авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 6 |

«БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ КРИТИКИ КРИТИКА РУССКОГО ЗАРУБЕЖЬЯ т. I. Москва 2002. С.1-204. ПАФОС СВОБОДЫ ...»

-- [ Страница 3 ] --

легка его постройка, и как прихотливо ни разбросаны его части, прерываясь одна другой, все-таки они собираются сами собою в одно внутреннее целое, и зигзаги писательского каприза не раздражают читателя, а удовлетворяют. Отдельные образы и отдельные сцены необычно сильны. Фоном для них является Киев в 1918 году, — зимний Киев;

и город этот оказывается у Мих. Булгакова не только фоном: он живет и самостоятельной жизнью, как особое существо, так что недаром и величают его — слово Город пишут с большой буквы. В сознании, в представлении большинства Киев рисуется летним, зеленым, южным;

оттого зимняя оболочка, в которую он одет у автора, и частое, почти как у Блока, упоминание о снеге вызывает в нас сначала какое-то сопротивление, какое-то ощущение, что не к лицу матери городов русских эта необычная белая одежда.

Но ничего не поделаешь: именно зимою устроила история то, что описывают «Дни Турбиных», и уклониться от этого было нельзя, тем более что весь роман соткан одновременно как из нитей вымысла, так и кровавых нитей реальности. Придуманные, только внешне придуманные, психологически живые фигуры связаны в своих судьбах с такими подлинниками, как гетман Скоропадский, Петлюра, полковник Болботун. И вообще, главное действующее лицо «Дней» — история, русская история, недавняя, еще не остывшая, такая, к которой больно притрагиваться. Болью, телесной и душевной, так же насыщены страницы Булгакова, как и та действительность, которой они посвящены. С 1914 года миром, который и без того давно облюбован страданием, овладело человеческое стра лание исключительное. Оно составило жизненный нерв истории, и в эту историю, т. е. в неслыханные несчастья, вовлекло огромное количество людей — и детей в том числе.

«Детей зачем-то ввязали в это... послышался женский голос», — так сказано в «Белой гвардии» по поводу нашей междоусобицы, и этот неизвестно чей женский голос мог бы представлять собою голос совести всего человечества. В страшно горячую, в самую опасную минуту, когда Петлюра уже взял Город, сопротивляться больше нельзя было, и бежал Скоропадский, и немцы не заступились, торжественно вышел из одного дома кадетик, у которого нос был пуговицей и у которого недоставало с левой стороны одного зуба, и большая винтовка сидела у него за спиной на ремне. Этот маленький был один из защитников Великой России. Что лично с ним стало, не досказывает Мих. Булгаков;

но гибель его ровесников и тех, кто несколько постарше, видна отчетливо. В этой гибельной междоусобице — на чьей стороне изобразитель «Белой гвардии», белогвардейской семьи Турбиных? Художника об этом спрашивать не совсем законно, потому что он должен бы быть над обеими сторонами, на высоте объективности.

Неделикатно спрашивать об этом именно Мих. Булгакова, напечатавшего свою книгу в России, в стране — не правда ли? — не совсем свободной. Но и без вопросов ясно, к чести автора, что на своих белых героев он, подданный красной власти, сумел посмотреть открытыми и непредвзятыми глазами, сумел увидеть в них просто людей и осветил их не от себя, а из их собственной глубины, имманентно, отнесся к ним по законам их собственного внутреннего мира. Если он их и не принял, то во всяком случае он их понял. Этому соответствует и та характеристика, которую наш романист дает Киеву, когда зимою 1918 года его наполнили толпы бежавших с севера, от ужасов большевизма. Темные краски уделены этим беглецам, среди которых были, между прочим, и «журналисты, московские и петербургские, продажные, алчные, трусливые». Но «бежали и честные дамы из аристократических фамилий».

Праздную и развратную жизнь вели эти люди, и большевиков ненавидели они «ненавистью трусливой, шипящей. Из-за угла, из темноты». По зато «ненавистью горячей и прямой, той, которая может двинуть в драку» ненавидели большевиков армейские офицеры, и вот им всю честь и внимание справедливо воздает Мих. Булгаков. От прикосновений его пера оживают перед нами образы этих прапорщиков и подпоручиков, бывших студентов, «сбитых с винтов жизни войной и революцией... в серых потертых шинелях, с еще не зажившими ранами, с ободранными тенями погон на плечах» — сами тени, живые осколки разбитой армии, разбитой России. Судьбу некоторых из этих офицеров прослеживает автор. Он делает это в каком-то особом тоне, будто бы слегка развязном, лирико-ироническом, но звучащем все-таки нотою душевного надрыва. Первая же страница романа обвеяна элегическим настроением — печалью об умершей «маме»: «мама, светлая королева, где же ты?» И тихой грустью дышит изображение разоренного человеческого гнезда, биография семьи, в которой молодежи «перебило жизнь на самом рассвете». «Давно уже начало мести с севера, и метет и не перестает, и чем дальше, тем хуже», и обыкновенная, не военная, а человеческая жизнь, с книгами, с Наташей Ростовой и Капитанской дочкой, с голландским изразцом жаркой печки, с абажуром и стенными часами, с тонкими духами от женских рук, — эта уютная жизнь, о которой мечталось на полях мировой войны, не только не начинается, а, наоборот, кругом становится все страшнее и страшнее. «На севере воет и воет вьюга... восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистой». Недаром священник, раскрыв заветную книгу, при последнем свете, упадавшем из окна, прочитал таинственное, страшное слово: «третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод;

и сделалась кровь». Эпопею крови рассказывает Мих.

