авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 10 |

«ВВЕДЕНИЕ Ошибочно говорить, что есть что-то, что представляет собой ...»

-- [ Страница 7 ] --

Юм утверждал, что всегда будут существовать вещи, которые превышают человеческое понимание. Витгенштейн же, по мысли Фогелина, считает, что если вопрос сформулирован, то на него может быть получен ответ.

Вопросы, на которые не находится ответа – это псевдовопросы:

Вопросы возникают в контексте языковых игр, которые обеспечивают методы ответа на них1.

Если, например, мы спрашиваем о возможности достижения необходимого знания, то мы либо должны дать на него внятный положительный ответ, принимая во внимание соответствующую нашей языковой игре семантическую коррекцию термина ‘необходимый’, либо, если такую коррекцию пытаются отвергнуть, нам следует признать, что этот вопрос плохо сформулирован, что в нем посредством термина ‘необходимый’ делается попытка именовать что-то такое, что находится за пределами нашего лингвистического опыта, и потому мы просто не должны понимать в чем, собственно, состоит вопрос:

Витгенштейн не избегает традиционного скептицизма через употребление таких понятий, как языковые игры и формы жизни, ибо соответствующие элементы имеются и в сочинениях Секста Эмпирика и Юма.

Витгенштейновский ответ скептицизму располагается на другом уровне: он утверждает, что скептик не сформулировал подлинного вопроса2.

Последний пассаж дает основания говорить о некоторой двусмысленности в позиции Фогелина. С одной стороны, он расценивает Витгенштейна как скептика, с другой, приводит тот аргумент, который как раз используют критики скептической интерпретации ‘Философских исследований’. Эта двусмысленность наиболее отчетливо проявляется в тех дополнениях, которые Фогелин внес во второе издание своей монографии о Витгенштейне, потому как глава ‘Витгентшейн и история философии’, в которой автор соотносит позднюю философию австрийского мыслителя с пирронизмом, впервые появляется именно в нем.

3.12. Итоги Fogelin R.J. Wittgenstein. London: Routledge, 1976. P. 147.

Ibid. P. 147.

Мы согласились с той позицией, что Витгенштейна можно назвать скептиком только исходя из августинианского образа языка. Мы даже признали, что, возможно, Крипке сделал не совсем удачный ход, назвав Витгенштейна скептиком, что он сказал не об отмене скептической проблемы, а о ее скептическом решении.

И все же мы хотели бы утвердить приоритет именно крипкевского способа изложения проблемы и тем самым еще раз оправдать то, что наше настоящее исследование построено именно на основе логики крипкевской работы.

От того, назвать позицию Витгенштейна скептической или нет, не изменится суть самой этой позиции. Это не значит, что именование ‘скептицизм’ вообще не несет никакой смысловой нагрузки. Но оно относится, скорее, к эпистемологической оценке данной позиции, нежели к экспликации ее содержания. Само содержание, как уже сказано, не изменяется, и в его выражении сходятся интерпретации и Крипке, и его оппонентов. Основная же стратегическая цель нашего исследования состоит в том, чтобы высказать претензии по отношению к содержанию витгенштейновской позиции. Даже успешно ответив на обвинения в скептицизме, данная позиция не сможет избегнуть еще более весомого критического аргумента, демонстрирующего ее логическую противоречивость и эпистемологическую несостоятельность. Если позицию нельзя назвать скептической, это еще не будет eo ipso означать снятия с нее обвинений в противоречивости, которые мы выдвинем ниже. Раз так, то стоит ли вносить дополнительную терминологическую путаницу в исследование?

Если взгляды на значение выражения позднего Витгенштейна могут быть адекватно выражены как в терминологии Крипке, так и в терминологии его оппонентов, то не лучше ли выбрать более простой и привычный с точки зрения употребляемых терминов способ экспликации данной позиции, основанный на противопоставлении ее классическим платонистским представлениям, опирающимся на идеи объективной истины и необходимого знания?

§ 4. Скептическое решение в контексте традиции аналитической философии Скептическое решение исходит из констатации скептической ситуации относительно значений языковых выражений и следования правилам их употребления. Может ли агент речи отдавать себе отчет о значениях употребляемых им слов? Способен ли он фиксировать те правила, которые регулируют употребление слова для неограниченного числа случаев? Способен ли он безошибочно следовать этим правилам?

Возникает сомнение в возможности положительного ответа на данные вопросы. В этом и состоит скептическая проблема.

Развивая крипкевский анализ скептической ситуации, мы рассмотрели различные семантические концепции, которые могли бы претендовать на то, чтобы задать адекватный отчет о значении. Мы проанализировали референциалистскую, менталистскую, конвенционалистскую, универсалистскую семантики и пришли к выводу, что ни одна из них не преуспевает в решении проблемы.

Однако не следует думать, что аргументация, развиваемая на основании исследований Витгенштейна и Крипке, совершенно уникальна для своей эпохи, для той традиции, в которой они работали.

Напротив, при ближайшем рассмотрении мы можем заметить, что скептические тенденции в обсуждении вопросов фиксации значения языковых выражений и возможностей познания в целом имеют очень широкое распространение в традиции аналитической философии.

Конечно, многие современные работы в этой области сами черпали вдохновение из ‘Философских исследований’ Витгенштейна, и потому нет ничего удивительного в том, что они в той или иной мере развивают направления мысли, заданные их знаменитым предшественником. Но есть в традиции и примеры таких концепций, которые хронологически начали разрабатываться либо раньше, либо в одно время с развитием мысли позднего Витгенштейна, что указывает на их независимость и оригинальность. Например, скептический тезис о фиксации значения в теории неопределенности перевода У. Куайна или новая проблема индукции в эпистемологических исследованиях Н. Гудмена.

Чтобы показать то место, которое занимает философия языка позднего Витгенштейна в традиции, и тем самым яснее представить специфику и радикализм ее тезисов, представляется уместным в компаративном ключе обсудить некоторые наиболее репрезентативные скептические концепции, разработанные в аналитической философии в ХХ в. Такое обсуждение позволит более критично отнестись и к работе Крипке. Сколь бы экстравагантным и новаторским ни выглядел крипкевский пример с правилом квуса, снискавший ему большую популярность, нельзя не заметить, что современная англо-американская философия языка, обсуждающая проблемы значения, пестрит подобного рода аргументами, мысленными экспериментами, гипотезами, и Крипке здесь тоже нельзя назвать первопроходцем.

4.1. Аргумент ‘Земля-Двойник’ Х. Патнема Примечательно, что аналитические философы, исследования которых можно было бы расценить как скептические, выражающие сомнение в истинности каких-либо общепринятых теоретических убеждений, нередко использовали термины ‘традиционная теория значения’, ‘классическое понимание значения’ и т.д. и выстраивали свою концепцию в виде критических аргументов по отношению к этим привычным взглядам. Однако понимание того, в чем, собственно, традиционная теория значения состоит, у разных философов-аналитиков оказывалось различным. Следовательно, и критика имела разные направления. Витгенштейн под классическим взглядом на значение слова понимал августинианский образ языка, под который, как мы установили, могут подпадать все известные формы семантики – референциалистская, менталистская интенционалистская), (или конвенционалистская и универсалистская. Все их объединяет одно общее убеждение, которое и является, по мысли Витгенштейна, квинтэссенцией августинианского образа, а именно, что слово представляет своего рода метку, отсылающую к какому-либо устойчивому экстралингвистическому факту. Когда Х. Патнем высказывает критические соображения по поводу традиционной теории значения, то его намерения оказываются куда менее масштабными, нежели витгенштейновские, ибо под термином ‘традиционная теория значения’ Патнем имеет в виду менталистскую семантику, убеждение, что значения слов представляют собой некоторые психические образования в сознании носителя языка. Чтобы показать ложность субъективистского понимания значения, Патнем приводит аргумент1, который в последующей литературе чаще всего именовался как ‘Земля Двойник’.

Putnam H. Meaning and Reference // Journal of Philosophy. 1973. Vol. 70. P. 699–711;

Putnam H. The Meaning of ‘Meaning’ // Minnesota Studies in the Philosophy of Science. 1975.

Vol. 7. P. 131–193. Русский перевод: Патнем Х. Значение ‘значения’ // Патнем Х.

Философия сознания. М.: Дом интеллектуальной книги, 1999. С. 164–234. См. также:

Маке-ева Л.Б. Философия Х. Патнема. М.: ИФРАН, 1996.

Земля-Двойник – мир, почти похожий на наш, населенный такими же существами, как и мы. Различие между мирами состоит только в том, что то вещество, которое существа на Земле-Двойнике называют ‘во да’, – это не H2O, а такая жидкость, которая, хотя и идентична с водой на глаз, имеет отличный от воды химический состав, скажем XYZ. Мы могли бы сказать, что во всем этом можно заметить только лишь двусмысленность слов. Выражение ‘вода’ на Земле-Двойнике имеет иное значение, нежели ‘вода’ на Земле, что вполне могут сознавать люди и их двойники на другой планете. Однако, если мы перенесемся назад в 1750 год, т. е. в то время, когда ни H2O, ни XYZ еще не были открыты, то обнаружим следующее. Даже в это время значения данных двух терминов уже были различными. Вода на Земле-Двойнике уже была XYZ, хотя никто еще не знал об этом. Вместе с тем психологическое состояние землянина Оскара, на тот момент, когда он познал значение ‘вода’ и психологическое состояние существа с Земли Двойника, т. е. Оскара-Двойника, на тот момент, когда последний познал значение слова ‘вода’, должны были показаться идентичными в виду того, что в прямом чувственном восприятии данные вещества – H2O и XYZ – ни по своему виду, ни по своим функциям не различались.

