авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 8 |

«СОДЕРЖАНИЕ Валерий Попов. Здравствуй, «Петербург»! Гумер Каримов. Слово к читателям «Невскiй проспектъ» Воображаемая прогулка с Николаем Гоголем Городу и миру. Поэты ...»

-- [ Страница 2 ] --

Ведь если человек предпочитает тросточку, то у него есть своя мелодия. Не совпадающая с той «общей жизнью», о которой он сказал в письме.

Кстати, не так все ясно с королевскими притязаниями. Если бы кто-то ухмыльнулся, Павел Артемьевич нашел бы, что ответить.

Во-первых, как уже говорилось, граница или изгородь. Во-вторых, тайный знак в виде спрятанного в фамилии «кор».

Еще он сказал бы о фаворитах. Хотя это люди пожилые и нездоровые, но из самых благородных семейств.

Царскосельский тандем А как еще назвать этих блистательных поэтов-царскоселов? Когда-то совсем юной школьницей она пришла к нему в детское Лито «Ленинские искры», и с тех пор творческая дружба не пресекается. Вячеслав Лейкин и Нина Савушкина, члены СП Санкт-Петербурга, живут в Пушкине.

Вячеслав ЛЕЙКИН Джузеппе Тартини.

Скрипичная соната «Трель дьявола»

Что протодьявол наиграл Тартини, Вполне бы мог напеть ему Господь, Навыть сквозь трубы, нарыдать сквозь щели, Нашелестеть взъерошенной листвой.

И музыка была бы той же самой, Но не «Соната Дьявола», а, скажем, Канцоной Херувимскою звалась.

Какая, бог мой, разница, где взяли, И как назвали, и кому припёрло Воспринимать буквально. Лишь бы звук Не рвал ушей, гармония не сякла, Форшлаги там и прочие морденты Не забивали полногласье темы… И, кстати, вот вам трепетный сюжет:

Тартини пьёт мартини на картине, Висящей на обшарпанной стене Харчевни, натурально падуанской, Поблизости Капеллы дель Арена, Расписанной неутомимым Джотто Когда ещё не токмо что Тартини, А вообще… Когда Господь был молод, Насмешлив и амбициям не чужд.

Так вот, на этом тусклом полотне Тартини — так свидетельствует подпись — Сидит один и пьёт, а перед ним, Естественно Тартини. И тритон В аквариуме жмурится. И трутни Порхают вместо мух. И Тара-тина Пощипывает лютню в глубине Кружала недоразличимый некто… Так, помнится, играл в «Пищевике», В кафе «Восток», на публике, смердящей Во все пазы, на латаном альте Колтрейна, Дюка, Паркера, Бише Полузабытый ныне Кунцман Рома… А Люций Фер — так, вроде бы, зовут Лютниста падуанского — он тоже Плевать хотел на публику, тем паче Что никого и не было, один Синьор Джузеппе, новую бутыль Откупоривший, вдруг переменился И замер: люциферовский пассаж, Случайно соскочивший и развивший Себя в неукротимой простоте, Вдруг оказался именно таким, Каким воображал его маэстро, А различить не мог… И вдруг отверзлось И как-то так само собой сплелось В искомую мелодию. А дьявол, Неясным боком вставленный в названье, Уже потом, во сне, сказал: «Тартини, Побойся бога, я-то здесь при чём».

Тема и вариации «Бросил писать…»

Мих. Яснов Тема Бросил писать. Ударение именно там, Где по ритму целесообразно.

Потому что с другим удареньем не бросить, скорее, наоборот.

То, что раньше текло по усам, прикипает к устам, Жизнь, однако, проходит непраздно.

Занятий невпроворот.

Вариация Бросил чесать в надежде извлечь. Ишь Как там устроено: постоянно шевелится, А наружу ни с места.

Это вряд ли уже излечишь.

Вроде варится, во всяком случае, мелется, А никак. Хорошо ещё,— бросил писать, и свободен, и ветер с веста, То есть, где-то когда-то не помню с кем обещанная фиеста, Как, допустим, высшая форма интима Уже вполне, уже допустима:

То плеснёт издаля, то блеснёт, То еще как-нибудь вскарамелится.

А внутри кашлянут со значением И негромко скажут — «Вестимо».

Вариация Бросил жребий. Выпало перейти Рубикон.

С утра подкрепился: немного белужьей икры, сырое яйцо, бекон,— И двинул к реке. Прихожу, а там ни брода, ни переправы, Какие-то недогложенные скотиной бурые травы, И всё. Авгуры опять оказались правы.

Товарищ мне говорит: «А ты, мол, попробуй вплавь.

При твоём-то везеньи, твоей-то удали… Тебя там ждут. Одержишь, добудешь — худо ли?

Рискни,— говорит,— и таким вот манером себя в историю вплавь».

«Да пошел ты вон!»— говорю. И пошёл обратно.

Естественно, на душе отвратно.

Слава Господу, бросил писать, а то бы гнусное чувство утроил Тем, что в какой-нибудь опус сей казус встроил, Что совсем уж вышло бы неопрятно.

Вариация Бросил камень в одну ненормальную… Я и вообще люблю соблюдать формальную Сторону. Проходил мимо храма,— Собственно, там и случилась драма,— Спросили: «Кто?». А я как раз был без греха, То есть бросил писать: за неделю ни одного стиха.

Вот и метнул. И даже попал. Хорошо, не в репу.

А дама была не одна. И те, которые с ней, Тут же ко мне, скроив такову свирепу, Что внутри у меня стало ещё тесней.

«Дались мне,— думаю,— их поганые просьбы.

А вот ведь попался. В другой ситуации брось бы,— Да ни в жисть. Тем более, женщина.

То есть, не то, чтобы свято, Но лучше не стоит…»

И вдруг закричали — «Снято!».

Оказывается, у них тут кино. А я-то!..

Режиссёр поздравил с дебютом, выдал кулёк черешен, Подошли какие-то тёлки: «Что ли, и впрямь безгрешен?

Ведь есть же хотя бы один невинный грешок?»

«Вы что? — говорю,— с колокольни рухнули? Выпали из скворешен?!»

В общем, смешного мало, и даже какой-то неясный шок.

Не пришлось бы писать стишок.

Вариация Бросил летать во сне.

От разбега одышка, запотевает пенсне, Так что рискуешь сослепу напороться И застрять на какой-нибудь там антенне или сосне, Чтобы тыкали снизу, что, мол, за чучело там качается.

И непонятно, как с напастью этой бороться.

А без разбега не получается.

Раньше-то, помнится, как нравилось зависать Над дольным, юдольным, отвержено-безглагольным… Неужели связано с тем, что бросил писать?

Схватился за первый попавшийся, а он оказался краеугольным.

Понимаешь, что всё, что своё отлетал, а никак не внять, не утешиться?

Закроешь глаза, а взамен, как в борще, цветные, жирные пятна.

И главное, там, где у прочих крылья, всё время чешется, Причем, во сне, и, значит, никак, и это особенно неприятно.

Вариация 5 (и последняя) Бросил бросать пылкие взоры на дам.

Стимул весьма, статус вполне, но как-то не по годам:

Ноги, живот, спина, плешь вытесняет проседь;

Уже не рвусь что твой Адам к запретным плодам, Не шастаю, хрипло дыша, по чужим садам, И пыл приугас, и взор попритух,— пришлось бросить.

Но ежели раньше я ради них напрягал Камен, Отчего приобрёл даже некоторую известность, То теперь пустота, облом,— ни строфы взамен.

И жалобно стонет отечественная словесность.

Блюз Послушай, брат, как молчит река, Как весело спит природа, Как еле слышно молчит река И тешится сном природа… Ты скажешь: «Прибыль невелика В забавах такого рода».

А ты вспомни, брат, как темнеет речь И кровь остывает в жилах.

Вспомни, как деревенеет речь И кровь плесневеет в жилах, Когда ты пытаешься пренебречь Тем, что понять не в силах.

В руках у тебя многолистый том, Прочтёшь — и мороз по коже.

Грамм на шестьсот поэтический том С названьем «Мороз по коже», Но этот том совсем не о том, Хотя иногда похоже.

Конечно, маэстро сыщет нюанс Такой, что комок в гортани.

Он может такой завернуть нюанс, Что дух поперёк гортани, Но где он найдёт единственный шанс Для лодки с худыми бортами?..

Осень прошлась по листве городка, Всюду печаль и жалость.

В уже порыжелых садах городка Печаль добивает жалость.

И всё-таки жизнь не так коротка, Как нам до сих пор казалось.

Еще блюз Один чудак к сорока годам Решил, что всему конец.

Он понял вдруг к сорока годам, Что полный всему конец.

И тут же, спугнув с постели мадам, Явился к нему гонец.

«Ты прав, старина,— он сказал чудаку,— Плохи твои дела».

Трубу расчехлив, он сказал чудаку:

«Исчезнешь — и все дела.

Мужское ли дело считать ку-ку И тупо грызть удила».

«Ты слишком был верен своей судьбе, А она что ни день дурит.

И смерь — не судьба, а прокол в судьбе, Когда она, тварь, дурит.

Как если бы на голову тебе Рухнул метеорит».

«Так стоит ли ждать, играть в поддавки, Сказал чудаку гонец,— Ведь сколь ты ни целься, всё — поддавки И жмурки,— сказал гонец,— И ежели яд тебе не с руки, То вполне подойдёт свинец».

«Ты слишком часто платил по счетам И слишком терпел скотов.

Так вот,— чем платить по чужим счетам, Чем быть своим у скотов, Откупорил перстень,— и ты уже там, Плюмбум — и ты готов».

«Глаза затекли и дырка в боку — И ты перестал грустить.

Вчера ещё спал на этом боку,— Шарах! — и нечем грустить.

Ну, бывай,— сказал гонец чудаку,— Мне троих ещё навестить».

И вдруг он завял и крыльями вдруг Поник, что твой марабу.

И пошёл, спотыкаясь о землю вдруг, Сутулый, как марабу.

А Господь незримо стоял вокруг, Ладони прижав ко лбу.

Про время Вдруг примерещилось И как-то сразу окантовалось Будто я пережил время.

Не какое-то отдельно проименованное Типа время страстей человеческих, Время разбрасывать камни Или, скажем, время цветущей жимолости.

А нормальное время, Озвученное петухами и курантами, Неторопливо стекающее по четвёртой оси.

И вот оно прекратилось, а я продолжаюсь.

Его не стало, а меня когда ещё хватятся.

В сущности, ничего не переменилось, Разве что стал внимательнее к своим отражениям, И завтрашний день перестал казаться Таким уж неотвратимо отвратительным.

