авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 10 | 11 || 13 | 14 |   ...   | 15 |

«УДК 82.091(08) ББК 83.3(2Рос=Рус)+83.3(4) Т 41 Издание осуществлено при поддержке Частного фонда Шульце-Тирген (Privatfond ...»

-- [ Страница 12 ] --

350 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества эмигрантов. Среди них он выделил три типа: 1. «Вечные эмигранты» — без языка и без Родины, то есть Родины «не хотят никакой», а языками пользуются, по возможности, «всеми»;

2. «Классические эмигранты» — «скорбные» интеллектуалы, живущие только в прошлом и только вос поминаниями;

3. Люди, порвавшие с эмигрантской средой и делающие карьеру в Европе22.

При вероятно излишней абсолютизации и поляризации перечис ленных типов, наблюдения Лунца, без сомнения, верно отразили тен денции, существовавшие в эмигрантской среде. К тому же два первых типа — «вечный» и «классический» — в большей или меньшей степени соотносятся с чаадаевским определением сторон русской ментальности, а значит сохраняют потенцию другого взгляда, свойственного путеше ственнику. В то время как третий тип людей, который Г. Газданов считал «наименее русским»23, включаясь в процесс ассимиляции, «губит» в себе путешественника, меняя «культурную модель в соответствии с реально стью Другого»24.

Этот процесс нашел символическое отражение в известном романе Б. Зайцева «Дом в Пасси» (1933), где показана гибель «русского гнезда… в самом центре Парижа»: самоубийство девушки, пытавшейся следовать в Европе принципам русской духовности, моральное падение ее друга, уход в православный монастырь бывшего боевого генерала, но постепен ная адаптация к новой жизни переселившейся в настоящий француз ский дом массажистки Доры, благоразумной и трудолюбивой еврейки из России.

В своей работе 1920-х годов «К философии поступка» М. Бахтин рас сматривал противопоставление Я и Другой как «высший архитектониче ский принцип действенного мира поступка, как «два разных, но соотнесен ных между собой ценностных центра», вокруг которых «распределяются и размещаются все конкретные моменты бытия»25. Это противостояние Бахтин мыслил как в мире реальном, так и в художественном, в частности литературном. По Бахтину, Другой видит то, что не дано увидеть субъек Lunz L. Reise auf dem Krankenbett // Russen in Berlin. Literatur. Malerei.

Theater. Film. Hg. Von Fritz Mierau. 1918–1933. Leipzig. 1987. S. 158–162.

Газданов Г. Ночные дороги // Газданов Г. Собр. соч. в 3 томах. М., 1996.

Т. 1. С. 617.

См.: Эткинд А. Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах. М., 2001 (Научн. приложение к НЛО № 29). С. 13.

Бахтин М. К философии поступка//Бахтин М. Работы 1920-х годов.

Киев., 1994. C. 66.

О феномене русского путешествия в Европу ту: его взгляд первоначально и в прямом смысле исходит из иной точки зрения, иной данности и обладает иной, более широкой перспективой.

Чтобы стать автором литературного произведения, даже автобиографии, человеку необходимо обрести некий взгляд со стороны, то есть взгляд Другого, ибо без него невозможно обобщить («закруглить») собственную жизнь. Таким образом, я и Другой выступали как диалектически подвиж ные феномены, что, по всей очевидности, оказывалось чрезвычайно важ ным именно для литературы изгнания.

Обозначенное Бахтиным противопоставление было особенно акту ально именно в 1920-е годы, когда вследствие исторических катаклизмов, связанных с Мировой войной и революцией в России, пришли в движение огромные человеческие потоки: с востока на запад двигались изгнанники, беженцы, посредники, миссионеры. Великий исход из России сформи ровал особый тип личности, долгое время воспринимавшей изгнание как путешествие и сохранявшей — относительно западного мира и его представителей — взгляд и оценку Другого.

Другой взгляд русских путешественников в значительной степени определялся уже существовавшей мировоззренческой традицией, кото рая в первые десятилетия ХХ века корректировалась под влиянием кон кретных исторических обстоятельств. Разумеется, наличие подобной традиции само по себе не являлось бы чем-то особенным и уникальным, если бы не известное отстояние и даже противостояние Европы и России, значительная изолированность последней от западного мира. Это обстоя тельство в немалой степени способствовало не только сохранности так называемой «русской идеи» в ХХ веке, но и ее новому оформлению в том смысле, что она нередко становилась способом адаптации русских за гра ницей. Видя трагизм исторической судьбы России в глубоком конфликте, существовавшем между «русской идеей» и историей страны, Н. Бердяев даже в середине ХХ века утверждал: «Русская мысль, русские искания ХIХ — начала ХХ века свидетельствуют о существовании русской идеи, которая соответствует характеру и призванию русского народа»26.

Бердяев Н. Русская идея. Основные проблемы русской мысли ХIХ и начала ХХ века // Русская идея. В кругу писателей и мыслителей русского зарубежья.

М., 1994. Т. 2. С. 283. Важность и значимость «русской идеи» для понимания Рос сии и российских судеб за рубежом в ХХ веке, безусловно, не исключает возмож ности ее новых толкований и оценок в новой реальности ХХI столетия (Ср.: Отто граф фон Ламбсдорф. Россия и Германия: Кто мы друг для друга? (Библиотека либерального чтения. Актуальные тетради. 1. М., 1999), где русская идея рассма тривается как «миф, враждебный духу реформ и модернизации» (С. 29).

352 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества И действительно, общий или, по крайней мере, сходный мировоззрен ческий посыл относительно взгляда на Европу связывал образованных русских, которые учились в российских и европейских университетах, читали на разных языках, с самыми обычными, порой почти неграмот ными людьми. Но мировоззрение последних складывалось спонтанно, под воздействием российской действительности, под впечатлением пер вых контактов с иностранцами, в большом количестве возникавших уже в петровское время, особенно в период основания и строительства запад ной столицы России — Санкт-Петербурга, которой суждено было стать зримым воплощением внутрироссийского мировоззренческого противо стояния. При всем различии мировоззрений и судеб русских людей, по кидавших Россию на время или навсегда, обращает на себя внимание связывавшее их, говоря словами набоковского героя, ощущение «неис коренимой инакости» по отношению к Европе, а также заметное сходство в восприятии ее быта и бытия.

Все сказанное и позволяет говорить, применительно к обстоятель ствам, о наличии русского взгляда Другого — взгляда российского путе шественника, для которого открывались свои, только для него видимые перспективы.

Как известно, Достоевский считал, что, в отличие от немца или фран цуза, русский человек, теряя национальную принадлежность, теряет все. Такое самоощущение модифицировалось в течение всего ХХ века и даже нашло отражение в произведениях российского постмодернизма.

Так, Виктор Ерофеев в своей книге «Энциклопедия русской души» пи шет: «Тоска по родине в гораздо большей степени оказывается родиной, чем сама родина. Другие родины можно поменять одну на другую без особой болезни. Не это ли поразительное свидетельство значительно сти русской сущности. Миллионы русских эмигрантов ХХ века, изны вавших в Берлине и Париже, неустроившихся, озлобившихся — пример могущества России»27.

В другом месте Ерофеев поясняет: «Мы не складываемся в чужой шка тулке. Мы — хвостатые…»28.

В начале 1920-х годов многим русским людям отъезд из России действи тельно казался «концом биографии»29. «Потеряны и разбиты часы — нача Ерофеев В. Энциклопедия русской души. Роман с энциклопедией. Москва 2002. С. 207, 208.

Там же. С. 67.

См. об этом: Гаретто Э. Путешествие и изгнание // Russian Literature.

2003. LIII. S. 173–180.

О феномене русского путешествия в Европу лась жизнь вне времени», — писал за границей А. Ремизов30. «Хаоти ческое брожение» не только вне времени, но как будто и вне простран ства — наиболее частое самощущение русских в Европе. Путешествие приобретало для них онтологический, «бытийный» смысл. «Путешествие начинается не с изгнания, а с вечного вопроса», — точно подметил ис следователь творчества Г. Газданова31, в произведениях которого понятие «путешествие» получило знаковый характер.

Конкретные обстоятельства пребывания русских за границей в разные исторические периоды нередко высвечивали их ментальное своеобразие с особой выразительностью. Связь жизненного («бытийного») и литератур ного («метафизического») аспектов путешествия возникала постепенно и претерпевала изменения в разные исторические эпохи. Например, запи ски русских путешественников 1920–1930-х годов со всей очевидностью отражают определенный период в истории литературного жанра, когда особым видом путешествия стали поездки, постепенно превращавшиеся в эмиграцию.

Не только невиданное прежде, до 1917 года, количество выездов рус ских за границу и их возвращений в Россию, но именно сохранявшаяся в этот период относительная свобода при описания «путешествий», вы звало теоретический и научный интерес к этому жанру. Здесь заслужи вает упоминания сборник «Русская проза» (1926), изданный в Москве Б. Эйхенбаумом и Ю. Тыняновым, в который вошло обширное исследова ние Т. Роболи «Литература „путешествий“».

Обращаясь к истории русского жанра «путешествий» и указывая на его малую стесненность жанровыми рамками, автор называет его ино странные прообразы. Среди них Л. Стерн, писавший о своем «сентимен тальном путешествии», без его непосредственного описания, захвачен ный собственным воображением (Ср. «Сентиментальное путешествие»

В. Шкловского;

«путешествие по звездам» Б. Зайцева. — Г.Т.), Ш. Дю пати, который следовал географической и этнографической реальности, перемежая конкретные описания лирическими отступлениями. Одна ко для ХХ века важной представляется и традиция, идущая от Кс. де Мэстра с его «Путешествием по собственной комнате» (Ср. «Я путеше ствую… в этой комнате» (Б. Зайцев), «путешествие по закрутам памяти»

А. Ремизова. — Г.Т.). Именно такое «путешествие» уводит в мир чувств и идей, что обусловливает его соприкосновение с другими литературны ми жанрами.

