в вечность как драгоценность, осторожно и незаметно. Датские волны искрами по глади писали Весть Каспийскому морю. Блики того света долго мелькали вокруг меня, и теперь они рассекают мрак яркими вспышками.

ЭПИТАФЬЯ Ты не играл в это существование, где сообща отрезвляют ВОСТОРГ – гнилью закона, расхристанной красотой, опошленной смертью, убогим зачатьем, заблёванной жизнью. Далеко убежал, где не знали тебя, от тех, кто не видел, и пил там чистую воду. Не спорил, запрокидывая к небу лицо, а кричал в его глубь. Не знаю, где ты, каково обличье твоё сейчас, но ощущаю дружественные флюиды, оберегающее присутствие, и я распространила любовь, чтобы обнаружить тебя и в снах и в яви. Враг чистоты, как пары яда, неопределим, рассеян. В злой действительности надышавшиеся топчут праведных, но всё же кто-то неутомимо бьётся, изощрясь над согласованностью цветных стёклышек под скрежет прогибающихся металических распорок. Вот пирамида, ещё пирамида, опять пирамида, снова пирамида, а внутри что-то пёстренькое – рапсодия человеческих жизней. Моему порыву на заоблачных качелях, протянутых от созвездия Козерога до созвездия Рыбы, подвластны эти шёлковые верёвки, и я кромсаю безмолвье движеньем, разговаривая с тобой на кодовом языке взлётов.


ИНТЕРМЕЦЦО Лошадка моя, лошадка, тихо бредёт по степи, продвигаясь, ко всему прислушивается, принюхиваясь, фыркает и осторожно травку покусывает...

– Расскажи, что видела дорогой?

– Рыжая вьюга плясала на пепелище… Человек из Варде, живущий у одного далёкого красивого моря, играл на флейте человеку, глядящему в воды другого далёкого красивого моря… Фея радости открывала все датские сокровища, я вальсировала в пустом зале дворца Гамлета, и кричала, так громко и долго кричала рядом с друмлином, отвечая на стон укрытых в нём морен… Своенравная волшебница с разлетающимися от ветра золотыми прядями перебегала улицу на красный свет… орошала почву архипелага своими водами в самых неподходящих местах, а когда восседала за рулём драндулета, нередко прибутыливалась к шампанскому, которое я спёрла у морских чудовищ, затопивших множество кораблей… Томми из Бонхольма с печальными глазами цвета лесного орешка рассказывал нам свою жизнь, он предостерегал: "Никогда не улыбайся пустоте"… Ступни Лизы, такие нежные, ступни с красивыми пальчиками, будто седая роскильянка не ходила по извести и перегною, а ступала лишь по серебристым письмам, залетающим в её балконную дверь… она вязала и вязала какие-то длинные дорожки к невидимому раю, где жила её крошечная Бенда… Скул, Лиза! Для тебя играет военный марш Конгеригета, мне помнится, когда-то дождь помешал тебе послушать его… И было так – ртутную гладь фьорда истязала сталь корабля, и то пенистая волна испещряла узорами тело мёртвого лебедя, то чёрные перья крыла, казалось, имя выводили на скоплении сахарных пузырьков… В парке Оле показал дерево, которое ему нравилось, мы обняли его ствол, похожий на ногу слона, молча прижав щёки к прохладной коре… Не думай, что встречались с ней, мне только рассказывали немного об этой женщине, о её клаустрофобии, и она пришла в мой сон: будто нас двое в утренний час, на застеклённой веранде за маленьким круглым столиком… в её руках белый фаянсовый кувшин, оттуда льётся молоко в белую чашечку… будто она, улыбаясь, говорит на языке, который я не знала, но будто мне понятно было всё. Через два дня после того сновиденья Даниэль умерла… как это понять, как объяснить? Ларс пел старинные песни, под звёздами Фальсты… ещё мы катали друг друга по пешеходной улице на тележке для дров. Дом стоял напротив снежного леса, к его искристости летели слова поэзии, а Кюи, Кюи собирал мои забытые поцелуи, складывая под замшелым мостиком, до следующего раза… Под вечерним парижским небом с десятого этажа видела – перецарапанную фиалами соборов дымку, думала, больно ли ей от бесконечно цепляющихся за её частицы ногтей, и сострадает ли мерцающий туман павшим у его стоп… коралловые стены отеля "Каравелла", стоящего перед выбитыми на скале проходами, стянутыми вверху белой гребёнкой Сакре Кёр… кровь, слёзы и свет душ монмартрских художников стекали к моему сердцу в безветренную, окутанную дождевой пылью ночь… Восьмилетний Луи нарисовал разрезанных на тарелке рыбок, откуда ему было известно… Старуха с глазами коршуна и кожей, как древнее стекло бокалов из Лувра, подарила мне гранат. В двенадцать часов ночи, гуляя по Авеню дю Мэн, сквозь трещинку на кожуре того плода губы всасывали сладость Франции… Когда-то он гонялся за пёстрыми фантазиями Эола, но на зубоскалящего флибустьера пикировало реликтовое излученье, теперь лохматый волонтёр выстраивает континиум из пригвождённых эфемерностей на снежном плато, я видела, видела, как над ним вращались семь лун, и слыхала его шёпот: "парадигма, свободный радикал, прихоть, веселящий газ, тупик, шедевр пиротехники, траншеи умозаключенья, аннигиляция, оргия, мозговое ранение, суперсимметрия, амбразура инстинкта, каламбур гравитации, маленькие сладкие пытки, хореофилия фантома, добыча…" Сумасбродный эльф кидался сверху цветами и крал у Фавна родниковую воду для своей подруги, о которой один поэт написал, что она "все подобья лживых истин сметает вдохновенной кистью"… и ещё видела немало хороших фильмов, читала замечательные книги, без тебя к сожаленью, без тебя… а на ту гору в Провансе ещё не поднялась.