В итоге значения двух терминов оказывались различными даже в том случае, когда ментальные состояния говорящих были идентичными.

В своей более поздней работе Патнем снова повторил этот аргумент с помощью несколько иного примера:

Если же кто-то отважно возьмется утверждать, что различие между референцией ‘вяза’ и референцией ‘бука’ в моей речи объясняется различием моих психологических состояний, то пусть представит себе Землю-Двойник, где эти слова поменялись местами. Земля-Двойник очень похожа на Землю;

по сути, за исключением того факта, что ‘вяз’ и ‘бук’ заменены друг на друга, читатель может предположить, что Земля-Двойник похожа на Землю в точности. Предположим, что на Земле-Двойнике у меня есть личный двойник, идентичный со мной до молекулы (в том смысле, в котором могут быть ‘идентичными’ два галстука). Если вы – дуалист, предположите, что мой двойник мыслит те же вербализованные мысли, что и я, обладает теми же чувственными данными, теми же диспозициями и т.

д. Абсурдно было бы думать, что его психологическое состояние отлично от моего, однако же его слово ‘вяз’ репрезентирует буки, а мое слово ‘бук’ репрезентирует вязы. (Точно так же, если ‘вода’ на Земле-Двойнике – это какая-то другая жидкость, скажем, XYZ, а не Н2О, то ‘вода’ будет репрезентировать разные жидкости на Земле-Двойнике и на Земле и т.д.)1.

Данные мысленные эксперименты позволили Патнему сделать общее заключение:

Вопреки доктрине, сопутствующей нам с XVII века, значения не находятся в головe2.

4.2. Аргумент ‘Глаг’ Д. Деннета Д. Деннет обсуждает схожий с патнемовским аргумент. Мы можем представить себе членов племени, которые имеют слово, скажем, ‘глаг’ для невидимого взрывчатого газа, с коим они сталкиваются время от времени на своих болотах. Можно предположить, что все газообразные углеводороды, с которыми они сталкивались ранее, были метановыми, но члены племени не преуспели в химии, поэтому нет такого критерия в их прошлом поведении или текущих диспозициях, который дает привилегию на описание их глаг-состояния как метан-распознавания, нежели как более общего газо-углеводородного-распознавания (мы знаем при этом, что газообразный углеводород является естественным видом, который имеет свои подвиды, такие как ацетилен, метан, пропан и их производные). Очевидно, что когда мы покажем им какой-либо ацетилен, они снова произнесут при его появлении ‘глаг’, испытывая схожее с предыдущими психическое переживание. Значения же данного слова будут явно различными в двух указанных случаях: в первом ‘глаг’ означает метан как подвид углеводорода, а во втором – ацитилен как подвид углеводорода.

Деннет тоже настаивает на том, что значение слова невозможно зафиксировать в интроспекции, в опоре на свои собственные психические переживания, скорее, оно задается посредством интерсубъективной коммуникации в научном сообществе. Вместе с тем стоит отметить, что аргументация Патнема и Деннета натуралистична.

Здесь имеет место отсылка к объективно фиксируемым в естественной науке фактам природы, и потому здесь мы имеем дело не с конвенционалистской, а, скорее, с референциалистской семантикой.

Putnam H. Reason, Truth, and History. Cambridge: Cambridge University Press, 1981.

Русский перевод: Патнем Х. Разум, истина и история. М.: Праксис, 2002. C. 34.

Там же. С. 33.

Dennet D. Evolution, Error and Intentionaly // Sourcebook on the Foundations of Artificial Intelligence / Y. Wilks and D. Partridge, eds. New Mexico University Press, 1988.

4.3. Аргумент ‘Артрит в бедре’ Т. Бурге Т. Бурге находится на позиции конвенционализма, приводя свой аргумент, утверждающий релятивность значения, возникающую из-за различных правил употребления слова, произвольно принимаемых в сообществе. Предположим, на прием к врачу приходит дама со словами:

‘Доктор, у меня артрит в бедре’. Врач, даже не прибегая к обследованию, утверждает: ‘Никакого артрита у вас нет’. Врач сделал такое умозаключение на основании очевидной аналитической (т. е. не эмпирической) ложности суждения ‘у меня артрит в бедре’.

Аналитическая ложность, в свою очередь, следует из определения самого термина ‘артрит’, принятого в медицинском сообществе. Артрит – это болезнь суставов, он не может случиться в бедре.

Несложно представить себе такое сообщество, в котором значением термина ‘артрит’ оказывалось бы любое болевое ощущение в организме.

В таком случае суждение пациентки вполне можно было бы расценить как истинное.

Очевидно, что и в том и в другом случае пришедшая на прием к врачу дама испытывала бы одно и то же внутреннее переживание – переживание боли. Однако на основании сказанного выше становится ясным, что это переживание не имеет никакого отношения к значению того слова, которым она попыталась описать свое состояние.

Переживание может быть идентичным, а значения слова – различными.

Отсюда следует, что значение языкового выражения не определяется в привилегированном субъективном мире познающего, а представляет собой учрежденное в интерсубъективности правило его употребления.

4.4. Аргумент ‘Зелубой’ Н. Гудмена Если вышеизложенные аргументы нацеливались на критику менталистской теории, показывая, что значение не сводимо к психическому переживанию, то аргумент Н. Гудмена2 оказывается почти столь же мощным, что и скептическое рассуждение Витгенштейна – Крипке. С данной позиции может быть подвергнута критике не только менталистская, но и универсалистская семантика. По Burge T. Individualism and the Mental // Midwest Studies in Philosophy. 1979. Vol. 4.

P. 73–122.

Goodman N. Fact, Fiction, and Forecast. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1951. Русский перевод: Гудмен Н. Факт, фантазия и предсказание // Гудмен Н. Способы создания миров. М.: Идея-Пресс;

Логос;

Праксис, 2001. С. 72–114.

сути Гудмен поставил тот же самый вопрос о правиле следования, но пользовался при этом другой терминологией, нежели Витгенштейн.

Допустим, мы пытаемся задать значения словам, призванным указывать на цветовые характеристики вещей. Мы помещаем перед обучаемым изумруд и говорим: по отношению к цвету этого камня всегда употребляй слово ‘зеленый’ и никогда не употребляй этого слова по отношению к цвету ясного дневного неба. Затем мы просим обучаемого взглянуть на небо и говорим: по отношению к цвету ясного дневного неба всегда употребляй слово ‘голубой’.

Представим далее, что какой-либо из педагогических коллективов решил ввести определенные новшества в программу обучения. Здесь обучаемому, кроме слов ‘зеленый’ и ‘голубой’, предложили также пользоваться выражением ‘зелубой’ в следующем значении: до трех часов по полудни называй цвет изумруда словом ‘зелубой’, а цвет неба словом ‘голубой’, а после этого момента времени называй словом ‘зелубой’ и цвет изумруда и цвет ясного неба.

Если два ученика, воспринявших значение слов для цветовых характеристик вещей по разным учебным программам, сойдутся вместе в двенадцать часов по полудни и один попытается объяснить другому значение слова ‘зелубой’, то возникнет следующая ситуация. Один укажет на изумруд и произнесет: ‘зелубой’, затем покажет на небо и произнесет: ‘голубой’. Тот, кто его слушает, проинтерпретирует ситуацию так: значение слова ‘зелубой’ соответствует значению слова ‘зеленый’ и их можно употреблять в качестве синонимов. Нетрудно догадаться, что по прошествии трех часов в их вполне продуктивной для взаимопонимания коммуникации возникнет проблема. Тот, кто посчитал ранее, что значения слов ‘зеленый’ и ‘зелубой’ тождественны, будет вынужден изменить свою точку зрения, ибо его собеседник вдруг употребит слово ‘зелубой’ по отношению к цвету ясного дневного неба.

Проблема состоит в том, что в двенадцать часов по полудни значения слов ‘зеленый’ и ‘зелубой’, действительно, совершенно не различимы. В коммуникации перед тем, кто воспринимает от другого употребление данного слова, возникнет непреодолимая неопределенность в интерпретации значения.

Однако следует предположить и еще более радикальный скептический шаг, который можно сделать, отталкиваясь от этого примера. Более радикальный скепсис будет заключаться в том, что, даже оставляя в стороне коммуникацию и рассматривая адепта слова ‘зелубой’ в одиночестве, у нас по-прежнему будут основания утверждать, что он также окажется в неопределенной ситуации. И эта неопределенность будет вызвана тем, что наш персонаж, основываясь на своих конечных опытных данных на самом деле не постигает правила употребления термина ‘зелубой’ в полной всеобщности. Он не обладает интеллектуальной интуицией, схватывающей понятие зелубого в окончательной определенности, когда ему дается директива употреблять данный термин после трех часов пополудни во всех остальных возможных случаях либо по отношению к изумруду, либо по отношению к цвету ясного дневного неба. Значение выражения ‘во всех остальных возможных случаях’ по-прежнему остается неясным.

Поэтому нет ничего логически невозможного в предположении, что в шесть часов вечера человек отождествит в словах языка цвет изумруда, цвет ясного дневного неба и, скажем, цвет снега. Тогда окажется, что тремя часами ранее он некорректно именовал цвет изумруда ‘зелубым’, ибо имел в виду при этом совсем другое правило, для которого ему следовало бы подыскать другой термин. Если агент речи не способен на осуществление интеллектуальной интуиции, не способен созерцать какое-либо правило в его всеобщности, то, теоретически, он всегда будет находиться в ситуации смысловой и лингвистической неопределенности.