Ремизов А. По карнизам. Белград. 1929. С. 39.

Сыроватко Л. Газданов — романист // Газданов Г. Собр. соч. Т. 1. С. 657.

354 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества Важную роль играет и отмеченная Т. Роболи «цитатность» русского путешествия, свойственная уже самым ранним его образцам. Феномен, обозначенный этим словом, в сущности, предшествует тем свойствам повествования, которые позднее стали обозначаться как «интертекст» и «подтекст». Значительно позднее советское литературоведение отмеча ло, что «стилевая многоплановость», свойственная путевым запискам, обязательно подразумевает присутствие подтекста, так как впечатле ния и переживания автора передаются «живым фактическим материа лом». Здесь же подчеркивалась и важность авторской точки зрения, ибо жанр «путешествия» рассматривался как основанный на «принципе панорамы»32. При этом особо отмечалось, что автор путевых записок одно временно выступал как «участник и центральное лицо» описываемых со бытий;

трудность его роли заключалась в переходе от конкретного факта к «проблемному осмыслению». Из сказанного следовал любопытный вы вод: жанр «путешествия» столь сложен, что в своем «подлинном» виде редко встречается33.

Сложность жанра путешествий, по-видимому, обусловливается имен но специфической свободой авторского «я», обязательным наличием под текста (как правило, идеологического плана), а также интертекста, свя занного, в первую очередь, с «цитатностью» — обилием явных и скрытых литературных ассоциаций. Таким образом, впечатления, описанные в «путешествии» словно теряют непосредственность и приобретают вто ричный характер. Вторичность порой не только декларировалась авто ром, но даже становилась художественным приемом. Однако перечис ленные свойства лишь вначале были жанрообразующими, позднее они постепенно стали приобретать противоположный характер.

Весьма показательными в этом отношении являются путевые записки советского времени: «Разгримированная красавица» (1928) Н. Асеева и «Примечания к путеводителю» (1967) Д. Гранина. Написанные в разное время и в несколько разных цензурных условиях, они по-своему демон стрируют особенности жанра.

В записках Н. Асеева, посвященных Италии, идеологический подтекст в полемической запальчивости выходит наружу. С неожиданным раздра жением автор пишет о слишком «размягчающем», благотворном климате Италии, плодородии ее земель, а также знаменитых «развалинах», привле кающих многочисленных туристов. По его мнению, эти обстоятельства, Маслова Н.М. Путевые записки как публицистическая форма. М., 1977.

С. 104, 89.

Маслова Н.М. Путевой очерк: проблемы жанра. М., 1980. С. 36, 37, 27, 42.

О феномене русского путешествия в Европу обеспечивая сносные условия жизни рабочего человека, якобы отвлекают его от политической борьбы, мешают осознать собственную униженность.

В качестве «оппонента» Асеев выбирает П. Муратова с его знаменитой кни гой «Образы Италии» как «единственное близкое по времени руководство для всякого интересующегося этой страной русского»34. Книга Муратова считалась классическим описанием этой страны, ее истории и искусства;

на нее ориентировались многие из более поздних русских путешественни ков. Достаточно вспомнить хотя бы книгу Б. Зайцева «Италия», в которой собраны его путевые впечатления от поездок разных лет.

«Я решительно должен спорить с Муратовым, за словами которого скрывается тысячелицее рабское поклонение святыням веков, из прили чия, ради видимости культуры, продолжающее обоготворять обломки», — писал Н. Асеев, которого в Риме радовали только проявления современ ности, даже «безвкусные и антиэстетичные». «Это мне приходит на ум, потому что у меня есть чувство современности», — заключал он35. Но в слу чае Н.Асеева вышедший наружу идеологический подтекст имел не только политический, но и эстетический смысл. Он был созвучен манифесту ново го искусства ОБЭРИУ, требовавшего «ощущать мир рабочим движением руки, очистить предмет от мусора стародавних истлевших культур»36.

Д. Гранин в своих «Примечаниях к путеводителю» акцентирует сле дующие особенности жанра: постоянное сравнивание вновь увиденного с уже привычным;

вторичность записок по отношению к самому путеше ствию («Записки — второе путешествие, тут сам выбираешь маршрут и события»37 — ср. «Письма» Н. Карамзина. — Г.Т.);

абсолютная авторская свобода — от «сюжета, от хронологии, от географии»38. Интертекст, кото рый как будто сам «напрашивается» при описании впечатлений о Герма нии, приводит автора к фактическому отказу от передачи собственных впечатлений.

«Я шел вдоль классического немецкого ручья, мимо классических гор, по которым ходили немецкие студенты, Шуберт, Тиль Уленшпигель, мей стерзингеры, — пишет Гранин. — И вообще весь этот пейзаж — и туман, и лес, и ели, и замок — все это описано уже Гейне, в его „Путевых кар тинах“, так описано, что нет смысла что-либо еще писать на эту тему […] Асеев Н. Разгримированная красавица // Асеев Н. Собр. соч в 5 томах. М., 1964. Т. 5. С. 348.

Там же. С. 351.

См.: Васильев И. Русский поэтический авангард ХХ века. Томск, 2000. С. 144.

Гранин Д. Примечания к путеводителю. Л., 1967. С.136.

Там же. С. 210.

356 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества Как выбраться из этого заколдованного круга чужих впечатлений, сведе ний, описаний?» По сути дела, автор путевых записок оказывается в своего рода жанро вом тупике. Его следующей логической мыслью становится предположе ние, что для написания путевых записок лучше вообще никуда не ездить, ибо не путешественник является первооткрывателем чужой страны, но чаще напротив — страна «открывает» его как человека. Здесь уместно вспомнить слова М. Осоргина, предваряющие его автобиографию «Вре мена»: эмигрант — это капля крови нации, взятая на анализ.

Нельзя не заметить, что в любую эпоху, начиная с истоков возникно вения жанра «путешествия», непременной его особенностью было стрем ление к личностной самоидентификации. Вместе с тем в связи с частой вторичностью не только пространственных и временных измерений, но и самого содержания записок путешественника, последний вольно или невольно оказывался во власти мифологического дискурса. В известной мере происходила мифологизация самого авторского «я». Не учитывая этих обстоятельств, трудно постичь и событие, и жанр русских путеше ствий, как коротких, так и перераставших в эмиграцию. При этом особен ное значение приобретает специфический элемент самосознания, обычно называемый «русской идеей» и связанный с давним противопоставлени ем России и Европы.

В ХХ веке сам жанр «путешествий» закономерно оказался в сфере ми фологической реальности. С одной стороны, «жажда мифа» становилась уже в начале века общей тенденцией, с другой — именно этот жанр, стре мившийся, как было показано, к преодолению конкретного пространства и времени, оказался наиболее «подготовлен» к мифологизации. Доказатель ством этому служит и характерное ощущение русских людей в Европе, будто настоящее исчезает из их существования: оно либо «сплавляется» с прошлым (впечатление Н. Берберовой в Берлине)40, либо заменяется вечно стью, вбирая в себя прошлое и будущее (М. Осоргин о жизни в Париже)41.

Д. Мережковский и вовсе ассоциировал понятие чужбины с пустотой, вы страивая антитезу: чужбина, пустота, свобода — Россия, плоть, рабство42.

Нетрудно заметить, что это противопоставление восходит к известной книге Д. Мережковского «Достоевский и Л. Толстой» (1902) — о двух Там же. С. 143, 216.

Берберова Н. Курсив мой. М., 1996. С. 186.

Осоргин М. Земля // С того берега. Т. 1. С. 173.

См.: Терапиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924– 1974). Париж – Нью-Йорк. 1987. С. 47, 48.

О феномене русского путешествия в Европу русских гениях, представленных соответственно в качестве ясновидца духа и ясновидца плоти. Позднее О. Шпенглер в трактате «Закат Евро пы» закрепил этот мифологический дуализм русского духа, обозначив его проявления как святость и большевизм. С такой точки зрения весьма любопытным представляется замечание Б. Зайцева, касающееся русских в Европе: «Эмигранты же, как птицы небесные, не пекущиеся о дне за втрашнем […] радуются солнцу, воздуху, и вновь готовы ничего не делать, как доселе ничего не делали». Эта «бродячая Русь — не то скифы, не то цыгане, не то художники, не то революционеры»43 явно предстает у Зайце ва как сообщество людей божьих, живущих, подобно святым, более ду ховной, нежели земной заботой.

В этом же ключе, несомненно, можно рассматривать и резкое неприя тие Г. Газдановым личностного «примитивизма» практичных французов, которое он объяснял стремлением к «здравому смыслу»44. «Я люблю весь этот добротный скучноватый рай — Германию», — не без доли иронии признавался Р. Гуль и замечал, наблюдая немецкую забастовку и рабо чие волнения в Берлине: возмущенная толпа обходит газоны, цветники, сады — «из германских берегов реки без приказанья не выходят»45.

Противопоставление русского духовного, творческого хаоса — при земленности европейского, в особенности немецкого, мещанского поряд ка — почти общее место в произведениях путешественников из России.

Причем возникало оно не только в сознании эмигрантов, но и у револю ционно настроенных «гостей» из советской России. Так, Л. Рейснер сето вала, что от немецкого пролетариата «воняет» разложением, так как он поражен «проказой мещанства»46.