Булгаков. Содержание этой эпопеи таково, что к нему нравственно трудно подходить с эстетическим мерилом, и лишь содрогание можно, кажется, испытать перед повестью о кровавом человеческом вареве, которое себе на поте ху состряпал дьявол. И все-таки невольно подмечаешь у автора большие художественные достоинства, чувство меры, внешнюю и внутреннюю живописность, искусство тонкого портретиста и ряд примечательных тонкостей вообще. Как хорош, например, сон, который видится одному из Турбиных,—разговор вахмистра Жилина с апостолом Петром и Богом!

Сдержанной страстностью отличается изложение Мих. Булгакова, богато оно психологизмом и драматизмом. И, бесспорно, не только обыкновенный читатель, но и историк обратится к этой книге, когда ему надо будет восстановлять эпоху 1918 года на Украине — гетманщину и ее падение, всевозможные трагические эпизоды, связанные с тогдашними событиями, благородство и героизм иных, низость многих, а главное, главное — эту бесконечную, щедрую гибель молодых и старых, мужских и женских жизней. И еще, сквозь галерею весьма разнообразных и весьма выразительных лиц, написанных даровитой кистью Булгакова, мы, как я уже упомянул, подходим и к лицу Города, к удивительной картине Киева. С увлечением изображены его красоты, его «сады, безмолвные и спокойные, отягченные белым, нетронутым снегом;

и было садов в Городе так много, как ни в одном городе мира... сады красовались на прекрасных горах, нависших над Днепром;

и уступами поднимаясь, расширяясь, порою пестря миллионами солнечных пятен, порою в нежных сумерках царствовал вечный Царский сад... нижние далекие террасы расходились все дальше и шире, преходили в березовые рощи, над шоссе, вьющимся по берегу великой реки, и темная, скованная лента уходила туда, в дымку, куда даже с городских высот не хватает человеческих глаз, где — седые пороги, Запорожская сечь, Херсонес и дальнее море». Но особое впечатление производит сверкающий электрический белый крест «в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горе».

Трехсаженный крест в руке у чугунного Владимира, «уже сто лет стоящего на страшном тяжелом постаменте, зажигали каждый вечер и горел всю ночь. ВЁРСТ за сорок был он виден на черных далях, ведущих к Москве. В черной мгле, в путаных заводях и изгибах старика-реки видели крест и находили по свету водяной путь на Город;

зимой крест сиял в черной гуще небес и холодно и спокойно царил над темными пологими далями», откуда шли мосты, и по одному из них «прибегали поезда оттуда, где очень далеко сидела, раскинув свою пеструю шапку, таинственная Москва». В той жути, которой проникнута книга Мих. Булгакова, вообще за фактами показывающая мистику, особенное значение приобретает белый сияющий Крест Владимира. Вероятно, теперь свет креста потушили, и ночью Владимир больше не сияет. Темнее стало на Руси. Не только художество говорит об этом. Среди других произведений также и «Дни Турбиных» свидетельствуют о том, какие уроны и ущербы, какую страшную убыль нанесла революция не только людям, но и городам России, самому пейзажу ее и природе. Большевизм ударил Россию по лицу. По лицу земли русской разостлалась обида и клюет русскую землю Птица-Обида.

ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЗАМЕТКИ II В. Вересаев своим новым романом «В тупике» лишний раз показал всю ограниченность своих художественных сил. Он и теперь, как это с ним бывало и прежде, взялся за тему, которая выше его писательского роста, больше его скромного дарования.

Он задумал не только нарисовать русскую революцию, но и философски понять и оправдать ее. Ни одно из этих намерений не осуществилось. И это естественно:

художнику надо только изобразить — остальное ему приложится, остальное возникнет само собою;

ведь художественное изображение, это — уже обобщение, уже мудрость, и тот, кто эту эстетическую задачу решает, тем самым решает все. Но вот эстетика именно — не к услугам нашего автора, и он не умеет описывать так обобщенно, так ярко и типично, чтобы из-под пера его отчетливо проступали как самое явление, так и его внутренний смысл. Вопре ки агрономии и поэтике, Вересаев подымает свою литературную новь не глубоко забирающим плугом, а поверхностной сохой. Как раз потому он и растерялся перед революцией и очутился «в тупике». От тупика спасла бы его большая, чем у него есть, проникновенность писательской интуиции, ясновидение таланта. Оно не позволило бы запутаться там, где по существу для путаности и тупиков нет места. К счастью только, своих читателей автор за собою в тупик не увлек и не увел;

они его сомнениям и недоумениям не подпали. Сам же он этой горькой участи подвергся оттого, что, в противоположность читателям, которые к фактам революции подходят не мудрствуя лукаво, с открытым и сочувствующим сердцем, писатель обнаруживает здесь много резонерства и мелкомыслия. В. В. Вересаев вообще больше интеллигент, чем художник.

Он так изборожден интеллигентскими предрассудками, он так опутал ими свою и без того не очень свободную и искусную авторскую руку, что это еще больше заставляет его кривить эстетической совестью и искажает подчас строки и страницы своего изложения. В последнее там и здесь вкраплена публицистика и вторгаются немузыкальные, художеством не обработанные отголоски идейных споров и разговоров — вся та немудрая философия, которая отличала русского рядового интеллигента-социалиста.

Это портит и то ценное, что есть в книге автора, — а ценное в ней есть, и читаешь ее с напряженным интересом. Очень слаб ее интеллектуальный стержень, очень элементарны и общедоступны ее мысли;

не имеет она также никакого ни формального, ни реального права на свое название «роман», — но зато, бесспорно, с натуры списаны ее часто жуткие сцены и картины. Впрочем, они производят впечатление лишь постольку, поскольку вообще не притупилась наша восприимчивость, насыщенная и пресыщенная РУССКОЙ реальностью. В наши дни жизнь слишком победоно конкурирует с литературой и гораздо красноречивее её. Беллетрист нас ничем не удивит и не поразит;

да и сама жизнь изощрила и, может быть, даже истощила свои трагические комбинации, что и подлинный список с нее, точное воспроизведение ее ужасов не скоро выведет из равновесия и равнодушия нашу когда-то впечатлительную, теперь какой-то корой покрывшуюся душу. Но во всяком случае такую точную копию с жизненного подлинника Вересаев — писатель вообще-то искренний — по большей части дает. На юге России, в Крыму, происходит страшное действие его повествования.