Таким образом, видно, что из аргументации Гудмена можно вывести критическое следствие по отношению к универсалистской теории значения с тем же успехом, с каким мы это сделали, излагая и дополняя крипкевские аргументы в первой и второй главах нашей работы.

Различие Гудмена, в том виде, в каком его аргумент был только что нами представлен, и Крипке состоит в небольшом смещении акцентов при формулировании проблемы. В случае Гудмена мы говорили о двух терминах с двумя различными значениями и спрашивали: корректно ли употреблять именно этот, а не другой термин в данной конкретной ситуации. Мы не отличили бы гудменовскую аргументацию от крипкевской, если бы взяли только один термин, скажем, ‘зеленый’ и говорили о двух разных правилах его употребления, называя одно правилом зеленения, а другое правилом зелубения.

Здесь же, при обсуждении гудменовского примера, который встраивается в его обширные рефлексии по поводу проблемы индукции в целом, мы хотели бы упомянуть еще одно специфическое возражение, которое можно было бы выдвинуть по отношению к крипкевской постановке проблемы следования правилу. Нам представляется уместным затронуть этот вопрос именно сейчас в виду того, что как раз Гудмен уже представил четкий и вполне обоснованный ответ на критику подобного рода.

Речь идет о том, что можно было бы указать на слишком искусственный характер формулируемой проблемы. В данной формулировке проблема действительно имеет место, позиция крипкевского скептика действительно оказывается весомой. Однако такая формулировка проблемы представляет собой совершенно оторванный от каких-либо практических жизненных интересов чрезвычайно абстрактный мысленный эксперимент, результаты которого нигде не дают о себе знать в реальных лингвистических и эпистемических практиках. Если бы эти странные фантомные правила, которые вообразил себе Крипке, действительно разрушали привычные диспозиции к означиванию, то в нашей повседневной речевой практике наступил бы полный хаос, каждый бы употреблял то или иное выражение как ему вздумается и претендовал бы при этом на собственную правоту;

но, очевидно, что этого не происходит, поэтому и крипкевкая проблема есть только фикция теоретика, сгущающего краски скептицизма.

Гудмен предвосхитил подобного рода возражения в своей работе, поскольку, очевидно, они вполне могли бы затронуть и его экстравагантные примеры. Он дал внятный ответ с позиции теоретика, четко различая практический и теоретический уровни познания:

Можно, конечно, поставить вопрос: а почему, собственно, мы должны беспокоиться по поводу таких странных предикатов, как ‘зелубой’, или по поводу случайных гипотез, которые, вообще говоря, не используются для предсказаний? Если наше определение пригодно для таких гипотез, которые обычно используются, то не будет ли это все, что нам нужно? В некотором смысле – да, но только в том смысле, в котором нам не нужны определения, теория индукции и вообще философия познания. В повседневной жизни и в научном исследовании мы вполне обходимся без них. Но если нам нужна теория, то мы не можем отделаться от явных аномалий, возникающих в предложенной теории, сославшись на то, что на практике они не появляются1.

4.5. Аргумент ‘Гавагай’ У. Куайна Гудмен Н. Указ. соч. С. 79.

У. Куайн1 выдвинул возражение против верификационной теории, принятой в логическом позитивизме. Унифицируя терминологию нашего исследования, мы вполне могли бы интерпретировать верификационную теорию как референциалистскую, ибо, как хорошо известно, позитивизм утверждал признание осмысленности языкового выражения только в том случае, если для него, в конце концов, найдется прямое остенсивное определение, отсылающее к конкретному предмету или событию действительности.

Куайн предложил для рассмотрения следующую гипотетическую ситуацию. Допустим, мы являемся практикующими лингвистами. В нашу задачу входит формирование словаря языка какого-либо племени туземцев. Очевидно, что словарь должен представлять собой построение синонимических рядов, соотносящих значения слов языка туземцев со значениями слов того языка, на котором мы говорим – с русским или, в случае Куайна, с английским.

Каким образом лингвист может начать осуществление данного предприятия? Только путем остенсивных определений, ведь никаких зацепок в соотношении языков еще не сформировано, необходимо обратиться к самому предметному миру, чтобы здесь попытаться установить какие-либо корреляции.

Однако обращение к остенсивному определению оказывается весьма проблематичным. Куайн говорит, что никто из позитивистов не обратил внимания на то, что проблема возникает с так называемой точкой остенсии (то место на воображаемой плоскости, куда попадает прямая, проведенная от указательного жеста к предмету). Оказывается, что сама эта точка еще не гарантирует нам четко фиксированное видение предмета. Напротив, она допускает плюрализм интерпретаций.

Представим себе, что лингвист оказывается вместе с носителем незнакомого ему языка в лесу, на охоте и замечает между деревьев притаившееся животное. Туземец показывает на него пальцем и произносит ‘гавагай’. При этом лингвист замечает, что по виду притаившееся животное ничем не отличается от того, что он в своем языке именует словом ‘кролик’. Спрашивается, может ли исследователь языка на основании данного остенсивного определения термина ‘гавагай’ записать в свой словарь ‘гавагай = кролик’? Куайн утверждает, Quine W.V.O. Ontological Relativity // The Journal of Philosophy. 1968. Vol. LXV, № 7.

P. 185–212. Quine W.V.O. World and Object. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1960. Русский перевод: Куайн У.В.О. Слово и объект. М.: Логос;

Праксис, 2000.

что нет. Точка остенсии не определяет того, что имел в виду туземец – вот этого кролика или некий ‘срез кролика’, т.е. рассмотрение предмета в некотором аспекте, например кролика вообще, правый бок кролика, мех кролика и т. д. Более того, он, показывая пальцем, вообще мог не иметь в виду какой-то стационарный предмет. Возможно, слово ‘гавагай’ для него означает ситуацию, в которой пушистое ушастое животное замерло в неподвижности между деревьев. Этому можно противопоставить ситуацию, в которой то же животное проносится между деревьев на большой скорости. Так вот, возможно, что туземец будет использовать для такого случая другой термин, а значит, вообще не будет расценивать этот предмет как тот же самый в различных ситуациях.

Остенсивное определение не может нам предоставить какого-то однозначного факта значения термина потому, что мир не предстает в нашем чувственном опыте так, как он есть сам по себе. Уже до обращения к опыту в нашем языке проведена концептуализация мира.

Результат остенсивного определения зависит от того концептуального каркаса, с которым мы обращаемся к опыту. Например, мы склонны видеть мир как состоящий из отдельных самотождественных предметов, на которые как бы навешиваются различные свойства. Но мы не замечаем, что на это нас провоцирует доминирующая роль тех существительных в нашем языке, которые фиксируют отдельные предметы. Глаголы и прилагательные играют вспомогательную роль – они говорят о действиях и свойствах этих предметов. Но почему мы уверенны в том, что такому синтаксическому строю будет подчиняться любой язык? Что если в языке туземца доминирующую роль играют существительные действия? Тогда слово ‘гавагай’ может вообще не обозначать отдельного предмета. А сможем ли мы ответить на вопрос, проводит ли туземец различие между конкретными и абстрактыми предметами, если мы не обнаружим в его языке тех самых индивидуализирующих и универсализирующих кластеров, которые мы имеем в своем базовом языке? Значение слова ‘кролик’ само по себе еще остается неопределенным – мы не знаем, что здесь подразумевается: кролик вообще или вот этот конкретный кролик. Для этого мы и используем вспомогательные кластеры нашего языка – артикли (указательные местоимения): ‘the rabbit’ – ‘вот этот заяц’, или наоборот универсализирующие кластеры-окончания - ‘ness’:

‘rabbitness’ – ‘кроликовость’. Когда мы слышим слово ‘гавагай’ мы не можем произвести этого различия. И самое главное, что нам не может помочь в этом остенсивное определение – тот фундамент, на котором держатся позитивизм и референциалистская теория значения.

Все это приводит Куайна к выводу о неработоспособности метода радикальной верификации. Невозможно посредством обращения к ‘чистому опыту’ обнаружить сам мир. Мир всегда уже размечен соответствующими концептуальными каркасами, сформированными в языке. Невозможно не только обнаружить сам мир, но даже совершить адекватный переход из одного концептуального каркаса в другой (т. е.

осуществить адекватный перевод с языка на язык), ибо, пытаясь это сделать, мы подгоняем исследуемый каркас под свою собственную концептуализацию.

Отсюда следует, что референциалистская теория оказывается ущербной. Значениями слов не могут является сами предметы мира.

Скорее, значение формируется в самом языке еще до обращения к непосредственному чувственному опыту.

Крипке пытается подтянуть Куайна с его идеей неопределенности перевода к своему скептическому тезису о значении:

…если Витгенштейн прав, и никакой доступ к моему сознанию не может раскрыть, подразумевал ли я плюс или же квус, разве то же самое не может иметь место относительно кролика и среза кролика? Поэтому возможно, что проблема Куайна возникнет даже для небихевиористов1.