А не далее как вчера Или теперь уже неважно когда Я слышал сквозь случайную щель, Как врач говорил какой-то неясной женщине, Что в принципе это излечимо, Но есть ли смысл.

Женщина плакала, И я не вполне уверен, что от счастья.

Попытался тихонько подплакать, Но не получилось, не вышло, Времени не хватило.

По образу и подобие Так никто и не благословил:

Одни не заметили, другие не сочли, Третьих вообще не оказалось на месте.

Африканские предки были, Впрочем, как и у всех, Согласно счастливой догадке умника с «Бигля».

И дядя был, весёлый такой и толстый.

И тоже в некотором смысле Львович.

А вот голубки дряхлой не было, Никогда, никакой.

И лицей не было. Никакого, нигде.

Что же касается братства, То его хоть запейся.

И в рифму, и как угодно.

С дуэлями тоже как-то не сошлось.

Нагрубить или даже врезать — Это у них пожалуйста, Но чтобы в десяти шагах С секундантом в рединготе и доктором в кустах,— Так этого и в помине… Пытался завести донжуанский список, Но половину забыл как звали, А на остальных пришлось жениться, Естественно, не сразу на обеих.

Не сажали и не ссылали, Хотя подсиживали и посылали регулярно;

Третье отделение вообще оказалось концертным… А жаль: могла бы выйти судьба Или хотя бы предназначенье.

От затянувшейся безысходности Попробовал шипенью пенистых бокалов Предпочесть пунша пламень голубой,— В результате загадил пластрон И спалил бакенбарды.

Однажды не выдержал И подписался «Ваше всё».

В ответ спросили: «Умерло или закрылось?»

Взял себя в руки, стиснул зубы, обуглил скулы, И чувствую вдруг: похож, Ну, то есть, один к одному.

Тут всё и кончилось.

Осталось лёгкое посасыванье в недрах И непонятно к чему относящаяся строка:

«Как часто мы, того не замечая»… Щель Ощутив то ли кость в мозгу, то ли в сердце окатыш льда, Попытался понять, как уйти, не сделав следа, Не разбив, не обрушив, просто уйти, как прходят мимо;

Сотворил сатанёнка, а тот показал — «Сюда»,— И разъялась щель позади всего, и душа, томима Не предчувствием,— нет, любопытством? — и тоже нет;

Запоздалой нуждой, заводным стрекотаньем лет, Беспросветом зим, устремилась туда психея, Вот и вышло, что зря я боялся неловкий оставить след, Как признался строфою прежде в этом стихе я, На картонной скале зря таращил, что твой орёл, Зря отсвечивал лысиной, имитируя ореол, Примерял очевидное в частности, вообще ли.

А всего-то на круг приобрёл, что вот к ней прибрёл, Валтасара всосавшей взачмок потаённой щели… А теперь рассвингуйся, смекни, что ты уже не юнец Полагать, что всякая дырка в один конец, Мол, верблюду проще загнуться, чем распрямиться.

То есть, вовсе не нужно хлебать сулему и хавать свинец, Чтоб вернее понять, куда не стоит стремиться.

Чума вечерняя И вновь передо мной привычное собранье:

Глумливый хохоток, курлыканье сопранье, Скользящий переток, мерцающее дно,— Всё в тему, всё впопад, когда бы не одно Лупастое мурло, цепному козломою Назначенное впрок природою самою Выплясывать юлой, выцеживать елей То юзом, то в упор, но изо всех щелей.

Буравчики, нужды не знающие в Цейсе, Высокомерный блуд на брыловатом фейсе Запечатлён вполне как штемпель шутовской, Да дряблый хохоток, привапленный тоской.

Халяву залудив, извечное заладит.

А если накадит, то тут же и нагадит.

И вроде как ползком, но словно бы парит, То пользуя Камен, то лапая Харит.

Затейливый, как сыпь, насохший, как короста.

Но бить его нельзя, он маленького роста.

А, впрочем, нет проблем: тычок и шарик сдут… Не приведи, Господь, туда, где нас не ждут.

Нина САВУШКИНА ДОН ТОРРЕН (мелодрама) В детстве советском, в ветхом ДК областном нас затопило цветным мексиканским сном, как водопадом с экрана. Водопроводчик — тётушкин хахаль по кличке Толька-Мосол вздрогнул в соседнем кресле, будто вошёл в тело кинжал, пронзая до самых почек.

Сердце стучит. Помолвка. Рояль раскрыт.

Танго звучит. Над бухтой гроза искрит.

Брошены кольца. Протест невесты неистов.

Сорвана свадьба. Отец — седовласый граф, позеленел, завещание разорвав.

Дочери мил предводитель контрабандистов!

Прочь от позора скачет жених, бестолков.

Ночь. Криминальный мачо скользит в альков, — алый палас, лакированные ботинки, смятая шаль… Пересуды прислуги злы.

Шторм. Героиня бросается со скалы.

Вспышка. Изящный шрам на виске блондинки.

Титры. Финал. Мы покинули кинозал.

Сентиментальный морок в глаза вползал.

Детской душе потребен герой интриги.

Толька-Мосол, назову тебя Дон Торрен!

Кепка, усы, нетрезвой походки крен.

Ты — не водопроводчик, пират на бриге.

Хочешь, я сочиню о тебе роман, Где ты не от портвейна — от страсти пьян?

Нынешний романтизм дыряв от вакансий… Годы спустя, раскрывая другой «Рояль», — не инструмент, а спирт, мой герой едва ль что-то подозревал об ушедшем шансе.

В ноздри дохнёт сорокаградусный бриз.

Выплыви в ночь, в перила балкона упрись.

В сумерках силуэты домов рогаты.

Там океан зовет тебя вниз, Торрен!

Там сквозь туман всплывают кресты антенн — мачты полузатопленного фрегата.

ГРОЗА В ДЕТСТВЕ Мама, не оставляй меня здесь одну — ночью на даче, иначе я утону в небе лиловом, в чёрной воде ручья, там, где горит шиповник, как помада твоя.

Солнце на тучах намазано, как горчица.

Мечутся птицы. Что-то должно случиться… Вечером выйду в сад, возле клумбы сев, буду срывать петуньи и львиный зев и в тайниках закапывать под стеклом… В небе — разлом. В электрическом свете злом морды цветов оскалятся по-собачьи.

Я убегу, заплачу, спрячусь на даче.

Свет раскололся. Осколки рухнули в лес.

На горизонте алый набух надрез.

Ширмой дождя завешены все пути.

Мама, ты завтра не сможешь меня найти.

Гром — перебой в небесном сердцебиенье.

Дом погребен под мокрым пеплом сирени.

Утром я не узнаю в окне пейзаж.

Водорослями задушен просевший пляж.

Встала дорога дыбом, ее изгиб выгнулся позвонками колючих рыб — в ракушках, тине, трещинах перламутра… Мама, мы потеряемся здесь под утро!

ВЫИГРЫШ Когда была в моде лёгкая хрипотца, болгарский «Опал», опавший овал лица, ты был идеал… И пухлая канарейка — уютная дама, с которой едва знаком, в пиджак твой вцепилась розовым коготком, да так и застряла… Теперь ускользнуть посмей-ка, — непризнанный гений, свободолюбивый бард.

Небесная манна в перхоти бакенбард почудилась ей, едва очутилась рядом.

С тех пор ты ее невзначай на пути встречал — оставленный тыл, постылый ночной причал, привал на развилке промежду раем и адом.

Она тебя всё ждала, западню ткала, взлелеяла образ, вставила в зеркала, где спаяны вы, как в паззле, друг друга возле, когда променад по западным авеню, визиты поддатых друзей, податливых ню, затормозит внезапный цирроз, тромбоз ли.

Ей лет через тридцать грезится при грозе, что ступни свои, опухшие, как безе, пихает в ботинки и движется к той больнице, где идол поверженный к ней одной обратит свой профиль обледенелый, как сталактит, и больше не улетит, и мечта продлится.

Ты кашляешь, реагируешь на бульон, слегка оживлён, ей кажется, что влюблён, сложилась в конце марьяжная лотерея.

На лестнице чёрной скрипит целлофан бахил, ее провожает сраженный, хромой Ахилл.

Уходит она, от выигрыша дурея.

ФОНТАН Меж деревянной дачей и тощей чащей есть закуток пугающий, но манящий.

Там средь кирпичной пыли, люпина, дрока, стынут руины фонтана в стиле барокко.

Не различить скульптуру в потёках бурых — что там — стрела амура, штырь арматуры?..

Здесь зависала компания над поляной.

Каждая длань, подобно клешне стеклянной, в свете костра то булькала, то блестела, выхлопы смеха так и рвались из тела.

Жирно смердел шашлык над газоном смятым, сдобренный «Русским шансоном» и смачным матом.

Пеной пивною дым стоял над долиной.

День не кончался длинный. Пух тополиный весело догорал, как зёрна поп-корна.

В трубах фонтана стонали кларнет, валторна.

В огненном танце кружились кустов плюмажи, кланялись, осыпаясь клочьями сажи.

Руки вздымала мраморная наяда, словно хотела вынырнуть прочь из сада, но замирала, соскользнув обречённо в пекло по опалённым хвостам тритонов… Кончился бал, лишь только дождь по осинам прогромыхал раздолбанным клавесином.

Бездна сомкнулась, как раздвижное кресло.

Треснул костёр, погаснув, и всё исчезло.

Смылась компания в полночь в стальных гондолах, — тьма засосала пьяных и полуголых, стёрла, как с хлеба плесень, с листа — помарки.

Больше никто их песен не слышал в парке… Только Нептун, ошпаренный рот ощерив, чует, как в бородатой его пещере влага искрится, ворочаются мокрицы каплями ртути, в тень норовя укрыться, будто, дробясь по каплям на чёт и нечет, в чреве фонтана вечность течёт, щебечет… БУНТ ДАУНШИФТЕРА * Вы — мой начальник, надо глядеть вам в рот — в грот, из которого тянет запахом шпрот, корпоративно выпитым коньяком.

Что вы там говорите — о чем, о ком?

Голос звучит монотонно, трещит картонно… В ваш бизнес-ланч из офисного планктона я не гожусь, как закусь. Я ни при чем.

Взгляд мой застрял в стекле за вашим плечом.

там — небеса над шершавым торцом стены, чьи кирпичи красны и воспалены, в измороси слюны, словно ваши дёсны… Следует нам расстаться, пока не поздно!