Кровавые оргии большевизма, его издевательства над человеческой душой и человеческим телом. А в конце романа — и жестокость белая, довольно успешно состязающаяся с жестокостью красной: все это «бытовое явление», вся эта кошмарная заурядность наших недавних будней развертывается в романе с убедительностью удачной фотографии. И в этом отношении, как материал, как документы, слабо прикосновенные к искусству, но очень близкие к фактам действительности, «В тупике» представляет собою заметный вклад в историю нашей смуты. Без произведения г. Вересаева могла бы обойтись русская изящная литература;

но оно может быть причислено к книгам такого порядка, как, например, «Красный террор в России» С. П. Мельгунова. На революцию нашу история вообще «донос ужасный пишет»;

в его страницы входит и написанное В. В.

Вересаевым.

Однако он не довольствуется фактами, а излагает их с прослойками тенденции, со вставками рассуждений, наскоро вложенных в уста героев. И эти посторонние налеты указывают на то, что, как мы уже упомянули, автор хочет понять события революции и защитить их виновников.

В том, что революция обернулась такою, как мы ее знаем, он видит загадочную проблему и, главное, между большевиками и их противниками пытается занять какую-то промежуточную и примирительную позицию. Читая его, испытываете вы такое ощущение, что он в этом ужасном ложном стыде, характерном для многих интеллигентов, боится, как бы не оказаться ниже революции, ее недостойным, в ее величие не проникнувшим. Непосредственное чувство осуждает ее, но мысль, мало самостоятельная, предостере гает от опасности быть зачисленным в контрреволюционеры, в обыватели и мещане... На то, чтобы отказаться от преклонения перед самой идеей революции, - на это не хватает духовной свободы. И большое значение приобретает для г. Вересаева давно известный пошлый аргумент: «революцию в лайковых перчатках делать нельзя». Этот афоризм произносит у него большевик, но принадлежит он не только большевику. Отсутствие перчаток на окровавленных руках и человечности в окаменевшем сердце обнаруживается и в такого рода тирадах, по отношению к которым автор тоже держит незавидный нейтралитет: «...Лучше погубить десять невинных, чем упустить одного виновного. А главное, — важна эта атмосфера ужаса, грозящая ответственность за самое отдаленное касательство. Это и есть террор... Бесследное исчезновение в подвалах без эффектных публичных казней и торжественных последних слов... Обывательская масса при таких условиях не посмеет даже пошевельнуться, будет бояться навлечь на себя даже неосновательное подозрение». Возмущенно бросает героиня Катя в лицо большевику такие слова: «...Само самодержавие, если с вами сравнить, было гуманно и благородно.

Как жандармы были вежливы, какими гарантиями тогда обставлялись даже административные расправы, как стыдились они сами смертных казней! Какой простор давали мысли, критике... Разве бы могло им даже в голову прийти за убийство Александра Второго или Столыпина расстрелять в тюрьме сотни революционеров, совершенно непричастных к убийству?.. Гадины вы!» Но большевик, вооруженный своей «бессмущаемостью», ссылается на то, что для них приемлемо все нужное для революции.

«И какие страшные слова вы ни употребляйте, вы нас не смутите. Казнь, так казнь, шпион, так шпион, удушение свободы, так удушение. Провокация нужна? И перед провокацией не остановимся». Словом, весь трафарет большевизма, весь его убогий умственный арсенал — налицо в романе Вересаева, и сам романист относится к нему серьезно и не может противопоставить никаких возражений, и беспомощно ста новится «в тупике». И все та же Катя, увидев одного из искалеченных инвалидов мировой войны, преисполняется восторженным чувством перед большевиками и шлет им «славу и привет» за то, что они «с яростной решительностью ринулись» против войны, что они, «эти разнузданные толпы, лущившие семечки под грохот разваливающейся родины», «может быть, бросили в темный мир новый пылающий факел, который осветит заблудившимся народам выход на дорогу», что почиет на них «может быть, великая благословенная правда и полное оправдание»... Так странно: Вересаеву и его героине, пребывающим в тупике, не приходит мысль, что большевики не отвергли войны, а приняли и продолжили ее, что они осуществили худший вид войны, что в производстве калек и инвалидов они нисколько не уступили тем «империалистам», против которых брошены были их мишурные лозунги. Большевизм не пацифизм: большевизм — милитаризм. А если свою воинственность он старается оправдать высокими словами и свою войну считает последней, войной против войны, то ведь это же самое делали и это самое обещали и их предшественники, те же самые империалисты. Ни для кого война не довлеет себе, и у всех облекает она свое лицо той или другой личиной. Меч стыдится своей наготы и чем-нибудь ее прикрывает. Детище большевизма, красная армия, существует, как и всякая другая государственная армия, для того, чтобы проливать красную кровь.

Также недоразумение кроется и в том прославлении труда, какое со своими героями пролетариями разделяет автор. «Один только вечный, священный, неразрывный объединитель — Труд»... Но ведь чего-чего, труда сколько угодно готов предоставить пролетариям и тот строй, против которого они выступают. Если бы дело шло только об удовлетворении трудолюбия, то фабриканты рабочим пошли бы здесь навстречу очень охотно и поспешно;

кажется, о сокращении рабочего дня хлопочут не работодатели... Есть вообще много лицемерного или недоуменного в гимнах «трудящим». Какие воспевал ленивый и нерадивый большевизм. Но г. Вересаева эти гимны умиляют, и в тупик попадает его беззащитная мысль перед тем фактом, что 'большевики не так хороши, как они себя рисуют.

