авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 8 |
-- [ Страница 1 ] --

СОДЕРЖАНИЕ

Валерий Попов. Здравствуй, «Петербург»!

Гумер Каримов. Слово к читателям

«Невскiй проспектъ»

Воображаемая прогулка с Николаем Гоголем

Городу и миру. Поэты

Петербурга

Евгений Каминский

«Время, назад»

Александр Ласкин. Песенка о короле. Глава из документального романа

Царскосельский тандем

Вячеслав Лейкин, Нина Савушкина

Как молоды мы были...

Галина Усова. Дно залива. Повесть о первой любви

«Время звучит газетным шорохом...»

Валерия Морозова Татьяна Мезенцева Елена Кириллова «Город солнца». Фантастика и приключения Светлана Хромичева. Записки Размышляева. Рассказ Память Илья Фоняков. Странный человек из города Волхова Анатолий Цветаев. Стихи Антонина Каримова. Помним, пока живем Альбина Шульгина. Стихи и песни Послесловие Вадима Михайлова Антология малой прозы Антон Маслак. Дерево Нора Яворская. На небеса Юлику Цезарю Поэтический глобус Ильи Фонякова Хан Мак Ты (Вьетнам) Оливер Фриджери (Мальта). Рассказ Открытый мир Густаво Адольфо Беккер (Испания). Перевод с испан. М. Толокольниковой «Святая простота...»

Валерий Попов. Первая победа. Глава из книги Сергей Удалин. Не остаться в этой траве...

«Два миража, два города во мне...»

Борис Хосид. Стихи Хава-Броха Корзакова. Стихи «Охранная грамота», или Рукописный отдел «ЦС»

Ольга Минкина. Пророк. Рассказ Наталья Горскова. Тропинка. Миниатюры «Отечественные записки»

Гумер Каримов. В Грозный, на юбилей к другу... Эссе Дом книги представляет Писатели Санкт-Петербурга. Книжный развал Валерий ПОПОВ Здравствуй, «ПЕТЕРБУРГ»!

Меморандум по поводу выхода в свет...

Пора вернуть Петербургу былую славу. Веселые москвичи лихо научились продавать копейку за рубль. Мы, скромно потупясь, отдаем свой рубль за копейку и еще при этом «покорно благодарим». Традиционная интеллигентная скромность остается при нас. Но и стремление к справедливости нас тоже отличает. Не рубль нас манит, а — справедливость. Пусть «касса» останется в Москве, но в Питере мы должны знать себе цену. Хватит прятаться в тень. Туда, честно сказать, мы и не стремились, туда нас поставили. У нас нет издательств, интересующихся петербургской литературой. Воробья в далеком небе, уже объявленного журавлем, ловят страстно. «Шведская спичка» им кажется ярче, хотя ярче у них только упаковка.

Петербургская «нищая гордость» дала литературе больше ценного, чем сытость или излишняя предприимчивость.

Петербург — выше. Давайте посмотрим сюда.

Слово к читателям События развивались лавинообразно. Еще в середине января ни о каком журнале мы не помышляли. Валерию Георгиевичу Попову предложил обратиться к моим друзьям и коллегам по партии. Они помогли. Искреннее спасибо Олегу Нилову, Борису Киселеву, Валерию Багрянцеву, Василию Коломийцу. Без их усилий вы бы не держали, дорогой читатель, этот толстый журнал, плод бессонных ночей многих людей… Взгляните на состав авторов. Абсолютное большинство их — члены Союза писателей Санкт-Петербурга. Почему? Очень просто. С началом Перестройки все толстые журналы акционировались, стали частными. А мы возвращаемся к прошлому, когда литературные журналы были официальными изданиями Союза советских писателей. Вот и «Петербург — журнал российской словесности и общественной мысли — не принадлежит частным лицам. Его учредитель — Союз писателей Санкт-Петербурга.

Так пусть же его ждет счастливая судьба, а вас, добрый наш друг читатель — радостные часы встречи с хорошей литературой.

Гумер Каримов «Невскiй проспектъ»

Воображаемая прогулка с Николаем Гоголем Скажу об этом в самом начале: заглянули мы с Гоголем на Малую Конюшенную, ставшую улицей пешеходной и знаменательной тем, что установлен здесь памятник спутнику моему. Глянул он на себя в бронзе и скромно так хихикнул себе в кулачок, дескать, лицом схож, да осанкой больно уж величественным получился — важный градоначальник какой-то, Генерал-Губернатор… А где тот вечно метущийся и веселый человек летящий по Невскому?

Нет, не узнавал себя писатель в этом скульптурном портрете… Впрочем, все по порядку.

«Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге;

для него он составляет все. Чем не блестит эта улица — красавица нашей столицы! Я знаю, что ни один из бледных и чиновных его жителей не променяет на все блага Невского проспекта. Не только кто имеет двадцать пять лет от роду, прекрасные усы и удивительно сшитый сюртук, но даже тот у кого на подбородке выскакивают белые волоса и голова гладка, как серебряное блюдо, и тот в восторге от Невского проспекта. А дамы! О, дамам еще больше приятен Невский проспект. Да и кому же он не приятен? Едва только взойдешь на Невский проспект, как уже пахнет одним гуляньем. Хотя бы имел какое-нибудь нужное, необходимое дело, но взошедши на него, верно, позабудешь о всяком деле. Здесь единственное место, где показываются люди не по необходимости, куда не загнала их надобность и меркантильный интерес, объемлющий весь Петербург».

Да простит меня читатель за столь длинную цитату, но ведь не оторваться, как сочно и вкусно это написано!

А во-вторых! Ах, Николай Васильевич, дорогой вы наш, вашими бы золотыми устами заговорить о Невском проспекте двадцать первого века — и восторгаться, прогуливаясь, и восторгаться… Но, знаете ли, что-то останавливает этот восторг, мешает ему вырваться из груди и дать волю наслаждению и восхищению Невским… Да я бы рассказал вам, дорогой писатель, но вы ни единому моему слову не поверите.

Если бы я поведал вам, к примеру, что ваша родная Малороссия будет в конфликте с вашей любимой Россией, вы бы поверили? А если мы еще будем примеры приводить, боюсь, Николай Васильевич, в такие дебри политики заберемся, век оттуда не выберемся. Так что, давайте сразу с вами договоримся, что предмет наш сузим до разговора на темы вокруг петербургской литературы И потому мы сегодня про вашу рiдну Украину говорить не будем, мы ведь не политики, а литераторы. А вот про Невский, дорогой Николай Васильевич, давайте поговорим. Потому как Невский — это свое, родное, и никак нам от этого разговора не уйти, а посему не прогуляться ли нам по нему в этот ясный морозный денечек?

И начнем мы нашу прогулку, любезный Николай Васильевич, с самого начала проспекта, от величественного здания Адмиралтейства, спроектированного знаменитым зодчим Андреяном Захаровым.

Еще во времена Александра I на месте бывшего гласиса с палисадом был устроен широкий тенистый боливар в три аллеи, ставший вскоре самым модным гуляньем петербуржцев. В своих ежедневных обозрениях, как о том пишет в своей книге «Старый Петербург» М. И. Пыляев, газетчики того времени писали: «Шпиц адмиралтейства постоянно от восхода до заката солнца горит, как золотая игла, а ночью перерезывает воздух серебристою полосою. В канцеляриях и департаментах чиновный мир ежедневно торопится исполнить свои экстренности, чтобы поскорее поспеть на гульбище на бульвар, повидаться со знакомыми, покалякать».

Впрочем, что я вам об этом толкую, Николай Васильевич, ведь вам и самому это хорошо известно. Но того вы не знаете, что в сквере этом адмиралтейском впоследствии будет установлен ваш памятник. Вспомнил, глядя на него, рассказанную кем-то историю, что на постаменте каждое утро появлялось ненормативное русское слово. Дворник стирал, но на утро вновь появлялось. И так много лет. Я там даже экспромт сочинил: «Три гениальных истукана соображали у фонтана. Сказали Миши (Лермонтов и Пржевальский): Николай, всем нам грамм по сто наливай! Но нет у Гоголя стакана, не пить же водку из фонтана».

Однако пора нам начать свое дефиле по Невскому. И пусть золотой кораблик на шпиле адмиралтейском указывает нам путь. Вот с угла Адмиралтейского и Невского проспектов и начнем прогулку. В самом начале Невского проспекта, в доме № 3 по правой нечетной стороне, еще совсем недавно размещалась редакция журнала «Нева». И, поднявшись в лифте наверх, можно было услышать из приемной глухой, но четкий голос Бориса Николаевича Никольского, вежливо распекающего кого-то из своих сотрудников.

В старой редакции работали замечательные люди: Анатолий Николаевич Петров с его знаменитой и многолетней «Седьмой тетрадью», интересной рубрикой журнала. Чуть больше месяца не дожил он до своего семидесятилетия, ровно полжизни — 35 лет отдал журналу, а «СТ» просуществовала четверть века. Ну где вы найдете такое долголетие? А чувство юмора какое: «Я хоть и пишу теперь, после инсульта, полууставом, как думный дьяк, все ж таки на книжку-то еще наковыряю».

А Борис Друян? Еще один долгожитель «Невы», постоянный заведующий отделом поэзии. Разве забудешь время общен с ним, старым питерским интеллигентом… И как он любит поэзию и поэтов, как привечал их, искренне стараясь перед всеми зажечь «зеленый свет». Конечно, не получалось «перед всеми», но сколько поэтов благодарны ему за тот «зеленый свет»!

Сегодня из «старичков» только Борис Давыдов продолжает вести отдел публицистики в журнале. Мы дружим, иногда встречаемся в Гатчине, на заседаниях Литературного объединения «Меридиан», одного из старейших в Ленинградской области, основанного еще, покойным ныне, Михаилом Кононовым … С осени 1991 года занятия ЛИТО проходят в уютно «Купринке», как любовно называют гатчинцы свою библиотеку. Борис Соломонович часто вытаскивает сюда и питерских писателей, только за последнее время побывали здесь Юрий Левитан, Зоя Эзрохи, Михаил Яснов, Николай Голь, Евгений Каминский… Теперь «Нева» переехала на знаменитую Мойку, в дом 18, неподалеку от Дома Александра Сергеевича Пушкина. А возглавляет редакцию Наталья Гранцева. Дружим мы с ней никак не меньше 35 лет, знал ее еще литературным сотрудником многотиражки в Ленинградском производственном объединении имени Козицкого.