Ярким исключением можно считать лишь М. Цветаеву, принявшую за точку отсчета не бытовые впечатления, но высокое немецкое искус ство. Россия «тяжела», Франция — слишком «легка» — «Германия по мне», — утверждала Цветаева47. Ей импонировала Германия, как «тиски», сдерживающие «безмерность» ее собственной души, и представлялось, что именно немцам удалось «скрутить быт в бараний рог» тем, что они полностью ему подчинились. «Ни один немец не живет в этой жизни, но тело его исполнительно […] нет души свободней, мятежней, души высоко Зайцев Б. Италия // Зайцев Б. Собр. соч. в 5 томах. Т. 5. С. 486, 516.

Газданов Г. Ночные дороги // Газданов Г. Собр. соч. Т. 1. С. 637.

Гуль Р. Конь рыжий. Нью-Йорк. 1952. С. 229, 209.

Reissner L. Briefe aus Berlin // Russen in Berlin. S. 233.

Цветаева М. О Германии (Выдержки из дневника 1919 года) // Цветаева М. Избранная проза в 2 томах. Нью-Йорк. 1979. С. 128.

358 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества мерней», — писала Цветаева48. Вместе с тем от ее взгляда не ускользнула ни вызывающая чувство «усталости» чистота послевоенного Берлина, где даже деревья «без тени», ни «подозрительно серое», но цветущее — на пиве с сосисками — вдовство немецких женщин49.

Активизация в сознании российских путешественников одного из основных элементов мифа о «русской идее», противопоставившей, все целый Божественный разум ограниченному человеческому рассудку, стала, по-видимому, реакцией на трудности духовной и бытовой адапта ции в Европе. Сюда же можно отнести и, говоря словами Н. Бердяева, неумолимую «власть пространства над русской душой». По мнению Э. Га ретто, для русских эмигрантов она становилась, скорее, памятью о поте рянных времени и пространстве, так как речь могла идти о пространстве «отчужденном»50.

Но жизнь вне пространства, как ее нередко воспринимали русские путешественники в Европе, могла усиливаться и ощущением узости жизненного пространства. М. Осоргин, вспоминая за границей о русских просторах, писал об окружавшем его усадьбу лесе, «уходившем в такую даль, что поместились бы на его пространстве в дружном и свободном со житии, ни из-за чего не споря и не воюя, Франция и Германия»51. «Я вырос в хаотической божественности русской природы», — вспоминал Р. Гуль, противопоставляя свои воспоминания окружавшим его «декоративным»

и аккуратным немецким пейзажам52.

Русский человек, по тем или иным причинам задержавшийся в Европе, даже чувствовал некое мифическое «смещение» природных циклов. Здесь любопытно вспомнить, что именно следование размеренной цикличности самой природы во многом определила стиль жизни в деревне Обломовка, а также характер Ильи Обломова — героя, ставшего символом русского типа личности.

В феврале и марте 1922 года Борис Пильняк писал из Берлина: «Зима, Россия, пьянство, — воробьи здесь чирикают, ручьи текут […] Здесь уже деревья распустились, — и не могу я этого перенести в марте, обман, Там же. С. 130.

Цветаева М. Пленный дух // Цветаева М. Сочинения. М., 1984. Т. 2.

С. 268, 269.

Гаретто Э. Мемуары и тема памяти в литературе русского зарубежья // Блоковский сборник. ХIII. Русская литература ХХ века: метрополия и диаспора.

Тарту, 1996. С. 105.

Осоргин М. Земля. С. 170.

Гуль Р. Конь рыжий. С. 188.

О феномене русского путешествия в Европу в Россию хочу!!!»53. Европейский пейзаж лишний раз давал возможность почувствовать себя на чужбине. «Это небо не наше, — замечал Р. Гуль во Франции. — Это небо с полотен французских импрессионистов. Та кого розовато-голубоватого, и с желтью, и с прозеленью, неба в России не бывало»54.

В рассказе «Земля» (1929) М. Осоргин признавался, что на всю жизнь сохранил русское, «мистическое» отношение к земле как к матери: с ней связывались в его сознании все вечные тайны — зачатия, произрастания и возврата в нее. Р. Гуль, которому в Германии пришлось работать на бо гатого лесоторговца, а во Франции вести фермерское хозяйство, вынес совершенно иные впечатления. Работая на земле, подобно крестьянину, он стал противником отношения к земле, которое утверждалось Л. Тол стым. Любить землю крестьянин может только «как корова траву», ибо он живет ею, утверждал Гуль55.

В Европе он пережил еще одно смещение понятий, на этот раз, в соци альной сфере. «Бытие пролетарское, а сознание барское» — так характе ризовал он собственное мироощущение56. Существование, когда после тя желой физической работы человек хочет только пить и есть, а в свободное время бездумно развлечься, Гуль испытал на себе, чувствуя, как оно посте пенно превращает его в человековещь. О том же писал и Г. Газданов, кото рому в Париже пришлось почти всю жизнь проработать водителем такси.

После такой работы ему также не всегда хватало сил и воли, чтобы взяться за серьезную книгу или задуматься об отвлеченных проблемах.

Новый социальный опыт, который был получен русскими интеллекту алами в Европе, благодаря вынужденному затянувшемуся путешествию, несомненно повлиял на их взгляд Другого. Это был еще один мировоз зренческий сдвиг, корректировавший русское мироощущение.

Целый ряд смещений и сдвигов привычных понятий, пережитых рус скими в Европе, способствовал обострению в их сознании чувства лично сти как чувства протеста. Оно обострялось вследствие внутренней необхо димости сопротивления и самозащиты, самосохранения собственного «я».

Вместе с тем усиление личностного начала, переживавшееся в первые де сятилетия ХХ века в мифологическом дискурсе, как было показано, явля лось одной из важнейших жанровых особенностей путешествия.

Борис Пильняк. «Мне выпала горькая слава…» Письма 1915–1937. М., 2002.

С. 144, 153.

Гуль Р. Конь рыжий. С. 259.

Там же. С. 260.

Там же. С. 198.

360 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества В самом прямом смысле это касалось А. Ремизова, который последо вательно выстраивал свой мономиф («легенду о самом себе»), становясь тождественным себе одновременно как субъекту и объекту57. В Европе его мономиф обогатился немецкими и французскими ассоциациями. Пытаясь постичь «дух» Франции и Германии, Ремизов, пользуясь понятиями esprit и Gespenst, как будто встраивал самого себя в своеобразный ассоциатив ный ряд. Безусловно, случай Ремизова совершенно особый, своего рода казус, однако и здесь по-своему отразилась сложность самоидентифика ции самобытной русской личности в Европе.

Не менее яркой предстает в этом смысле и фигура Андрея Белого, пере жившего в Берлине глубокий личный и личностный кризис, который, одна ко, послужил рождению новой личности. «То, что выплыло в кризисе, стало впервые действительным, действенным Я, — писал он в 1923 году. — Субъект стал: Я — собственно, Имя Рек, Индивидуум. В Индивидууме че ловек — Чело Века»58. Новая, действительная и действенная личность Бело го, была «увязана» с веком, с историческим значением эпохи. С осознания такой личности и началось движение к возвращению в Россию, к возвраще нию почти осознанно жертвенному. Белый «едет в Россию, чтобы дать себя распять за всю русскую литературу», — писала Н. Берберова59.

Однако решение Белого уехать зрело именно в Берлине, где он чувст вовал себя непонятым, чужим и ненужным, ибо «настроение публики»

казалось ему «каким-то курфюрстендаммным». «От хлеба я сыт и от пива я пьян, но… голоден, голоден: дайте мне хлеба духовного!» — вос клицал он60. «Образование» современной России Андрей Белый связывал, в первую очередь, с образованием самосознания.

Тема противостояния духа и плоти, духовности и телесности в неожи данном ракурсе предстала в самоощущении А. Толстого начала 1920-х го дов. «Истинное мое тело физически существует в прошлом и будущем, — писал он. — Сквозь это дивное тело течет, как огонек, мой Дух, и каждое См. подробно: Блищ Н. Автобиографическая проза А.М. Ремизова (Пробле ма мифотворчества). Минск, 2002.

Андрей Белый О «России» в России и о «России» в Берлине // Беседа. Бер лин, 1923. № 1. С. 227.

Берберова Н. Курсив мой. С. 198.

Андрей Белый. О «России» в России и о «России» в Берлине. С. 233. О кри зисе берлинского периода в жизни Белого см: Kissel W.S. Die Metropolenreise als Hadesfahrt: Andrej Belyjs Skizzen Im Reich der Schatten // Berlin, Paris, Moskau.

Reiseliteratur und Metropolen. Hgg. Walter Fhnders / Nils Plaht / Hendrik Weber/ Inka Zahn. (Reisen, Texte, Metropolen. B.1). Bielefeld: Aisthesis. 2005. S. 227–251.

О феномене русского путешествия в Европу мгновение освещает лишь разрез моего тела». Далее Дух словно отстра няется от тела, которое начинает казаться огромным червяком: «В пер вые дни террора червяк уполз из Москвы»;

«тело продолжало ползать по карте Европы»;

«оно притащилось в Берлин»61.

В противоположность Д. Мережковскому, Толстой явно ассоциирует с «плотью» более благополучную в материальном отношении Европу, а не Россию, питавшуюся в то время в буквальном смысле «святым духом».

Но это лишь кажущееся, вернее, временное противоречие. Ведь несколь ко презрительное отношение к собственному телу, как к «червяку», ко торый независимо от Духа «ползает» в поисках теплого местечка, скоро сменится всецелым предпочтением не свободы и «святости», но несвобо ды и материи, то есть все того же «большевизма».