Однако среди интерпретаторов Крипке такой его ход чаще всего признавался неудачным. Например, Д. Хамфри2 указывает на то, что с позиции Куайна отсутствие внешних фактов значения не преграждает нам путь к собственному пониманию гипотез значения. И, может быть, наиболее определенно здесь высказывается Хин Шин Ли:

Если интроспекция возможна, то субъект будет способен отдать отчет в том, что он имеет в виду: кролика или срез кролика. Но квус и плюс сущностно тождественны относительно прошлого субъекта, и даже интроспекция не в состоянии здесь провести различие. Поэтому крипкевские комментарии кажутся некорректными. Куайновская проблема не возникает для небихевиористского, интроспективного подхода Крипке С. Указ. соч. С. 58.

Humphrey J. Quine, Kripke's Wittgenstein, Simplicity and Sceptical Solutions // The Southern Journal of Philosophy. March, 1999. Vol. XXXVII, № 1.

Витгенштейна;

она возникает для бихевиористского подхода при поиске ‘внешнего критерия’1.

Короче говоря, куайновский скепсис касался только уровня интерсубъективности, коммуникации. Куайн не сомневался в том, что в интроспеции туземец способен отдать себе отчет в том, что он имеет в виду, произнося ‘гавагай’. Проблема возникала тогда, когда следовало понять говорящего извне с помощью каких-либо внешних критериев.

Очевидно, что скепсис крипкевского Витгенштейна радикальнее. И в этой связи, кстати, становится тем более непонятным, почему Крипке захотел выставить Куайна своим союзником. Напротив, ему скорее следовало бы заострить проблему в противопоставлении. Скептический тезис Витгенштейна указывает на то, что неопределенность значения возникает на уровне субъективности. Продуцирующий актуальное употребление языковых выражений субъект, обращаясь к себе, к своему собственному опыту в прошлом и настоящем, не способен преодолеть плюрализм в интерпретациях значения.

4.6. ‘Китайская комната’ Д. Серла Иногда дискуссии вокруг проблемы следования правилу сравнивались2 с еще одной широко известной в последние два десятилетия полемикой в аналитической философии, касающейся так называемого аргумента китайской комнаты, который Д. Серл использовал в своем критическом исследовании по отношению к инженерной деятельности в области искусственного интеллекта3. Серл исходил из принципов интенционалистской (менталистской) семантики, являясь одним из основных адептов данного вида теории значения, вслед за П. Грайсом4. По отношению к интенционализму очень Liu Xin Shenn Kripkenstein: Rule and Indeterminacy // Proceedings of the Twentieth World Congress of Philosophy. Boston, Massachusetts U.S.A. 10–15 August 1998.

[Электронный ресурс] – Режим доступа: http://www.bu.edu/wcp/Papers/Lang/LangLiu1.h-m, сво-бодный.

Kober M. Kripkenstein Meets the Chinese Room: Looking for the Place of Meaning from a Natural Point of View // Inquiry. Sept. 1998. 41 (3). P. 317–332.

Searle J. Minds, brains, and programs // Behavioral and Brain Sciences 1980. 3. P. 417– 424. Русский перевод: Серл Д. Мозг, сознание и программы // Аналитическая философия:

становление и развитие. М.: ДИК, 1998. С. 376–400.

Grice P. Studies in the Way of Words. Cambridge, Mass: Harvard University Press, 1989.

любопытные критические соображения высказал уже упомянутый нами в данном параграфе Д. Деннет, позиция которого, в самом деле, оказывается в определенной степени коррелятивной скептическому ходу мысли Витгенштейна – Крипке. Имеет смысл рассмотреть основные элементы данной полемики подробнее.

Включившись в дискуссию об искусственном интеллекте, Д. Серл представил свой аргумент, суть которого сводилась к следующему.

Допустим, человека, владеющего только английским языком, помещают в изолированную от внешнего мира комнату и предоставляют ему для чтения текст на китайском. Естественно, в виду того, что он не имеет ни малейшего представления о значении китайских иероглифов, текст оказывается для него набором чернильных закорючек на листе бумаги – человек ничего не понимает. Затем ему дают еще один лист бумаги, исписанный по-китайски, и, в придачу к этому, определенную инструкцию на родном для него английском о том, как можно было бы сравнить два китайских текста. Эта инструкция научает выявлению тождественных символов и определению закономерности их вхождения в более общий контекст. Когда приносят третий китайский текст, к нему прилагают вторую английскую инструкцию о сравнении последнего с двумя предыдущими и т.д. В итоге, после продолжительных упражнений испытуемому приносят чистый лист бумаги и просят что нибудь написать по-китайски. К этому времени человек из китайской комнаты настолько хорошо освоил формальные символические закономерности, что, на удивление, действительно оказался способным написать вполне связный и понятный любому грамотному китайцу текст. И наконец, чтобы произвести должный эффект, человека выводят из комнаты на обозрение широкой публике и представляют как англичанина, изучившего китайский, что сам виновник презентации не замедлит подтвердить своим безукоризненным знанием иероглифического письма.

Так понимает ли наш испытуемый китайский? Серл дает категорически отрицательный ответ на этот вопрос. Понимание должно сопровождаться актами первичной интенциональности, в которых сознание, еще до всякого обращения к каким-либо материальным носителям, т. е. к речи или письму, способно концентрироваться на внутренних интенциональных содержаниях как не редуцируемых ни к чему другому фактах автономной психической жизни.

Интенциональность языка производна, она возникает при намеренном наделении изначально пустых знаков значением посредством замещения внутреннего интенционального содержания пропозициональным содержанием синтаксически организованных структур.

Для общественности, которая оценивала результаты обучения человека из китайской комнаты, возникла иллюзия того, что экзаменуемый действительно овладел китайским. Причина этой иллюзии кроется в той привычке, в соответствии с которой люди предположили за пропозициональными содержаниями продуцированных человеком синтаксических форм его внутренние интенциональные содержания, явившиеся основой первых. Но на деле обучение в китайской комнате принесло прямо противоположные результаты. Человек научился формальным операциям со знаковой системой без какого-либо собственного интенционального участия в этом предприятии. Пропозициональные содержания представленного на обозрение китайского письма имели смысл только для тех, кто действительно мог подкрепить их более фундаментальными интенциональными содержаниями своей психики. Человек из китайской комнаты сам не понял ничего из того, что написал.

По мысли Серла, действия испытуемого англичанина полностью аналогичны работе искусственного интеллекта (ИИ), который несмотря ни на какие интенсификации в сфере технологий, никогда не сможет достичь уровня человеческого сознания именно из-за невозможности преодолеть фундаментальный разрыв между первичной и производной интенциональностями. С помощью специальных программ, настраивающих на формальное оперирование символическими образованиями, ИИ может создавать иллюзии мощнейшей мыслительной активности, многократно превышающей способности человеческого сознания. Результаты такой деятельности ИИ оказываются, в самом деле, чрезвычайно полезными для человека. Тем не менее у нас нет никаких оснований тешить себя иллюзией существования братьев по разуму. ИИ не мыслит. Всю работу по содержательному наполнению пустых символических структур берет на себя человек, прикрепляя последние к внутренним интенциональным содержаниям – подлинным элементам разумной жизни.

Обсуждая работу автомата по продаже пепси-колы, Д. Деннет1 без колебаний принимает серлевские аргументы. Что значат наши фразы:

‘Автомат понял, что я поместил в него настоящую американскую монету, и Dennet D., Haugeland J. Intentionality // The Oxford Companion to the Mind / In R.L. Gregory, ed. Oxford University Press, 1987.

выдал мне банку с напитком’ или ‘Я его обманул: вместо монеты я опустил в приемник подходящий кусок металла, он ошибся и снова угостил меня баночкой пепси’? Только то, что мы используем исторически сложившуюся, привычную для нас форму речи. Мы антропоморфизируем автомат, приписывая ему знакомые нам самим интенциональные состояния.

Аргументируя в защиту данного тезиса, Деннет приводит в пример комичный случай из истории торговой индустрии. В пятидесятых годах американские автоматы по продаже напитков появились в Панаме, будучи оборудованы специальным детектором для приема панамских монет. Однако панамские и американские четвертаки оказались на то время подобными друг другу по форме, весу и даже по тому материалу, из которого они изготовлены. Автомат все чаще начал ошибаться, выдавая банку пепси в том случае, когда вместо панамской монеты, в него помещали американскую. В результате эти первые автоматы по продаже напитков быстро исчезли из Панамы – их использование было невыгодно для панамского правительства.

Что же мы имеем в виду, когда говорим здесь об ошибках устройства? Вполне возможно представить себе ситуацию (правда, теперь не реальную, а только воображаемую), что панамское правительство благосклонно отнеслось к равноправному хождению панамских и американских денег на территории своей страны. Будет ли тогда действие автомата, в том случае, если он принимает американскую монету, считаться ошибкой? Очевидно, нет. Значит одному и тому же физическому действию устройства могут быть приписаны различные интенциональные характеристики, различные модусы интенции. В данном случае – правильное восприятие и ошибочное восприятие. У нас нет сомнения в том, что само устройство не обладает внутренним чувством того, что оно ошибается в данный момент. Его физическое состояние всегда одно и то же, оно совершенно индифферентно по отношению к каким-либо интенциональным оценкам. Мы приписываем действию автомата производные интенциональные состояния только потому, что сами обладаем внутренней интенциональностью.

Интенциональность наших действий во внешнем мире также производна, как и интенциональность действий автомата, но у нас есть что-то еще: первичная интенция, абсолютно недоступная обсуждаемому устройству.