А нам пора двигаться дальше, любезный Николай Васильевич! Видите, на противоположной стороне надпись на старом школьном здании: «Эта сторона улицы наиболее опасна при артобстрелах!» Она сохраняется много лет… К счастью, вы ничего не знаете о тех страшных девятистах днях в истории города, которые ему пришлось пережить в сороковых годах прошлого столетия… Каждый год, в январе, петербуржцы отмечают этот только им принадлежащий праздник:

День снятия блокады. Конечно, назвать праздником эту дату трудно, когда подумаешь о сотнях тысяч, лежащих на городских кладбищах, где особым символом трагедии стал Пискаревский мемориал… Если с этого памятного места, пройти еще несколько шагов, то над бывшим магазином «Мир», в котором когда-то продавались книги, изданные в социалистических странах, размещался офис Союза писателей Санкт-Петербурга. Увы, его теперь там нет, как нет и магазина с такой «коммунистической» направленностью, потому что давно уже в мире не существует «социалистических» стран.

Хорошо это или плохо? Мнение россиян разделилось: для одних — навсегда ушедшая эпоха ностальгически теребит душу, для других, напротив, «коммунистическое» прошлое было кошмаром. Но мы с вами, дорогой Николай Васильевич, в этот старый спор «патриотов-почвенников и либералов-западников» впрягаться не будем. И при вас эти споры шли, и будут еще не десяток лет идти в грядущем.

А двинемся-ка лучше дальше. Вон, напротив, знакомая вам кондитерская «Вольф и Беранже», куда нередко забегали литераторы вашего времени полакомиться пирожными и заодно обсудить литературные и прочие новости. Она и сейчас есть, только писатели в нем не собираются, хотя и носит название «Литературное кафе». Впрочем, об этом у нас еще будет повод поговорить.

Помните ли вы, Николай Васильевич, как всякий раз, наезжая в Петербург, останавливались в Демутовом трактире?

Останавливался и Пушкин Александр Сергеевич с молодой женой в 1831 году, пока «меблировали» домик Китаевой в Царском Селе. Чаадаев подолгу там жил. И даже кавалер-девица Наталья Дурова, герой войны Отечественной — тоже жила в Демутовом трактире. Недорого брали, хорошо кормили, клопов морили. А теперь? Кто упомнит про этот самый трактир? Слова-то этого русского, поди, уже никто не помнит, одни «суши» кругом. А ведь даже французский путеводитель тех лет рекламировал «Демутов» как лучшую гостиницу Петербурга.

Ну да бог с ним, с Демутом. Здесь же, на этой Большой Конюшенной улице, тогда она звалась именем русского террориста Желябова, до недавнего времени в здании «Дома военной книги» размещалась Санкт- Петербургская организация Союза писателей России. Но и их отсюда вежливо попросили.

Но продолжим нашу прогулку, а заодно и разговор о писателях.

Вот подарили недавно власти города литературному сообществу Питера Дом писателя. Конечно, не на Невском, и даже не на Шпалерной, а на Звенигородской. И это бы ничего, благодарствуйте! Но вот благодарить-то язык не поворачивается… Судите сами, Николай Васильевич: курим на улице (курилки нет);

чашечку кофе или там, боже упаси, рюмочку коньячку выпить негде, нет кафе в Доме писателя! А как общаться-то? А в девять часов вечера выгоняют всех — и великих, и начинающих. Да и маловат он для писателей, прямо скажем, маловат. Вот и ходят бедолаги-писатели по кругу, ищут, где бы им притулиться. Есть у нас Дом современной литературы и книги на Васильевском, но и оттуда в последнее время жалобы: кафе шибко дорогое, да и все меньше там писательских тусовок, а все больше всяких разных других… Так что нет Литературного кафе в Доме писателя. Верите ли, даже в советские времена у нас был «Сайгон». Ну это такая забегаловка на углу Владимирской и Невского. Кофе с молоком, пирожки с ливером, их тогда «выстрелом в желудок» называли. Конечно, хлопот его посетители «Большому дому» на Литейном доставляли немало: без работы их не оставляли. Но ведь собирались. Общались. Некоторые «сваливали за кордон», если находили возможности. Но разговоры-то какие были! Книги какие читали! О литературе спорили! А теперь нет кафе литературного на Невском.

Рестораны есть дорогущие, роскошные отели, куда нашему брату подойти-то страшно: того и гляди, «холуй в мундире» посмотрит на тебя и прогонит: «вали, дед, отсюда, не с твоей мошной тут ошиваться!»

Есть, конечно, «Бродячая собака», но цены там для нашего брата весьма кусачие.

Хорошо еще библиотеки пускают писателей. Безвозмездно. И самая главная — Российская национальная на Невском и Садовой не отказывает, привечает. И «Маяковка», и другие… Спасибо им за это!

А положим, приехали к питерским писателям коллеги в гости из других городов. Куда их селить? В Доме писателя «нумеров» нет, а в отели на Невском… Да им за жизнь не заработать хотя бы на одну ночку… Дак, спрошу вас, дорогой Николай Васильевич, какой же это Дом писателя?

Еще чудом, Николай Васильевич, сохранилась за писателями на Невском «Книжная лавка». Но всех писательских проблем она, увы, не решает.

Да не жалуюсь я, дорогой вы наш, не жалуюсь! Согласен с вами, нам и самим пора разобраться: что мы и кто мы?

Ладно, противостоим, и при вас противостояли: почвенники, западники… Только ведь поодиночке нам не выжить. Что такое литературный процесс? Это ведь не писатели одни, это ведь очень серьезная система должна быть, если вдуматься. Вот Дом книги на Невском, знаменитый Дом Зингера. А какие у писательских сообществ особые отношения с ним? Да никаких! Так, ежели автор принесет пяток экземпляров своего бессмертного опуса, товароведы посмотрят: приглянется — возьмут, нет — отправят восвояси. А ведь надо нам вместе быть: и писателям, и книжной торговле.

Войти сегодня в Дом книги — сущая беда для читателей! Это раньше была красота. Толпился конечно народ-книголюб, но все было понятно, издавалось не то чтобы мало книг, но знаменитый «дефицит» времен социализма был всегда. Зато все ясно: вот отдел поэзии, а имена все знакомые, вот отдел прозы, и тут все известно: кто есть кто? Вот «солидные» подписные издания, там общественно-политическая литература: не один час провел в свое время у отдела «Философия». Рядом толпились студенты- экономисты, чуть поодаль — юристы, в отдельном закутке — мир иностранных словарей и пособий… Свой зал у действующих и будущих педагогов, мир детской книги и т. д.

Сейчас же издается океан книг: как в этом море-океане разобраться — один Всевышний знает. Я прохожу сразу в «Справочную» службу, встаю в длиннющую очередь к компьютерам, но часто и они не могут помочь: не успевает компьютер отслеживать, есть книга в наличии или уже «ушла».

Но ведь найти нужную книгу — еще не все. А как же страсть книгомана: полистать пахнущую типографской краской новое издание, поговорить с таким же как ты любителем? Сегодня это совершенно невозможно. Да и как сориентироваться здесь. Читатель бедный просто тонет в этом безумном предложении магазина. Да и самим книготорговцам нелегко: надо как-то помогать им, рекламировать издания, ориентировать читателя в этом море. Мы в своем новом журнале планируем рассказывать о книжных новинках, хотя бы изданных в Петербурге… А вот недалеко от Невского на Моховой — журнал «Звезда», замечательная «толстушка», заслуженно пользующаяся уважением и признанием читателей не только нашего города, но и всей России. Да что России? Весь читательский мир с ней знаком. Много лет журналом руководят Яков Аркадьевич Гордин и Андрей Юрьевич Арьев. Последний отметил недавно весьма солидный юбилей, с чем мы его и поздравляем от всей души! Здесь работает компактный, славный коллектив, продолжающий добрые и незыблемые традиции. Примечателен такой факт: 80 лет подряд со дня своего основания журнал выходил без перерыва. Впрочем, был один перерыв: в 1946 году, когда его закрывали вместе с «Ленинградом» по Постановлению ЦК ВКП(б).

А какая системная работа между нашими союзами писателей и этими журналами существует? Наверное, почти никакой.

Каждый автор — сам по себе, и литературный агент, и менеджер, и книгоиздатель, и книготорговец. Да и кризис на дворе… Но кое-что можно сделать при желании. Организовали же писатели курсы «Литератор», тоже рядом с Невским — в Институте гуманитарных программ на Рубинштейна. Благое дело! Можем, если хотим, объединить усилия, отложить споры да дрязги: кто правее, кто левее, кто круче, кто лучше… Можно, например, в том же Доме писателя периодически собирать «круглые столы» всех заинтересованных лиц: писателей, издателей, редакторов литературных журналов, книготорговцев, работников библиотек… И обсуждать наболевшее, подумать над общей концепцией, выработать единую стратегию… Собраться тесно рядом с Невским проспектом. Верно ли, дорогой Николай Васильевич?

А еще мы надеемся, что означенная нами рубрика никогда не будет пустовать. Что краеведы и летописцы любимого города наперебой будут предлагать нам свои материалы о его прошлом, настоящем и будущем. Как сказал поэт:

«Другие по живому следу пройдут твой путь за пядью пядь…»

Много сейчас разговоров ведется о том, что в Петербурге упал интерес к чтению, что люди предпочитают нынче «легкое чтиво», детективчики там или гламурные романы… Может быть, какая-то доля правды в этом и есть, но впадать в отчаяние, думается, не стоит. Во всяком случае, в последнее время заметна обратная тенденция оживления интереса петербуржцев к хорошей книге и толстому литературному журналу. Живя в Павловске, часто в библиотеке не нахожу нужного мне номера «Звезды», «Невы», а таких журналов, как популярная некогда молодежная «Аврора» вообще нет. В последние годы появилась «Невская панорама», «Всерусский собор», «Северная Аврора»...