Полную этому противоположность представлял лирический герой двойник Б. Зайцева из его самой известной повести «Голубая звезда»

(1918), которая была переиздана в Берлине в 1923 году. «Воля к богатству есть воля к тяжести. Истинно свободен лишь беззаботный…». Объявляя высшей ценностью христианство, Зайцев объявляет о принадлежности к «партии аристократических нищих»62.

Мифология разъединенных и даже исчезающих феноменов простран ства и времени включала в себя и феномен не только отделенного от тела, но полностью исчезающего Я. Тема «украденной» личности появилась у И. Шмелева, в его «Рассказе бывшего человека» (1924). Его лирический герой на берегу Океана кричит и голоса своего не слышит, только видит, как плывут над ним тучи, «и в ветре сеется пустота». «Вы спрашиваете, что у меня украли… Всё украли. Меня самого украли», — заявляет он63.

Здесь И. Шмелеву словно вторит А. Ремизов с юродивой жалобой: в Па риже «ребятишки отняли денежку», но с важным пояснением: «нераз менное отнимают» — отнимают всё64.

В течение длительного путешествия «неразменная» (цельная) лич ность либо утверждала себя и укреплялась, либо девальвировалась и даже исчезала вовсе. В первом случае русский взгляд Другого обогащал ся новыми, другими аспектами, во втором — слабел, выцветал и был бли зок к исчезновению.

А.Н. Толстой. Писатели о себе // Новая русская книга. Берлин, 1922. № 4.

С. 42–43.

Зайцев Б. Голубая звезда // Зайцев Б. Земная печаль. М., 1990. С. 330.

Шмелев И. На пеньках (Рассказ бывшего человека) // Шмелев И. Въезд в Париж. Белград, 1929. С. 104, 90.

Ремизов А. По карнизам. С. 79, 80.

362 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества Все сказанное позволяет отнести к жанру русского «путешествия»

не только непосредственно путевые заметки или репортажи тех русских людей, которые приезжали в Европу на короткий срок и непременно воз вращались в Россию, но и произведения эмигрантов, на родину не вернув шихся, однако сохранивших взгляд Другого. Именно это обстоятельство имело решающее значение, а отнюдь не теоретико-жанровые, и уж тем более не цензурные измерения.

С особой убедительностью это демонстрирует анализ русской литера туры путешествий, возникшей в сложный период между двумя мировы ми войнами. В эпоху модернистского слома национальной идентичности, утверждения экзистенциальной философии и мифологизированного вос приятия исторических, культурных и других феноменов, именно русская литература путешествий, как представляющая самобытный мировоззрен ческий взгляд, наиболее соответствовала духу эпохи и поэтому наиболее органично представила его в жанровом отношении. Это произошло в силу того, что первичным в жанре «путешествия» оставалось мировоззрение, а не теоретические положения или же посторонние обстоятельства.

С одной стороны, ощущение вечного странничества, бесприютно сти и бездомности, подмеченное еще П. Чаадаевым;

с другой — пере живание изгнания, лишений, бегства под страхом смерти, изначаль но возникшее и закономерно усилившееся в послереволюционные годы ХХ века, стали определяющими в «фатальном» самоощущении русских путешественников. Русское изгнание начиналось с «вечного вопроса».

Изгнание как следствие инакомыслия, поиск убежища за границей закре пились среди основных генетических и жанровых предпосылок русского «путешествия».

Близость мировоззренческого и жанрового аспектов представляется весьма примечательной. Ведь принципиальное несовпадение даже фактов и дат реального и литературного путешествий, и тем самым выход миро ощущения путешественника и самого жанра за пределы пространства и времени — явная мировоззренческая тенденция эмигрантской литерату ры. Существование в прошлом и будущем, утеря настоящего как символи ческое приобщение к вечности — одна из ее принципиальных позиций.

Именно здесь нередко соприкасались эмигрантские и неэмигрантские взгляды. Об этом свидетельствует уже приводимое высказывание А. Тол стого, «истинное тело» которого ощущалось им как существующее толь ко в прошлом и будущем. Это лишний раз свидетельствует о зыбкости грани между «эмигрантом» и путешественником и еще раз подтверждает мировоззренческий смысл такого деления. Толстой какое-то время ощу О феномене русского путешествия в Европу щал себя эмигрантом, затем его мироощущение изменилось. И напротив, большинство будущих эмигрантов покидало Россию, подобно путеше ственникам, в твердой уверенности, что они скоро вернутся. Так стира лась грань между длительным путешествием и эмиграцией.

Здесь неизбежны вопросы, кажущиеся на первый взгляд парадоксаль ными. Являлись ли эмигрантами, например, И. Одоевцева или А. Сол женицын, прожившие долгую жизнь на Западе, терявшие надежду вер нуться, но в конце концов вернувшиеся в Россию? Если являлись, то как определить, когда началась и когда закончилась их эмиграция? Вряд ли здесь можно ограничиться только фактами и точными датами отъезда и возвращения в Россию.

Изменение мировоззренческого посыла было тесно связано с усилени ем и эволюцией личностного начала каждого из путешественников, что, как было показано, опять-таки соответствовало одной из важных жанро вых особенностей «путешествий». Постепенное усиление личностного начала, наряду с непременным присутствием идеологического подтекста и интертекста, поначалу служили жанрообразующими элементами, но со временем стали способствовать размыванию критериев жанра.

Сильное личностное самовыражение вело к субъективности и из лишней роли вымысла и фантазии (путешествие без описания путеше ствия;

путешествие «по закрутам памяти»;

путешествие по собственной комнате). Идеологический подтекст подразумевал создание сюжета и «концепции» путешествия еще до его совершения в действительности, а интертекст обусловливал вторичность впечатлений, вынесенных обра зованным путешественником. Жанр «путешествия» превращался в сред ство передачи умонастроений автора. Здесь нельзя не согласиться с Д. Граниным: в значительной мере, не путешественник открывает чужую страну, а страна «открывает» путешественника. Это обстоятельство было особенно актуально для тех русских, чье путешествие затянулось и пре вратилось в эмиграцию.

Этим людям пришлось не только ощутить себя «вне времени и про странства», пережить «смещение» природных циклов. Они зачастую ока зывались в иной социальной среде, приобрели опыт, который прежде был для них невозможен в России. Смещались многие их понятия, корректи ровалось мировоззрение.

Следует заметить, что при изучении этих проблем непременно следу ет учитывать влияние на русских встречного другого взгляда, взгляда европейцев. Ведь именно он нередко провоцировал появление «неосла вянофильских» тенденций в мировоззрении людей, которые до отъезда 364 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества из России привыкли считать себя западниками, как, например, Андрей Белый.

Европейский «культ быта» и не всегда приязненное отношение евро пейцев часто становились причиной возрождения в сознании путеше ственников из России элементов мифологического видения мира, извест ного под названием «русской идеи». Она противопоставляла Европу и Россию, но именно с нее начался процесс национальной самоидентифи кации русских.

Появление в произведениях путешественников противопоставления высокой русской духовности — приземленной рассудочности европей цев;

просторов России — узости жизненного пространства в европейских странах;

«божественного хаоса» русской природы и жизни — аккуратной упорядоченности европейской природы и быта — несомненно восходит к «русской идее». Идентификация мифологических и действительных аспектов взгляда Другого не всегда простая задача, особенно если учесть трансгрессивное воздействие чужой среды на русского путешественника в переломные исторические периоды.

В качестве обобщения можно выделить следующие условные типы русских путешествий в Европу: «философское» (мировоззренческое, свя занное с самоидентификацией);

«сентиментальное» (определяющееся первичной ролью впечатлений и «закрутов» памяти);

«компаративное»

(основанное на сопоставлении русского и европейского феноменов);

«мис сионерское» (ставящее своей задачей предостеречь Европу, предотвратить ее «закат», могущий наступить вследствие духовного кризиса, войн и рево люций). В последнем мало кто может сравниться с Федором Степуном.

В заключение следует еще раз подчеркнуть, что путешествие за гра ницу обусловило появление русского другого взгляда во всей его полноте и самобытности. По сути дела, путешествие как феномен является миро воззренческим воплощением такого взгляда и одновременно признаком того, что человек не ассимилировался чужой средой, а значит не перестал быть путешественником65.

Впервые: Русская литература, 2007. № 3;

Social siences, 2008, № 2 (англий ский вариант).

Данное исследование намеренно не касается литературы путешествий пост перестроечного периода русской истории, хотя, по всей видимости, она далеко не всегда противоречит выявленным здесь особенностям жанра. Путешествия эпохи российского постмодернизма требуют специального изучения.

Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине». «Мысли о России»

и «Письма из Германии» (взгляд Другого) 1. «Русский немец» как интеллектуал, путешественник и миссионер Прежде чем непосредственно обратиться к впечатлениям Федора Сте пуна (1884–1965) о России и Германии, следует хотя бы кратко охаракте ризовать эту весьма незаурядную личность и задаться вопросом, можно ли считать циклы его очерков «Мысли о России» и «Письма из Германии», созданные в 1920–1930-е годы, записками путешественника и миссио нера. Ведь, как известно, Степун, принудительно высланный из России в 1922 году, более туда не возвращался и остался в Германии до послед них дней своей жизни.

В пользу положительного ответа на этот вопрос говорят следующие обстоятельства. Федор Степун как философ, писатель, университетский профессор «появился» только в 1914 году и тем самым обозначил свою позицию в начавшейся Мировой войне (русским подданным он стал еще в 1900 году). А в 1884 году в семье прусского коммерсанта по имени Август Степпун появился на свет младенец Фридрих Август Степпун (Friedrich August Steppuhn), который вырос в российской деревне Кондрово (почти двести километров южнее Москвы).