Отметим еще один момент. Конструкторы детектора по приему монет могут проявлять чудеса инженерной мысли, научая автомат различать не только вес, форму и материал монет, но и отчеканенные на ее поверхностях знаки и рисунки так, что устройство окажется способным отличать друг от друга равные по весу, форме и материалу американские и панамские четвертаки. Тем не менее даже в этом случае мы не сможем утверждать, что автомат понимает, что перед ним американская монета. Отчеканенные знаки и рисунки на американском четвертаке что-то значат для автомата только в отношении внешнего сравнения этих неровностей и закорючек с неровностями на панамской монете. Взятые сами по себе, без какого-либо внешнего материального отношения, эти неровности и закорючки не значат ничего. В процессе работы автомата они не отсылают ни к какому внутреннему интенциональному содержанию. Детектор в принципе не может понять, что такое американская монета.

Если бы исследование Деннета заканчивалось только этим тезисом, то сложно было бы отыскать какой-то особый смысл в том, чтобы обсуждать его теорию отдельно. На самом деле, позиция этого американского философа оказывается гораздо более оригинальной и, в конце концов, радикально отличной от интенционализма Д. Серла.

Деннет, как мы только что увидели, полностью соглашается с Серлем в том, что ИИ не обладает первичной интенциональностью, а довольствуется лишь ее производными формами, навязанными ему извне человеческим сообществом. Но в отличие от Серла он утверждает следующее: не только ИИ, но и человек не обладает первичной интенциональностью. Миф о первичной интенциональности – один из самых глубоких предрассудков классической философской традиции Запада. ИИ оказывается действительно подобным человеческому сознанию, но не в том, что он, как и человек, обладает первичной интенциональностью, а, наоборот, в том, что человек, как и ИИ, ею не обладает. Не ИИ похож на человека, а человек на ИИ. Здесь Деннет пытается проиллюстрировать свою позицию с помощью мысленного эксперимента, внешний антураж которого он заимствует у Х. Патнема.

Последуем за ним.

Некто Джонс, отправившись в космическое путешествие, прибывает на планету Земля-Двойник (ЗД). Все здесь оказывается Джонсу знакомо:

люди, дома, деревья, небо – все как на Земле. Пообедав в ресторане, пообщавшись с местными жителями и неспешно прогуливаясь по городу, Джонс наткнулся на рекламный проспект, сообщавший об очередном туре скачек на лошадях на местном ипподроме. Джонс был очень возбужден этим обстоятельством и немедленно отправился на ипподром. А возбуждение его было связано с тем, что на Земле он был предупрежден об одной странности фауны той планеты, на которую он улетал. ЗД есть точная копия Земли с одним исключением. Там на скачках кроме лошадей можно встретить особых животных – смошадей (Деннет намеренно использует такой неологизм – ‘sсhmorses’, чтобы он был созвучен обычному английскому слову ‘horses’). Смошади ни по виду, ни по повадкам совершенно не отличаются от лошадей. Тем не менее смошади не есть лошади. Мы можем в качестве предпосылки допустить, что они различаются, к примеру, структурной организацией молекул ДНК или какими-либо иными показателями. Главное допустить, что установить это различие не представляется возможным в обыденном опыте восприятия, без применения специфических инструментов и создания особых лабораторных условий.

Так как Джонс имел интерес к познанию и был склонен к самонаблюдению, то его очень волновал вопрос о том, что с ним будет происходить, когда он увидит на ипподроме животных, как он будет пытаться отличить лошадь от смошади. При этом он знал, что данная эпистемологическая ситуация радикализируется тем фактом, что местные жители на ЗД для именования и смошадей, и лошадей используют одно и то же слово – ‘лошадь’, так что выяснить у них с помощью вопроса то, с чем он имеет дело в своем восприятии, не представляется возможным.

Так вот, попав на ипподром и тщательно сосредоточившись на своих внутренних состояниях, наш герой с очевидностью обнаружил, что не имеет в данный момент ничего, что можно было бы назвать первичным интенциональным содержанием. Глядя на проносившихся мимо него животных, он не знал, как себя вести, о чем думать: о том, что он имеет действительное восприятие лошади;

о том, что он имеет восприятие лошади, но ошибается, так как перед ним на самом деле смошадь;

о том, что он имеет действительное восприятие смошади;

или о том, что имеет восприятие смошади и ошибается, так как перед ним на самом деле лошадь?

Суть проблемы в том, что восприятие как определенное психическое переживание, действительно, имеет место так же, как имеет место физическое состояние автомата пепси-колы в тот момент, когда в него опускают монету, но вот само интенциональное содержание в качестве смысловой интерпретации воспринимаемого объекта равным образом отсутствует в обоих случаях.

Однако, признание наличия столь радикальной смысловой неопределенности опыта не должно обернуться для Джонса катастрофой, как оно не оборачивается катастрофой и для всех окружающих. Джонс вполне может оставить в покое это неблагодарное эпистемологическое предприятие – прояснение интенциональных содержаний своего сознания – и заняться каким-нибудь практическим делом, в котором будут принимать участие объекты его теоретического интереса. Например, Джонс, как и большинство окружающих, просто пойдет и сделает ставку в тотализаторе на победу лошади №4. И если ему улыбнется удача, то вряд ли для него будет важным снова ломать голову над вопросом – так кто же пересек финишную черту под №4 – лошадь или смошадь? Самым важным в данной ситуации является то, что этот объект пришел к финишу первым. Все это означает, что на самом деле в своей практической жизни человек не фокусирует свое внимание на глубинных интенциональных содержаниях, выступающих в качестве смысловых характеристик окружающих его вещей. Скорее, человек просто оперирует объектами по определенным правилам, алгоритмам, формируемым в сообществе, вся смысловая определенность объекта ограничивается его функциональным включением в многообразную сеть взаимодействий с другими объектами.

Но разве не то же самое делает система искусственного интеллекта?

Разве она не оперирует объектами по заданным алгоритмам? Нет сомнений, что это так, и отсюда следует прямо противоположный серлевской позиции вывод. Если процесс осмысления объектов человеком заключается не в фиксации каких-то глубинных интенциональных содержаний, а состоит, скорее, в умении применять согласованные правила операций с этими объектами (более строго – с символами объектов, хотя Деннет не заостряет внимание на лингвистической стороне вопроса), то ИИ думает и понимает ничуть не меньше человека, точнее, человек понимает ничуть не больше, чем ИИ.

Система программ возможного ИИ может охватить собой весь мир так, что при взаимной согласованности правил обхождения с объектами своей деятельности каждый элемент ИИ будет демонстрировать понимание (в прямом и единственном смысле этого слова) происходящего, этот мир будет также полон смысла, как и человеческий мир.

Что есть интенциональное содержание? По сути, это тот смысл, который мы приписываем предмету. Серл будет утверждать, что вот эта вещь для человека с очевидностью будет выступать интенционально как четвертак, таков ее смысл – это американская монета достоинством в центов. И человек может удерживать этот смысл в своем переживании с ясностью и отчетливостью.

Однако контрпримеры не заставят себя долго ждать. Туземец, далекий от понятия о деньгах, но восхищенный прочностью вещи и ее эстетической привлекательностью (блестящая, идеально круглая) будет демонстрировать ее сородичам в качестве магического талисмана, дающего ему, скажем, какие-то новые силы и существенное превосходство над остальными. Если мы дадим эту вещь любому ребенку, который также еще не имеет понятия о деньгах, мы увидим, какое новое применение он найдет для нее – допустим, он поставит монету на ребро и будет катать ее, представляя колесо и т.д.

Эти примеры показывают то, что сама вещь не имеет никакого смысла. Она, подобно крипкевскому ‘+’, является только знаком, за которым именно мы сами обнаружим какие-либо значения. Но исходя из вышесказанного видно, что значений у этого знака может быть много. Данный предмет может стать и монетой, и талисманом, и детской игрушкой. Спрашивается, что представляет собой его корректное, правильное значение? Что я должен иметь в виду, какое интенциональное содержание, обращаясь в чувственном опыте к данной вещи? Очевидно, что интенциональное содержание будет зависеть от контекста, от той общей смысловой ситуации, в которую помещен познающий. Вот здесь и возникает проблема. Теперь, когда я понимаю это, понимаю плюрализм возможных интерпретаций смысла данной вещи, что я должен мыслить в данный момент? Могу ли я отдать себе отчет в том интенциональном содержании, которое я имею сейчас в виду? Что является смыслом данной вещи: А – монета;

В – или монета, или талисман;

С – или монета, или талисман, или колесо? Не оказываемся ли мы в положении автомата по продаже пепси-колы? Мы просто фиксируем что-то в чувственном опыте, в ощущениях, а смысловую интерпретацию этим sense-data задаем не мы, а контекст, сообщество, которое склоняет нас к тому, чтобы следовать в нашем смыслополагании тем или иным путем. Можем ли мы говорить, что интерпретируем данную вещь ошибочно, когда мыслим в ней содержание А? Ошибка оказывается релятивной контексту, как и в случае с ИИ. И главное, можем ли мы утверждать, что сейчас, обращаясь к данной вещи, мы мыслим содержание А, а не В? По крайней мере, из моего прошлого употребления этой вещи не следует, что я имел в виду именно А. Значит, сейчас, в данный момент моего обращения к той или иной вещи, я с одинаковым основанием могу интерпретировать интенциональное содержание моего сознания и как А, и как В, и как С и т.д. Человек оперирует вещами как знаками, не имея какого-либо устойчивого, фиксированного интенционального содержания. Значение вещи, как и значение знака в языке, подвержено, по словам Д. Фодора1 – мыслителя, разделяющего по этому пункту позицию Деннета, – некоему диссипативному распаду, оно представляет собой дизъюнктивный ряд ad infinitum. И в силу конечности нашего познавательного аппарата весь этот ряд мы не в силах удержать во внимании.