Увы, таких журналов в библиотеках нет. «Не поступают» — говорят. Но «Невы» и «Звезды» нет по другой причине:

«Читают» — отвечают мне библиотекари.

В заключение короткий рассказ об истории нашего журнала «Петербург». Это только кажется, что он с чистого листа начинается. Отнюдь. Вот она наша история:

1. 1922-1925 (до №2 за 1924 г. выходил под названием «Петроград»).

2. с 1930-1932 — «Ленинград». В 1933 г. переименован в «Лит.современник».

3. с 1940-1946 — двухнедельный лит. худ. журнал. Раннее название «Резец» — орган Ленинградского отделения СП СССР. Публиковал произведения в основном писателей-ленинградцев. Закрыт в 1946 г. по Постановлению ЦК ВКП(б) «О журналах “Звезда” и “Ленинград». Это Постановление — одна из самых мрачных страниц в истории русской литературы. Наш город многое сделал для того, чтобы этот позор с себя смыть. В 90-е годы открылись музеи Ахматовой и Зощенко.Тогда же вышел первый номер журнала «Ленинград», его главным редактором был Николай Крыщук. К сожалению, это издание заглохло.

Вот почему возрождение журнала «Петербург» так принципиально. Можно сказать, мы залечиваем старые раны.

Мы можем продолжить:

4. с 2006-2009 — выходил журнал «Царское Село» (вышло в свет 10 номеров).

5. с января 2010 г. возрожден под названием «Петербург», в соответствии с логикой и традициями того журнала.

Ведь был упразднен не только журнал «Ленинград», упразднено и прежнее название города, которому вернули его историческое имя — Петербург. Еще одну «советскую» традицию возрождает наш журнал. В отличие от акционировавшихся с началом Перестройки «толстых» журналов, «Петербург» является официальным изданием СП Санкт-Петербурга.

Надеемся, что в дальнейшем у нашего журнала будет более счастливая судьба. А вы согласны со мной, любезный друг наш Николай Васильевич?

Невский обозреватель.

Городу и миру. Поэты Петербурга Евгений КАМИНСКИЙ Евгений Каминский, член Союза писателей Санкт-Петербурга, прозаик и поэт, прислал подборку новых стихов. Ими мы и открываем поэтический раздел журнала.

Пророк Поэту А. К.

Жизнь обрастала складками барокко, на площадях бесчинствовал порок… А лирик в чистом рубище пророка поплевывал уныло в потолок.

Имело ль смысл витийствовать с балкона, предсказывая толпам времена, что истину поставят вне закона и числами заменят имена?!

Уж он-то знал, в безбожной Ниневии, хоть внемли тьме, хоть немоте внемли, а жизнь давно есть форма анемии, и вкуса не имеет соль земли.

А во дворе в картузе птицелова пастух, свистя, пускал под нож овец… Молчал пророк и все не мог на слово заветное решиться наконец.

Он думал: ну на что еще годится пророк, открывший рот, как не на смерть?!

И даже не глядел прохожим в лица, самим собою быть боясь посметь.

Он был способен только на мычанье, когда ему от имени толпы вручали статуэтку за молчанье порока бесноватые столпы… Он чувствовал, что скоро быть потопу, и маялся: не время ли ему по-тихому отчаливать в Европу, где выше слова ценят тишину?

Где с совестью не будет той мороки, не рявкнет чернь, какого, мол, рожна, где попросту не водятся пророки, поскольку правда мертвым не нужна.

*** Алексею Пурину Мир — дикий зверь. Ни добрый и ни злой, но могущий поймать и поживиться.

Что слов ему твоих культурный слой, души твоей растерзанная птица?!

Невинен мир. Бесстыдством налитой, со страстным любопытством птицелова, охотится он тут за красотой, а не за скальпом. Что же в том дурного?

Винить юнца беспутного к лицу ль?!

Стрекоз кто не хватал в пылу погони, а после видел нежную пыльцу и сломанные крылья на ладони?!

Кто лапки у жуков не отрывал, раскладывая целое на части… Чего уж там, мы все тут материал чьего-то неизмеренного счастья.

Летай, покуда всем хватает крыл, из тех, кто птичий навык не утратил, пока тебя ладонью не накрыл ловец беспечный, перьев собиратель.

Пока тебя возвышенного, вдруг скрутив железной хваткою над бездной, не выпил этот радостный паук, в высокое влюбленный безвозмездно.

Блудный сын В дом, где некогда с волей отца воевал он, до воли голодный, нынче тайно, как гад подколодный, с бесприютной душой мертвеца, нес он тяжкое сердце свое, одержимое тьмой и страстями, шел, безвольно сверкая костями сквозь последний позор и рванье.

И паскудный азарт игрока, и талант, что трудом не был тронут, вниз тянули… Утопленник в омут — шел он, дна не достигший пока.

Шел — что корни ему, что тростник? — без обиды и жалоб, но вместе с тем уже без стыда и без чести — по грязи босиком напрямик.

И когда наконец-таки лбом он в ворота уперся, как пьяный, за душою его окаянной только пыль поднималась столбом.

Ликом Хама темнее, в тени он стоял меж волом и ослицей… «Где ж отец? Нет, чужие все лица… А ведь чуть не изрек — Прокляни!

Чуть не ляпнул — проклятым не так больно это — с волом и ослицей кров последний деля, удавиться…»

Говорить он всегда был мастак.

Все гадал: «Вот полезешь вперед со своим “Прокляни, авва отче!” а папаша не клюнет. Короче, бельма выкатив, впрямь проклянет…»

Но удача не вышла в тираж, снова выигрышный выкинув номер.

Он вдруг понял:

«Папаша-то помер!»

и почуял в поджилках кураж.

Гостем каменным ставя стопу, победителем, (вылитый Каин!) в отчий дом он вошел, как хозяин, раздраженно раздвинув толпу… Оставались совсем пустяки:

слез сыновних на публике траты, тяжбы, взятки судье, адвокаты, и — наследство, всему вопреки.

В желтой прессе два-три интервью, с примадонной заезжей интрижка, «Johnny Wolker», модельная стрижка, шлейф дешевеньких шлюх, «I love you!»

Ночью — пьяной гитары лады, утром — вновь с кредитором дебаты, и попытка пролезть в депутаты, чтобы выйти сухим из воды… Жизнь как форма удушья, и смерть как исход в неподсудное детство… а укол героина — лишь средство, чтобы воды раздвинуть суметь.

*** Проклиная державу, хлебая из фляжки коньяк, как отверженный гений лишенный прижизненной славы, от себя уходил я, входя в придорожный сосняк, и цеплялись ко мне по дороге репьи, как шалавы.

В перспективе ближайшей богатой добычей ментов становясь неизбежно, я впал в состоянье такое, все когда в тебе выжжет огонь беспризорных цветов, но душе возвратит хоть на миг ощущенье покоя.

Центр вселенной, земли неприкаянный пуп золотой, как горел я! Ни слов не осталось во мне, ни амбиций, ибо даже за синь незабудки, давясь немотой, я готов был как летчик какой-то в лепешку разбиться.

Я дотла выгорал. Полыхала на небе зарница, и кружили фуражки как стая ворон, надо мной и делили коньяк мой, а я уходил в перегной, чтобы пламенем синим в цветах навсегда повториться.

*** Закат не казался бравадой — всерьез багровело вдали.

Раздавленный неба громадой, согнутый почти до земли, роптал я: за что же мне эта в кавычках высокая честь:

в себе открывая поэта, кромешную бездну отверзть?

А правда: не проще ли было, как люди, с восьми до пяти под небом без боли на мыло обычной дорогой идти?

Не лучше ли было — играя? Не слишком ли был я спрямлен, когда, доведенный до края, шел гранью последних времен?

Когда сын не нужный отчизне, отвергнутых истин мотив, я гнул свою линию жизни, безбожной толпы супротив… Теснил секонд хэнд от «Армани» мне плечи и впалую грудь.

Я думал, что в этом романе я должен себя зачеркнуть.

Когда узнаешь на рассвете, что больше страдальцу, сиречь, поэту нет места в поэте, то — кончено. Вот о чем речь… Не важно, в Москве или в Гродно, да просто в дали голубой поэт будет вам кем угодно, но только никак не собой.

Он имя родное забудет на пачке чужих сигарет.

Нет, быть он, конечно же, будет, но так, будто здесь его нет.

Отнюдь не прекрасный Иосиф, отрезанный, в общем, ломоть, он будет собой, только сбросив с души ненавистную плоть.

*** Зима идущая на убыль гудит как лагерный барак после амнистии, и губы льнут к щечке с ямочкой голубы, от счастья яркой, как краплак.

Приняв за чистую монету синь неба, трепетная рать пернатых мнит, что смерти нету… Кто запретит им веру эту, кто их заставит умирать?!

И ты здесь — весь как на ладони — напрасно прячешься во мрак.

Уж лучше пятиться в поклоне, чем ждать за шторой, как Полоний, когда тебя пырнет дурак… Уж лучше, чем марать страницы пером от первого лица, теперь на подвиг свой решиться:

из важной птицы превратиться в зело зеленого птенца.

Фома Укрепляя основы, трубил от зари до зари.

Все, о равенстве с братством радея, лучистый, как призма, мог от чистого сердца изречь на собранье: «Гори синим пламенем все, коль не встанет заря коммунизма!»

Шел, бывало, в толпе, наблюдая за тем, как летит паровоз наш к победе… Товарищ, чего еще надо?!

А зубастый какой в нем под вечер вставал аппетит?

Как терзал он селедку, как пил после чай с рафинадом!

Засыпал: может, завтра проснешься и — вот тебе на! — а пожарник-то уж разглядел с каланчи наступленье долгожданных свобод в потребленье колбас и вина… И метался во сне, и утюжил клопов в исступленье.

Но как тот паровоз в тупике пар спустила страна.

И упал с каланчи тот пожарник… Лишь в кухне соседу, все не веря глазам своим, пел вдохновенно Фома, что всеобщее в людях одержит над личным победу.

И покуда как падаль трепало страну воронье и топтало ворье, все кричал как гудок он фабричный:

«Не поверю, что это она, а не типа нее, я пока не вложу в эти раны персты самолично».