Несмотря на немецкое воспитание в семье, обучение в немецких университетах в Гейдельберге и Фрейбурге, Федор Степун, проживший в России 38 лет, в полной мере разделил судьбу этой страны и ощущал себя русским. Он участвовал в Мировой войне на стороне России, за тем попал в Красную армию, был ранен в сражениях, перенес все жиз ненные невзгоды в послереволюционной России, вплоть до высылки из страны на «философском пароходе» под угрозой смерти. Но еще до этого он успел стать в России видным философом и литератором, редактором видных журналов («Логос», «Шиповник», «Современные записки», «Но вый град»);

был лично знаком с А. Блоком, Андреем Белым, А. Ремизовым и многими др., объездил почти всю страну как член «Бюро независимых лекторов». Степун проявил себя и в политической деятельности: работал в качестве начальника политуправления при Временном правительстве Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине»

366 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества А. Керенского, а после революции 1917 года — по протекции А. Луначар ского — короткое время даже руководил Государственным показатель ным театром.

Этапы биографии Степуна не только определили, но и отразили осо бенности его мироощущения. В. Кантор в статье «Ф.А. Степун: русский философ в эпоху безумия Разума», предпосланной тому его «Сочинений», пишет: «По своему психологическому складу Степун был скорее анали тик и наблюдатель. […] Но поразительно то, что при таком складе ума и характера он сменил в жизни невероятное количество ролей, порой играя их одновременно» 1.

Перечисленные «роли», в прямом или в переносном смысле «сыгран ные» Степуном в России до его вынужденной эмиграции (сам он считал себя просто «ссыльным»), демонстрируют невероятно многогранную ода ренность и мощную энергетику этого человека, ставшего уникальным приобретением для немецкой науки и культуры. Неслучайно именно ему уже в 1925 году была предложена кафедра социологии в Техническом университете Дрездена, где он проработал целых восемь лет. Случай в то время настолько уникальный, что завистники даже обвиняли Степу на в шпионаже в пользу большевиков, которые якобы и оплачивали его профессорскую деятельность. Оказавшись в роли «социолога», Степун продолжал размышлять вместе со своими учениками о трагическом феномене большевистской революции и судьбах русской духовности.

В 1933 году Степун потерял работу в университете, но на «вторую эми грацию», подобно многим русским, оказавшимся в нацистской Германии, не решился. И судьба пощадила его.

Уже в 1946 году Степун был приглашен в Мюнхенский университет на специально созданную для него кафедру истории русской духовности.

В Западной Германии он получил довольно большую известность, однако в тогдашней ГДР о нем мало кто знал. Несмотря на годы еще довоенной успешной работы в Дрездене, принудительная «ссылка» продолжалась.

Сохранились свидетельства людей, посещавших лекции Степуна, ко торые имели небывалый успех. И в первую очередь, их впечатляла лич ность самого лектора — он казался «райской птицей среди немецких про фессоров»:

«Его можно было принять за балтийского барона, за русского бонви вана, даже за монаха, но уж никак за немецкого профессора […] он про сто овладевал аудиторией. Он знал об этом и считал само собой разуме Степун Ф.А. Сочинения. Издание В.А. Кантора. С. 9. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием номера страницы.

Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине»

ющимся, — вспоминал один из слушателей. — Он говорил как ученый, как пастор, временами как оракул и пророк, порой даже как поэт […] Он был мощным оратором и патетическим актером — в повседневной жизни, в церкви, на лекции или же на университетском бале» 2.

Особенно важно, что Степуна воспринимали, как правило, в качестве русского религиозного мыслителя, способного приоткрыть завесу над вечной загадкой России.

Представляется, однако, что отнюдь не меньшей загадкой и по сей день остается личность самого Федора Степуна, немца по крови, отцов скому воспитанию и университетскому образованию, прожившего в Гер мании в общей сложности около пятидесяти лет, но родившегося в Рос сии и навсегда сохранившего в себе уникальную причастность к русской духовности. Он активно пропагандировал ее и в то время, когда среди эмигрантов, и тем более в самой России, эта ценность если не была утеря на полностью, то, по крайней мере, значительно девальвировалась. При всем критическом, порой трагическом восприятии России, Степун созна тельно сделал свой духовный выбор и оставался верен ему.

Этот жизненный опыт был оценен им в самой высокой степени. «Я со вершенно отчетливо сознаю, скольким я обязан земле, на которой жил до революции», — писал он в Германии (587). Уже за границей Степун при знался, что после России нигде больше не встречал «истинной, глубокой духовной жизни». (S. 305) Оказавшись в Германии в качестве ссыльного, Степун не ощущал себя эмигрантом. Он вообще был резко настроен против явления, который сам называл «эмигрантщиной». Под ним он понимал культивирование вечной личной катастрофы и «бессмысленное отрицание будущего во имя про шлого» (232). Подчеркивая ограниченность натуры типичного эмигранта, Степун сравнивал его с человеком, который «схватил насморк на косми ческом сквозняке революции и теперь отрицающим Божий космос во имя своего насморка» (228). Словно отвечая на известное изречение Р. Гуля «Я унес Россию», ставшую впоследствии заглавием его мемуаров, Степун заявил: «Россия осталась в России» (227).

Вместе с тем, прекрасно владея не только русским, но и немецким язы ком и культурой, он чувствовал себя существующим «внутри и меж» двух языков и культур, что определило его роль «посредника» между двумя Hufen Christian. Fedor Stepun. Ein politischer Intellektueller aus Russland in Europa. Die Jahre 1884–1945. Berlin 2001. S. 260. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием номера страницы, которому предшествует буква S.

368 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества странами. Важно, что не только его «Письма из Германии», но и «Мысли из России» (оба цикла написаны в Германии), посвящены размышлени ям о сходстве и различии драматических судеб обеих стран, но основа ны по преимуществу на конкретных наблюдениях за немецкой жизнью и немцами. Своеобразный параллелизм в анализе русских и немецких реа лий — лейтмотив наблюдений Степуна. Его вклад как в постижение сути русской революции, так в понимание немцами и — шире — европейцами самих себя, был поистине уникальным.

«Федор Степун не был русским эмигрантом. Эта характеристика проти воречила бы […] не только его самооценке. Речь идет не о личности и твор честве, направленных на создание пограничной культуры определенной группы людей. Напротив, наибольшего внимания заслуживает его одновре менное присутствие в немецкоговорящем пространстве и в культуре коло ний русских ссыльных, его двойной вклад в русскую культуру и вместе с тем в немецкую и европейскую самоидентификацию — пример интеллектуаль ного преодоления эпохальных катастроф, биографических цезур и смены си стем», — пишет о Степуне его современный немецкий биограф (S. 13)3.

Вместе с тем взгляд Степуна на Германию был, несомненно, взглядом Другого, и в этом смысле взглядом путешественника. Однако нельзя не признать, что Степун был особым путешественником. Это был русский интеллектуал, хорошо знавший не только Германию, ее язык и культуру, но и историю русско-немецких духовных связей, их традиции и тенден ции, как на философском, так и на бытовом уровне. Здесь показательно его утверждение, что устремленность русских на запад, так называемое западничество, всегда было «лишь интеллигентским преломлением на родного бродяжничества» — типично русским «отрывом от корней», ибо неукорененность, беспочвенность и являлись на самом деле русской «по чвой». Вероятно, в какой-то мере бродягой такого типа чувствовал себя сам Степун, во всяком случае, считал, что «пилигримство» было в крови его рода. Другой взгляд русского интеллектуала отличался от взгляда обычного путешественника из России, в первую очередь, именно тем, что конкретные наблюдения влекли за собой, как правило, широкие обобще ния и исторические ассоциации.

Здесь необходимо упомянуть и о феномене «русской идеи» — мифе о русской сути в ее противоположности западному миру. Так называемая «русская идея» стала одним из перманентно формирующихся российских мифов;

ее продолжали активно осмысливать как в России, так и в Евро Здесь и далее при отсутствии иных указаний перевод мой. — Г.Т.

Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине»

пе особенно в период между двумя Мировыми войнами и после русской революции 1917 года — во время новой мировоззренческой самоиден тификации. «Русская идея» —это неиссякаемый источник тех или иных точек зрения, определявших оценку Другого. Потребность русских умов в «общей идее» в том или ином виде проявлялась в России постоянно;

актуальна она и по сей день.

Касаясь именно русско-немецких отношений, не следует забывать, что «русская идея» в двух своих ипостасях: западнической и особенно сла вянофильской — в качестве отвлеченной, «теоретической» основы была взята русскими у Гердера, Гегеля, Шеллинга и немецких романтиков идеалистов. Уникальный вклад русских при этом состоял в их способно сти к переживанию мысли на уровне интуиции, религиозного, политиче ского, художественного и бытового мироощущений. Во многом именно способность к «переживанию» мысли, подмеченная еще В. Белинским, часто приводила к мифологизации и даже «материализации» отвлечен ных идей Запада, и не в последнюю очередь немецких идей.

Так, «алгебра революции», которую в России «вывели» из философии Гегеля, «материализовалась» в катастрофическую русскую революцию4.

Это объясняет, почему российский путешественник-изгнанник Федор Степун — «посредник» между двумя народами — видел свою задачу как миссионера в том, чтобы предостеречь немцев от воплощения теории в жизнь и тем самым спасти Германию от «срыва» национальной истории.

В осознании своей миссионерской роли его укрепило поистине симво лическое обстоятельство. Сам Степун, пройдя фронты Первой мировой войны, сражаясь против Германии и приехав в Берлин в 1922 году в каче стве изгнанника из большевистской России, получил квартиру немца, ко торый был пожизненно определен в лечебницу для душевнобольных, так как его рассудок не вынес ужасов минувшей войны. В этом обстоятель стве крылся для Степуна трагический и абсурдный символ эпохи, когда казалось, что противостояние «других» людей сочеталось с их взаимоза меняемостью.