– У тебя есть время, время есть. Теперь же послушай… – Что?

ДЕТСКИЙ ЛЕПЕТ Была такая девочка и стала взрослой, и волшебницей ещё… Она боялась дождя, не хотела его. Потому что в лёгком платьице наделась, и тогда наволшебнила спрятаться в пузырьке на толстом дереве, но ведь ветром могло и унести пузырёк, унесло бы конечно, но была же девушка волшебницей и привела бы на место, как к клею… Потом её нашёл любимый и дал ей в руки большой букет – ромашки, тюльпаны и розы ещё… Но однажды случилась беда, в их дом забилось три грузовика, дом пошатался и свалился… А тут ещё войны какие, чуть всех не убили людей, а правители вообще умерли, и как могли правители умереть в такую нужную минуту. Потом дом новый сделали, красивый, белого с розовым цветом и голубым… СНЫ Улочка, мощённая булыжником, сонная безлюдная, и поперёк её лежит человек с отрубленной головой, она вниз лицом, переворачиваю, а это мой муж, тело ещё тёплое, горячая кровь заливает камни, хватаю голову, прижимаю к шее и так держу долго, смачивая своей слюной кровавый шов, пока не срослось, но ещё не ожил он… Я раскачиваю его на своих коленях, и моя тихая песенка просачивается в норку смерти, моля её смилостивиться. А с деревянного балкончика за мной наблюдала женщина. Свесив вниз растрёпанную голову и облизывая грубым языком очень полные лоснящиеся после еды губы, она хихикала, строила мне рожицы, и насмехаясь сюсюкающим голосочком, называла меня дурочкой… у меня же не было времени и желанья на потасовки. Я наматывала золотую нить надежды на своё веретёнце и подстерегала момент, когда к вискам усопшего друга потянется веер солнечных морщин.

– Ты долетишь, он твой теперь!

– Не смогу.

– Садись за штурвал, не бойся, нетрудно, вот так, выше, выше, я умираю, не останавливайся, лети, лети… И я повела воздушный лайнер. Он дребезжал, какие-то части отваливались, потом загорелся хвост, что-то грохнулось сверху и поранило мои ноги, но мы были у цели, я посадила машину на возвышенность… потом всё замазывается чернотой – нет звуков, нет пространства, нет запахов, нет мыслей, чувств нет, и снов нет тоже, но тьма резко выдавливает меня к переливающимся искрам, окружающее стало ясным, предметы обрели свой чёткий контур. Жара, еле передвигаю ноги, очень устала, всё тело болит, а за скалой неожиданно открывается парк, где садовник поливает цветы, подхожу ближе и молча наклоняюсь к шлангу в его руке, пью, умываю лицо, а потом смотрю на свои кровоточащие ноги и говорю:

"Какой ужас," – а он спрашивает:

– Тебя так сильно поранили шипы в кустарнике роз?

– Нет, садовник… да, так жжёт, они сгниют наверно, и я стану безногой.

– Что ты, дорогая, милая, сейчас помоем эти бедные лапки, и всё заживёт.