Уж искали его, чтоб, схватив, показать докторам.

Только он всякий раз уходил неприметной тропинкой то от братства, что стаей бродило по темным дворам, то от лютой свободы, что всюду гуляла с дубинкой.

Но однажды, копейкой посильную помощь творя, угодил он в объятья просившего рубь сумасброда, и вдруг понял — не встанет прекрасного завтра заря если взять вас за глотку клешню свою тянет свобода.

*** Гнутые березки вдоль болот, лютое, надвинутое небо и тропы безвольный поворот в сторону, где истины не треба.

Холод отчуждения полей, рощи глушь, запретная, как зона, и воспеть все это соловей силящийся с удалью Кобзона.

Вот тебе родимые места, Птица-тройка вот тебе лихая!

Над землею гиблой ни креста, ни кола, лишь вышка вертухая, словно воплощенная тоска… А вдали как родина другая вырядилась праздная Москва, рожей басурманскою пугая.

Родину по матери послав, смотрит на поля да на болота царства Вавилонского анклав как баран на новые ворота.

Тот ли все падеж и недород? Так ли все путем кривым да узким к свету пробивается народ, бывший на земле когда-то русским?

Денежки бюджетные пиля, ставит свечи перед образами… Русская на кой ему земля, пьяными умытая слезами?!

Корчащийся Лазарем в пыли, сей народ, гробам хранящий верность?!

Что ему шестая часть земли?! Так, Луны обратная поверхность… *** Порох вышел. Остался слезу выжимающий дым, за живое хватающий призрак блаженства былого — как на дачу, когда мог беспечно поехать в Надым, словно этот Надым есть не больше, чем дикое слово.

Ох уж эти слова! Нет, не те, что молол языком, а бесшумные те, что, во мне оставляя невольно ощущение бездны, все шли сквозь меня косяком для кого-то другого. Но именно мне было больно.

Это я надрывался, а вовсе не тот дуралей, что держал, упиваясь слезами горючими сладко, этих слов благородную тяжесть в тетрадке своей, посчитав, что их автору должно сгореть без остатка… Это мне отвечать за слова, а ему — лишь одно:

их без счету транжирить… Ну, как не любить дуралея, змеем этаким льющего строф колдовское вино в душу птички надушенной где-нибудь в темной аллее?!

*** Вот теперь и свершается все, что писал Богослов для таких вот, как ты, в жизнь упрямо влюбленных ослов, гордо мнящих себя здесь не глиной, а чем-то иным, разрывающихся между горнем в себе и земным.

Нелегко отцепиться тому, кто приписан уже, даже если попутчик он иль подпоручик Киже.

Это подлое время и город над вольной Невой, подловив, повязало системой своей корневой.

И в саду с Аполлоном, и возле Ростральных колонн, даже в зале колонном ты связан как Лаокоон, и не больно так душу твою пьет унынья паук, равнодушно иглой протыкая, как доктор наук.

Молодцу-страстотерпцу мясцо подавай, а не сныть, молодится старуха, ища здесь кого совратить, правды знать не желает ни голь записная, ни знать… И антихрист глядит, не идут ли на царствие звать.

Считалка Вышел месяц из тумана… Вынул ножик из кармана и вздохнул анахорет: выходить резона нет.

И гуляя вдоль газона, не зарезать фармазона, потому что фармазон не спешит вдыхать озон… Он сидит во тьме без света, ублажает Бафомета, ищет, как на скользкий путь человечество толкнуть.

Времена — избави Боже! Фармазону тесно в ложе, нынче он спешит в партер, с виду кроток, как Пастер.

Целый день о толстосуме фармазон радеет в Думе и лоббирует в Кремле всех сидящих на игле.

И на зоне фармазону, как в Вестминстере Керзону:

на поклон приходит кум и несет рахат-лукум, и пахан ползет на брюхе с бриллиантом в рваном ухе, говорит: «Кормилец, дык, дай на княженье ярлык!»… Размножаясь, как мезоны, миром правят фармазоны, и сражаться против них здесь рискнул бы только псих.

Был такой, поборник веры, все кричал им: «Лицемеры!», но теперь его жена — гробовая тишина.

Здесь бороться нет резона с клеветою фармазона — там от руссов до хазар все ответят за базар.

Нас Небесная Царица научает лишь молиться, чтоб Архангел Михаил стервецов угомонил.

Чтоб им пусто было или языки чтоб прикусили и хотя б один из ста устыдился бы Христа… Вышел месяц из тумана… Вынул ножик из кармана:

чем злодеев резать тут, подожду-ка Страшный суд.

*** Какая там птичка! Скорей — допотопный медведь, в котором чем громче желанье, тем совесть все глуше… За сердце берущий?! Скорее, за горло, заметь, всех этих, в тенистой аллее развесивших уши.

Всех этих, готовых хоть дьяволу душу продать за сладко саднящее сердце словечек созвучье, за тихую таять в объятьях стиха благодать, за счастье не чувствовать в вычурном нечто паучье… Есть что-то в цветущей сирени от крика сирен и тлена, когда ты уже не истец, а ответчик, когда все страшнее бессмертной души соверен разменивать ночью на грязную мелочь словечек.

Какая там птичка! — в темнице томящийся зверь, которому воля все реже за давностью снится, которому больно не значиться здесь и теперь, пусть даже он там будет больше, чем вольная птица… *** Не время еще по всему… Позволят еще поглумиться над жизнью суконной уму влюбленному в высь, как синица.

Таскавший в портфеле скрижаль, с Творцом говоривший конкретно, ужель тебе, правда, так жаль стать глиной простою посмертно?!

Ведь если взглянуть с высоты чьего-то беспечного счастья, то что в тебе собственно ты? — глаголы одни да причастья, те, что за себя говорят, вскрывая всего человека.

Те самые, что не горят, и тлена не знают от века.

*** «Ничего не забыто!» — восклицают верхи и народу в корыто льют вчерашней ухи.

Рапортуют Пилаты о великих делах и к лошадке крылатой лезут с ножиком в пах… Удивленно копыта расставляет Пегас… В чем собака зарыта, не понятно сейчас?!

О, воздушность ковылья и беспечность стрижа!

если схватят за крылья — не уйдешь от ножа.

На обманной дороге к дармовым пирогам, коль не выдернут ноги, то дадут по рогам… Эта жизнь не наскучит, не успеет, верней.

Самых юных научит рвать кусок пожирней.

И румяное племя — белозубая рать — на цепи это время поведет убивать.

*** Мир до небес замело.

Плоть — как поля под парами.

Дух тяготится зело, Боже, твоими дарами.

Вместо свободы — арест… Долгом душа истомилась.

Дар — это все-таки крест или несчастная милость?

Спрятаться б где-то в глуши, где тишина бы звенела, где главным делом души было бы женское тело.

С панцирной сеткой кровать да радиола у печки… чтоб кочергой шуровать, а не карябать словечки.

Чтобы ни «бе» не изречь, ни о душе помолиться, в жарких, как русская печь, сладких объятьях вдовицы.

Чтобы забыть наконец личной судьбы катастрофу:

если надели венец, то поведут на Голгофу.

*** Жил не вникая. И, видимо, правильно жил.

Плыл не заботясь — все в мире к блаженству несло.

К цели стремленье с тугим напряженьем всех жил лишь порождает уныния тихое зло.

Вот и теперь взять бы надо не мудрость в кредит, а безрассудство. И мнить о себе не моги.

Руку на плуг положивший, назад не глядит — знай себе, тянет из глины сырой сапоги.

Что будет завтра? Нет, лучше не думать про то.

Правы счастливые: «завтра» им до фонаря.

Роль свою, даже напялив чужое пальто, будешь играть, по наитию текст говоря.

Вечностью все уж расписано. Время не трать:

буквы не сдвинешь, хоть выяви всю свою прыть… Стоит ли жилы в начале отчаянно рвать, если в конце — все равно по течению плыть?!

Чем притворяться тут прежним, живот распусти.

Что остается вотще завершающим путь?

Волнам отдаться, как было в начале пути, и… хоть забыться, уж если нельзя обмануть.

*** Ничего не охота.

Стынет полпирога.

Утомилась пехота караулить врага:

по кустам хоронится, среди яблонь в цвету, лишь бы важную птицу подстрелить на лету… Надоело солдатам пропадать на войне.

Выйду что ли поддатым из берлоги вовне, два квартала миную, в заведенье зайду, закажу отбивную из бедра какаду.

Может, только под эту несусветную дичь и возможно поэту снова бездну постичь?!

Может, дикость такая вновь позволит ему, на безумства толкая, погрузиться во тьму, на такие глубины, где ни звезд, ни зари, лишь слова, как рубины, все горят изнутри.

*** Из житейского плена мне туда бы, где нет ни страданий, ни тлена, только — воля и свет.

Где — иди хоть направо, хоть налево… Где впредь все имеют лишь право ничего не иметь.

Ни борьбы, ни событий ни ручного труда, где дейтерий и тритий — так, простая вода… Я дошел до предела на своем этаже, ибо мне мое тело как чужое уже.

Дух на волю стремится.

На такой высоте, как простецкой синице, надо б жить в простоте, без привычной опоры, не боясь дурноты, выключая моторы и сжигая мосты.

Но не в силах согреться до того, как сгореть, бьется крыльями сердце о несчастную клеть, и печальная птица все не может никак на поступок решиться, отменяющий мрак.

«Время, назад»

Есть у Александра Ласкина такая особенность: в каждой своей новой работе он разгадывает какую-то тайну.

«Возможно,— говорит он,— это последствия детской тяги к кладоискательству». Таким кладом, «под завязку»

заполненным разными историческими сюжетами и коллизиями, представляется нам его последняя — десятая — книга, отрывок из которой мы предлагаем вниманию читателей.

Александр ЛАСКИН ПЕСЕНКА О КОРОЛЕ Глава из документального романа Вместо предисловия Как известно, Толстой говорил: «Если плохие люди объединяются, надо, чтобы хорошие тоже объединились».

К сожалению, этот призыв классика не всегда находит отклик. Впрочем, иногда находит. Именно о таком периоде нашей истории рассказывает документальный роман «Дом горит, часы идут».