2. Поезд на Берлин: довоенные и послевоенные впечатления Федор Степун имел возможность сравнить свои довоенные и после военные впечатления от Германии и немцев. Многие из них связаны с наблюдениями за немецкими попутчиками и беседами с ними, которые Подробнее см. статью «Пессимизм духа и оптимизм Абсолюта» в настоящем сборнике.

370 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества происходили в поезде, направлявшемся в Берлин. В памяти Степуна запе чатлелась беседа, которую он вел еще в 1907 году с очень образованным немецким офицером генерального штаба.

«Боже, с какой самоуверенностью рассуждал он о неизбежности стол кновения с Россией и как предчувствовал победу германского, целого, ор ганизующего начала над мистической, бесформенной, женственной сти хией России», — восклицал Степун (214). Следует тут же отметить, что попутчик его действительно оказался «очень образованным человеком»:

в его противопоставлении России и Германии прозвучали уже ставшие традиционными и даже мифологизированными понятия, которые были важными составляющими «русской идеи» и восходили к воззрениям пер вых русских славянофилов.

В этом отношении важно воспоминание Степуна-студента об одном «весьма известном немецком профессоре философии», который призна вался, что обычно чувствовал себя неуверенно в общении с русскими сту дентами, ибо всегда ожидал, что «рано или поздно начнется публичный допрос об абсолютном» (там же).

Вопрос этот, конечно же, связывался многими русскими с проблемой существования Бога;

она всегда стояла в центре их мироощущения. В дан ном случае, то, что для немецкого профессора было «частной метафизи кой», обычно являлось для русских предметом горячих публичных дис куссий. Ведь такие вопросы были для них жизненно важны, ибо касались мировоззренческой позиции. Условно говоря, теоцентристская картина мира соответствовала «славянофильской», а антропоцентристская — «за паднической» ориентации. Восприятие русских немцами также внесло свой вклад в формирование русского взгляда Другого. Любая националь ная идея, в понимании Степуна, есть «Божий замысел о народе»;

идея и миссия России — «стоять на страже религиозно-реальной идеи». Несо мненное преимущество русского человека по сравнению с западным — его первичность и настоящность (497). Именно поэтому путь западной культуры — «обратный путь», а не путь «первичного восхождения идеи к жизни» (там же).

По воспоминаниям Степуна, еще в довоенное время один немецкий приват-доцент утверждал: «…Первое впечатление от русских людей — впечатление гениальности, второе — недоброкачественности, а послед нее — непонятности» (214).

Однако тогда в Германии было множество «философов и художников, внимательно и с любовью присматривавшихся к непонятной России».

Немцы охотно слушали лекции и рассказы, а затем долго расспрашивали Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине»

«von dem augenscheinlich ganz wunderbaren Land» («об этой, по всей види мости, совершенно необыкновенной стране»). (Там же).

«Но это было в очень немногих кругах, деловая же и официальная Гер мания нас все-таки так же мало уважала, как мы ее мало любили. Офи церство же, с которым я много сталкивался, после японской войны нас просто-напросто презирало», — вспоминал Степун (там же).

В начале 1920-х годов Степун имел возможность говорить с немецки ми офицерами совсем «другой формации», которые не только проявляли уважительный интерес к России, но и давали высокую оценку ее своео бразию. Приехав в Германию после десяти лет почти непрерывной жизни в России, Степун не переставал многому удивляться. Снова, как и десять лет назад, он оказался в поезде, едущем в Берлин в компании немецких попутчиков. Первое, что в высшей степени поразило его, — это карди нальное изменение отношение немцев к России и русским.

У одного из своих немецких попутчиков — офицера и начинающего дипломата — Степун нашел почти полное понимание: «Если бы вы имели нашу организацию, — говорил мне мой собеседник, — вы были бы мно го сильнее нас». И далее Степун с удовлетворением отмечает: «Наших солдат немцы „стадами“ брали в плен, но в плену они все-таки рассмотре ли, что бородатые русские мужики совсем не простая скотинка, что они „очень сметливы, очень хитры, хорошо поют, а в веселый час по-азиатски ловки на работу“» (215).

Неожиданным и парадоксальным образом Мировая война сблизила народы: она впервые «вочеловечила» для европейца простого русского мужика. «Столкнувшись после десятилетнего перерыва с первым евро пейцем […], я почувствовал не только повышенный интерес к себе как к русскому человеку […], но и уважение как к русскому гражданину;

эф фект для меня совершенно неожиданный», — с удовлетворением заклю чил Степун (там же).

Даже этот короткий эпизод демонстрирует, насколько сильно война и русская революция откорректировали взгляд Другого. Вместе с тем оче видно, что русский и немецкий «взгляды» то и дело скрещивались, всту пая в диалог взаимопонимания или все-таки отторжения.

Как и в студенческие годы, Степуна продолжала особенно поражать «неестественность» немцев. В поезде начала 1920-х годов он с неисся каемым интересом наблюдал за своими немецкими попутчиками: «Очень их хорошо и близко зная, я заново поразился их характерною внешно стью: заамуниченностью (от слова амуниция. — Г.Т.), взнузданностью, подтянутостью и шарнирностью. […] Помню, как меня в первый приезд 372 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества в Берлине поразило дикое зрелище смены дворцового караула. Это было все же единственное в Европе германское уродство: механистичность и манекенность» (220).

Российскому наблюдателю не хватало в немцах «самой жизни». (Пред почтение «живой жизни» творениям «мертвящего» рассудка — один из важных аспектов «русской идеи».) Кстати сказать, философия жизни, ко торая именно в первые десятилетия ХХ века получила в Европе широкую популярность и приверженцем которой был сам Степун, имела для рус ских и немцев разный смысл. Русское миропонимание как таковое оказа лось наиболее близким европейскому экзистенциализму.

«Сравнительно позднее окрепшая на Западе в борьбе с идеалистиче ской метафизикой экзистенциальная философия была в России искони единственной формой серьезного философствования», — замечал Федор Степун5.

Это обусловило и особый интерес немцев к Достоевскому, который в трактате О. Шпенглера «Закат Европы» предстал как символ по сути своей истинно русского человека.

Как раз в 1910–1920-е годы, когда рождался миф о «закате Европы», который Б. Вышеславцев назвал «центральной мыслью и глубочайшим переживанием русской философии», мифотворчеством в духе О. Шпен глера и одновременно с ним занимались многие русские мыслители (Н. Бердяев, Ф. Степун, С. Франк, и многие др.). Не говоря уже о том, что у Шпенглера несомненно были талантливые русские предшественни ки, такие как Н. Данилевский и К. Леонтьев. Именно благодаря русско му «участию», Шпенглеру удалось сформулировать «русскую идею» как имеющую два лика: «святость» и «большевизм»6.

Следует отметить, что О. Шпенглер и его «Закат Европы» сыграл в жизни Степуна роковую роль. Ведь именно за публикацию в 1922 году в Москве сборника философских статей — откликов на это произведе ние — он и его единомышленники, которых Ленин язвительно назвал «российскими шпенглерятами», а в самом сборнике усмотрел «прикрытие белогвардейской организации», были высланы из России навсегда.

И действительно, первые впечатления вольных или невольных рос сийских путешественников в Европе отчасти определялись по Досто евскому: противопоставлением русской «безмерности» и «бездны» — «пошлой» идее середины, названной Т. Манном в его статье «Любек как Степун Ф. Россия накануне 1914 года // Вопросы философии, 1992. № 9.

С. 89, 90.

Подробно см. статью «Миф о „закате Европы“» в настоящем сборнике.

Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине»

форма народной жизни» бюргерской немецкой идеей. И первым, общим противопоставлением России и Германии, которое пришло в голову Сте пуну на его пути в Берлин, стало именно противопоставление «безумия»

и «нормы разума». Даже после трех первых месяцев жизни в Берлине его душа не принимала европейскую жизнь как «настоящую», как «полновес ное бытие» (201).

«Здешняя „европейская“ жизнь, при всей своей потрясенности, все еще держится нормою разуму. Душа же, за пять последних лет русской жизни, окончательно срастила в себе ощущение бытия и безумия, окон чательно превратила измерение безумия в измерение глубины;

опреде лила разум как двумерность, разумную жизнь как жизнь на плоскости, как плоскость и пошлость, — безумие же как трехмерность, как каче ственность, сущность и субстанцию, как разума, так и бытия», — писал Степун (202).

В разговоре с немецким собеседником, почти безуспешно пытаясь объ яснить, отчего даже русский мужик, живущий на земле, не может быть мещанином, он, наконец, точно сформулировал свою мысль: «Мещанство всегда срединность, а русский мужик, подземный корень России, весь, как и она, в непримиримых противоречиях» (217).

А мещанство с точки зрения «русской идеи», как правило, было сино нимом пошлости и ограниченности.

Из своих конкретных наблюдений за немцами Степун обычно делал довольно широкие выводы: «Механистичность» немцев, отсутствие в них «артистизма» во многом обусловили, по мнению российского наблюдате ля, даже их поражение в войне, случившееся «по причине недостаточно острого ощущения живой, органической красоты, по причине […] глубо кого недоверия к творческой силе случая, произвола и всяческой непред виденности, по причине изгнания искусства и артистизма из […] военных и дипломатических расчетов и построений».

Немецкую цивилизацию Степун называл «овеществлением людей»


(220).