Или остаться… Выслужить новый чин, расшифровать стенограмму своих морщин, вдоль по щекам сползающих вниз — к нулю бледного рта… Но как же я не люблю мёртвенный свет, струящийся в коридорах, шорох бумаг, их однообразный ворох!

Всё, решено! Зеркальную полынью, потусторонним взглядом я разобью, и ускользну, как рыба, на глубину, лишь уловлю, выплёвывая блесну, как за стеной, в зеркальном калейдоскопе крошатся ксерокс, факс, автомат для кофе… Я — на природе! Вот-вот прорастут стихи, затрепетав в душе, как листва ольхи!

…Жаль, обретенный рай меж аллей так пуст… Под каблуком все злей раздается хруст мёрзлой земли в осыпавшихся каштанах.

Нет там друзей — не дождавшихся, долгожданных!

Связи канал давно обмелел, зарос.

Все позабыли меня, кроме вас, мой босс.

Может, вернуться вспять, ступая след в след?

Премию получить за выслугу лет, бонус-блокнот в дизайнерском переплёте… Вы улыбнётесь, плотоядно сглотнёте.

ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНОЕ Тётка жуёт в купе, яйцо колупая, — чаю стакан, салфеточка голубая, хлебные крошки в складках юбки плиссе, вечное напряжение на лице.

Поза статична, выработана годами — руки на сумке, ноги на чемодане.

Бархат купе, потёртый, как кошелёк, тёмен, поскольку свет за стеклом поблёк.

Сзади за стенкой струнные переборы.

Песни поют там барды, а, может, воры.

Голос, срываясь, словно листва с куста, шепчет: «Конечная станция — «Пустота».

Площадь в ларьках — гниющая, как грибница.

Вырвана жизнь отсюда, а запах длится — выстуженный, грибной, печной, дровяной, пепельно-горький и никакой иной.

Тётка лежит в купе, как ручка в пенале.

Снится ей, будто рельсы все поменяли.

Очередная станция проплыла.

Не угадаешь — Мга или Луга… Мгла.

Ждёт её муж на станции столь же дикой с ржавой тележкой и пожилой гвоздикой, в потных очках и вылинявшем плаще.

Вдруг не пересекутся они вообще?

Утренний выход грезится ей иначе — мрамор ступеней, пляж, кипарисы, мачо, будто бы поезд вдруг повернул на юг… Падает с полки глянцевый покетбук.

ПОДМАСТЕРЬЕ Ты полагаешь, мастер, шедевр творя, мир поразить собою? Вот это зря!

Думаешь — уникален, вплоть до молекул?

Вот из угла за тобой следит неофит — вечный отличник — скромен, но плодовит.

Он про тебя всё понял, давно скумекал.

Ты не заметил, творчеством увлечён, как он врастал в тебя, обвивал плющом, выждал момент, когда ты обронишь посох там, где ловил внезапный приход зари.

Зри, как в твою палитру вросли угри в амбициозных юношеских расчёсах.

Как он тайком мечтал, что, отбросив гнёт, он тебя переварит и отрыгнёт в виде мазка на свежих своих полотнах, чтобы кумир, пропущен сквозь решето, интерпретаций, понял, что он — никто.

Вот и блуждай в неверных огнях болотных, опознавай пейзаж, вертя головой.

Этот сюжет знакомый — уже не твой.

Здесь подмастерье всё скопировал чинно.

Он возлюбил тебя и возвёл в квадрат.

Так и живи, себе самому не рад, будучи отражённою мертвечиной.

НЕБОЖИТЕЛЬ Он говорит мне: «Это — мое эссе.

В нем размышленья собраны о спасе ньи литературы, сжеванной постмодерном.

Словно могильные черви, кишат слова.

Гибнет поэзия, проза давно мертва.

Я оставляю их в состояньи скверном.

К чёрту стихи! Я взялся вчера за кисть.

Интуитивно мне удалось прогрызть сквозь подсознанье некий тоннель… Внимая музыке сфер, я краски бросал на холст, изобразил пещеру, в нее заполз.

Там обитают духи племени майя.

Живописал я охрою божество.

Но дилетанты, не опознав его, пробормотали: «Что это — пассатижи?».

Этот народ искусство не проберет.

Пусть он живет, лишенный моих щедрот!

Двину я вслед за Солнцем — к Западу ближе.

Ибо драматургию моей души приняли адекватно лишь латыши.

Пьеса моя на днях прогремела в Риге.

Публика пала, Паулс пустил слезу!

Я ж по России творческий воз везу, а в благодарность — сплетни, плевки, интриги.

Не обретя собеседников здесь, сейчас, я прикоснулся, сквозь времена сочась, к судьбам великих. (Книгу уже сверстали).

Я обустроил там живой уголок, дабы со мной могли вступать в диалог Бродский, Шаляпин, Бунин, Нижинский, Сталин, Дягилев, Блок, один и другой Толстой.

С каждым из них разговор веду непростой о миражах мирозданья, издержках славы.

И под пером, как устрица под ножом, корчится классик, мыслью моей сражен, И восклицает: «Сударь, о, как Вы правы!».

КАРТИНА МАСЛОМ Писана маслом ваша картина мира.

Ноту любую ваша исторгнет лира.

Рифмы в порядке, финал вполне ожидаем.

Это — стихи sans doute*. И от них мы таем.

Истинная поэзия, — нам сказали, — нечто навроде фуги в Колонном зале.

В ней неизбежны храмы, поля, приволье, и на пяток берёзок — щепотка боли.

Голос взмывает ввысь на волне оваций.

Вы — небожитель. То есть, пора сдаваться всем, кто малюет бледные акварели, в ком ощущенья жизни перегорели.

Ваши баллады — подлинные полотна.

Впрочем, мазки положены слишком плотно.

Ни ветерка иронии — мир невесел… Публика чахнет в жаркой трясине кресел.

Люстры пылают сотнями злых конфорок.

Нас постепенно одолевает морок.

Мы слишком долго вязли в большом и малом, чтобы понять, как душно жить с идеалом.

КОГДА БЫ НЕ ОТСУТСТВИЕ СУДЬБЫ Когда бы не отсутствие судьбы, я наплела бы вам таких сюжетов.

Но почерк жизни — бледно-фиолетов, как на рецепте, а глаза слабы.

И предстоит протискиваться меж корявых строчек за ответом: «Кто ты?».

Чужие судьбы склеены, как соты, — там сложно для себя нащупать брешь.

Я в эту жизнь, как на прием к врачу, явилась незаконно, без талона.

Я стану бесталанно-эталонной салонной дамой, если захочу.

А после превращусь случайно в ту старуху, что сидит в бистро напротив, подмигивая, вишенки в компоте вылавливая, теребя тафту на кофте, будто пробуя привлечь к себе вниманье, роясь в ридикюле, звеня ключами, кашляя… Смогу ли Я пустоту облечь в такую речь, чтоб убедились все, что я — жива, сама себя придумав на халяву по некогда украденному праву — отсутствие судьбы сплетать в слова.

ТАЛАНТЫ И ПОКЛОННИКИ «И явно так выверен каждый выверт, — Читатель уснет, адресата вырвет!»

(В. Лейкин) Ты слышишь, как стих декламирует famme fatale?

Приталенный лиф, в глазах ледяная сталь.

Духовное мясо — дичь весьма дорогая.

В ней детский наив, а рядом — дамский надрыв.

Сплошной креатив! Вместительный рот открыв, красиво кричит, истерику исторгая.

Рифмачка, циркачка, скульптура девы с веслом вещает о том, что мир обречён на слом, пророчествует, вибрируя и потея.

Глухие удары пульса в конце строки в тебя проникают, физике вопреки, и вдруг прозреваешь: «Вот она — Галатея, придуманная, изваянная собой!».

Ты здесь ни при чем, подвинься, уйди в запой, любуйся, бухой и рыхлый, как Чижик-Пыжик, на сливочный лоб, что болью фальшивой смят, на алый браслет, сочащийся, как стигмат… Проникнись и рухни к подножью литых лодыжек!

Лежи, вожделей и млей, истекай слюной, скупую Фортуну о жизни моли иной, укладывай в рифму злой подростковый лепет.

Очнись, убедись — с души твоей слезла слизь, сложился пасьянс, дан шанс, позвонки срослись, и творческую судьбу тебе Муза лепит.

Взопрел, озарился, катарсис поимел, очистился, протрезвел, приобрел e-mail.

По-прежнему от поэзии ты далёк, но стал критиком, в анатомию текста вник, и вот расчленяешь тщательно, как мясник останки стихов на кости, хрящи, волокна.

Галина Усова Дно залива Повесть о первой любви ПРОЛОГ Сон первый.

И опять тот же сон… Знакомая мелодия вагонных колес. За окнами чернеют деревья и огромные валуны. Вагон уютно укачивает - лечь бы и уснуть, но я уже приехала. Хватаю свой чемоданчик, выхожу в тамбур. Поезд замедляет ход и останавливается на маленькеой станции, затерянной среди могучей хвойной чащи. Спрыгиваю с высокой подножки в снег - здесь нет никакой платформы. В нос ударяет хмельной аромат сосны, мороза, свежего снега. Как не хватало мне его все время, пока я жила в Ленинграде.

На этой маленькой станции сошло не так много народу, все бегут в одном направлении, торопясь успеть на последний автобус. Громкие возгласы, смех, шутки. Ноги выбивают на снегу замысловатую чечетку - мороз изрядный. Маленький тряский автобус тормозит возле остановки, из него выскакивают несколько человек - они уже под утро поедут а Ленинград;

мы тут же берем автобус штурмом, но это нечто вроде привычной игры, не всерьез.

Ведь тут люди вовсе не враждебны друг другу, многие между собой знакомы, все подбадривают соседей беззлобнвми шуточками. Шофер и кондуктор тоже знакомые, их шумно приветствуют. Но вот пассажиры утрамбовались, распихали вещи, чтоб не мешали на проходе. Негромко рыча, автобус пронзает лесную тьму яркими фарами. Вскоре он уже останавливается на центральной площади, возле здания горсовета. Пассажиры весело выскакивают через обе двери:

садиться здесь некому, остановка конечная.

Быстрым шагом двигаюсь по утрамбованному снегу. Он вкусно скрипит и искрится от лунного света. Поворачиваю налево - и вот уже виден наш дом: деревянный, двухэтажный, финской постройики, слегка напоминающий барак. В крайнем окошке второго этажа уютно горит мягкий розовый свет: Глеб, конечно, еще не спит. Читает какие-нибудь стихи или пишет свои. Так хочется бросить ему в окно снежок - но нипочем не докинуть, да и зачем?