Надо отметить, что плохие люди в эту эпоху были как никогда активны,— они организовывали погромы, занимались разного рода провокациями,— но это не останавливало хороших людей. Напротив, делало их сплоченнее.

Об этом и говорит старинная еврейская поговорка, ставшая названием книги. Смысл ее в том, что когда наступает катастрофа, какая-нибудь крохотная подробность, вроде наручных часов, непременно подтвердит, что время не остановилось.

Главное, чтобы мы обратили на эту деталь внимание! А уж если обратили, то ситуация уже не безнадежна!

Публикуемая глава посвящена скромному жителю города Житомира Павлу Корнелевскому. Он появляется в этой истори не только по праву родства с главным героем, но, в первую очередь, потому, что его судьба как-то соотносится с темой книги. Тут тоже «дом горит, часы идут».

Теперь надо сказать о главных героях. Их двое — Николай Блинов (6.12. 1881 — 24. 4. 1905) и Сарра Левицкая (25.01.1888 — 28.08.1966).

Сперва о Блинове. Этому молодому человеку было непременно нужно действовать. Казалось бы, можно было бы выбрать более спокойную судьбу, но он намеренно лез на рожон.

Сперва была поездка «на голод» в 1899 году в компании таких же как он молодых людей. Это был своего рода «крестовый поход детей» — в нем принимали участие гимназисты или недавние выпускники. Дело же оказалось очень непростым — создавать пекарни, организовывать столовые, раздавать хлеб… Кстати, находился в этой группе и Колин приятель Саша Гликберг, будущий Саша Черный.

Затем Коля принял участие в беспорядках в Киевском университете и получил за это год солдатчины. В это время он вступил в боевую организацию партии эсеров. Хотя его приняли на первые роли, но дальше изготовления бомб дело не пошло. Помешало анонимное письмо: в нем не рекомендовалось использовать Блинова в терактах, так как оба его брата служат в полиции.

Такого рода резоны считались крайне серьезными и по этому поводу сразу собрались партийцы. Особенно горячился Азеф: он заподозрил, что письмо написала жена Коли, Лиза, и предложил ее за это убить. Ну чтобы разные там родственники не вмешивались в то, что их не касается… К счастью, Каляев, которому это было поручено, отказался стрелять в свою хорошую знакомую. Так что именно его Лиза должна благодарить за то, что прожила долгую жизнь:

она стала литературным работником и фольклористкой (одно из главных ее дел — открытие таланта Павла Бажова) и умерла в семидесятые годы.

Помочь Коле было значительно труднее. Даже если судьба освобождала его от одних обязанностей, он придумывал для себя другие.

Впрочем, началось все с предупреждения. Вроде в жизни не должно быть подобной симметрии, но все было именно так.

В 1904 году Коля репетировал в пьесе Евгения Чирикова «Евреи» в любительском театре Женевского университета.

Ставил спектакль небезызвестный Семен Ан-ский (Раппопорт).

В конце пьесы Колин герой Березин погибает, пытаясь спасти от рук погромщиков свою невесту Лию. На премьере доиграть спектакль до этого места не удалось: когда началась сцена погрома, публика потребовала закрыть занавес. Видеть то, от чего они бежали из Украины и России, им было невмоготу.

То, что Блинов не сыграл на сцене, буквально через год произошло в жизни. Узнав о том, что в Житомире готовится погром, он сразу бросился туда. Никто как он, русский и уроженец этого города, не имел права вступить переговоры с погромщиками. Впрочем, те, с кем Коля хотел договариваться, предпочли его убить.

Последнее, что он услышал, было: «Хоть ты русский и сицилист, но хуже жидов».

Колина мать нашла сына в морге Еврейской больницы, куда свозили тела жертв погрома. В кармане его пиджака лежало обращенное к ней письмо. В нем он объяснял, почему не мог поступить иначе.

Да вот еще одно событие, произошедшее после колиной смерти. Его брат, Иван Блинов, действительно служивший в полиции, поехал в Екатеринослав к раввину Владимиру Темкину, чтобы в его лице выразить благодарность евреям за их участие в увековечивании памяти Коли. Вряд ли прежде полицейский стал бы благодарить раввина, но после того, что случилось, переменилось многое … Каким образом все это стало известно? В первую очередь, следует сказать о моей предшественнице — в пятидесятые-шестидесятые годы судьбой Блинова заинтересовалась Сарра Николаевна Левицкая. Была Левицкая русской, внучкой декабриста Михаила Бодиско, выросла в большом имении под Тулой. Впрочем, свое имя, полученное в честь бабушки-монахини, она воспринимала как указание: если ее назвали Саррой, то она должна Саррой быть… Левицкая не просто интересовалась еврейскими проблемами, но хотела какого-то поступка на этом поприще: сперва она попыталась поменяться паспортом с приятельницей-еврейкой, а потом принять иудаизм… Когда она прочла о Блинове, то поняла, что этот человек «совершил то, что обязана была сделать она». Тогда она приняла решение остаток жизни посвятить памяти Коли.

Левицкой действительно удалось больше чем кому бы то ни было. Она много раз ездила в Житомир, разыскала его могилу, общалась с родственниками, записывала их воспоминания… Еще надо упомянуть о том, что в Иванове, где Сарра Николаевна оказалась после своей последней отсидки по 58 статье, она издавала машинописный антифашистский журнал «Колокол Бухенвальда». Материалы для номера, посвященного Коле, были готовы, но болезнь помешала ей осуществить замысел… Последние главы романа, посвященные Сарре Николаевне, подводят итог книге и в каком-то смысле, завершают историю Блинова.

Огромный, занимающий много папок, архив Левицкой мне передал ее ученик, ивановский ученый Евгений Владимирович Таланов. Мы нашли друг друга волею судьбы, счастливого случая и интернета. Эта встреча, принесшая мне разгадку, из числа тех, которых всегда ждет и на которые уповает автор-документалист.

Теперь надо кое-что объяснить для читателей того текста, который публикуется ниже.

Павел Корнелевский занимался фотографией и, узнав о гибели брата своей жены Муси, с треногой явился в морг.

Благодаря этому у нас есть страшный снимок: на полу лежат шестнадцать человек, убитых в погроме, и первый среди них — Коля Блинов.

Еще в тексте упомянут желтый Мусин велосипед. Этот велосипед невиданной красоты и изящества, привезенный из Женевы, был предметом зависти житомирцев.

Во всем остальном, я думаю, читатель разберется сам.

?1.

Если бы понадобилось доказать, что Гоголь ничего не выдумал, Житомир мог бы выступить в качестве свидетеля.

Даже луже на главной площади этого города принадлежит место, равное тому, что она занимает в прозе писателя.

При этом местные обитатели не считают, что живут островной жизнью. Постоянно фонтанируют новыми идеями.

Казалось бы, откуда у Владимира Ульянова такие амбиции? Дело в том, что у его прадедушки тоже имелись государственные соображения.

Конечно, не один Мошко Бланк мог высказаться на этот счет. Только отнюдь не каждому захочется отвлечь занятого человека.

А Мошко взял и — написал государю. Популярно объяснил, как следует обустроить Россию.

Трудно вообразить житомирского еврея, беседующего с первым человеком страны, но они вроде как разговорились.

Ясно представляешь, как император кивает бумаге. Удивляется тому, что почти неразличимый его подданный так решительно обнаружил себя.

С этого нескромного Мошки все и началось. Потом пошли рождаться в этом городе разного рода неадекватные личности.

Были тут и вождь революции Троцкий, и конструктор Королев, и пианист Рихтер. Разрушители чередовались с созидателями.

Хотя муж Колиной сестры Павел Корнелевский — человек неизвестный, но он чем-то на них походил.

Его тоже не устраивала существующая реальность. Хотелось переделать ее на свой лад.

Правда, не подчинить себе, как это сделали Ленин и Троцкий, а, подобно Рихтеру, преобразовать в мелодию.

Или как Королев придумать космическую ракету и куда подальше унестись на ней.

?2.

Как мы помним, Корнелевский увлекался фотографией и сделал самый важный для нашей истории снимок.

Это фото — почти то же, что Колино последнее письмо. Свидетельство того, как все произошло на самом деле.

Вообще-то, Павел Артемьевич мало подходил для подобных мероприятий. Больше всего неудобств причиняло ему канотье.

Странновато: эта шляпа — и морг. Даже на крючке при входе она выглядит неуместно.

Когда Корнелевский появлялся на улице, сразу было видно, что он тут проездом. Возможно, еще вчера вдыхал воздух Парижа.

Такой прохожий для Житомира — это слишком. Все остальные люди как люди, а он один — посланец небес.

Даже Мусин желтый велосипед не составлял ему конкуренции. Ну если только удачно дополнял.

Чем дольше он жил, тем меньше возникало поводов для демонстраций, а после революции они стали совсем неуместны.

Конечно, иногда хотелось надеть костюм. Галстук завязать так, чтобы понимающие люди удивлялись: да как это у него получилось?

Мелькнет такая мысль, но он себе говорит: рано. Еще не настало время отличаться от других.

Пока правильней будет слиться с толпой. Укрыться в ней от любопытных глаз.

Кто-нибудь вспомнит: где, мол, Корнелевский? Что-то больно невесело стало в наших краях.

Канотье исчезли как класс. Так же куда-то подевался класс тросточек и белых воротничков.

Павел Артемьевич сбрил усы и бородку с усиками. Уж очень эти подробности бросаются в глаза.

Лишь с самим собой разговариваешь откровенно. Целыми днями задаешь вопросы и сам же отвечаешь.

От сегодняшних событий Корнелевский переходит к прошлому. Все-же это самое интересное, что было в его жизни.

Так распереживается, что даже обед как что-то слишком современное не вызовет его интереса.

Разные удивительные картины всплывают в его памяти.

Давным-давно они с Мусей ездили в Египет. Не испугались сравнения российской провинции с периферией мировой культуры.

Когда надо что-то уточнить, Павел Артемьевич достает пачку фотографий.

Больше всего его занимали темные места. Возникало впечатление, что это ничто иное как складки времени.

Порой соотношение света и тени оказывалось не в пользу людей. Например, зонтик и кепи как новенькие, а лица не разглядеть.