Вместе с тем немцев и русских могла парадоксальным образом сбли зить кровавая бойня войны или революционные потрясения, и вдруг раз делить, казалось бы, непонятные разочарования, заставлявшие многих русских уже в начале 1920-х годов прервать «путешествие» в Европу, грозившее превратиться в эмиграцию. Именно своеобычность русско го личностного самоощущения определили миф о «русской идее». По мнению Достоевского, русский человек, в отличие от немца или фран цуза, теряя чувство национальной принадлежности, теряет все. Как 374 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества показывают конкретные наблюдения, эти явления, казалось бы, более характерные для ХIХ века и якобы оставшиеся в том времени, на самом деле были весьма актуальны и в первые десятилетия ХХ века. «Только в нации лицо человека конкретно и только в Боге оно священно», — пола гал, в частности, и Федор Степун (271).

Лев Шестов, написавший биографию одного из самых ярких русских западников ХIХ столетия И.С. Тургенева, подчеркнул, что, до смерти оставаясь западником, Тургенев, несмотря на самые благоприятные об стоятельства, так и не смог вполне стать европейцем: «В его произведе ниях замечается наряду с трезвой, вышколенной мыслью, стремящейся к отчетливым и ясным суждениям, какая-то непонятная, совсем не евро пейская тоска и неудовлетворенность»7.

Известна судьба А.И. Герцена, покинувшего Россию по принципиаль ным соображениям и потом жестоко разочаровавшегося в Западе.

На этом фоне иначе видится и неординарная личность Федора Степу на, насильно высланного из России и оставшегося в Германии до конца дней, но при этом ни объективно, ни субъективно не ставшем эмигран том. Он ощущал оставленную им поневоле большевистскую Россию как «внутреннее бытие», как «родину на чужбине и чужбину на родине», ко торую продолжал любить «тоскующей любовью» (296);

одновременно он делал все от него зависящее, чтобы его историческая родина избежала трагической судьбы России. Такая позиция поначалу отчуждала его как от многих русских, так и от немцев.

3. «Родина на чужбине и чужбина на родине»

Символично прибытие Степуна из России в Берлин. К его большо му удивлению, на вокзале Шарлоттенбург собралась довольно большая группа встречающих соотечественников. «Мы стоим у окна и ждем — не встретит ли кто, — писал Степун о своих впечатлениях и впечатлениях жены — хотя кому же встречать — мы никого о своем приезде не извеща ли. Мы не извещали, но кто-то за нас известил, и, не успев еще выйти из вагона, мы уже видим, как прямо на нас несутся: букет красной гвоздики, контрреволюционные ножки в шелковых чулках, мужской котиковый во ротник и сзади нервно подергивающееся пенсне… Я радостно чувствую, что нас встречают с незаслуженной радостью, но чувствую также и то, что рады все не только нам, но прежде всего России в нас… В это мгно Шестов Л. Тургенев. Michgan Ardis., 1982. C.22.

Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине»

венье я слышу почти умиленный голос: «Нет… галоши!» Ну конечно, мои глубокие галоши вполне стоят в данную минуту всего меня. […] Встреча ющиеся немцы смотрят на нас с досадой и неприязнью. Огибают нас чуть ли не храпя, как лошади верблюдов. Раньше этого не было. Это грустно, даже немного больно» (220).

Первоначальное радостное впечатление от встречи с соотечествен никами быстро рассеивается. Уже при посещении «хорошей буржуазной квартиры», где все «свое, собственное, купленное», Степун ощущает, что в ней все «немножко голо, очень чужестенно» и кажется чужеродным, словно реквизированным (221). Тема ненастоящности, почти театраль ности берлинской жизни русских развивается в обобщение:

«Собственные земли, дома, квартиры и просто вещи на чужбине не возможны. Ибо в чужой стране можно себя не чувствовать несчастным чужестранцем, только если чувствовать себя „очарованным странником“.

Но „очарованный странник“ не собственник. В лучшем случае […] он […] только разочарованный путешественник, он […] возможный собственник разве только автомобиля» (там же).

Именно ощущение себя в Германии то «очарованным странником», то «разочарованным путешественником» словно невидимой преградой от делила его от многих соотечественников, живших в Берлине. Радостно встретив его на немецком вокзале как частичку России, они быстро теря ли интерес, когда вновь прибывший пытался объективно говорить о по кинутой Родине. «Получалась совершенно непонятная картина: любовь, очевидная, патриотическая любовь моих собеседников к России явно требовала от меня совершенно недвусмысленной ненависти к ней» (227).

Косвенно это свидетельствовало и о том, что многие русские изгнанники не обрели в Германии второй духовной родины.

Европа действительно обманула ожидания многих русских, которые любили ее «как прекрасный пейзаж в своем Петровом окне;

ушел родной подоконник из-под локтей — ушло очарование пейзажа». Предвидя воз можность долгой эмиграции, Степун опасался, что пребывание в Европе может оказаться пребыванием в «Торричеллиевой пустоте» (219).

Если не учитывать исторической традиции восприятия русскими Германии и немцев, вряд ли удастся объяснить такой взгляд Другого, как, например, проявившийся у Андрея Белого, который, подобно мно гим другим соотечественникам, именно в Берлине отказался от своих западнических убеждений и вернулся в «Скифию-Московию» (выраже ние Г. Иванова). Н. Бердяев, напротив, покинул Берлин потому, что по чувствовал здесь лишь «переходный пункт» между Россией и Западной 376 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества Европой, и «по-настоящему ощутил заграницу и совсем иную менталь ность […] только в Париже»8.

Исторические катаклизмы первых десятилетий ХХ века обнажили глубинные, подчас противоречивые духовные связи России и Германии.

«Германия сейчас, быть может, не совсем Европа, в ее судьбе очень много общего с судьбой России», — имел основание заключить Федор Степун в начале 1920-х годов (215).

4. Берлин – Москва: «другие» взгляды и ассоциации Ежедневные впечатления Федора Степуна от бытовой жизни Берлина почти неизменно вызывали у него не только ассоциации с пережитым в Москве, но и провоцировали неожиданные сравнения, вызванные явным ощущением параллелизма происходящего. В частности, это касалось так называемой «спекуляции», нелегальной торговли, в первую очередь, хле бом, которая жестоко преследовалась в России в самые страшные годы советского режима, в то время как зачастую представляла собой един ственный способ выжить.

Времена «новой экономической политики» (нэп) только усугубили эту проблему. «Героическому сословию спекулянтов, рожденному безумием коммунистического творчества, „нэп“ нанес сокрушительный удар, […] он превратил их в отвратительных самоуверенных „нэпманов“, покойно и солидно сидящих, словно клопы на матрацах, в социальных гнездилищах своих банков, трестов и внешторгов…» — писал Степун (226).

В Берлине как будто тот же самый московский нэп выплеснулся на улицу. Приводимая следом обширная цитата из записок Степуна — не только документ эпохи, но своего рода художественная зарисовка, сви детельствующая о том, что ее автор в равной мере обладал и литератур ным, и театральным видением мира: «Когда по приезде в Берлин я вышел на Tauentzienstrasse и попал — было часов 6 вечера — в самый разлив русской спекулянтской стихии, в широком русле которой неслось: ко тиковые манто, сине отштукатуренные лица, набегающие волны духов, бриллианты целыми гнездами, жадные, блудливые глаза в темных кру гах;

в заложенных за спину красных руках толстые желтые палки-хвосты, сигары в брезгливых губах, играющие обтянутые бедра, золотые фасады зубов, кроваво-квадратные рты, телесно-шелковые чулки, серая замша Пирожкова В. Русские философы-изгнанники в Германии // Русская религиозно-философская мысль ХХ века. Сб. статей под ред. Н.П. Полторацкого.

Питтсбург, 1975. С. 136.

Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине»

в черном лаке, и над всем отдельные слова и фразы единой во всех устах валютно-биржевой речи, — я с нежностью вспомнил героических москов ских спекулянтов 19 и 20 гг., говоривших по телефону только „эзопов ским“ языком, прятавших в случае опасности бриллианты за скулу, при знакомстве никогда не называвших своих фамилий, постоянно дрожав ших по ночам при звуке приближающегося автомобиля, и услышал где-то глубоко в душе совершенно неожиданную для себя фразу — эх, нету на вас коммунистов!» (226).

Эта концовка, неожиданная, по собственному признанию автора, даже для него самого, говорит о многом. Обнаруживая полуосознанное стремление обуздать отвратительную для него стихию, Степун даже вспоминает о коммунистах, к которым, как известно, не питал ни ма лейшей симпатии. Однако пошлость ничем не сдерживаемой «буржу азности», принимавшей в описанной сцене особенно отталкивающий характер, вызывал у российского наблюдателя не меньшую антипатию.

Ведь одно и то же дело — «спекуляция», осуществляемое «героически», конспиративно, с риском для жизни, им оправдывалось, а ставшее ле гальным, принявшее свои, быть может, действительные формы — отрицалось с отвращением.

Здесь Степун, противник «пошлости» «плоской» буржуазной жизни, почувствовал, что в Берлине ее «прибыло», и она все более затягивает многих русских. Даже в своих пристойных «мещанских» формах подоб ная жизнь, расчетливая и благоразумная, вызывала у Степуна иронию.

Уже в его заметках, касавшихся немецких попутчиков в поезде, направ лявшемся в Берлин, читаем: «Было еще рано ложиться спать. Поужинав шие bei sich zu Hause fr`s billige Geld (у себя дома, задешево), немцы благорастворенно курили в слабоосвещенном коридоре вагона» (220).