На первом этаже темнеет наше окно - Антонина уже легла. Вход с другой стороны, но я наклоняюсь, спрессовываю снежок и кидаю в окно, стараясь попасть не в стекло, а в раму. В комнате вспыхивает свет, а я уже обогнкла дом и бегу к крыльцу.

- Хулиганка непутевая, - встречает меня Антонина, пряча улыбку. - Стекло разобьешь - кто вставлять будет?

На самом деле она рада моему приезду. Я молодая, беззаботная, а она еще моложе меня. Все мои выходки ей нравятся, она только притворяется, будто сердится.

Опять тот самый сон, в котором Давно прошедшее живет… 1.

Заснуть сегодня не удастся. Снова - уже в который раз - я перевернулась на другой бок. Что же это такое?

Неужели его телефонный звонок так меня взбудоражил? Глупо. Больше десяти лет не виделись. Время лучший лекарь.

У меня ведь есть всё, что нужно для счастья. Зачем он позвонил?

Завернувшись в свое индивидуальное одеяло, рядом похрапывает Николай. Терпеть не могу эту его привычку!

Приподнявшись на локте, другой рукой осторожно повернула его голову набок - он и не почувствовал ничего, зато храп прекратился. Ах, если бы я могла так глубоко проваливаться в сон, точно в звуконепроницаемую камеру!

Спать, спать, спать… Ведь завтра я должна хорошо выглядеть! Завтра в четыре… Ну и вид у меня будет после такой ночки, воображаю!

Я выбралась из-под одеяла, нащупала на полу домашние туфли, тихонько пошла в детскую. Почему-то вдруг захотелось взглянуть на детей. На столике мягко светится ночник - Андрюша ни за что не соглашается спать без света. Оленька дышит ровно, ее ничем не разбудишь - вся в папу. Утром встанет минута в минуту, аккуратно оденется - и пойдет получать свои пятерки. Андрюша другой - вон как раскинулся, чуть ли не поперек кровати.

Одеяло на полу, простыня, скомканная гармошкой, под ногами, сам, бедняга, скорчился на голом матрасике.

Полностью мой ребенок! Как причуливо распоряжается природа. Я поправила Андрюше простынку, накрыла его одеялом - он беспокойно заворочался, но не проснулся.

У Глеба Сергей, наверное, уже школу кончает. А тогда был такой же, как теперь мой Андрюшка… Ты, говорил, и завтра тут у нас будь. Завтра в четыре… Возвращаюсь к себе, ложусь. С завистью смотрю на спящего Николая: ему не передается мое состояние.

По-видимому, считает, что мне эта встреча безразлична. Такой чуткий, внимательный, любящий муж. А может, он понимает, что творится со мной? Просто изображает, будто верит, что мне звонок Глеба безразличен. Может, это очередное проявление чуткости?

Когда я сегодня - нет, уже вчера! - привела Андрюшу из детского сада, Николай вышел навстречу в прихожую, помог сыну расстегнуть «трудную» верхнюю пуговицу - сколько раз я запрещала ему это делать! - а тут я и рта раскрыть не успела, как он сообщил:

- Тебе тут звонили. Старый знакомый из Карелии - так он назвался. Глеб, наверно.

- Почему ты так решил? Разве у меня во всей Карелии один Глеб знакомый?

- Так мне показалось.

Неужели и вправду? Ведь лесять лет прошло. С чего это вдруг он меня вспомнил?

Зазвонил телефон. Николай поспешно позаал Андрея мыть руки и ставить чайник - устроил, чтобы я могла поговорить с Глебом без свидетелей.

- Людмила Андреевна?

- Она самая.

- Вас беспокоит один ваш старый знакомый.

- Глеб, я уже знаю, что ты звонил.

- Передали? - Он как будто удивился.

- А как же?

- Это хорошо, - будто бы обрадовался Глеб. - Ну, как ты живешь?

- Неплохо.

- Догадываюсь. А писать совсем здорово стала.

- Читаешь?

- Случается.

- Ты надолго в Ленинград?

- До завтра. Ночным уезжаю.

- Может, сегодня приедешь к нам? Всех моих увидишь.

- Не выйдет. Занят.

- А завтра?

- Так завтра вечером поезд. А до того куча дел. Вот если бы часика в четыре мы могли встретиться где-то в городе… - В четыре я смогу. Где?

- Давай у киоска.

- У того самого?

- А у какого же?

- Идет. Глеб!

- Что?

- А вдруг ты меня не узнаешь?

- Ну, вот еще! Сказала! Да я тебя и на том свете узнаю!

Николай принял всё, как должное:

- Конечно, повидайся с ним. За Андрюшкой я зайду по дороге из института. Во времени себя не ограничивай, я дома всё сделаю: приведу, накормлю, уложу.

- Спасибо, Коленька! - я прижалась к нему щекой, потерлась. Как мне повезло, что я с Николаем, а не с Глебом!

Завтра в четыре. А мне никак не заснуть. Громко тикает будильник на тумбочке. Все неумолимее подходит к концу время, когда можно спать. Спать, спать, спать… 2.

Сон второй.

Раскрасневшись с мороза, в комнату вошла Антонина.

- Тоня! Тонечка! - Я кинулась к ней. - Как хорошо, что ты приехала! А мне Глеб сегогдня позвонил. Увидеться хочет.

Она ничуть не удивилась, зотя я рньше никогда не рассказывала ей о своих сложных отношениях с Глебом. Ответила только задумчиво:

- Не может он, видно, забыть тебя. Зацепило его в тебе что-то - ой как крепко!

- Тоня, Тоня, Антонина, - улыбнулась я грустно. - Помнишь, мы всё пели с тобой: «Прощай, Антонина Петровна, неспетая песня моя». А неспетая-то песня я оказалась!

- Бывает, - печально отозвалась она, сердце так и сжалось.

- А ты, Тонечка? - спохватилась я. - Тебе-то как живется?

- Сын растет, Ленечка. Большой уже. За Володей Мельниковым я замужем, ты его не знаешь, он уж после тебя приехал.

- Да знаю, ты ведь здесь с ним у меня была.

- Любит он Леньку, как родного... Будто отец.

- Тоня, а как же тот? Ну, настоящий отец.

- Никак. А нам таких и не надо, - она сразу посуровела.

- Не жалеешь, что он был в твоей жизни?

- Жалеть, Людмила, ни о чем не надо. Что было, то всё наша жизнь. Как мы ее строим, так и выходит. Бывает, что не всё сразу наладится. А куда денешь то, что было? Всё ведь зачем-то, к чему-то.

Антонина подошла к окну и широко распахнула его. Но не оказалось за ним привычных серых домов большого города.

Вместо них вырос такой знакомый пейзаж - скалистая карельская сопка, поросшая соснами. На переднем плане краснела кирпичная трансформаторная будка.

- Помнишь, ты всё стихи про эту сопку писала? И про сосны, - сказала Тоня. - Эх, выучится мой Володя, заживем мы тогда! - Она вдруг нахмурилась. - Смотри-ка, ученики уже в школу пошли. Тебе, небось, к первому уроку? А вот и звонок.

Это звонил мой будильник.

3.

Началось всё очень давно. Наверно, те годы уже можно считать историей… Я получила назначение в среднюю школу города Л. Никто из моих знакомых о таком городе никогда не слыхал, в ответ на мои вопросы все только недоуменно пожимали плечами. Город Л. отыскался на подробной карте Карелии, в конце одного из извивов Ладожского озера. Вроде бы мальчишка-первоклассник встряхнул ручку над тетрадкой, упала на страницу каплища.

Перепуганный мвльчишка схватил промокашку - и вместо того, чтобы уголочек аккуратненько обмакнуть в каплю, и тогда она по промокашке вверх бы утекла, - вместо того он с размаху прижал промокашку к тетрадочному листу, да еще и кулаком сверху пристукнул. Убрал промокашку, да так и ахнул: еще хуже стало. Во все стороны от чернильного пятна потянулись хвостики-разводы. Примерно так выглядит на карте Ладожское озеро. У кончика одного из разводов я и обнвружила тот самый город, которому было суждено сыграть такую значительную роль в моей жизни. Из финского словаря я узнала, что название его означает «дно залива». Значение это никакого сомнпения у меня не вызвало: крошечный кружочек на карте, обозначающий город, нарисован именно на самом дне заливчика, то есть, на краешке.

Два года я прожила в этом городе. Берега заливчика, крутые и скользкие, причудливо извиваются, точно скандитнавские фьорды. В одном месте берег песчаный и абсолютно плоский, от него поднимается несколько улиц города. Может, весь секрет названия в том, что кто-то - рыбак ли он был или лесоруб? - построил дом на плоском участке, когда-то заливавшемся водой? Потом кто-то поставил свой дом рядом… Сейчас этого не установить. Улицы с разных сторон тянутся к петрозаводскому шоссе. Совсем малентькие улочки перепонками соединяют их между собой. Есть совсем прямые улицы - они короткие. Есть извилистые, изогнутые дугой или заворачивающие под прямым углом. Есть спускающиеся сверху вниз, точно туристские тропы. Но все они обрываются неожиданно, выходя к заливу или к высоким каменистым сопкам, поросшим соснами. Вот, оказывается, какой сввоеобразный город выбрала моя рука, когда, двигаясь по строчкам разграфленного листа с надписями «Сегежа», «Кондопога», «Суояряви», она вдруг неуверенно застыла на словах: «Л.-ская средняя школа» и вывела в соседней графе мою подпись.

Нет, на самом деле все было вовсе не так легко. Я ведь была домашняя интеллигентная ленинградская девочка, привыкла жить под надежным крылышком папы, мамы и бабушки, страшно было даже представить себе, как я уеду от них, преподавателей ленинградских вузов, как смогу где-то жить без газовой плиты, без горячей воды, с готовностью бегущей их крана по первому жесту, без парового отопления. Я даже печку топить не умела! Но время было суровое. Мне, получившей прекрасное университетское образование, полагалось теперь нести приобретенные знания народу - тому самому народу, который без этой гуманитарной культуры задыхается в темной провинции. Я со всей серьезностью ощущала свою высокую миссию. Я изо всех сил храбрилась и старалась, чтобы никто, не дай бог, не заметил притаившегося на дне моей души избалованного городской цивилизацией гнилого интеллигента. Но в самом деле - как мне там жить? Кто станет готовить мне обеды и ужины? Как мне топить печку и где брать дрова?

И вообще - как существовать без родного дома, без Ленинграда?