Не попало ли в объектив его будущее? Ведь кепи и зонт и сейчас можно носить, а ему лучше не покидать тени.

Ближе к ночи посещают неприятные мысли. Сколько раз он их гнал от себя, а они возвращаются.

Павел Артемьевич отлично помнил еврейские погромы.

В эти дни дома стояли неприлично распахнутыми. Вся самая сокровенная жизнь была выставлена наружу.

В луже лежали талес и филактерии. Рядом лежал тот, кому они принадлежали, и пустыми глазами смотрел вверх.

Еще над Житомиром витал нежный пух. Он кружил так долго, что уже не верилось в его связь с подушками.

Может, пух — это дух? Вернее, души убитых, которым все никак не покинуть город.


Вот евреи окончательно стали людьми воздуха. Сядет такая пушинка на плечо, а потом отправляется в путь.

Самая шустрая заберется в волосы прохожего. Пробудет там до тех пор, пока он не захочет причесаться.

Мало кто догадывался, что эти летучие создания есть единственное напоминание о тех, кто здесь когда-то жил.

Долгое время Корнелевский думал, что ничего нет ужаснее погромов, но затем наступили совсем чудовищные времена.

Революция тоже погром, но только более страшный. Тут не разбирают, кто еврей, русский или поляк.

?3.

По нескольку раз в месяц Корнелевский и дочь Коли Ирина обмениваются письмами. Сообщают друг другу о текущих событиях.

Конечно, в первую очередь речь о событиях внутренней жизни. О всяких там идеях и соображениях.

«Письмо твое, дорогая Ирочка,— писал Павел Артемьевич в Ленинград,— снова всколыхнуло волну образов минувшего и, как в старинной песне, «на очи, давно уж сухие, налетела, как искра, слеза».

Но, любя прошлое, я не утрачиваю способности ценить величие проблем грядущего и, чтобы продолжить иллюзию полезности своей работы, я ее не оставляю. Сущность моей работы (биолога-консерванта) сводится к инструктажу и консультации молодых кадров врачей, но на вопрос о моей работе обычно отвечаю: я суфлер на спектакле, где исполнители не знают своих ролей…»

Это, конечно, не только о биологе-консерванте, но о любом человеке, ставшем участником чуждого ему времени.

«Жизнь вообще тяжелое бремя для тех, у кого есть крылья,— продолжает он,— и чем крылья шире, тем труднее развернуть их во весь размах. Чижики в клетке радостно чирикают, а у орлов мрачный вид, так как они ломают крылья о решетку.

У меня глубокая внутренняя ясность духа, но внешне меня все волнует. Сердце легче держать в повиновении, чем лицо. Я все сильнее чувствую свою неспособность жить общей жизнью, участвовать в общих радостях, гореть тем, что возбуждает в других энтузиазм и краснеть от того, на что они негодуют».

Тут Павел Артемьевич ничего не может изменить. В его силах только кривить лицо и отворачиваться в сторону.

Жизнь при Советах начинается с самого утра. Он еще просыпается, а радио уже напоминает о том, где он живет.

«Ту-ту, ту-ту»,— вступают горны. «Та-та-та — та-та-та»,— хором продолжает молодая поросль.

Еще ничего, если только поют, но потом какой-нибудь товарищ обязательно толкнет речь.

«Га-гав-гав»,— произнесет он, а затем что-то столь же невразумительное на своем партийном языке.

Впрочем, дело не в музыке. Порой Корнелевский читает газету, а все равно, что слушает радио.

Особенно нестерпимы передовицы с их прогнозами на близкое и далекое будущее.

Якобы еще немного — и мы окажемся в раю. Одних галош у каждого будет по десять пар.

Что касается сукна, то его хватит не только на брюки отдельным гражданам, но на красную дорожку для местных властей.

И тому подобное в том же темпе. Так и звучит в ушах: упал — отжался — встал — побежал.

Что делать тем, у кого собственный ритм? К примеру: взглянул в окно — выпил чая — подумал об отвлеченном.

Павел Артемьевич не только ухмыльнется по этому поводу, но начнет копать дальше. От первого смысла перейдет ко второму.

Ведь не просто так люди хотят обманываться. Дело в том, что им немного страшно.

Наверное, они так размышляют: жизнь и без того непроста, так для чего придумывать новые сложности?

Оттого их музыка — не Шуберт, а горн, их книги — не Пушкин и Достоевский, а последний номер «Правды».

«Можно жить и умереть, ни разу не задумываясь над стройным планом мироздания и обязанностями человека, над тем, что такое жизнь и смерть. Многие зажмуриваются перед этими вопросами, точно дети, которые испугались воображаемого призрака, чтобы его не видеть».

В следующем письме от разных текущих дел Корнелевский опять сворачивает на эту тему.

«Присланные сто рублей я передам, если ты не возражаешь, Гале, чтобы привести в порядок ограду и памятник на могиле наших дорогих. Выполнит это поручение она толково и не только из-за родственных чувств (она приходится родной племянницей бабушки твоей Марии Семеновны и сестрой Марии Ивановны), но и потому, что она религиозна».

Уж как неактуальна религия, но он от нее не отречется. Будет числить среди самых необходимых добродетелей.

Для него это настолько принципиально, что сразу возникает желание кое-что уточнить.

«Я не люблю такого отношения к религии, которое видит в ней лишь вред и глупость. Я вижу в ней природное чувство и потому уважаю дикаря, целующего свой фетиш. и католика, прикладывающегося к распятию».

Теперь понимаете, почему бороться бессмысленно? Если это чувство природное, то Бог такая же данность как холод или жара.

Впрочем, не только религия вселяет в него уверенность. Насчет новой власти у него тоже сомнений нет.

Так устроен мир, что добру сопутствует зло. Причем чаще всего их силы равны.

«Прости за скучное письмо, я очень печален и утомлен. В другой раз постараюсь натянуть новые струны на мою бедную гитару, которую жизнь забросала грязью, прежде еще чем сыграна была на ней первая мелодия.

А ты, дорогушечка, как выносишь тяготу современности? Черкни словечко, если будет время. Гуляй побольше в солнечные дни».

Вот как надо справляться с окружающим мраком. Стараться бывать на воздухе, перечитывать Шекспира, писать друг другу письма.

Тьма, конечно, не отступит, но на душе станет спокойней. Особенно если в небе ни облачка, поют птицы и скоро лето.

К этим выводам пришел автор послания. Оттолкнулся от галош и сукна, а затем поднялся туда, где нет ничего материального.

Чисто, светло в этих местах. Разряженный воздух абсолютной идеи горячит кровь и немного кружит голову.

?4.

Сначала в Житомире появилась улица Монастырская, а через многие годы она оправдала свое название.

В том смысле, что мой дом — это моя крепость. Или даже: мой дом — это все равно, что монастырь.

Если бы Павел Артемьевич был странствующим рыцарем, то эти слова он бы начертал на щите.

К сожалению, в его эпоху довольствуются малым. Если чему-то противостоят, то только холоду и дождю.

Конечно, щит можно использовать как переносную крышу, но все же галоши куда надежней.

Нацепил блестящие черные вездеходы, и все нипочем. Подобно Христу можешь перейти море.

Корнелевскому ближе не галоши, а щит. Он даже представляет себя в гуще сражений.

Со всех сторон сыпятся удары, но он неуязвим. Уже меч затупился, а он все равно рвется в бой.

Повоевать в самом деле пришлось. Правда, эта война велась так, что мирная жизнь ни на минуту не прерывалась.

Буквально в каждом доме кого-то арестовали. Впрочем, это не мешало оставшимся готовить еду и накрывать к столу.

Больше всего утрат было среди людей несуществующих классов, а уж бывших священников не осталось почти ни одного.

Когда кто-то пытался мимикрировать под совслужащих, то власть их умело распознавала.

Не хуже Станиславского научилась говорить: «Не верю!» и требовала показать настоящее лицо.

У одних взяли всю семью, а у других родственников не тронули. Оставили коротать в одиночестве дни.

Вот ими и занялся Корнелевский. Раз никому до них нет дела, то ему непременно надо вмешаться.

Услышит, что кого-то забрали — и сразу туда. Спрашивает: не хотят ли близкие сидельца войти в его коммуну.

Не санаторий, конечно, но зато все вместе. Можно целыми днями жаловаться друг другу, что жизнь бесследно прошла.

Еще вспоминаешь прошлое. Сетуешь на строгость гимназической наставницы и хвастаешься вниманием первого ученика.

Вот так же пощелкаешь по забытой в чулане шляпке и скажешь: красота! Хоть сейчас надевай на голову и отправляйся в гости.

Нет, с минувшим надо как-то иначе. Примеришь его на себя и видишь, что размер слишком мал или велик.

?5.

По этому поводу вспоминается один старик. Детство у него было настолько счастливым, что летом его вывозили за границу.

После революции он стал участником группы «ничевоков» и написал «Поэму о двух пальцах».

Темой этого сочинения было рукоблудство. Впрочем, и в форме чувствовались самовозбуждение и недоставало здравого смысла.

В конце жизни ничевок остался один. Уж очень всех отпугивали его резкий голос и давно нестиранные рубашки.

Так он и жил как лесной зверь. Изредка выходил на поиски пищи и избегал шумных сборищ.

Однажды пришлось отправиться в долгий путь. Даже не с одной, а с двумя пересадками на метро.

В связи с этим он привел себя в порядок. Все же визит был почти официальный.

Предстоял разговор с Первым секретарем Союза писателей. Откладывать эту встречу было никак нельзя.

Старик сразу заявил: «Дайте мне комнату». Произнес он это так громко, что вышло что-то вроде ультиматума.

Секретарю померещилось, что вошедший заклацал зубами и зажег оба глаза. При этом пахло не серой, а известно чем.

«Мы же вам давали»,— залепетал Первый как Заяц из мультфильма, но собеседник сказал немного капризно: «А я ее засрал».

Пришлось ничевоку заканчивать жизнь в той же норе. Видно, на роду у него было написано: «ничего».

Надо заметить, что другим питерским старикам тоже не очень везло. Не отыскалось в этом городе человека вроде Павла Артемьевича.