Но здесь же Степун отметил, что немцы путешествовали, как прави ло, в спальном вагоне, в то время как «богатая русская публика: развен чанные коммунисты и коронованные нэпманы — следовали уже от самой Риги в гораздо более удобных, но и гораздо более дорогих международных вагонах» (219, 220). И новая советская буржуазность, и коммунистиче ское барство, и разнузданная «буржуазность» берлинских русских равно вызывали у него отрицательное отношение. Но от благоразумных немцев русские отличались еще и своим знаменитым «размахом».

Первые проявления «совбарства» остались у Степуна в памяти еще из большевистской Москвы. После революции его московская квартира была, как говорили в те годы, «уплотнена», то есть превратилась в комму нальную, в которой стало проживать сразу несколько семей.

378 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества «Московская квартира, — когда-то исполненная молодой, талантли вой, разнообразной жизни, — теперь холодная, серая, вонючая, — вспо минал Степун уже в Германии. — В бывшей столовой проживает хромая армянка — ведьма, систематически крадущая у всех провиант и все вре мя кричащая, что ее обкрадывают. В задней комнате, в одно упирающееся в стену соседнего дома окно, грязное, забрызганное, словно заплеванное туберкулезной мокротой, — прозябает какая-то одинокая старуха-немка.

В комнате жены веселится восемнадцатилетняя дочь нашей бывшей гор ничной, узломордая, крепкокостная, напудренная „совбарка“, — и сре ди всего этого мира, в единственной все еще четко прибранной комнате, ютится запуганная, но не сдающаяся представительница „прежней жиз ни“ красивая, строгая, педантичная тетушка, которая „ничего не пони мает и ничего не принимает“» (203).

Нарисованная Степуном картина — краткое и художественное обоб щение стиля московской жизни начала 1920-х годов. Сюда же относятся и вечная озабоченность элементарным пропитанием, а в зимнее время еще попытками достать топливо для печки, чтобы хотя бы немного со греть воздух в «сырых и вонючих» комнатах. И рядом — совсем иной мир.

В резиденции А.В. Луначарского — первого «пролетарского» министра по культуре и просвещению, куда Степун был зван в связи с исполнени ем должности руководителя Государственного показательного театра, «большевистский Кремль» представлял совсем иную картину:

«Яркий электрический свет, чистый девственный снег, здоровые солдатские лица, четко пригнанные шинели — чистота и благообразие.

Пузатые колонны Потешного дворца. Отлогая, тихая лестница. Староре жимный седой лакей в галунах с очаровательно-подобострастной спиной.

Большая передняя. Грандиозная, жарко топящаяся печь. Дальше — зал, устланный ковром, и прекрасные звуки струнного оркестра» (203).

Две зарисовки московской жизни пореволюционного периода отли чаются друг от друга не только своим содержанием, но стилем. Подроб ная, описательная манера повествования о «холодной и вонючей» комму нальной квартире контрастирует с короткими четкими фразами «отчета»

о посещении резиденции «народного комиссара» Луначарского. В первом случае — это рассказ о чудовищной, но реальной жизни;

во втором — краткая зарисовка благополучного, но почти ирреального «иного мира».

Однако в обоих случаях присутствует ощущение чуждости этих обо их миров для наблюдателя, присутствие другого взгляда человека, для которого нет места ни в одном из них. Именно здесь особенно явно про ступает и ощущение «чужбины на родине», о котором Степун напишет Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине»

уже в Берлине, где он обретет в известной мере «родину на чужбине», но одновременно окажется «разочарованным путешественником», а значит сохранит свой, другой взгляд.

Поистине символическое значение приобретает в этой связи смерть «безродной немки», о которой Степун узнал, возвратившись из роскош ной резиденции Луначарского в свой коммунальный кошмар. Его жена долго ухаживала за этой больной одинокой женщиной и даже хворала сама, заразившись от нее неведомой болезнью. Занимаясь похоронами «безродной немки», Степун приходит к выводу, что «быть похороненным в Советской России гораздо труднее, чем быть расстрелянным» (203), ибо получение разрешения для похорон требуют не только средств и време ни, но и «какой-то новой, „советской“ изворотливости» (там же). Ужас и «совершенная фантастичность» происходящего усугубляются тем, что пока длились хлопоты о похоронах, голодные крысы успели обглодать труп несчастной женщины.

На эти ужасные переживания накладываются впечатления от откры той генеральной репетиции в Государственном театре, где молодая сол датская и пролетарская аудитория с особым энтузиазмом «откликается на бессмертные сцены шута с палачом» (294). «Я сижу и чувствую, что решительно ничего не понимаю, что Россия входит в свой особенный час, быть может — в разум своего безумия», — писал Степун уже в Берлине (там же). Именно «разум безумия» станет для Степуна на довольно дол гое время той мерой, с которой он подходил к реалиям немецкой жизни, определит его отношение к ним.

С этой точки зрения несомненно, что образ «безродной немки», ко торую Степун похоронил в «безумной» России, перед тем как покинуть страну навсегда, и оставшийся бесплотным символом образ обезумевше го на фронтах Мировой войны немца, берлинскую квартиру которого он получил, навсегда связаны в сознании автора. В затихшем, ночном ваго не, который нес его в Берлин, Степун, вглядываясь в темноту, думал о том же: «Я смотрю в темную ночь и страницу за страницей листаю свои вос поминания за пять безумных лет. И странно, чем дальше я листаю их, тем дальше отодвигается от души приближающаяся ко мне разумная Европа, тем значительнее вырисовывается в памяти удаляющаяся от меня безу мная Россия» (207).

Этот трагический парадокс сознания проявился снова, когда Степун уже в берлинской квартире, сидя за письменным столом их бывшего, теперь сошедшего с ума хозяина, задался вопросом о «норме разума»

в окружающем его мире.

380 Второй раздел. ХХ век: русско-немецкий диалог как опыт мифотворчества «Я уверен, что только в сотрудничестве с безумием может человече ский разум разгадать все, что сейчас происходит в душе и сознании чело вечества;

только обезумевший разум сейчас подлинный разум, а разум разумный так — слепота, пустота, глупость. Быть может, мой неведомый хозяин […] глубже выстрадал и постиг сущность войны, чем я, сохранив ший возможность думать и писать и о ней, и о революции, и о разуме без умия, о котором он не пишет, но от которого умирает. Если так, то мое оправдание перед ним может заключаться только в одном, — в утвержде нии для себя безумия как нормы моего разума, из вечера в вечер работаю щего за его осиротевшим письменным столом», — размышлял Степун, чувствуя необходимость «принять вахту» у незнакомого обессилевшего товарища (201).

Приведенная выше обширная цитата отражает весьма характерные, даже типичные особенности русского мироощущения, которые весьма важны для идентификации взгляда Другого в эпоху трагических ката клизмов истории. Кажущееся несколько абсурдным утверждение «безу мия разума», с одной стороны, несомненно, связано с особой остротой переживания недавних трагических событий, но вместе с тем и так же несомненно, отражает постоянное состояние «пограничности» русского сознания, обычно стремящегося довести любую мысль, чувство или по требность в действии до абсолютного значения, особенно когда дело ка салось вопросов морали и справедливости.

Пережитое в большевистской России не только «смещало историче ские перспективы», вызывало в памяти «древний облик Москвы», обра щало души к Вечности, но и создавало ощущение «бренности всех слиш ком человеческих целей и смыслов» (282).

«Жизнь на вершинах перестала быть заслугой, — пояснял далее Сте пун, — она стала биологической необходимостью. Абсолютное пере стало быть предметом философского созерцания и поэтического вдохновения, оно сошло в жизнь, без него нельзя было проехать в ти фозной теплушке на юг за хлебом, верить, что близкий тебе человек не предаст тебя на допросе, полуголодным сидеть в нетопленой квартире и писать без малейшей надежды, что написанное когда-либо будет напеча тано, не допускать себя до ненависти к мужикам, растаскивающим твое добро, улыбаться, даже смеяться и твердо верить, что с Божьей помощью ты не окажешься завтра же подлецом» (282, 283. Курсив мой. — Г.Т.) Различие между немецким и русским пониманием абсолютного ярко предстает в разговоре Степуна с одним «очень известным, очень крупным немецким ученым», который говорил ему: «Wissen Sie, Herr College, es ist Федор Степун: «родина на чужбине и чужбина на родине»

doch was sondrbares um das ethische Problem» («Видите ли, уважаемый кол лега, есть все-таки нечто особенное в этической проблеме»), считая, что аб солютная истина как в логике, так и в этике должна быть «allgemeingltig und notwendig» («необходима и действительна для всех») (275).

«Соглашаясь, что совесть, так же как и разум, должна жить абсолют ным, я отстаивал, однако, мнение, что нравственные оценки, дабы быть абсолютными, должны быть конкретными и индивидуальными, что нравственная правда их зависит прежде всего от тех конкретных положе ний, в которых находятся произносящие их люди», — писал Федор Сте пун (там же).

Противополагание «правды-истины» — «правде-справедливости», а также тема «пограничного сознания», связываемая с «географической бескрайностью и психологической безмерностью» России, занимает в «Мыслях о России» Федора Степуна далеко не последнее место. Имен но с бескрайностью и безмерностью, во многом обусловивших, по его мнению, «разнузданность нашего (русского. — Г.Т.) безудержа» объ яснял Степун и феномен большевизма (205).

Следует еще раз подчеркнуть, что эти особенности русского самосозна ния, или же «русской идеи», приобрели к 1920-м годам почти мифологиче ское значение, что в значительной мере было связано опять-таки с неверо ятной популярностью в Германии Достоевского. Но над этими вопросами продолжали размышлять не только российские мыслители, такие как, на пример, Н. Бердяев или С. Франк, но и уже упоминавшийся О. Шпенглер.



Pages:     | 1 |   ...   | 10 | 11 || 13 | 14 |   ...   | 15 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.