Накануне распределения заведующая нашей кафедрой полулегально передала нам список предполагаемых мест назначения. Нет, никаких мест в библиотеках или научных учреждениях, где мы могли бы применить свои широкие истинно фолологические знания, - а ведь именно это было нам обещано во время обучения на первом курсе! Только места учителей в школах, и все они в Карельской республике - тогда еще существовлала таковая. Каждый город и поселок я отыскала на подробной карте Карелии в Большой Советской Энциклопедии и убедилась, что Л. из всех имевшихся точек ближе всего расположен к моему родному городу.

Распределение происходило торжественно и сурово. Бледные от волнения, выпускники нашего английского отделения по одному входили в аудиторию, где зза длинным столом, накрытым красной скатертью, заседали члены высокой комиссии. Каждая входящая пропадала довольно долго - понятно, трудно было совместить свои желания с непреклонностью комиссии. Все наши девочки (а единственный наш на две группы мальчик как раз являлся единственным среди нас иногородним) выходили из таинственной комнаты с красными припухшими веками и жаловались на жестокое давление со стороны комиссии.

Настала моя очередь. Я оказалась по одну сторону длинного красного стола, по другую сидели члены комиссии и улыбались мне с таким видом, словно сейчас преподнесут мне потрясающий подарок к новогодней елке. Но на дворе - увы! - как раз прочно утвердился май месяц. От волнения я даже не разглядела, сколько человек сидит за столом, показалось, что очень много. Это чтобы меня утихомирить, если я начну сопротиваляться? Но я и не собираюсь… Я узнала среди сидящих только двоих: заведующую кафедрой английского языка и комсомольского секретаря Петю Бессмертного.

- Итак, куда бы вы хотели поехать? - бодро спросил незнакомый мужчина с сияющей предвыборно-демократической улыбкой.

Остальные члены комиссии смотрели на меня настороженно, ожидая чего угодно: слез, истерики, требования оставить меня в Ленинграде, отказа работать в качестве школьной учительницы, желания занять место в каком-нибдудь Институте при Академии наук (кстати, все это было бы не так уж безосновательно с моей стороны!).

Словом, ожидали чего угодно, только не того, что я тихо и скромно скажу:

- Я хотела бы поехать учительствовать в Л.-скую среднюю школу.

- Как? - Предвыборно-демократическая улыбыка легко сошла с лица, по всей видимости, председателя комиссии.

Похоже, он вовсе не собирается отправлять меня туда, куда я согласна ехать по доброй воле.

- Ты что это такое выдумала, а? - Сурово напрягся Петя Бессмертный. - Не забывай - ты комсомолка!

- Я не выдумала. Там есть, - я очень испугалась, что высокая комиссия имеет особое задание - посылать нас по принципу: куда кто не хочет. Тогда зря с языка у меня сорвалось это название! Может, следовало сказать: куда угодно поеду, только не в Л.

Тогда они начали бы уговаривать - мол, именно в Л. требуется учитель моей квалификации. А тут вся комиссия непонимающе уставилась на меня, пытаясь понять - в чем состоит моя хитрость? Чем это так привлекает меня неведомая Л.-ская школа?

- Л.-ская школа действительно есть у нас в списке, - мягко заступилась за меня заведующая кафедрой. - Сельская школа. Пусть она поедет в сельскую школу!

Председатель комиссии переглянулся с Петей Бессмертным. Наш комсомольский вождь сурово поглядел на меня.

- Ты смотри, - предостерег он. - Чтобы не отверчивалась, чтобы в самом деле поехала. Знаю я ваши штучки.

Много спустя я узнала, что сам Петя Бессмертный, окончивший курс университетских наук на год позже меня, вовсе никуда не уехал, а спокойненько устроился в каком-то НИИ в Ленинграде, хотя его родители проживали где-то в Краснодаре. Впрочем, это не имеет никакого отношения к делу.

- Что ж, - бессильно вздохнул председатель комиссии, - пусть едет в сельскую школу.

И такой вид был у него, словно он чрезвычайно сожалеет, что нет у комиссии никаких аргументов против, что нет у него власти препятствовать мне и навязать вместо Л. какую-нибудь другую точку, куда я вовсе не хочу.

Так я подписала назначение - своей рукой и по собственному выбору. А вот с Антониной нас свели судьба и заведующая роно. Судьба посредством сложных перипетий (характерных, впрочем, для времен культа личности) заставила ее поменять место работы именно в тот день, когда я явилась в Л.-ский роно. оформлять назначение, и усадила Антонину в приемной среди ствйки таких же, как мы, тоненьких молодых учительниц, покорно ожидавших, как ими распорядятся. Кстати, Л. оказался вовсе не селом, как решила наша комиссия по распределению, а прямо-таки районным центром, а эти девочки, только что окончившие педучилище, ждали распределения по истинно сельским школам, так что мне еще повезло!

Заведующая роно, побеседовав со мной у себя в кабинете, как только речь зашла о жилищном вопросе, взяла меня под руку, вывела в приемную, где со всех сторон робко подняли на нее выжидательные взоры новички, подвела к Антонине и сказала:

- Знакомьтесь. Вместе жить будете. На каждого отдельнвх комнат пока не хватает, а по двое устроим. Вы у нас в средней школе английский будете преподавать, а Антонина Федоровна - в семилетней.

С Антониной мы поладили быстро. Я заглянула в серьезные, черные, точно маслины, глаза и с ходу спросила:

- Стихи любишь?

- Ой, еще как люблю! - Обрадовалась она.

Но моя радость оказаалась сильнее:

- Значит, я тебя буду ими кормить, - пообезщала я.

Она, несчастная, еще не подозревала, на что идет!

Стихи помогли нам сблизиться. Я читала их ей по вечерам - свои, чужие, принадлежажщие перу известных русских поэтов и моих товарищей по университетскому лито. Долго ли подружиться двум девчонкам, только что перевалившим за второй десяток? Скоро мы знали друг о друге все. Тонин отец работал путевым обходчиком на какой-то маленькой станции на севере Карелии, мать занималась хозяйством и детьми - а тех было восемь человек. Тоня в серединке, четвертая. В период нашей совместной жизни Антонина и работала, и училась. В «англичанки» она попала случайно, хотя к учительской работе имела призвание: привыкла дома возиться с малышами.

- Я больше всего задачки люблю решать, - охотно рассказывала она. - Наш-то математик в педучилище, строгий такой старичок, а меня любил. На контрольной я раз-раз! - все решила, сижу, на него гляжу. Он только улыбается: «Опять, Антонина, меня перехитрила, опять отдыхаешь, делать тебе нечего? Погоди, вот я к следующему разу специальные задачки подберу для тебя - будешь знать!» Я-то ведь собиралась после педучилища работать в начальной школе и на заочное в пединститут поступить, на математический. Так на четвертом курсе, на последнем, собрали у нас тех, кто по английскому получше занимался. Вызвали в кабинет директора. Говорят - в республике нехватка учителей иностранного языка. Вы к языку способные, мы из вас образуем английское отделение. За год подготовим, будете английский преподавать. Мы протестовали: да как же это, за год много ли выучим? А директор:

«Ничего, мы вас распределим в большие школы, где много пятых классов, в пятых вы справитесь. Зато вас примут без экзаменов на заочное в пединститут, будете дальше языку учиться. А работать учителя старших классов помогут».

- И ты согласилась? - спросила я.

- Как не согласишься - велели сознательность проявить. Вообще-то я привыкла, но так трудно пришлось! В институт-то вне конкурса зачислили, как закончили училище, а насчет больших школ обманули. Меня вот в березовскую школу направили. Первое время прямо глаза не просыхали, так ревела.

- Почему?

- Так школа семилетняя, а я в ней одна «англичанка». Никаких учителей старших классов, которые помочь могли бы. Во всем поселке ни один человек ни слова по-английски не знает. Никто не поможет, хоть караул кричи! В учебнике для седьмого класса я ни слова понять не могла, где там ребятам объяснять! К каждому уроку подготовиться - это же надо сначала самой во всем разобраться да все выучить - как правильно текст прочитать, да как перевести, да упражнения по грамматике все переделать. Сидишь, бывало, ночами - и все равно ведь не знаешь, верно или нет. А с дисциплиной мучилась!

- Неужели? Это ты-то? - Нет, этому я никак не хотнла поверить. Хотя мы и работали в разных школах, но я видела, как любят Антонину ребята. Постотянно какие-то мальчики и девочки приходили к нам в гости - и не только ее теперешние ученики, но и прошлогодние, березовские, если им случалось быть в районном центре.

Захаживали и ребята из моей средней школы, которых она учила в Березовке.

- Ой, что ты! - Она махнула рукой в ответ. - Ведь в седьмом классе которые ребята ровесники мои учились. Я его вызываю текст прочитать, а он глядит нахально так и спрашивает: «А вы в субботу придете на танцы в клуб?» Да еще детдом в Березовке, а уж тяжелый-то какой! Одни мальчишки, да все бандиты, один другого хуже. Директор всё на педсоветах говорит - плохо, что учителя в детдом не ходят, с ребятами не беседуют. Я и пошла.

- И стало лучше?

- Какое там! Прихожу к ним в комнату, сижу на стуле, они кругом бегают, орут, визжат - ну, чисто бандиты, один к одному! Только что на головах не ходят. А я сижу, молчу. Что тут скажешь, да и слушать не станут. Один ко мне вдруг подходит, наклонился, да - чик-чик! - бритвой на мне боты разрезал, сверху донизу. Боты резиновые, только с зарплаты купила. Я моргнуть не успела, а уж они разрезаны. Я сижу, еле слезы сдерживаю - а что делать?

Я представила себе, как она, худенькая, большеглазая (ей всего-то девятнадцать исполнилось!) сидит в детдомовской спальне в окружении «чисто бандитов». Мальчишки взбудоражены ее приходом, никто ее не слушает, да и не знает она, что надо говорить в такой ситуации. Она просто упорно сидит - и только. Не трогается с места и терпит их хулиганство. Единствененое, что она может сделать - это продемонстрировать свое упорство. Новых нарядных ботиков так жалко, ведь на собственную зарплату были куплены, а заплакать нельзя, хотя слезы так и кипят… - А что потом?

- Суп с котом! - смеется Антонина. - Подружились мы с ними, начали они слушаться. А я-то их полюбила! И уезжать от них не хотела. А уж школа-то березовская какая хорошая! Учителя дружные, веселые, один за одного стояли, не то что здесь - каждый в свою сторону тянет… - Зачем же ты сюда перевелась?

- Так Парамоновой надо было место освободить!

- Как это?

- А мужа ее в деревню послали на укрепление. Вот и попала она в Березовку. Я ведь ее почему знаю, - оживилась Антонина, - Валентина, сестра моя, вместе с ее мужем в Петрозаводске работала. Жене-то ведь надо работу дать, а нагрузка в березовской школе только на одного. Меня и решили перевести.