Правда, он иногда и пошутит, ласково пошутит над ними (например, один из них в своей речи говорит: «правильно сказали великие писатели Шекспир и Михайлов-Шеллер, что сила народа — в его просвещении»), но сатиру свою и презрительность уделяет в большей мере и антагонистам большевизма. Так, у иных из этих антагонистов сквозь злобу к большевикам «пробивалась ненависть к пробудившемуся народу и страх за потерю привычных удобств и выгод»;

про княгиню Андожскую мы узнаём, что «благородное ее изящество» создавалось трудами народа;

в офицере чувствуется «старый, брезгливо отгородившийся от народа мир»;

«большевики ценили крупных деятелей науки и искусства, относились к ним подчеркнуто-бережно, а для белых профессор Дмитриевский был «только тайный советник» (вероятно, поэтому при большевиках, которые «подчеркнуто-бережно» ценили деятелей науки и ни одного из них не расстреляли, не уморили голодом и холодом... вероятно, поэтому было так «весело, что ломались все застывшие формы школьного дела, что выносились из школ иконы, что баричи-гимназисты сами мыли полы в классах»), когда временно на смену большевикам явились белые, то на стенах повисли не приказы большевиков, «грозные, безоглядные и прямо говорящие»: нет, «скользко увилисто сообщалось о твердом намерении идти навстречу «действительным» нуждам рабочих, о необходимости «справедливого»

удовлетворения земельной нужды крестьян;

и чувствовалось, это говорят чужие, с камнем за пазухой, готовые уступить только то, чего никак нельзя удержать, — и все отобрать назад, как только это будет возможно»...

Такие аляповатые инкрустации тенденциозности, уже идущие не от героев, а прямо от автора, еще яснее показывают, как далек он и от художественной объективности, и от обязательного для художника инстинкта правды. Ни объяснить, ни оправдать большевизма он не сумел;

зато сумел дать его бытовые отпечатки, — и они гораздо доказательнее, чем неуверенная авторская апология большевизма. В следующих нескольких строках думает г. Вересаев сжато запечатлеть общую панораму революции: «Крутился вихрь, — какая-то сумасшедшая смесь гордо провозглашаемых прав и небывалого унижения личности, дерзкого опрокидывания самых укоренившихся взглядов и свирепого задушения всякого свободного мнения. Мелькали клочья растерзанных понятий о собственности, кровавые тени обесцененных человеческих жизней, осмеянные образы обезбоженных Христосов и Богородиц, призывы к братству и ненависти, обрывки разорванных брачных ценней, выброшенные яти и еры, спутавшиеся числа календарных стилей». Надо прибавить, что в этом же вихре закружилась, очевидно, и мысль некоторых писателей, некоторых бытописателей революции. Иначе эта мысль нашла бы себе широкую и прямую дорогу, а не беспросветный тупик;

иначе она не колебалась бы в том — где правда, а твердо знала бы это. И хочется сказать еще: где нет тупости, там нет и тупиков...

Дмитрий Владимирович ФИЛОСОФОВ (1872-1940) Критик с дореволюционным стажем (правда, всегда находившийся в тени Мережковских и никогда не достигавший такой популярности), Философов навсегда покинул Россию в декабре 1919 года и обосновался в Варшаве, где начал издавать газету «Свобода» (1920—1921) и занял пост товарища председателя Русского политического комитета. В октябре 1921 года Философов не был вместе с Савинковым и его людьми выслан из Польши, а, напротив, стал личным советником Пилсудского по русско украинскому вопросу и практически лидером русской эмиграции в Польше. Менялись ближайшие сотрудники и редакторы (уехали в Париж Мережковские, погиб Савинков, умер Арцыбашев), менялись названия газет — «За свободу!» (1921-1932), «Молва» (1932 1934), «Меч» (1934—1939), — но своей деятельности Философов не прекратил вплоть до самой смерти и на протяжении двадцати лет играл первую скрипку в русском печатном деле в Польше. «Философов был душой, основателем и вдохновителем» литературного клуба «Домик в Коломне» (Варшава, 1934—1936), «атмосфера которого походила на парижский салон Мережковских»1.

Любопытна трансформация петербургского салонного декадента и знатока балета в резкого газетного публициста, даже в критике преследующего в первую очередь политические цели. В эмигрантских статьях Философова оценки почти все Д ю р р а н т Д. С. ПисьмаД. В. Философова 1926-1939 гг.// Russuan Studies: Ежеквартальник русской филологии и культуры. СПб., 1999. Т. III. № 1.С. 14.

гда продиктованы политикой, а не эстетикой, зачастую грубы и несправедливы, что по крайней мере отчасти объясняется обидой на судьбу, выбросившую его из средоточия культурного мира на обочину и заставившую заниматься преимущественно политикой, а не искусством.

КАК НАДО ПИСАТЬ БИОГРАФИИ? После войны во Франции вошли в моду так называемые «романсированные биографии». Особенно популярными стали две серии таких биографий: одна — в издании старой фирмы Плона (Plon), под общим заголовком «Роман великой жизни» («Le roman des grandes exstences»), другая — в издании новой, пока еще модной, фирма Галли-мара, которая издает и ежемесячный журнал «La nouvelle revue francaise». Общее название этой второй серии — «Жизнь выдающихся людей» («Vies des hommes illustres»). Всего в первой серии вышло 36 биографий (последняя посвящена Достоевскому), во второй — (последняя посвящена Бакунину).

Успех этих двух серий огромный, и, конечно, он повлиял не только на издателей, но и на писателей. В результате во французской литературе получил право граж В е й д л е В. Об искусстве биографа // Современные записки. Вып. 45;

Х о д а с е в и ч В. Ф.