Однако, как и в случае с Джонсом на ипподроме, мы не должны впадать в уныние, сталкиваясь с таким радикальным релятивизмом относительно значений знаков, которыми мы пользуемся. Мы должны довольствоваться принимаемыми в сообществе способами операциональной деятельности с данными знаками. Заходя в магазин и подавая через прилавок монету, мне не следует всякий раз впадать в теоретический ступор по поводу невозможности однозначной фиксации того смыслового содержания, которое стоит за этой физической вещью.


Мне достаточно лишь того, что в ответ на этот мой жест продавец выдаст мне, к примеру, коробку спичек, что будет являться завершением акта успешной коммуникации.

Все это, в самом деле, напоминает нам радикальным образом проинтерпретированные тезисы концепции ‘значение как употребление’ и мысленный эксперимент по изучению иностранного языка по методу Витгенштейна – Крипке, который мы изложили в §2 настоящей главы.

Интересно, что сам Деннет ссылается в своем тексте на Крипке, но в весьма критическом ключе. Он цитирует следующий пассаж из работы ‘Витгенштейн о правилах и индивидуальном языке’:

Идея, что нам недостает ‘прямого’ доступа к фактам, показывающим, подразумеваем ли мы плюс или квус, в любом случае эксцентрична. Разве я не знаю непосредственно, с достаточной степенью очевидности, что я подразумеваю плюс? …Относительно меня могут существовать некоторые факты, к которым я имею непрямой доступ и относительно которых я должен образовывать предварительные гипотезы. Однако, несомненно, факт относительно того, что я подразумеваю под ‘плюс’, не является одним из них! Далее Деннет дает свой комментарий:

Fodor J. Representations. Cambridge, MA: MIT Press, Bradford Books, 1981.

Крипке С.А. Указ. соч. С. 42–43.

Не следует думать, что Крипке делает это заявление, говоря in propria persona, ибо оно возникает посреди полемического ответа, который, как считает Крипке, дал бы Витгенштейн на специфическое скептическое сомнение, однако он позабудет поместить какое-либо опровержение в уста скептика и пожелает подтвердить свою симпатию к выраженной позиции1.

Чем вызвана такая оценка? Деннету не хватило времени или терпения дочитать текст Крипке до конца, или он был одержим мыслью об оригинальности своей теории? В любом случае мы не можем с ним согласиться в этом пункте. Очевидно, что дальнейший ход рассуждения в работе Крипке состоит как раз в последовательной критике позиции о привилегированном субъективном доступе к значению языкового выражения.

4.7. Принцип индукции П. Стросона Если бы П. Стросон обсуждал проблему следования правилу, он, скорее всего, был бы удовлетворен скептическим решением Крипке, ибо в своей работе ‘Scepticism and Naturalism’2 он высказывает сходные идеи по отношению к скептическому рассуждению.

Стросон признает, что двумя важнейшими принципами познания, которые позволяют человеку поддерживать свое существование и ориентацию среди вещей, являются, во-первых, умозаключения, основанные на индуктивном методе, и, во-вторых, убеждение в существовании внешнего мира.

Вместе с тем Стросон соглашается, что перед лицом радикального скептицизма эти два важнейших познавательных принципа оказываются беззащитными. Мы не способны изобрести такие познавательные процедуры, которые позволили бы нам с достоверностью утверждать необходимость индуктивного вывода для всех возможных случаев его применения в той или иной предметной области. Мы также никогда не сможем дать окончательного удовлетворительного обоснования нашему убеждению в существовании внешнего мира.

Однако, подобно крипкевскому ответу скептику, Стросон предлагает не противостоять скептицизму лицом к лицу и не сокрушаться от невозможности побороть скептика, стросоновское Dennett D. Evolution, Error and Intentionaly // Sourcebook on the Foundations of Artificial Intelligence / Ed. by Y. Wilks and D. Partridge. New Mexico University Press, 1988.

Strawson P. Scepticism and Naturalism: Some Varieties. New York: Columbia University Press, 1985.

решение состоит в призыве игнорировать скептицизм. Поскольку убеждения в достоверности индуктивного вывода и существовании внешнего мира являются определяющими для нашего бытия в целом, постольку мы должны закрыть глаза на проблемы, возникающие в результате излишнего теоретизирования, и обратиться к практической стороне нашей жизни.

Ваи-хунг Вонг – один из интерпретаторов стросоновской философии – помимо корреляции с крипкевским Витгенштейном сравнивает данные тезисы Стросона с принципом доверия Д.

Дэвидсона1, который полагал, что вера в существование внешнего мира и возможность его адекватного познания различными членами лингвистического сообщества является необходимой составляющей успешного функционирования языка.

И все же между позициями указанных мыслителей существуют важные различия в нюансах. Хотя о крипкевском Витгенштейне и можно было бы сказать, что он игнорирует скептицизм, однако причина для этого была в другом. Крипке считает, что вера в незыблемость индукции, в противовес Стросону, вовсе не является необходимой составляющей нашего практического опыта. Если Стросон игнорирует скептицизм потому, что, приняв его, мы просто не сможем продолжать успешно поддерживать себя в практической жизни, то Крипке игнорирует скептицизм в виду того, что данная проблема, которую ставит скептик – а именно, вопрос о достоверности индукции, – вообще не актуальна для реальной практики употребления языка.

Сравнение Стросона с Дэвидсоном, в противовес Вонгу, тоже является сомнительным. Если первый, как и крипкевский Витгенштейн, признает невозможность прямого ответа скептику, то Дэвидсон все же пытается обосновать свою реалистскую позицию через критику релятивистских способов рассуждения. Мы обратимся к этому пункту философии Дэвидсона в следующей главе, посвященной критике существующих решений проблемы следования правилу.

4.8. Теорема Левенгейма – Сколема Дискуссии вокруг теоремы Левенгейма – Сколема заняли одно из центральных мест в современной философии математики в виду тех Wong Wai-hung Strawson’s Anti-scepticism: A Critical Reconstruction. Ratio (new series). 2003. XVI. 3 September. P. 290–306.

масштабных скептических следствий, вытекавших из ее применения, которые имели значение для эпистемологии в целом. К обсуждению данной темы подключились такие значимые для новейшей философии математики и аналитической традиции фигуры, как П. Бенацерраф1, Х. Патнем2, К. Райт3.

Теорема Левенгейма – Сколема гласит, что любая теория первого порядка, имеющая несчетную модель, имеет также и счетную модель.

Казалось бы, данная формулировка не содержит чего-то проблематичного. Однако существенные затруднения эпистемологического характера возникают в качестве следствий применения этой теоремы. Например, формализованная теория множеств утверждает существование только несчетных моделей, но применение к ней теоремы Левенгейма – Сколема показывает, что в данной теории, кроме несчетных, будут содержаться также и счетные модели.

Этот результат приводит нас к заключению, что аксиоматическая система не справляется с возложенной на нее функцией описания какого-то определенного класса математических объектов. В.В.

Целищев фиксирует эту проблему следующим образом:

При введении аксиоматики (скажем, в теории множеств) математик стремится к тому, чтобы модель системы аксиом была ‘намеренной’.

Например, аксиомы были призваны описывать несчетные множества, но по теореме Левенгейма – Сколема, среди моделей такой системы оказываются и ‘ненамеренные’, или нестандартные, интерпретации, в частности счетная модель. Это означает, что система аксиом, предназначенная для описания некоторого специфического класса математических объектов, не выполняет этой роли4.

Формулировку проблемной ситуации можно дополнить, воспользовавшись суждениями М. Клайна:

Benacerraf P. Skolem and the Sceptic // Proceedings of the Aristotelian Society. 1985.

Suppl. Vol. LIX. P. 85–113.

Putnam H. Models and Reality // Journ. of Symbolic Logic. 1980. Vol. 45, № 3.

Р. 464–482.

Wright C. Skolem and the Sceptic // Wright C. Rails to Infinity: Essays on Themes from Wittgenstein’s Philosophical Investigations. Cambridge, Massachusetts: Harvard University Press, 2001. P. 381–402.

Цит. по: Целищев В.В. Возможна ли иррациональная математика // Философия науки. 2000. № 1 (7). [Электронный ресурс] – Режим доступа: http://www.philosophy.

nsc.ru/journals/philscience/7_00/tselichev.htm, свободный.

Теорема Левенгейма-Сколема утверждает, что любая система аксиом допускает намного больше существенно различных интерпретаций, чем предполагалось при ее создании. Аксиомы не устанавливают пределов для интерпретаций, или моделей. Следовательно, математическую реальность невозможно однозначно включить в аксиоматические системы1.

Мы не будем вдаваться в подробности, какое значение эти следствия имели для развития собственно философии математики. Детальное изложение этого вопроса можно найти в книге В.В. Целищева ‘Философия математики’2. Мы остановимся лишь на тех общеэпистемологических следствиях данной теоремы, которые актуальны для прояснения философских вопросов познания в целом. И здесь мы увидим, что тот скептицизм, который выводим из распространения на более общие эпистемологические вопросы следствий применения данной теоремы, оказывается, в определенном смысле, подобным скептицизму относительно следования правилу употребления языковых выражений, обсуждению которого посвящена наша работа.