- Против согласия?

- Не имеют права, так пытались от меня добиться, чтобы согласилась. Я нашей-то говорю завронихе: не имеете вы права человека двигать, как пешку. А она мне: мы на всё имеем право, раз для дела удобнее. Для какого дела, для Веры Петровны Парамоновой? - так бы и говорила, Еще повезло, что я все-таки сюда попала, в город, а то заладила: поезжайте работать в школу на погранзаставу, там весело, военных много, мигом замуж выйдете. Не требуется мне, говорю, ваших военных, и замуж рано: еще учиться хочется. А тут как раз в городской семилетней школе место освободилось, меня и сунули. Ничего, я уже и тут привыкла. Ребята - они везде хорошие.

4. Сон третий Я вцепилась в учителлский стол, он единственный прочный и надежный предмет в классе. Пора начинать урок. Надо поздороваться и их посадить, они никогда не успокоятся. Но я даже слова не могу вставить в этот беспорядочный гул голосов, в грохот стульев… - Тише! Замолчите!


Мой голос беспомощно тонет в безобразрном нестройном шуме, точно тоненькая струйка воды в мощном океане. Они все хохочут и перекрикиваются.

- Замолчичте сейчас же!

- Ха-ха-ха!

- Ой, не могу!

- Эй, Набочиха, у тебя какой ответ на контрольной получился?

- А чего Петров щиплется!

- Укротиительница тигров! Ой, не могу!

Все крепче вцепляюсь в черную поверхность стола. Только он один здесь не предаст меня. Остальные столы и стулья скрипят, стучат, хлопают. Как будто здесь не школьники, а какие-то неуправляемые звери. Ребята, у меня же диплом с отличием, я ведь в Студенческом Научном Обществе такие доклады делала, я столько всего знаю. Ах, почему вы не хотите, чтобы я вас учила?

Рядом со мной вдруг появляется Антонина. Легкий шумок пробегает по рядам - ого, уже есть ряды!

- Садитесь, ребята! - командует Антонина.

Они садятся и замирают в ожидании - класс, полный живых внимательных ребячьих глаз. Чему же я их научу? Я могу объяснить английское сослагательное наклонение, могу рассказать биографию очередного ангдийского писателя, могу прочесть наизусть стихотворение Байрона или Бернса и тут же сравнить эти стихи с известным переводом Маршака, проанализировать сильные и слабые стороны перевода. Но зачем им это? Они же прекрасно видят, что я не умею жить в таком маленьком городке, решать простые обыденные задачи, топить печку, копать огород. Что я могу им объяснить?

- Объясни-ка второе упражнение, - просит Антонина и садится за первую парту рядом с Мишкой Барсуковым. - Как там времена ставить?

5.

Он хочет встретиться у того же самого киоска. Значит, помнит. Все десять лет помнил, как и я.

Но того самого давно не существует - все киоски в Ленинграде сменили. На этом месте стоял такой голубенький, облупившийся. Глеб вечно опаздывал. Я подходила к окошечку, разглядывала яркие обложки журналов.

- Что вам угодно? - любезно спрашивал старичок-киоскер. - Вот, «Вечорку» только что привезли.

- Нет, спасибо, - я даже губ своих от смущенияя не чувствовала. - Я просто так, смотрю.

Я забивалась в угол к глухой стене киоска, подальше от любопытно-вопрошающих глаз старичка. Разглядывая пестрые журнальные обложки, легче отвлечься. А у этой стенки ничего не остается, как повернуть голову в ту сторону, откуда должен появиться Глеб. Он все не появлялся. Я начинала считать всех прохожих, идущих с той стороны. Если пройдет пятьдесят человек, а его все не будет, тогда… Что тогда? Тогда что-нибудь случится плохое. Тогда он не придет - и потом не позвонит - и я не позвоню - и никогда больше его не увижу. Но ведь он придет! Четырнадцать, пятнадцать - Глеба не видно. Тридцать восемь, тридцать девять - ну как он может, он же знает, что я давно жду! Сорок девять, пятьдесят.

Снова возаращаюсь к окошечку, заваленному журналами и газетами.

- Так не интересует «Вечорка»? - допытывается старичок.

Мне чудится в его голосе насмешка. Как будто бы он догадался, что я жду Глеба, а он не идет.

- Позвольте, я «Юность» посмотрю, - грустно говорю я.

Теперь киоск почти весь стеклянный, журналы висят на шнурочках со всех сторон. И киоскер теперь не тот вместо прежнего симпатичного старичка равнодушно скользнула по мне взглядом толстая женщина в вязаном платке.

Ни о чем она не спросит.

Мы, наверное, тоже теперь другие. Десять лет! Ах, если бы мы иак же поменялись к лучшему, как этот киоск! Глеб обещал меня узнать даже на том свете. А я его узнаю? Его всегда можно было заметить издалека - голова возвышалась над потоком суетящихся прохожих. Заметив меня, он улыбался так радостно, что вся моя обида таяла в этой улыбке.

- Ну, здравствуй! - так от души он один умел поздороваться.

- Ты опоздал, - пробовала я его упрекнуть.

- Да? - искренне удивляляся он. - Кажется, на десять минут.

- На полчаса, - поправляла я сурово.

- Не мелочись, - усмехался Глеб. - Я же все-таки пришел. Не дуйся, тебе это не идет. Опять хочешь поссориться?

Нет, этого я не хотела - мы и так ссорились часто. Приходилось проглотить обиду. Глеб, продолжая улыбаться, энергично шагал прочь от киоска, разрезая толпу. Я покорно следовала за ним. Никогда он не снисходиол до того, чтобы поинтересоваться, не будет ли противоречить моим планам или желпниям, если мы свернем с шумной магистрали в переулок направо. Он просто направлялся туда своим размашистым шагом, ничуть не сомневаясь, что я покорно последую за ним. Я шагала рядом, и мне даже словно было приятно ему подчиняться. Словно бы и не оставалось у меня собственных планов и намерений, кроме одного-единственного: подольше находиться с ним рядом, стараясь не думать о той минуте, когда придется расходиться в разные стороны.

Глеб шел легко и уверенно. Со стороны могло показаться, что этот человек стремится куда-то с определенной целью. Никто бы не сказал, что он просто бредет, куда глаза глядят. Мы шли и болтали обо всякой всячине - о гастролях московского театра, об инспекторской проверке в моей школе, о том, что весна нынче ранняя и о том, что написала недавно Глебу его жена о наших общих знакомых. И всегда мы шли отдельно, не прикасаясь друг к другу, как бы подчеркнуто независимо. Иногда я, как бы невзначай, пыталась прицепиться к его локтю. Он хмурился и упрямо отстранялся.

- Не надо, - и в ответ на мой вопросительный взгляд добавлял:

- Просто я не люблю, когда ко мне цепляются. Да еще в такую жару. Не сердись!

Я не сердилась. Я без остатка таяла в этом внимательном взгляде - и боьше мне уже ничего не было нужно, я теперь даже не ощущала, что руки мешают мне. А Глеб всё куда-то стремился своим широким уверенным шагом, то прямо по улице, то неожиданно сворачивая в один тихий переулок, в другой, пока я окончательно не переставала понимать, где мы находимся и куда идем. И вдруг после очередного поворота мы оказывались у ярко освещенных реклам кинотеатра, и Глеб, дорассказав очередной анекдот или дочитав стихотворение, свое или чужое, по-прежнему не говоря мне ни слова о своих намерениях, с тем же независимым видом подходил к кассам. Я следовала за ним с той же покорностью, недоумевая, стремился ли он к этому кинотеатру с самого начала нашей прогулки или забрел сюда случайно и вдруг решил посмотреть фильм. И главное - собирается ли пригласить меня?

Он становился в очередь, продолжая дружески болтать на посторонние темы. Мне уже начинало казаться, что вот сейчас он возьмет себе один билет и попрощается со мной, а мне придется брести домой в одиночестве - и тут он, как бы спохватываясь, спрашивал:

- Да, тебе-то брать билет? Я хочу «Римские каникулы» посмотреть, говорят - стоит.

- Раз стоит, так бери, - я старалась изобразить равнодушное раздумье, а сама внутренне ликовала: еще два часа вместе! И не все ли равно, собирался ли он с самого начала пойти на этот фильм со мной или это пришло ему в голову в последний момент?

Глеб, видно, ничуть не изменился за эти десять лет. Опять я пришла первая. Но я-то теперь уже не та. Схожу в кино, раз так неожиданно вечер освободмося. Или пойду-ка лучше к Вере - давно не виделись. Нет, она еще с работы не пришла. Можно пойти в Публичку позаниматься.

В последний раз обхожу киоск с другой стороны - и вижу на противоположной стороне улицы высокую фигуру в светлом плаще и в зеленой велюровой шляпе. Глеб поспешно перебегает улицу. Вот это уже что-то новое - раньше он всегда подходил к киоску неспешно.

- Ну, здравствуй! Говорил я тебе, что и на том свете узнаю! Теперь убедилась?

- Нет, не убедилась, - отвечаю я, а губы расплываются в улыбке. - Здесь ведь не тот свет, а самый натуральный этот.

- Ладно, не придирайся к словам, - смеется Глеб. - Все равно, я рад тебя видеть, хотя ты по-прежнему такая же колючая!

Он берет мои руки в свои и глубоко-глубоко заглядывает в глаза.

- А ты ничуть не изменилась! Все такая же!

Я вглядываюсь в него. Из-под шляпы кое-где выбиваются седые волосы. В лице появилось что-то жесткое, суровое, мужское, но глаза те же - мальчишеские и озорные.

- Ну уж, не изменилась, - по привычке отбиваюсь я. - Скажет тоже… Мне теперь знаешь сколько лет?

Он смеется своим прежним задорным смехом:

- Снова узнаю Люську! Ну какая настоящая женщина будет распространяться о своем возрасте?

Никогда не упустит случая поддразнить: то я, а то настоящая женщина! Большая разница. А ведь правда рад меня видеть. Ох и рад!

Он берет меня под руку - ого, и это что-то новое!

- Побродим? - предлагает он.

- Холодно, - поежилась я. - А ты в одном плащике.

- Куда же нам деваться?

- Пойдем, - сказала я.

Вот когда выяснилось, что все переменилось. Я уверенно направилась в сторону уютного кафе неподалеку, где наша литературная братия назначала деловые встречи и дружеские свидания, а Глеб покорно брел со мной. В гардеробе он нерешительно затоптался.