Державин. Париж: Современные записки, 1931;

3айцев Борис. Жизнь Тургенева // Современные записки.

Вып. 44 и 45;

Т р у б н и к о в П. И. С. Тургенев. Жизнь. Личность. Творчество // Сочинения И. С. Тургенева в 10 томах. 3-е дополненное зарубежное издание. Рига:

Жизнь и культура, 1931. Т. 10;

Czapska M ari е. La vie de Mickiewicz. Paris. Plon, 1931;

Le v i n s о n A n d г ё. La vie pathetique de Dostoievsky. Paris. Plon, 1931;

Iswolsky H e 1 ё n е. La vie de Bakounine. Paris.

Gallimard, 1931;

Maurois A n d r ё. Tourguenev. Paris. Grasset, 1931;

Le comte Sforza. Les Batisseurs de 1'Europe moderne. Paris. Gallimard, 1931.

данства новый литературный жанр, «романсированная биография».

Особенности его состоят в том, что биографии ныне пишутся не учеными специалистами, и центр их тяжести усматривается не в документальности и исторической точности. В тексте нет никаких цитат, никаких документальных «доказательств» или развенчиваний старых взглядов. Автор описывает жизнь и личность великого человека так, как она ему представляется, конечно, после более или менее вдумчивого и внимательного изучения материалов.

Эта мода на романсированную биографию заразила и эмиграцию. Издательство «Современные записки» выпустило уже биографию Державина (Ходасевича), биография Тургенева (Бориса Зайцева) печатается в «Современных записках».

В Германии на этом жанре заработал целое состояние такой ловкач, как Эмиль Людвиг, который в течение все-то нескольких лет напечатал жизнеописания: 1) Наполеона, 2) Вильгельма II, 3) Иисуса Христа, 4) Гете и еще кого-то.

Уже априорно можно сказать, что сотни изданных за последние годы биографий не могут быть равноценными. Одни из них, вероятно, блестящи, другие малоудачны. Одни дают правильный облик великого человека, другие искажают его.

Однако ныне все громче раздаются голоса, восстающие не против той или иной отдельной, м. б. и неудачной, биографии, а против этого нового литературного жанра как такового.

К числу яростных врагов «романсированных биографий» надо отнести известного итальянского дипломата, графа Сфорцу. Бывший министр иностранных дел и посол во Франции, граф Сфорца после торжества Муссолини превратился в эмигранта.

В январе прошлого года он выпустил небольшую книгу под заголовком «Строители современной Европы». В книжке толщиной всего в 400 страниц дано 34 «портрета» современных знаменитостей, начиная с Франца Иосифа и кончая Красиным. Об интересной книге антифашистского итальянца следовало бы рассказать особо, т. к. к теме биографий она сама по себе не имеет отношения. Граф Сфорца, славный потомок того кондотьера, о котором много интересного рассказал Мережковский в своем известном романе «Леонардо», пишет лишь о тех строителях современной Европы, с которыми знаком лично. Однако в предисловии к своей книге автор касается и модных ныне художественных биографий.

«Мода на тошнотворный жанр (genre nauseabond), именуемый романсированной жизнью, пройдет очень скоро», — пишет граф Сфорца.

Конечно, граф Сфорца выражает не только свое личное мнение, а потому с ним надо считаться. Он тщательно следит за модами, страшно боится стать «старосветским». В связи с этим у него выработался особый нюх. Зимою он уже предчувствует, какие галстуки будут носить весною...

Романсированные биографии завоевали себе популярность, превратились в «общее место». По неизменному закону психологии образование одного «общего места» вызывает немедленное образование другого, «обратного» общего места.

В итоге мы имеем ныне два обширных лагеря: врагов нового литературного жанра (имя им легион) и приверженцев его (имя им тоже легион). По счастью, борьба двух лагерей ведется бескровно и свидетельствует не столько о воинственных настроениях противников, сколько об отсутствии у них более серьезных огорчений.

II А тем временем романсированные биографии с чрезвычайной аккуратностью выходят одна за другой, и притом очень быстро. Ведь биографии Мицкевича, Бакунина, Достоевского и Тургенева появились уже в нынешнем году.

Так как все они посвящены славянам, а три из них славянам русским, то, конечно, они должны найти отклик на страницах эмигрантской печати. Но как же на них «откликаться», когда самый род подобных биографий начисто отвергается людьми компетентными? Как подходить к оценке работ г-жи Извольской, г-на Левинсона, г-жи Чапской и, наконец, г-на Моруа, не имея никакой точки зрения на поставленную ими себе задачу? Если метод подобных биографий по существу «тошнотворен», как выражается итальянский дипломат, то никакой талант биографа не спасет написанной им книги от ничтожества. Это все равно что писать учебник астрономии по системе Птолемея или историю русской литературы по методу Скабичевского.

Такие скромные, но основательные соображения остановили мою руку, начавшую было писать статью о вышеперечисленных биографических новинках. Надо было сначала выяснить самому себе проблему «тошнотворности», что вовсе не так просто. Каково это скромному эмигранту не соглашаться с графом Сфорцой, который является эмигрантом высоко привилегированным. Это тебе не Георгий Адамович.

В таком трудном положении я понадеялся на помощь г-на Вейдле. В статье своей о последней (45-й) книжке «Современных записок» Андрей Луганов обратил внимание на рассуждения г-на Вейдле «об искусстве биографа» (см. «За свободу» № 46). Вполне доверяя чутью Андрея Луганова, я жадно бросился читать статью г-на Вейдле, который отличается большой культурностью и добросовестностью, насколько я мог судить по его предыдущим статьям.

Но мои надежды на помощь г-на Вейдле в проблеме «тошнотворности» меня обманули.