Критика Х. Патнемом менталистской теории значения, которая была представлена в первом пункте данного параграфа, не является визитной карточкой философии этого американского мыслителя. Наибольшую известность ему принесла как раз интерпретация следствий теоремы Левенгейма – Сколема, позволившая распространить данные скептические затруднения из области философии математики на философию языка и эпистемологию в целом. Это привело Патнема к созданию целой философской системы, хорошо известной под названием ‘внутреннего реализма’, получившей свое выражение в работе ‘Разум, истина и история’3.


Относительно языка математики посредством теоремы Левенгейма – Сколема мы установили, что любая формальная система описания, кроме намеренной интерпретации, ради которой она и создается, может допускать также и некоторые неожиданные, ненамеренные интерпретации, в результате чего мы приходим к выводу, что формальная система не способна фиксировать содержание, она оказывается индифферентной по отношению к той или иной области математических объектов. Распространение этого тезиса на философию Клайн М. Математика. Утрата определенности. М.: Мир, 1984. С. 316.

Целищев В.В. Философия математики. Новосибирск: Наука, 2002. Ч. 1.

Putnam H. Reason, Truth, and History. Cambridge: Cambridge University Press, 1981.

языка в целом будет выглядеть следующим образом. Та или иная совокупность предложений языка даже при четкой фиксации истинности каждого из высказываний оказывается полностью индифферентной по отношению к семантике (для Патнема проблемы семантики в данном случае тождественны проблемам референции). Мы можем употреблять эту систему предложений для описания определенных событий, но всегда будет существовать возможность полной семантической переинтерпретации данной системы таким образом, что значения всех терминов, входящих в состав высказываний, будут заменены, однако оценка истинности каждого из предложений системы окажется неизменной. Используя язык, чтобы говорить о чем то определенном, мы всегда находимся в ситуации риска появления какой-либо ненамеренной, нестандартной интерпретации наших терминов. И главное, мы не обладаем какими-либо средствами для фиксации появления такой новой интерпретации. Я могу быть уверен, что мой собеседник полностью понимает, о чем я веду речь, поскольку он всякий раз соглашается с истинностной оценкой моих высказываний, и однако же, теоретически допустимо, что его семантическая интерпретация терминов, составляющих предложения моего языка, окажется совершенно отличной от моей. Истина не определяет референцию.

Для иллюстрации данного скептического положения Патнем приводит простой пример. Допустим, в какой-либо беседе я делаю высказывание ‘кошка лежит на коврике’ и дополняю его некоторой суммой других высказываний, описывающих ту общую ситуацию, в которую данное событие вовлечено. Мой собеседник может соглашаться со всеми моими высказываниями, демонстрируя, что он понимает их и признает их истинность. Однако теоретически мы можем допустить, что там, где я имею в виду кошку, которая лежит на коврике, когда говорю ‘кошка лежит на коврике’, мой собеседник подразумевает вишню, которая висит на дереве. Мое предложение ‘кошка лежит на коврике’ означает для него: вишня висит на дереве. При этом и данное высказывание, и вся сумма остальных высказываний сохраняет свою истинностную оценку как для меня, так и для него. Из чего можно сделать вывод, что в процессе нашего разговора у нас не будет никаких зацепок, чтобы почувствовать нелепость ситуации, понять, что мы говорим о разных вещах.

Очевидно, что Патнем формулирует серьезную скептическую проблему как для философии языка, поскольку речь идет о радикальной дестабилизации семантики, так и для эпистемологии в целом, поскольку именно лингвистический опыт является определяющим для всех сфер познавательной деятельности.

Патнемовский аргумент чисто стилистически во многом схож с крипкевской экспозицией скептической проблемы относительно значения языкового выражения. Мы также можем представить, что в процессе употребления языка в коммуникации перед нами возникает теперь уже не крипкевский, а патнемовский скептик и спрашивает: а ты уверен, что твой собеседник сейчас употребляет термины в тех же значениях, что и ты? Если я отвечу положительно и будут апеллировать к тому, что мы с собеседником единодушны в истинностной оценке всех наших предложений, то патнемовский скептик тут же приведет в пример какую-нибудь ненамеренную интерпретацию, подпадающую под нашу систему высказываний и истинностных оценок.

Однако в содержательном плане между рассуждениями Патнема и Витгенштейна – Крипке все же имеются важные различия. Во-первых, патнемовская неопределенность существует только на уровне интерсубъективной коммуникации. Здесь не ставится вопрос о том, может ли сам субъект в своем лингвистическом опыте испытать затруднения с фиксацией значений выражений его языка. Патнемовский аргумент более органично согласуется с идеями Куайна о неопределенности перевода, нежели с крипкевским скепсисом о следовании правилу. Крипкевский скептик ставит проблему радикальнее, на уровне субъективности. Именно поэтому в рамках патнемовского скептицизма вообще нет смысла обсуждать аргумент индивидуального языка, ибо этот вопрос касается способности субъекта в своей индивидуальной жизни фиксировать значения выражений. Для Патнема, как и для Куайна, это не вопрос. Во-вторых, скептицизм Крипке вырастает из проблемы индукции, из констатации того факта, что наш опыт, наше познание конечны. Если бы мы созерцали все возможные правила употребления и могли бы представить все возможные случаи употребления терминов, то неопределенность в значении бы исчезла. Если бы могли задать явное определение даже одного-единственного концепта, трансформирующегося в правило употребления, то даже в этом случае мы уже могли бы говорить о точной фиксации значения по крайней мере одного термина (например, математического термина ‘+’). В случае же Патнема сам скепсис вырастает на других основаниях. Патнем говорит, что если бы даже наша система высказываний сохраняла бы истинность во всех возможных мирах, т.е. при допущении бесконечного опыта, неопределенность в значениях терминов, составляющих наши высказывания, все равно бы сохранилась:

Ни одна точка зрения, которая фиксирует только истинностные значения целостных предложений, не может фиксировать референты, даже если она определяет истинностные значения предложений в любом возможном мире В связи с этими замечаниями тезис Райта о том, что и Куайн, и Патнем, и Крипке вырастают из позднего Витгенштейна:

…тот, кто знаком с ними (речь и идет о Куайне, Патнеме и Крипке. – В.Л.), я думаю, увидит, что они разделяют общее допущение. Это допущение является определенной версией идеи позднего Витгенштейна, что значение не может превзойти употребления2 – кажется все же преувеличением даже с позиции, систематизирующей различные теоретические положения безотносительно к историко философским вопросам, не говоря уже о том, что данный тезис явно сомнителен с точки зрения историко-философских фактов (повлияла ли на развитие идей Куайна о неопределенности перевода философия позднего Витгенштейна?). Скептические аргументы Патнема и Крипке имеют параллели, но все же они базируются на разных основаниях и обращают внимание на различные аспекты употребления языка. Идеи Витгенштейна – Крипке гораздо органичнее согласуются с семантическими экспериментами Гудмена, нежели с воззрениями Куайна и Патнема.

4.9. ‘A Nice Derangement of Epitaphs’ Д. Дэвидсона Д. Дэвидсон – один из самых плодотворных и вместе с тем амбивалентных философов аналитической традиции второй половины ХХ в. Ему удалось высказать немало оригинальных идей, которые оказались столь различными, что для интерпретаторов возникает сложность в создании здесь какой-то единообразной классификации, в подведении взглядов философа под какую-либо общую Putnam H. Reason, Truth, and History. Cambridge: Cambridge University Press, 1981.

P. 33.

Wright C. Skolem and the Sceptic // Wright C. Rails to Infinity: Essays on Themes from Wittgenstein’s Philosophical Investigations. Cambridge, Massachusetts: Harvard University Press, 2001. P. 392.

онтоэпистемологическую позицию1. С данными проблемами сталкиваемся и мы в настоящем исследовании. С одной стороны, он предстает как реалист, когда формулирует свой принцип доверия или когда подвергает критике идею концептуальной схемы, с другой стороны, он высказывает соображения, которые вполне можно было бы рассматривать как скептические по отношению к традиционной теории значения. Нижеследующее обсуждение представляет собой попытку разобраться в этом вопросе и представить взгляды философа в последовательной, непротиворечивой форме.

В одной из своих статей, название которой для неподготовленного читателя может показаться полной бессмыслицей: ‘A Nice Derangement of Epitaphs’ (это можно было бы перевести как: ‘Подходящее умопомрачение эпитафий’), Дэвидсон делает претенциозное заявление:

Нет такой вещи как язык…2 – и дальше делает пояснение, исходя из которого мы понимаем, что речь идет о традиционном, классическом воззрении:

…нет, если под языком подразумевается что-то такое, что под ним понимали многие философы и лингвисты3.

Дэвидсон имеет в виду язык как систему устойчивых лексических значений и четко сформулированных синтаксических правил, общую для той или иной лингвистической группы. Одной из основных идей философа является положение о том, что такой язык иллюзорен. На самом деле, все, с чем мы имеем дело, – это множество идиолектов, относимых к различным членам языкового сообщества. И интерпретацию, понимание чужого идиолекта мы не можем объяснить ссылкой на существование некоторой общей системы языка, мы должны искать какие-то иные, нетрадиционные формы объяснения.

Для подтверждения своей идеи об идиолектической дисперсии языка Дэвисон прибегает к анализу девиантных форм употребления выражений, примером которых и может служить название рассматриваемой нами статьи. Американский мыслитель заимствует эту фразу из пьесы классика английской литературы Ричарда Бринсли Evnine S. Donald Davidson. Stanford, California: Stanford University Press, 1991.

Davidson D. A Nice Derangement of Epitaphs // Philosophical Grounds of Rationality:

Intentions, Categories, Ends. Oxford: Oxford University Press, 1986. P. 174.