- Иди, иди, не бойся, - подбодрила я. - В плохое место не приведу.

- Да, но… - Он замялся. - Это удобно? - А… твой муж… Вдруг кто-то из знакомых тебя увидит… Я рассмеялась:

- Коля знает, что я с тобой.

- Да? А что он еще про меня знает?

- Всё. Всё, что может знать третий человек.

- Интересно, - пробормотал Глеб, расстегивая плащ.

6.

Народу было не так много. Знкомые улыбались и кивали мне с разных сторон. Глеб пришел в замешательство.

- Скажите, пожалуйста, да ее все тут знают!

Я уловила в этой недоуменно-восхищенной реплике нотку плохо скрытой зависти. Не привык он, чтобы не его все кругом узнавали, а его скромную спутницу.

Мы расположились за угловым столиком, спиной к залу. Смущенно молчали, словно впервые остались наедине. А ведь так уже было, вспомнила я. Угловой столик в кафе и неловкое молчаливое разглядывание друг друга. Но тогда мы и в самом деле впервые оказались вдвоем. Всего несколько дней я жила в городке Л., причудливо разбросанном по ладожскому берегу. Проходила первая в моей жизни августовская учительская конфереяция. Когда объявили обеденный перерыв, большинство учителей пошло по домам, приезжих из района пригласили местные. А я никого еще тут не знала и отправилась в городское кафе. Единственный свободный столик отыскался в углу, туда я и уселась в ожидании официанки.


- Здесь не занято? Разрешите?

- Да, пожалуйста, - я скользнула равнодушным взглядом по случайному соседу. Он был очень высокий, лохматый и черноволосый, такие всегда мне нравились. Но ведь я еще не знала, что это Глеб.

Его глаза блеснули живым любопытством.

- А вы, по-моему, из Ленинграда! - как бы констатировал он. В этом был весь Глеб: он редко в чем-нибудь сомневался.

- Где я мог вас видеть? А, на лито, - припомнил он.

Тут и я сообразила, почему его высокая фигура, это чуть удлиннеенное лицо, этот по-мадьчишески взлохмаченный затылок кажутся мне знакомыми. Большинство наших юных поэтов были, как водится, филологами, а этот студент с юрфака приходил на занятяия лито редко. Своих-то я всех знала, а с этим не была знакома. И будто мгновенная вспышка пронеслась в мозгу, ожила полузабытая картина из уже ставшей прошлой ленинградской жизни. Собрание лито в начале марта пятьдесят третьего. В стране глубокий траур, только что прошли тяжелые факультетские митинги, многие приходили в них в черном, некоторые открыто плакали, сморкаясь в платочки. И вот мы собрались в этой обычной для нас аудитории, юные поэты, мы растеряны, мы плохо себе представляем, что делать и как себя вести во время таких значительных для страны печальных событий. Кто-то что-то вяло вещает с трибуны - с той самой кафедры, где днем читал нам русскую литературу наш любимый профессор. Всем как-то неловко. И вдруг высокий темноволосый студент легко взбегает на кафедру, с которой за эти годы звучало так много наших стихов, уверенно проводит ладонью по взлохмаченным волосам и негромко, но твердым голосом читает стихи о смерти вождя и отца всех народов, о глубокой скорби осиротевшей страны.

- Жарковский с юридического, - шепчет мне субтильный Валька Голованов из второй группы журналистики. - Во дает, силен парень!

И я почувствовала - да, этот не то, что наши женоподобные филологи с их лирическими охами и вздохами. Что-то было в Глебе очень настоящее. Ведь и я все это чувствую и понимаю, - а вот ведь не нашла таких ясных и простых слов. Может быть, я недостаточно любила Сталина? Раньше я никогда об этом не задумывалась. Я знала, что Сталин - великий наш вождь и учитель, что за ним весь народ, как за каменной стеной. Победили же мы в такой трудной и страшной войне под его мудрым руководством. А после он сохранил мир во всей Европе, сдерживая алчных поджигателей войны - если бы не его усилия, давно бы третья мировая развязалась. Но богом или кумиром он для моей семьи никогда не был - и здесь таились корни наивных и робких, но все-таки сомнений. По счастью и по случайности моей семьи не коснулись репрессии. Не помню, чтобы дома говорили о «врагах народа» - может, их и упоминали, но я тогда была слишком мала. Но хорошо помню, как позднее мама, просмотрев мою очередную работу для студенческого научного общества, как-то очень уж хмуро сказала:

- Помнится, у вождя и учителя на эту тему были кое-какие рассуждения. Надо бы для порядка процитировать. Так уж полагается.

И я послушно вставила какую-то подходящую, но не совсем обязательную цитату.

Помню еще, как отец приходит усталый с работы, усаживается против книжных стеллажей и оживленно делится новостью:

- Мне предложили монографию писать, как раз моя тема, но я, наверно, откажусь. Придется опять обильно цитировать преобразователя марксизма-ленинизма... Пусть уж другие стараются, - и насмешливо подмигивает мне, заметив, что я на него смотрю.

Вероятно, иронический тон в подобных репликах родителей послужил для меня противовесом и причиной того, что я стала задумываться: как же так, почему же вождь не запретит этого бездумного словословия, этого пошлого показушного преклонения? Он же должен быть скромным, если он ближайший соратник Ленина. Особенно я стала недоумевать и сомневаться во вреия пышного празднования семидесятилетия любимого отца и учителя: газеты из номера в номер ежедневно публиковали перечень подарков, присланных со всех концов мира к великому событию, от всевозможных организаций и от частных лиц. Эти восторженные публикации продолжались более года, и великий юбиляр не протестовал, не сделал ничего, чтобы прекратить их! Как же так, с каким-то неловким стыдом думала я, ведь это не вяжется с привычным образом излучающего доброту улыбающегося вождя, высоко поднявшего на руках обыкновенную девочку с большим букетом цветов: кто из нас в свое время не мечтал оказаться на месте этой девочки? А в Москве еще открыли специальный музей подарков Сталину, куда каждый желающий мог пойти и полюбоваться на все это великолепие. Тут что-то не то, думалось мне, он же должен возмутиться и сказать: «Да вы что, товарищи, зачем все эти пышные славословия?» Неужели ему все это нравится? Неужели Сталин не тот человек, за которого мы все его принимали?

Но теперь он умер, и вся страна переживает огромную потерю. Я ее ощущаю, эту потерю, но не могу выразить словами. А этот длинный вихрастый студент с юридического сумел. И я остро позавидовала ему.

Могла ли я предполагать, что окажусь с этим студентом в одном маленьком городке, где люди живут так близко один к другому, так на виду друг у друга? Это в Ленинграде трудно познакомиться… Много спустя, уже когда мы часто проводили время вместе в Ленинграде, Глеб как-то рассказал мне каким образом он впервые попал в Л. с назначением в Л.-скую прокуратуру. Но у него был более свободный выбор, чем у меня, он мог и не сходить на этой маленькой станции, а проехать дальше, в Петрозаводск, где старый товарищ матери обещал устроить его в любой точке Карелии. В поезде он еще окончательно не решил, что ему делать. Глухой дождливой ночью поезд подошел к станции. Глеб вышел в тамбур, подхватив дорожную сумку, выглянул из вагона, увидел за пеленой дождя темный хмурый лес и решил, что лучше ему проехать дальше. Так славно убаюкивало на уютной верхней полке! Он уже собирался повернуться и возвратиться в купе, как его вдруг окликнул сосед по вагону, пожилой майор, которому Глеб только что рассказал о себе:

- Ну? Что же вы? Прыгайте скорей! Ну, прыгайтее же!

И Глеб послушно соскочил с подножки, держа на весу сумку, а поезд в ту же минуту тронулся.

Часто я потом думала: а если бы не подтолкнул его тогда этот пожилой майор, если бы Глеб не решился спрыгнуть с подножки, как бы тогда сложилась моя судьба? Да и его тоже… Но он спрыгнул, и через несколько дней мы встретились в маленьком городском кафе на берегу Ладоги. А после обеда вышли на улицу совсем друзьями. Глеб мне очень понравился. Я ему, кажется, тоже. Он проводил меня до здания испоокома, где проходила наша конференция.

- Ты заходи ко мне, - пригласил он. - Я, правда, пока в гостинице.

- И ты ко мне приходи, - ответила я.

Он, однако, не спешил отзываться на приглашение, а я стеснялась идти к нему первая. Конечно, мы виделись довольно часто, но всегда мимоходом. Это в Ленинграде можно жить а одном доме и даже на одной лестнице и не видеться годами, а тут, в маленьком городке, я то и дело натыкалась на Глеба, куда бы ни пошла: в магазин, на работу или просто прогуляться. И каждый раз он на меня смотрел так значительно, здороввался так приветливо, что я еще долго потом ощущала на себе его зовущий взгляд. Но скоро в наших встречах наступил перерыв: мне пришлось ехать со своими восьмиклассниками в колхоз.

Нет, я вовсе не сетовала на эту поездку, скорее наоборот, радовалась ей, считая, что совместная жизнь и общий труд сблизят меня с ребятами. Но для меня являлось открытием, что в сельских школах старшеклассники, оказывается, весь сениябрь совсем не учатся, а убирают картошку. А с октября учителя должны каким-то образом наверстывать упущенное, чтобы пройти всю программу и чтобы учащиеся сельских школ не отставали от городских.

Но они, разумеется, отставали, потому что невозможно за пять недель пройти все то обучение, на которое требуется недель девять или десять.

Мой восьмой «А» отправили в дальний колхоз, так что ребята не могли каждый день после работы возвращаться домой. Спали они на полу большого школьного зала, благо сена было сколько угодно. А меня любезно пригласила учительница - ее квартира находилась тут же, за стеной зала. В ближней комнате она жила сама со своим мужем, колхозным бригадиром дядей Митей, который сутками не заглядывал домой, занятый на уборке урожая, и двумя ребятишками-дошкольниками. Мне стелили за печкой в углу. В дальней комнате располагался класс, каждое утро туда приходили пять-шесть школьников, они все учидись по разной программе: кто во втором классе, кто в четвертом, а кто и в первом. Натопив печку, покормив своих ребятишек и задав корм поросенку, учительница рассаживала всех школьников в классе за настоящие парты (их было, впрочем, всего три или четыре). Она учила одновременно кого за первый класс, кого за четвертый или третий. Как это у нее получалось - для меня было совершенно непостижимо.