Внимательно прочитав статью г-на Вейдле, я вынес впечатление, что позиция автора такая же колеблющаяся и Мясная, как и многих других.

Сначала, ссылаясь на Монтеня, г-н Вейдле упрекает модных и ловких биографов, что они, будучи прекрасными закройщиками и портными, «о своих героях ничего, в сущности, не думают, никакого мнения не имеют, ни в каком отношении к ним не находятся».

Затем они высказывают предпочтение чисто документальным биографиям и благосклонно отзываются о «Жизни Погодина», написанной лет сорок тому назад Барсуковым. Как известно, биография эта в 29 (двадцати девяти!) томах. Написана она человеком совершенно ничтожным и посвящена историку, научное значение которого тоже ничтожно. Книга Барсукова имеет, однако, громадное значение как сборник материалов из архива Погодина. Но считать ее «биографией» в общепринятом смысле этого слова, конечно, невозможно. Это понимает г-н Вейдле. Его благосклонное отношение к безалаберному и ненаучному труду Барсукова объясняется главным образом его нерасположением к биографиям «романсированным».

Биография Погодина и для него — далеко не идеал.

«Истинной биографией творческого человека, — по мнению г-на Вейдле, — будет та, что и самую его жизнь покажет как творчество и в творчестве увидит преображенной его жизнь. Для подлинного биографа не может быть «Пушкина в жизни» и другого Пушкина — в стихах. Для него есть только один Пушкин, настоящая жизнь которого — именно та, что могла воплотиться в стих, изойти в поэзии».

Как, однако, этого идеала достичь, г-н Вейдле сам не знает.

«Мы догадываемся только, что, может быть, и не надо искать раз навсегда разрешающего ответа».

Г-н Вейдле отлично понимает, что на биографию имеют право не только писатели, но и люди действия. Не только Виктор Гюго, но и Христофор Колумб, не только Достоевский, но и Петр Великий. Однако, по его мнению, о людях действия писать куда легче, нежели о людях художественного творчества. Тезис опасный и мало обоснованный, но на эту тему сейчас с г-ном Вейдле спорить не будем.

В конце концов г-н Вейдле приходит к довольно скромному выводу, что все зависит от таланта биографа, что последнему «можно лишь помешать быть точным, слишком тесным правилом». Да и вообще искусство биографа «свести к формуле нельзя».

Одно только г-н Вейдле знает определенно:

«Биография менее всего способна перенести украшение произвольным диалогом, вымышленными подробностями, гримировкой под роман. Гораздо лучше для нее, не заботясь ни о каком углублении в свой предмет, оставаться документальной».

Можно было бы спросить г-на Вейдле, стоило ли огород городить, чтобы прийти к таким скудным и притом противоречивым выводам?

С одной стороны — никаких «тесных правил». «Искусство биографа — настоящее искусство, и потому в нем всегда есть неизвестность, азарт и риск. Свести его к формуле нельзя, наукой оно никогда не будет».

С другой стороны, биография не переносит украшения произвольным диалогом, гримировку под роман. Значит, не терпит азарта, риска.

Словом, определенного и ясного критерия г-н Вейдле не дает, а потому и помощи от него не получишь. Все сводится к тому, что всякий метод (в том числе и «романсированный») имеет свои достоинства и недостатки.

Раз искусство биографа «настоящее искусство», то все зависит от таланта биографа и от того, насколько высок чисто художественный уровень написанной им биографии.

III Таким образом, положительной помощи в проблеме «тошнотворности» г-н Вейдле оказать не в состоянии. Определенных ответов никаких не дал, но зато он поставил несколько вопросов, интересных и полезных, над которыми стоит подумать.

Скажу сразу, что я являюсь решительным сторонником «романсированных»

биографий, считаю их успех чрезвычайно «утешительным» показателем повоенных настроений.

Само собой разумеется, что и в этом новом «литературном жанре», как и во всех старых жанрах, мало пшеницы и много плевел, однако по существу этот новый род литературы в высшей степени знаменателен и интересен.

Он показывает, что молодые поколения начинают просыпаться от кошмарного сна войны и классовой революции, что в противовес полному игнорированию личности и культу «больших чисел» начинает пробуждаться культ творческой личности, признание ее роли в истории, в общественной жизни, в созидании культурных ценностей.

Каждая «романсированная» биография, нашедшая успех в широких кругах читателей, как бы свидетельствует о появлении здоровой реакции против чрезмерностей «этатизма» и против безумий «класса». Значит, еще жив курилка, жива личность, которую чуть-чуть не убили во время войны, а сейчас распинают три мертвых силы: коммунизм, фашизм и американизм.

«Романсированные» биографии возвращают личности ее священные права, вновь воскрешают Человека (с большой буквы), пробуждают к нему интерес. Разрушается то наваждение муравейника, под которым живет сейчас вся Россия, разрушается культ количества, под наваждением которого живет сейчас Америка. Средний северо американец, который ныне фабрикуется сериями, как паршивые автомобили Форда или Ситроена, тот «Бэббит», тип которого создал в своем известном романе Синклер Льюис, столь же страшен для личности, как коммунизм.

Американизм, фашизм и большевизм одинаково стирают личность.

Единственной ее защитницей является сейчас «гнилая», полуразрушенная, увядающая, но вечная Европа. В этом ее великое значение и предназначение. Европа может погибнуть, но идея ее не погибнет. Успех и популярность нового «литературного жанра»

служит тому маленьким, но достаточно убедительным доказательством.