Ibid. P. 174.

Шеридана1 ‘Соперники’. Миссис Малапроп, одна из героинь пьесы, пытаясь произвести впечатление ученой и эрудированной дамы, постоянно старается использовать в своей речи сложные, редкоупотребимые в обыденном языке слова. Но поскольку эта персона имеет лишь ничем не подтверждаемую претензию казаться эрудитом, что как раз и высмеивает автор пьесы, постольку она в процессе осуществления данного предприятия изображается в тексте с комической стороны. Вместо необходимых слов для изложения своей мысли она, путаясь, использует другие, схожие по произношению.

Причем из-за того, что слова-заместители оказываются не менее сложными, она толком не понимает различия между уместными и неуместными для данного контекста словами. Пребывая в полной уверенности относительно высокого стиля и респектабельности своей речи, она не замечает, сколь комично выглядит, ибо произносимые ей выражения оказываются бессмысленным нагромождением фонем. Вот в одном из таких примеров и идет речь о ‘подходящем умопомрачении эпитафий’. Миссис Малапроп говорит: ‘Sure, if I reprehend any thing in this world it is the use of my oracular tongue, and a nice derangement of epitaphs!’2 Что можно было бы перевести, как: ‘Конечно, когда я порицаю какую-либо вещь в этом мире, я использую свою пророческую манеру речи и подходящее умопомрачение эпитафий!’ Вместо этой абракадабры, бессмысленность которой миссис Малапроп так и не осознала, она хотела произнести следующее: ‘Sure, if I apprehend any thing in this world it is the use of my vernacular tongue, and a nice arrangement of epithets!’ То есть: ‘Конечно, когда я обращаю внимание на какую-либо вещь в мире, я использую свою идиолектическую манеру речи и подходящую классификацию эпитетов!’ Слова ‘apperehend’, ‘vernacular’, arrangement’ и ‘epithets’ были непреднамеренно заменены на ‘reprehend’, ‘oracular’, ‘derangement’, ‘epitaphs’.

Очевидно, говорит Дэвидсон, что для интерпретации значений таких ‘малапропизмов’ (данный термин, кстати, стал общеупотребимым в англоязычных лингвистических исследованиях) мы не можем применять традиционную теорию языка, которая содержит априорный лексический материал, ибо в данном случае термины по ошибке используются настолько нестандартно, что имеющаяся в наличии Bingham М. Sheridan: The track of a comet. London: Alien a. Unwin, 1972.

Sheridan R.B. The Rivals // Bbibliomania. Free online literature more tham classical texts. [Электронный ресурс] – Режим доступа: http://www.bibliomania.

com/0/6/284/2000/ frameset.html, свободный.

лексика не позволит задать для них какое-либо значение.

Следовательно, мы должны изменить наш взгляд на процессы употребления и интерпретации языковых выражений. Мы должны понять, что семантическая интерпретация происходит не за счет априорного лексического багажа, наличествующего в словаре, а как-то иначе, за счет иных механизмов, отдать отчет о работе которых Дэвидсон и пытался в своих исследованиях по философии языка.

Американский философ использует здесь термин ‘passing theory’ – ‘мелькающая теория’, который призван подчеркнуть пульсирующий, мимолетный характер значений, приписываемый выражениям в ситуации конкретного употребления. Б. Страуд сразу делает отсюда очень радикальный вывод, будто бы значение вообще не должно содержать в себе никакой предсказательной силы, и, следовательно, никакого правила, которое бы предопределяло будущие употребления выражения:

Нет ничего в том, что Дэвидсон называет мелькающей теорией произнесения субъекта, кроме интерпретации или понимания такого произнесения – корректной идентификации того, что говорящий говорит. Это – мимолетное прозрение;

оно говорит только то, что говорящий подразумевал под определенными словами в определенной ситуации. Это прозрение не имеет предсказательной силы. Она [миссис Малапроп] могла бы подразумевать что то совершенно отличное под этими же самыми словами в другое время1.

Такая интерпретация, как кажется, все же излишне сгущает краски.

Вспомним (см. п. 2.9 второй главы), что для эффективного построения Т-предложений, которые, по мысли Дэвисона, и должны давать нам понимание референтов выражений, необходим принцип холизма, целостного взгляда на язык. Мы обязательно должны ссылаться на то, как то или иное выражение употребляется в других случаях, и отсюда, посредством многократных соотнесений строить адекватное ситуации Т предложение. Я могу задать интерпретацию слов говорящего через такое Т-предложение, как: “‘Снег голубой’ тогда и только тогда, когда снег белый”, имея в виду иные употребления говорящим термина ‘голубой’, например, в выражениях ‘Лист бумаги голубой’, ‘Фон японского государственного флага голубой’. Исходя из такого холистического обозрения, я формирую указанное Т-предложение, которое говорит о том, что по отношению к вещам, для обозначения Stroud B. Theory of meaning and practice of communication // Stroud B. Meaning, Understanding, and Practice. Oxford: Oxford University Press, 2002. P. 198–199.

которых я использую термин ‘белый’, мой собеседник использует термин ‘голубой’ и т.д. Это значит, что какая-то предсказательная сила в значении выражения все же должна быть. Должна сохраняться некоторая стабильность употребления, и только на ней можно будет выстроить интерпретацию. Если на это возразить, что малапропизмы представляют собой столь радикальные случаи, когда из предыдущих употреблений никак нельзя вывести настоящего, из предыдущей сети Т предложений никак нельзя сформировать нового Т-предложения, которое бы задавало интерпретацию терминов в данной конкретной ситуации, на это можно было бы ответить, что предсказательная сила и правилосообразность значения здесь все равно задействуются, только не с оглядкой на прошлые употребления, а напротив, с потенциалом на будущее. Мы вводим новую интерпретацию, ожидая, что данное Т предложение, а именно: “‘Она использует подходящее умопомрачение эпитафий’ истинно тогда и только тогда, когда она использует подходящую классификацию эпитетов”, послужит нам основанием для дальнейших интерпретаций выражения ‘подходящее умопомрачение эпитафий’, которое будет использовать миссис Малапроп в своей речи.

Если же ее речь станет наводнена малапропизмами настолько, что какая-либо (даже девиантная) стабильность употребления исчезнет вообще, то построить систему Т-предложений, исходя из холистического принципа окажется практически невозможным, и мы никогда не сможем быть уверенными, что верно проинтерпретировали выражение в каком-либо конкретном случае.

Термин Дэвидсона ‘мелькающая теория’ призван подчеркнуть, скорее, то, что мы в любой момент должны быть готовы к неожиданностям (чего не позволяет нам сделать традиционная теория значения), должны быть чутки к любым семантическим изломам в употреблениях выражения, должны быть способны отреагировать на них корректировкой системы Т-предложений, но не о том, что предсказание и правило не играют никакой роли в процессе интерпретации.

Зато в другом отношении интерпретативная стратегия Страуда оказывается на высоте. Этот американский мыслитель прозорливо подчеркивает важность распространения исследования мелапропизмов на случаи употребления иных, недевиантных выражений языка:

Это важное положение, или факт, которое, как я думаю, Дэвидсон настойчиво утверждает. …Положение состоит в том, что то, что мы только что увидели в качестве подлинной интерпретации малапропизмов и неуместных выражений - а именно, что теории значения недостаточно, когда подразумеваемое значение отличается от значения, утверждаемого теорией, – является также подлинным интерпретативным стандартом для недевиантных выражений, когда подразумеваемое значения оказывается тем же, которое полагает и теория1.

Если даже мы сталкиваемся с вполне обычными, стандартными употреблениями выражений, мы не должны позволить сбить себя с тол ку тем фактом, что для прояснения их значений нам вполне хватает традиционной теории значения, с ее необходимым арсеналом заранее заготовленных словарных статей. Мы должны понимать, что и сейчас мы проводим скрытую, не лежащую на поверхности скрупулезную интерпретативную работу по построению и корректировке Т предложений, пусть даже результаты этой работы и оказываются тождественными стационарной, априорной теории. Так Дэвидсон хочет обосновать глубинный, приоритетный статус своей новой теории интерпретации. Даже в случае недевиантных выражений, говорит философ, существует …невыучиваемая общая сердцевина совместного поведения, которая не покрывается грамматикой или правилами, которая не доступна интерпретирующей машине, извлекающей значение того или иного выражения2.

Такой очевидный скепсис Дэвидсона по отношению к традиционным взглядам на теорию значения тем не менее не приводит его, в отличие от Крипке или Патнема, к антиреалистской позиции.

Важнейшим элементом новой теории интерпртеации Дэвидсона, наряду с принципом холизма, является принцип доверия (см. п. 2.9 второй главы), в соответствии с которым я обязан допустить, что мой собеседник воспринимает мир таким, каким его воспринимаю я, и что мы воспринимаем мир адекватно, то есть таким, какой он есть. Только признание того, что мир сущностно независим от нашей лингвистической деятельности, делает возможным объяснение работы языка и возможности интерпретации. Необходимо допустить существование экстралингвистической реальности и ее адекватного познания для того, чтобы интерпретация языковых выражений вообще стала возможной. Интерпретируя выражения миссис Малапроп, мы Stroud B. Theory of meaning and practice of communication. P. 200.

Davidson D. A Nice Derangement of Epitaphs // Philosophical Grounds of Rationality:

Intentions, Categories, Ends. Oxford: Oxford University Press, 1986. P. 173.



Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 10 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.