Никто не призывал: живите по Толстому. Если плохие люди объединились, то хорошим надо сделать то же самое.

Были, конечно, попытки: к примеру, бывшие теософы создали на Таврической что-то вроде коммунальной квартиры.

Если кто ими заинтересуется, то они предъявляют расписание уборок. В качестве доказательства того, что их ничто больше не связывает.

Впрочем, куда теософам до Корнелевского. По крайней мере, по числу препятствий он им точно даст фору.

Если бы дом на Монастырской показывали в кино, то фильм разругали бы за избыточность режиссуры.

Бедлам такой, что уборкой не поможешь. Проще снести постройку и на том же месте возвести новую.


Слишком много всего. Даже потолок не остался в стороне от общей ситуации.

Пожалуй, с потолка и начнем. С того, что выломанные доски висят на единственном гвозде.

В одной комнате живут восемь старух. Те, кто передвигаются сами, помогают тем, у кого постельный режим.

Не назвать ли это «Союзом лежачих с ходячими»? Или: «Ассоциацией приходящих в себя»?

Они действительно приходят в себя. Медленно привыкают к тому, что жизнь бывает не только кромешной.

Нет, правильней будет: «Объединение тех, кому нечего терять», а еще лучше: «Сообщество обиженных властью и не желающих сдаваться».

Пусть тесновато, но зато если каждый возьмет в руки костыль, то тогда — держись, Советская власть!

Все же почему-то думаешь не о войне, а о мире. О том, что одиночество проще всего одолеть разговорами.

В письмах Павел Артемьевич называет жильцов «салопами». Они ведь не только бывшие, но никому ненужные.

Мало кому сегодня известен этот вид одежды. Еще при Дале его вытесняли бурнусы, а после революции власть окончательно взяли пальто.

?6.

Так получается, что в поле зрения Павла Артемьевича всегда много людей.

Причем каждому требуется внимание. Одному нужно ласковое слово, а другому что-то более основательное.

Ирина Николаевна непременно участвует. Когда возникают какие-то трудности, он сразу обращается к ней.

По тону их переписки видно: надо спешить. Подопечные очень немолоды и на раскачку нет времени.

Тут случаи бывают самые неожиданные. Как-то оказалась среди салопов бывшая солистка «Ла Скала».

Именно с этой старушкой Корнелевский опоздал. Только собрал кое-какие деньги, а их пришлось отдавать внучке.

«Благодарю сердечно за желание помочь людям, этого заслуживающим. — пишет он.— Старушка, нуждавшаяся в помощ перешла в царство теней. Жизнь ее полна метаморфоз: в годы, когда фортуна дарила ее улыбками, она пела на сцене миланского театра «Scala» и гастролировала в бывшей Мариинке. Была замужем за русским инженером, муж и сын погибли при катастрофе (взрыв на шахте), пенсии не получала и здесь жила, бегая по урокам музыки и языков, чтобы поддержать внучку, девчурку лет 14-15, кончающую десятилетку и обладающую недюжинным слухом и способностями к музыке. Спасти эти способности необходимо. Девчурку, по смерти старухи, взяла к себе одна учительница-вдова, но срочно потребовалось девочку приодеть. Общими усилиями знакомых собирали, что можно.

Если ты разрешишь использовать твой вклад для помощи, будет возможность приобрести для дочурки пальто».

Для того, чтобы жить так, нужно на что-то опираться. Иногда бывает достаточно одной поговорки.

По национальности Корнелевский — поляк, но еврейская мудрость ни для кого не закрыта.

Скажешь: «Дом горит, часы идут» — и в самых непростых обстоятельствах появляется перспектива.

О войне Павел Артемьевич говорит примерно так, как о мирной жизни. Может стало труднее, но по сути ничего не изменилось.

«У нас обстановка прифронтовой полосы еще не изжита, бомбежки не редки. При одной из них бомба попала в соседний дом, пробила потолок, снесла крышу, причем часть бомбы ударила к нам в ставню, вынесла все рамы и окна… Мы находились в соседних комнатах, 11 человек, так как из района боя у меня укрывались три семьи…»

Опять все заботы на нем. Надо накормить, успокоить, а потом уложить в постель.

Когда в конце концов станет тихо, он примется за письмо. Попытается сформулировать свою философию.

«Гипотеза о небытии не внушает мне никакого ужаса. Все наши страдания происходят от избытка праздных мыслей и не следует им позволять бродить без цели. Нужно научиться быть зрителем комедии человечества и тогда скептицизм не будет горьким, а для этого нужна систематическая и регулярная работа».

Кто не поднимался на такую высоту, то пусть хотя бы попробует. Сразу поймет, что лучше жить в согласии с собой.

Ради одного этого ощущения один его предшественник обитал в бочке, а другой предпочитал путешествовать.

Конечно, сейчас никто бы не разрешил ему жить где попало или вообще не иметь пристанища.

Впрочем, дом на Монастырской столь же автономен как бочка и шумен, как компания странствующего мудреца.

?7.

Что ни письмо, то крик о помощи. Причем всякий раз Павел Артемьевич сообщает: слышу, переживаю, тороплюсь помочь.

Эта история — тоже крик. Или, правильнее будет сказать, К. Рик о помощи.

Был такой Константин Рик. На вопрос анкеты: «Что вы делали до 1917 года?» отвечал: «Состоял в партии эсеров».

Конечно, роли у него были не первые. Так, участник массовки, один из атомов общего брожения.

Однажды волна революции подняла его на трибуну. Он стал выступать на митингах.

Эта перемена зафиксирована в псевдониме. Теперь он именовался не Рик, а Рык.

Впрочем, успех был не очень долгим. Другие люди вскоре захватили умы.

Когда же эти люди взяли власть, то сразу вспомнили о противниках. Постарались без них строить новую жизнь.

Константин Ильич не то что разоружился, но сменил оружие. Стал работать на кафедре зарубежной литературы.

Преподавать оказалось легко. Все-таки нескольких лет он жил в эмиграции и говорил на трех языках.

Не пропал и опыт оратора. К зачету студенты подходили книгочеями, а у кого-то это оставалось на всю жизнь.

?8.

Одно время новую власть не занимали западные классики. Видно, имелись у нее заботы поважнее.

Здесь ведь особенно не разгуляешься. Не дождешься, что в качестве отступного Пруст напишет роман «Днепрогэс».

Потом поняли: недоработка. Не стоило бы эти вопросы пускать на самотек.

Если нашему человеку не рекомендуется общение с иностранцами, то почему исключение делается для зарубежных гениев?

Ведь гений даже опасней простого туриста. Одним контактом тут никак не обходится.

В первую очередь метили в таких как Рик. В тех, кто без конца перечитывает любимых авторов.

Почему-то так выходит, что если есть одна вина, то непременно существует и другая.

У Константина Ильича их тоже две. Так что беседа с ним будет обстоятельной.

Сперва его спросят об отношении к Селину, а потом поинтересуются, не помнит ли он Азефа.

Причем в обеих случаях попадут в точку. Французский автор ему известен не меньше двойного агента.

За все это он будет держать ответ. Объяснять разным товарищам, как с таким прошлым он дожил до сорок девятого года.

По куда более скромному поводу оказывались там, где вряд ли часто вспоминают зарубежную литературу.

Знакомцев Евно Фишелевича в этих краях больше, чем на воле. А уж читатели Селина тут собрались практически все.

?9.

Константин Ильич делает все, что полагается, но при этом ему немного не по себе.

Когда читает лекцию, холодок усиливается. Вдруг промелькнет посреди фразы: ах, не надо бы этого говорить!

Принимаешь зачет, и опять одолевают сомнения. Думаешь: так ли плохо, что студент ничего не читал?

Он, например, очень даже читал, но у него от этих знаний одни неприятности.

Вот что приходит в голову человеку, ждущему ареста. Буквально кожей чувствующему: осталось совсем ничего.

Лечится он тем же, из-за чего болеет. Возьмет с полки заветный томик и порадуется тому, что тут ничего не изменилось.

Не для того ли перечитывают книги, чтобы вновь убедиться, что здесь все по-прежнему.

Вообше-то, это указание ему. Так же как Бальзаку или Мопассану, ему следует стоять на своем.

Потом Рика вновь одолевают страхи. Встретишь знакомого, и сразу прикидываешь: знает ли он о том, что случилось?

Пусть на нем нет ярлыка, но жжение чувствуется постоянно. Примерно в том месте, где евреи носили звезду.

Лишь на Монастырской к ярлыкам относятся легко. У здешних обитателей их столько, что впору оклеивать чемодан.

?10.

Только Константин Ильич приготовился, как оказалось, что все не так страшно.

Не пуля и не тюрьма, а исправительные работы в качестве учителя русской литературы.

Направили его подальше от зарубежных авторов и поближе к отечественным титанам.

Казалось бы, радуйся и благодари избавителя. С головой накройся школьными тетрадями и старайся не высовываться.

Такая жизнь не по нему. Он не только помнит о любимых писателях, но задает им вопросы.

Как бы вы вели себя на моем месте, достопочтимый Бальзак?

Неужто вы бы так же быстро смирились, милый Байрон?

Побеседовал — и сразу за письменный стол. Разложишь карандаши и резинки — и приступаешь к работе.

Тема такая, что от идей нет отбоя. Даже перед сном в голове стучит: это надо бы записать.

Не зря он взялся за изучение образа Жанны д, Арк. Бывают такие эпохи в истории, когда надежда только на одиночек.

Нужно чтобы кто-то взошел на костер… Кстати, написать статью, которую никто не напечатает, это тоже поступок.

Испытываешь удовольствие почти детское. Тебя ставят в угол, поворачивают к стенке, но ты все равно думаешь о своем.

Надоело, знаете ли. Все же что-то записывать в тетрадку есть ничто иное как потребность организма.

Неправильно тексты копить в себе. Десятками страниц складывать их в дальнем уголке сознания.

За работой чувствуешь себя подобно птице в полете. Не только потому, что воспаряешь, но и потому, что становишься собой.

Птица и на земле — птица, но все же не совсем. Мелкие перебежки, быстрые и отрывистые повороты головы… Другое дело, когда она летит. Тут в ее распоряжения не метр земли, но все бескрайнее небо.