Но непонятнее всего было другое. Я ехала в этот колхоз, горя энтузиазмом, пылая искренним желанием помочь сельскому хозяйству - и была убеждена, что столь же благородные чувства обуревают моих восьмиклассников. Я-то мечтала, что в колхозе у нас будет нечто вроде прошлогодней студенческой стройки, где мы, привыкшие корпеть в библиотеках филологи, радуясь возможности поразмяться на чистом воздухе, заняться настоящей физической работой, день и ночь балагурили, вышучивали друг друга, пели, плясали - и между делом возвели замечательную конюшню. В первык же часы, проведенные в карельском колхозе, я поняла, что здесь ничего подобного не будет.

И никак не могла уразуметь, в чем дело. Невозможно мне было догадаться, что для ленинградских студентов само пребывание в деревне было экзотикой, что они счастливы были поупражнять застоявшиеся мускулы. А моим восьмиклассникам к их четырнацати - пятнадцати годам деревня успела надоесть. На огороде каждый школьник сызмала наработался, да не в охотку, а в силу необходимости, до черных кругов вокруг глаз. Какое уж тут веселье, какой энтузиазм? Они же были еще дети, им охота было жить дома с мамой и папой, а не среди чужих людей, почти что в чистом поле. Да и местная суровая погода (ведь не лето!) способна быда остудить любой энтузиазм и омрачить любое веселье. А я-то даже заранее сочинила песню, бодро призывавшую копать и сгружать картофелины во имя Родины, воображая, как мои восьмиклассники ее дружно запоют, радостно шагая на работу четким строем. Как бы не так! Они уныло брели по узкой сырой тропе неорганизованным стадом, а, придя на поле, вовсе не спешили браться за лопаты. В сущности, нашу работу никто не контролировал и никак не оценивал.

Деревня была раскинута отдельными хуторками среди каменистых сопок и озер;

мы и не встречали никого никогда.

Какой вообще был смысл в этой работе? И я смущенно бросила в топящуюся на хозяйской половине печку листок со словами наивной бодряческой песни.

Мы мерзли, мокли и голодали. Правда, нас предупреждали, чтобы мы брали с собой что-то съестное. Большинство ребят привезли с собой консервы, хлеб и сахар. Продукты хранили в своих узлах и чемоданах. Помня наши студенческие нравы и порядки, я попробовала было сагитировать своих учеников объединить все припасы и питаться всем вместе, но наткнулась на такую стену недоверия и непонимания, что пришлось отступить. Помилуйте, с чего бы это Виталик Жихарев, сын первого секретаря райкома партии, стал делиться продуктами из райкомовского пайка с нашими четырьмя детдомовскими девочками, обладавшими всего только рыбными консервами в томате? Я не могла очень скоро этого не понять - и стушевалась. Кроме выдаваемого колхозом молока, единственным нашим общим блюдом бвли пустые щи из одной капусты, сваренные дежурными ко времени возвращения с работы, капустой тоже снабдил колхоз. Я в наивности своей считала, что это просто великолепно: ведь обещано нам ничего и не было. Но после окончания нашей колхозной эпопеи я получила от директора школы Николая Николаевича хороший «втык»:

оказывается, в мои обязанности входило бывать в правлении и добиваться, чтобы ребятам выделили что-нибудь посущественнее, например, бычка или поросенка. А я совершенно не заботилась о порученных мне детях.

Зато места были здесь дивной красоты. Дорога, по которой мы ходили на работу, вилась то среди небольших, точно игрушечных, финских полей, то прорезала густой хвойный лес, напоенный терпким ароматным настоем. Чуть поодаль высились гранитные скалы и блестели сказочной чистоты озера в каменных чашах, словно выдолбленных специально искусным камнетесом. Хотелось застыть неподвижно и почтительно перед этой картиной в благоговейном молчании.

Но восьмиклассники и в этом не разделяли моих чувств: то и дело они нарушали тищиу волшебного края резкими голосами, дикими криками, дерзким хохотом. А я была им, вроде бы, вовсе не нужна..

Дни шли, осень делалась все более стылой, дождливой и безрадостной. По субботам после окончания работы за нами приезжал колхозный грузовик - отвозить нас в Л., чтобы мы могли помыться и пополнить продуктовые запасы. В понедельник рано утром тот же грузовик ждал нас возле школы, чтобы снова доставить в колхоз. Но вот беда: с каждым понедельником ребят у школы собиралось все меньше. Одни заболели, других просто не отпускали любящие родитеди, считая, что ребенок повкалывал достаточно. Наконец, где-то уже на границе с октябрем, настал такой понедельник, когда в колхоз со мной поехали только четыре детдомовские девочки, да еще трое-четверо домашних ребят, о здоровье которых особенно некому было беспокоиться.

Эта последняя неделя запомнилась больше всего - очевидно, потому, что при таком малом количестве ребят меньше стало шума, суетни и хлопотни. Дни тянулись медленно. Начались утренние заморозки. Четырехлетний хозяйский сынишка, соскочив спозоранку с печки, с трудом продирая сонные глазенки, раньше обычно босой мчался во двор справить малую нужду после сна. Теперь же он для этого влезал в огромные резиновые сапоги, а, вернувшись со двора, долго не мог унять дрожь во всем теле. Дрожали целыми днями и мы. После скудного завтрака уныло брели на привычную картофельную делянку, но почти не работали: донимали дожди, ветра, изморось, накопившаяся усталость.

- Людмила Андреевна! Мы разожжем костерок? - услужливо спрашивали мальчишки.

Я, разумеется, давала согласие. Я не смела настаивать, чтобы эти промерзшие, голодные, усталые дети в такую погоду принимались за работу. Через две-три минуты уютный костерок уже потрескивал за серой стеной амбара, и мы рассаживались вокруг на какие-то старые разбитые ящики, а то и просто на валежник. Огонь имеет удивительное и таинственное свойство объединять людей, даже самых чужих и незнакомых. Мы протягивали к огню промерзшие руки и ноги и блаженно прогревались до самых внутренностей. С трудом преодолевали искушение сунуть озябшие руки и ноги прямо в костер. Вот эти-то сиденья вокруг костра и сблизили меня хотя бы с группой моих учеников и предотвратили мой окончательный крвх как классного руководителя по возвращении в Л. После возобновления школьных загятий именно эти ребята и стали моей опорной силой. Через них мне удалось подружиться и с остальным классом.

Иногда, если прекращался дождь, мы даже работали, причем вполне старательно. Никто из колхозеиков по-прежнему не приходил на нашу делянку и не интересовался результатами наших трудов. Как стыдно мне было вспоминать о брошенной в печку «песне»! Слава богу, что я вовремя сообразила не знакомить ребят с ее «бодряческим»

содержзанием.

Вот когдв я стала часто и много вспоминать о Глебе. Глядя в огонь, я видела его улыбку и по-мальчишески взлохмаченный хатылок. Мысленно я разговаривала с ним и читала ему стихи.

Наступил последний день. За нами приехал все тот же грузовик. Я хорошо помнила твердый наказ директора школы:

ни в коем случае не уезжать из еолхоза, пока мне в правлении не выдадут справку, скрепленную печатью, о том, сколько трудодней мы заработали. Уже несколько дней меня грызло смутное беспокойство: кто даст мне такую справку, если за все время ни один человек ни разу не проверял нашу работу? Недаром, видно, наш Николай Николаевич так настаивал, что я должна непременно добиться справки: очевидно, с этим всегда туго… Я предупредила шофера, что непременно должна зайти в правление, а после уж поедем. Шофер удивленно пожал плечам и ничего не сказал. В правлении было пусто: ни сторожа, ни дежурного, ни, тем более, председателя. Только на длинном столе для заседаний лежал неподвижный колхозный бригадир, наш квартирохозяин дядя Митя, муж учительницы, но он вряд ли выдал бы справку, потому что крепко спал на этом самом столе - прямо в кепке и сапогах. Я чуть-чуть постояла у порога, не будучи уверена, что мне не следует разбудить его и все-таки попросить справку для очистки совести. Но было у меня сильное подозрение, что дядя Митя крепко пьян: а иначе с чего бы это он в кепке и сапогах оказался на столе в правлении? Так я и не решилась его растолкать, а тут еще шофер грузовика громко загудел: видно, ждать надоело. Я махнуда рукой на требуемую справку и побежала садиться в кабину. Впрочем, за отсутствие справки мне не так уж и досталось, то ли это было обычное дело, то ли Николай Николаевич сам потребовал ее с колхоза.

В один из первых вечеров после возвращения из колхоза я сидела за столом у нас в комнате, занятая переводом стихотворения Томаса Мура. Антонина вернулась домой после родительского собрания и спросила:

- Знаешь Жарковского? Тоже, между прочим, ленинградский университет закончил, в прокуратуре у нас работает.

Ну, ддинный такой, Глебом зовут. Он тебя знает.

- И я его знаю, - наконец отклиунулась я, озабоченно роясь в словаре. - А что?

- Ну, чудило! - засмеялась Тоня. - Сейчас мне на улице встретился. Ты, говорит, вместе с Людмилой живешь? А что так поздно домой возвращаешься, уроки давно уже кончились? Я говорю: собрание родительское проводила. А он: расскажи, что за собрание. Я тоже родитель, сын у меня растет. Будущий школьник.

Она переодевалась в домашнее платьице и еще что-то рассказывала, перебивая собственные реплики радостным хохотком, а я больше не слыщала ее. Нагромождения слов в колонках словаря слились в сплошные черные линии.

Родитель… Сын растет, будущий школьник… Растет… А я-то откуда знала? Но почему он мне не сказал? Да и то зачем было говорить? Что я, собственно, вообразила? Но как он смотрел на меня, как смотрел! Сын, оказывается, у него растет. Не будешь ведь с закрытыми глазами ходить, есди у тебя сын… Но ведь здесь, в Л., он живет один.

Растет сын - значит, у этого сына имеется мать. Или ее нет?

- А где же он? - Я делала вид, будто не могу оторваться от словаря, а сама не могла разобрать там ни слова.

- Глеб-то? - удивилась Антонина. - К себе пошел, в гостиницу. На углу мы постояли, он и пошел. Привет тебе просил передать.

- Спасибо, - поблагодарила я, добавив неожиданно хриплым голосом. - Нет. Не Глеб. Сын его где - будущий школьник?

- Так жену Глеба в другое место распределили, педагогический она закончила. Физику, что ли, преподает.

Значит, женатый. Значит, конец. Чему конец-то? Ничего ведь и не начиналось. Что это меня, собственно, так зацепило? Ну и пусть женатый. А почему это он на меня так смотрел? Я сердито тряхнула головой, стараясь освободиться от обволакивающего тепла его взгляда. Мало ли что могло померещиться! Забудем, найдем другого.



Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 8 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.