Само собой разумеется, что «документальная» биография нисколько не умаляется в своем значении из-за процветания биографии романсированной. Биография Батюшкова, написанная задолго до войны академиком Л. Н. Майковым, может служить классическим образцом такой документальной биографии. Но, являясь образцом научной культуры, биография Батюшкова не показательна сама по себе, не может быть трактуема как явление культурно-общественное. Она предназначалась (как и все документальные биографии) для будущих «спецов», а не для широких кругов интеллигенции. Она не «заражала»

любовью (или ненавистью) к Батюшкову не только потому, что несчастный поэт не заслуживал ни особой любви, ни особой ненависти, но и потому, что задачи Майкова были совсем иные. Он писал для «книжных червей», для людей кабинета, для настоящих и будущих «спецов» — словом, для избранных, а не для «улицы», пусть интеллигентской, но все-таки «улицы».

Я не причисляю себя к «улице». Кой-какие знания у меня есть. Наряду с этим «просвещенным дилетантизмом» имеются у меня некоторые возможности подходить к теме самостоятельно, не поддаваться беспомощно чужому тексту и авторитету.

Однако если я, человек поколения довоенного, не могу себя приравнять к рядовому интеллигенту и (как мне кажется, с известным правом) к интеллигенту, который лишь теперь понемножку начинает выздоравливать от удушливых газов этатизма, коммунизма, фордизма, шоферизма, фашизма и других разрушений войны, к интеллигенту, который жадно хватается за «романсированные» биографии, потому что инстинктивно тянется к личности, то все-таки даже мне, старой собаке, эти «романсированные биографы дали очень много.

Книга Моруа о Дизраэли, Мориака о Расине, затем биографии Виктора Гюго, Тьера, Мицкевича (в серии Plon), Шатобриана, Талейрана, Александра Дюма-отца, сестер Бронте (в серии Галлимара), герцога де Морни и принцессы Матильды (в серии Гашетт) дали мне много, потому что показали мне новый, живой подход к выдающимся людям, которых всевозможные Милюковы, Кизе-веттеры, Лависсы и Лансоны уже давно превратили в музейные мумии. Может быть, в своей биографии «Господина Тьера» Морис Реклю не показал, как Тьер (выражаясь стилем г-на Вейдле) «изошел» в своих произведениях, а Репе Бенжамен в своей биографии Бальзака, может быть, излишне украшает жизнь Бальзака «произвольными диалогами и вымышленными подробностями», но это в конце концов неважно.

IV Важно то, что представители современного поколения, современные литераторы одни более талантливо и добросовестно, другие менее - поведали грамотному, но не слишком искушенному и засушенному читателю — словом, беспритязательному живому интеллигенту о великих людях, дали живой облик великих людей в том виде, как он им рисовался, извлекли великих людей из музея, где их охраняли китайские мандарины.

И еще важнее, что грамотные, но не слишком искушенные и засушенные читатели — словом, живые беспритязательные интеллигенты создали такой громадный успех чисто коммерческому, но благому начинанию ловких издателей.

Почему директор парижского музея Виктора Гюго, Раймонд Эскольэ, проевший свои зубы на Викторе Гюго, не может в совершенно беспритязательной форме рассказать читателю о Викторе Гюго как о живом, даже еще как бы живущем среди нас человеке, отнюдь не умаляя достоинств Гюго, но и не замалчивая его слабостей.

Почему Рене Бенжамен, который написал потрясающего интереса книжку об однодневном своем пребывании в гостях у Клемансо, не может рассказать о том, как представляется его воображению Бальзак? Смею заверить г-на Вейдле, что эти «романсированные» биографии дают читателю в тысячу раз больше, нежели «добросовестные», не украшенные вымышленными диалогами биографии, написанные покойным С. А. Венгеровым или ныне здравствующим проф. Кизеветтером.

А «вымышленные диалоги» плохи лишь тогда, когда они вымышлены бездарно, т. е.

не соответствуют какой-то внутренней художественной правде.

Не знаю, известна ли г-ну Вейдле какая-либо документальная и вообще «серьезная»

биография Кутузова?

Мне не известна, потому что, как глубокому «штафирке», военные биографии мне мало интересны.

Но нам обоим одинаково известна крайне «романсиро-ванная» биография этого военачальника, написанная... Львом Толстым!

Несколько поколений русских людей знают и любят старика Кутузова по знаменитому совещанию в Филях, описанному в «Войне и мире». Для бессмертия Кутузова, для приближения его к нам Толстой сделал в тысячу раз больше, нежели куча биографий, написанных военными историками, биографий, которых, кроме спецов и учеников военной академии, никто не читает.

Простой, но живой русский человек знал и любил Петра не по Устрялову или «Бумагам Петра Великого», изданным Академией наук, а по Пушкину. «Арап Петра Великого», неоконченный и чисто «беллетристический», Дает живому человеку живой облик Петра, так же как книга Мережковского дает читателю почти кожное ощущение трагедии «Медного всадника», а следовательно и трагедии России 1.

Бесконечные же «исторические» романы Алданова уже забыты. Завяли, не успевши расцвесть, наряду с романами Данилевского и Салиаса.

Пушкин по мере сил «документально» изучал «историю пугачевского бунта», так же как Шиллер изучал «Историю тридцатилетней войны». Оба великих писателя напечатали свои «документальные» исследования. Но кто их читает?

А вот «Капитанская дочка» незабвенна!

Может быть, новый «Пушкин» из большевиков даст новый портрет Емельки. Но пока этого не сделано, «романсированная биография» Пугачева будет жить в нашей памяти, так же как образ Валленштейна, нарисованный Шиллером в его трилогии.

Вероятно, еще до сих пор большинство немцев знают Валленштейна по трагедии Шиллера, а не по истории 30-летней войны.

Секрет живучести этих «навязанных» нам образов заключается в том, что Пушкин, Толстой, Шиллер, Мережковский подошли к своим героям как к живым людям, к личностям, а не как к предмету научного исследования, и притом к людям, так сказать, нам современным.

Проф. Кизеветтер считает чрезвычайно «важным» вопрос о романтизме и реализме в творчестве Пушкина в связи с дальнейшей ролью этих направлений в ходе нашей литературы.