?11.

Удивительный город Житомир! Тома энциклопедии Дидро 1790 года есть у некоторых граждан, а последних изданий не найти.

Иногда на это имеются веские причины. Сначала куда-то исчез переводчик, а вслед за ним пропал и тираж.

Случается, подкачал транспорт. Все же у машины нет того упорства, что у кареты или повозки.

Ведь не всякая колбаса достигает этого города. Точно известно, что где-то есть такая, но годами с нею не пересечься.

Без колбасы жить можно, а без поддержки любимых авторов никак. И вообще никак, и потому, что работа стоит на месте.

Вот и взываешь ко всем: помогите! Буквально умираю от книжного голода!

Разве можно без цитат? Хочу, чтобы мысли существовали не в безвоздушном пространстве, а на прочном основании.

Сноски есть ничто иное как подпорки. Порой целая страница держится на прямой линии и нескольких названиях.

?12.

Существует такое братство настоящих ученых: если, к примеру, у вас не хватает ссылок, то помощь непременно придет.

Сразу пишешь в Ленинград. Уж там-то знают, что значит пропустить что-то важное.

Рик получил не только книги, но размышления Ирины Николаевны. Впрочем, до нас дошло только его письмо.

Так она решила. Что-то ей тут показалось очень важным и даже имеющим отношение к истории их семьи.

«Я давно уже не имею о Вас почти никаких сведений,— писал Константин Ильич.— Информация Павла Артемьевича очень скудна. Знаю только, что Вы во время войны были в Москве, а потом вернулись в Ленинград. И вот решил написать Вам и возобновить наше знакомство, да и есть к Вам просьба, что увидите дальше.

О себе ничего хорошего сообщить не могу. Старею, чувствую как постепенно развинчивается весь механизм. А тут еще случилась со мной большая неприятность: в 1949 году меня приобщили к делу низкопоклонников (перед западной литературой), и в результате мне пришлось переключаться из высшей в среднюю школу, где я сейчас и обретаюсь в качестве преподавателя русской литературы. Самое тяжелое для меня в этой истории то, что меня оторвали от любимого предмета.

Теперь о деле. Я задумал написать о Жанне д, Арк в художественной литературе. Для этого мне нужны книги, которые я не мог достать здесь, а именно: «Орлеанская девственница» Вольтера в русском переводе, роман о Жанне д, Арк Марка Твена (не помню названия) и, наконец, монографию о ней же А. Франса. Буду очень благодарен, если Вы поможете мне в приобретении этих книг. Если это возможно, напишите сколько выслать денег. Не знаю, удастся ли мне поместить где-либо такую статью, но тема меня очень привлекает.

Независимо от этой просьбы, я очень рад получить весточку от Вас и надеюсь ее получить в ближайшее время… О Вашем муже у меня были кое-какие сведения литературного коллеги: удалось прочитать кое-что из его статей, а так же о нем;

одну его статью (о «Горе от ума») я использовал в своей практике. Занимаетесь ли Вы литературной работой, что поделывают Ваши дети? Все это меня интересует. В последнюю свою поездку в Киев я разыскал свою старинную приятельницу, которую хорошо знал Николай Иванович, и мы с ней вспомнили нашу молодость.

Не знаете ли Вы какова сейчас литературная судьба Анны Ахматовой?

Итак, жду Вашего ответа и шлю Вам наилучшие пожелания.

С приветом…»

Если Павел Артемьевич говорил прямо, то Константин Ильич предпочитал околичности.

Как видно, тут имел значение опыт пребывания в эсерах плюс несколько десятилетий жизни при Советской власти.

Поневоле пишешь так, что читатель становится соавтором. Начинает понимать тебя с полуслова.

Если рядом с именем Жанны появилось имя Анны Ахматовой, то это не просто так.

Кто такая Анна Андреевна как не Жанна? Ее шельмуют, проклинают, но к ней ничто не пристает.

Еще он упомянул о литературных занятиях. То есть о таком существовании, которое прожито в ощущении цели.

Затем поинтересовался, как дела у коллег. Неужто обходятся без того, от чего он не смог отказаться.

В этих словах чувствуется беспокойство. Ведь если они не занимаются творчеством, то его старания ни к чему.

Тут, кстати, есть иерархия. У Константина Ильича — «дело», у Ирины Николаевны — «работа», а у Анны Андреевны — «судьба».

Он даже отвел Ахматовой отдельную строчку. Вряд ли кто-то еще может стоять рядом с ней.

Главная тема этого письма — верность. Поэтому в финале он вспомнил того, кто все это время был центром их круга.

Ну как без нашего дорогого Коли? Можно представить, что при упоминании его имени у собеседников загорались глаза.

?13.

В словаре участников революции есть только дата рождения Рика. Все дальнейшее умещается в прочерк и вопросительный знак.

После сорок девятого Константин Ильич существовал под этим знаком. В том смысле, что его следы окончательно потерялись.

Нельзя даже сказать, он остался в Житомире или был сослан. А может, просто умер и, тем самым, решил свои проблемы.

Зато Павел Артемьевич продолжал в том же духе. Не так легко было его сломать.

Когда человек живет долго, у него появляется шестое чувство. Назовем его чувством участника истории.

У одних кости ноют просто так, а у других потому, что они угадывают приближение чего-то важного.

В начале марта пятьдесят третьего года над городом разразился страшный шторм.

Корнелевский сразу понял: вот оно. Вряд ли тут обошлось без направляющей руки.

«Буря продолжалась двое суток и теперь я затрачиваю героические усилия в поисках мастеров и материалов, чтобы хоть как-нибудь, до наступления дождей, починить крышу. В наших краях бури такой силы очень редки, но у меня в памяти сохранилась буря — 20 июля 14 года — перед началом 1-ой Мировой войны».

Вообще-то у нас не верят пророчествам. Принято видеть в них простые совпадения.

Чаще всего так и бывает, но на сей раз надвигалось нечто настолько важное, что природа не могла не откликнуться.

С начала марта тот же диктор, что информировал о положении на фронтах, стал сообщать о болезни Сталина.

Тут дела обстояли не хуже, чем у советских войск в последние месяцы войны.

Когда голос сказал о параличе и дыхании Чейн-Стокса, то это обозначало, что тиран пал.

Пожалуй, бюллетень был первой ласточкой свободы. Граждан допускали до таких неразглашаемых подробностей как белок в моче.

Еще говорилось о температуре, перебоях пульса и высоком давлении. О том, что вождю угрожает то же, что любому смертному.

Представляете, что началось на Монастырской? Ведь если все это действительно так, то они отчасти отомщены.

?14.

Любимый герой Павла Артемьевича — король Лир. Он даже находил в его истории какое-то сходство со своей.

Корнелевский тоже все потерял. Не только родственников, но и свою страну.

Остались только дом и клочок земли. Граница, отделяющая его территорию, проходит по шаткому деревянному забору.

Впрочем, одиночество и бедность не мешают ему разговаривать немного высокомерно.

Всякий раз голос ползет вверх. Где-то на самой высоте немного подрагивает.

Это значит, что он подошел к важнейшим выводам. Что еще чуть-чуть, и откроется какая-то загадка.

В поздние годы к размышлениям о прошлом добавились не только мысли о будущем, но конкретные прогнозы.

«Сегодня я по радио впервые слышу о наших пробах атомных бомб большой силы. К сожалению, мы демонстрируем наличие атомной энергии. Думаю, что напрасно! Человечество ждет повода для применения атомного оружия. Очень меня это огорчает».

Так король маленькой страны сердится на соседнее государство. Не идет в поход, а грозит пальцем и поднимает брови.

Еще посылает ноты. Доводит до сведения своего адресата, что он возмущен.

На самом-то деле, все очень серьезно. Как видно, эти взрывы приходят на смену войне.

Вернее, это и есть новая война. Только закончилась вторая мировая, а сейчас начинается третья.

«Апрель должно быть будет холодный. — пишет он.— Это наверняка результат опытов водородных взрывов…»

Слово «наверняка» подтверждает, что Павел Артемьевич перестал на что-то надеяться.

Если тут и существуют какие-то варианты, то это варианты смерти.

Конечно, никто не отменял старый испытанный способ.

На улице или дома почувствуешь боль под ложечкой и безо всяких хлопот оставишь этот мир.

Только что был человеком, а вот превратился в деревце. Уже не думаешь и страдаешь, а подрагиваешь листьями на ветру.

Эту перспективу Павел Артемьевич представлял ясно: «Быт мой — несложен: сижу почти безвыходно дома, ибо весна у нас наступает очень медленно, поражает обилие бессолнечных и туманных дней. Я благодарю провидение за остаток сил, зрения и способность мыслить. Благодаря твоему вниманию я одет и сыт. Могу спокойно переходить в атомное состояние».

Естественная смерть приходит в свой час, а к насильственной следует заранее подготовиться.

Тут даже книжки могут понадобиться. Все же лучше знать как это бывает.

«Если поможешь мне получить (через “Книгу — почтой”) недавно вышедшую книгу Петровича С. и Дивова Д. “Атомная энергия и ее применение”, буду тебе очень признателен».

Видно, у него в самом деле был дар. После того шторма, что предшествовал смерти Сталина, он стал к себе прислушиваться.

На сей раз он тоже чувствовал: произойдет небывалое. В образовавшуюся воронку провалится вся страна.

Так оно и случилось.

Это был не шторм, не буря, не взрыв, а конец. Чтобы уже никаких сомнений не оставалось, все это называлось Чернобыль.

К этому времени Павел Артемьевич давно ушел из жизни в соответствии с первым, им обозначенным, вариантом.

Так что кто-то другой сообщал: «В наших краях бури такой силы редки, но у меня в памяти сохранилась...»

Вряд ли в Житомире помнили начало первой мировой, но свидетелей бури пятьдесят третьего оказалась половина города.

?15.

Что добавить к этой истории? «Был король как король…»,— так совсем по другому поводу написал поэт.

Именно в это время начиналась его слава. Его еще почти никто не видел, а голос уже звучал со всех магнитофонов.

Возможно, Корнелевский не только слышал «Песенку о короле», но мурлыкал ее себе под нос.



Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 8 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.