Вода струилась по бёдрам, коленям и ступням, раны исчезали, боль прошла… Скалы, холмы, дороги, ищу, зову, безлюдный город придавлен серой хмурью, единственный бродяга пугливо шепчет: "Идите к пещерам, там держат узников, может быть и он среди них". Бегу туда. Большие закопчённые ворота, охранник не пропускает, сую ему деньги, и вход открыт, лабиринт тёмных коридоров, камеры, и вот зал с низкими сводами да тусклой лампочкой, а мой художник сидит посреди своих тюбиков и пальцами из банки ест стронциановую жёлтую.

– Ты голоден?

– Да, – отвечает он раздражённо.

– Выплюнь, а то заболеешь, я накормлю тебя.

– Краски – не отрава, я пишу ими свои картины. Ты же оставила меня.

– Нет, потеряла только, искала, нашла и хочу забрать.

– Отсюда не выбраться.

– Я подкупила привратника.

– Не верю привратнику.

– Договоримся с надзирателем… – Не верю надзирателю.

– Найдём проводника… – Не верю проводнику.

– Отыщем лодочника… – Не верю лодочнику.

А вон и гребец, но как мала посудина.

– Беру только одного, его.

– Как же, нас двое.

– Пошевеливайся, нет времени.

Вёсла громыхнули об уключину, беглец вцепился в борт, я целовала его разноцветное от красок лицо, а он шептал:

"Возвращайся другой стороной, чтобы не увидели тебя, никому не верь, все они подручные Экзекутора. За тем островом стража догонит меня, паршивый лодочник выдаст, а ты спасайся и помни меня, Любовь моя.

Прощай".

Земля влажная и тёплая, её комья облепили наши бока и плечи, мы катаемся по ней, как присосавшиеся во взаимном наслажденьи устрицы. Солнечный луч протиснулся в подвальный сумрак, подсматривая плотские утехи, уронил на нас дрожащие отблески, присоединяясь к ласкам. Вдруг какой-то тёмный силуэт и недобрые слова, но ощущения наши ещё острее, страсть взбивает коктейль из жизненных соков, она глуха и слепа, а дух моей бабушки, сердито покачивая головой, уходит. В дверях же к незванной бросился свет раскалённого полдня и растащил по кусочкам её очертанье.

Тьма. Вся Тьма Мира придавила… и взрыв. Запечатан рот, зашиты веки, связана и брошена в ячейку мрака, кричу без голоса, но кричу… снова взрыв, кричу и кричу… пришёл, выдрал нить меж ресниц и сказал: "Теперь всегда светло будет, никуда не беги, здесь стой, всё будет хорошо"… В доме без крыши на полу лежат мужчина и женщина.

Держась за руки, они, замерев, уставились в небо… *** Радужным водопадом обрушиться на иссохшесть, в тайниках отыскать многоцветные крылья, выплеснуть к жемчужнолобым наядам победное знамя, шрапнельным огнём тюльпанов взорвать острова, пить священную сому над фьордом, мчаться вдогонку косулям, взметнув тучи пыли, в атакующих петлях сократиться, сжимаясь до раскалённой песчинки, солнцеулыбчиво врезаться в лёд, расцветая стеклярусным дымом… Рубаба, В КНИГУ ВОШЛИ:

Отредактированные Любовь Мирджавадовой автобиографические заметки художника Джавада Мирджавадова.

Отрывки из эссе "Ступени" (№1 альманаха "Гобустан" за 1985г.), "Месса апостолу света" (журнал "Литературный Азербайджан", №3 за 1999г.) и рассказа "Что я видел на земле, когда смотрел на неё с неба" (журнал "Литературный Азербайджан", №6 за 2001г.) Любови Мирджавадовой.

В части "Интермеццо" – фрагмент из эссе "Апейрон Князя" памяти энтомолога Рустама Эффенди, опубликованного в газете "Зеркало" 17 мая 2003г.

"Детский лепет" – отрывок из разговора с шестилетней Камиллой Алескеровой.

Поэтическая строка из стихотворенья, написанного для Любови Мирджавадовой – "…что все подобья лживых истин сметаешь вдохновенной кистью" – принадлежит поэту и главному редактору литературно -художественного журнала "Литературный Азербайджан" Мансуру Векилову.

Художественный редактор – Любовь Мирджавадова Корректор – Эльдар Байрамов Автор дизайна книги – Вагиф Надиров На форзаце - рисунок Джавада *АЙТОКУА – двери в сокровенное (в пер. с бушменского) Подписано в печать: 18.05. Формат 60х84 1/ Объем: 10,7 п.л.

Заказ № Тираж: Издательство «Нурлан»

Директор: проф. Н.Мамедли Тел: 497-16-32, 850-311-41- Адрес: Баку, Ичеришехер, 3-й Магомаевский переулок 8/

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 ||
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.