Но к подлинной поэзии, к Пушкину как личности эти «важные вопросы» имеют сами по себе довольно мало отношения. Только когда ответ на этот «важный вопрос» будет иметь значение, если автор «магистерской диссертации» самым нутром своим, всем естеством своим, верхним чутьем ощущает цвет, вкус и запах романтизма или реализма и с благоговением относится к тайне творчества и магии стиха.

Если же на эту тему будет писать человек, считающий Александра Блока представителем «литературных судорог начала XX столетия» (как это утверждает проф.

Кизеветтер), то кроме схоластики и стыдобушки отсюда ничего не получится...

Нет! «Романсированная» биография, даже неудачно написанная, в тысячу раз интереснее, значительнее и полезнее, нежели «солидное»

исследование, вроде проектированного г-ном Кизеветтером...

V Итак:

1) По существу, современный тип «романсированной» биографии является «новым видом литературы», имеющим все права гражданства.

Если такого сноба, как граф Сфорца, от этого литературного жанра тошнит, то ведь биографии подобного типа пишутся отнюдь не для «precieuses de Geneve», вроде итальянского дипломата, а для простых смертных1.

2) Так же как существуют бездарные романисты и бездарные историки, существуют и бездарные авторы «романсированных» биографий. Об этом литературном жанре надо судить не по плохим его образцам (фабрикаты Эмиля Людвига), а по наилучшим.

3) Так как, по правильному утверждению г-на Вейдле, «романсированная»

биография есть произведение «искусства», то давать автору рецепты, как надо стряпать биографии, довольно трудно. Можно лишь говорить о том, справился ли автор с той задачей, которую он сам себе поставил.

Может быть, жизнь поэта и должна «изойти» в поэзии, как этого требует г-н Вейдле.

Но нельзя же быть та Мольер в своей известной пьесе «Les precieus ridicules» (можно перевести:

«Салонная вычурность») осмеял знаменитый салон маркизы Рамбуйе, где тогдашние «синие чулки» занимались вычурными утонченностями в языке. С тех пор слово «les precieuses» сохранилось для обозначения «модниц», и притом вычурных, в области литературы, искусства, общественности. Известные французские драматурги де Флер и де Кайяве начали писать пьесу, в которой осмеиваются модные салоны в Женеве, во время сессий Лиги наций. За смертью де Флера пьеса осталась незакоченной. Называлась она «Les precieuses de Geneve». Ныне людей подобного типа называют английским словом «сноб».

ким односторонним. Биографии достойны не только поэты, и творчество не исчерпывается поэзией, в которую непременно должна «изойти» жизнь. Жизнь Бакунина сама по себе уже представляет гениальный роман. Произведения же его, в конце концов, мало значительны и сейчас, по крайней мере, мало современны. Наоборот, главный враг Бакунина, Карл Маркс, написал «произведение», которое до сих пор имеет (к сожалению!) колоссальное значение. Жизнь же Карла Маркса глубоко ничтожна и неинтересна.

А вот произведения Сервантеса столь же замечательны, как и жизнь его.

4) Романсированные биографии возрождают в широких читательских кругах культ личности, что является их громадной заслугой. А тот факт, что биографии эти имеют успех, дает основания надеяться, что рабство еще не окончательно воцарилось в роде человеческом и что качество еще в силах бороться с количеством, единица с «большими числами».

5) Романсированные биографии описывают жизнь выдающихся и знаменитых людей, т. е. людей глубоко отличных от простых смертных, людей стоящих высоко над средним уровнем человечества. Это люди особенные, необычные, одаренные свыше.

Отсюда стремление многих документальных и недокументальных биографов старого типа возвести знаменитых людей на пьедестал и сделать из них бронзовые статуи («бронзовиков», по выражению г. Боя Желеньского). Новый биографический жанр дает возможность приблизить великих людей к читателю, дать образ не только великого писателя, художника, ученого, государственного деятеля, но и того живого человека, который является основной предпосылкой всякого творчества. Сделайте из великого писателя бронзовую статую, и вы сейчас же сдадите его произведения в архив, в «хрестоматии» для средних учебных заведений. Посвятите слишком много внимания его человеческим, слишком человеческим свойствам, и вы разорвете связь между его личностью и его творчеством. В соблюдении меры, в гармоническом сочетании человека с его творчеством и состоит «секрет» хорошей биографии нового рода.

6) В кратком предисловии к только что вышедшей биографии Державина В. Ф.

Ходасевич пишет:

«Нашею целью было лишь по-новому рассказать о Державине и попытаться приблизить к сознанию современного читателя образ великого русского поэта, — образ отчасти забытый, отчасти затемненный широко распространенными, но неверными представлениями».

Документов академик Грот дал о Державине достаточно. Ходасевич за новыми документальными данными не гнался. Он «веселыми ногами» пошел в державинский «музей», извлек оттуда восковую фигуру старика и вдунул в нее жизнь для современного читателя.

Такова должна быть самая основная задача всех романсированных биографий.

В вышеприведенные слова Ходасевича нужно внести лишь одну поправку: слишком неосторожно говорить о «неверных представлениях» предыдущих поколений о Державине.

В пьесе Ибсена «Враг народа» герой драмы говорит, что каждая истина живет 25 лет, т. е. время одного поколения.

Речь идет, конечно, не об истине абсолютной, а о несовершенных способностях человека к ее охвату, ее пониманию.

Каждое поколение, сознательно или бессознательно, по-новому подходит к оценке установленных ценностей. Великая катастрофа народов, начавшаяся 1 августа 1914 года и еще далеко не изжитая, делает пересмотр старых богатств, переоценку их настоятельно необходимой.

«Романсированные» биографии являются одной из попыток составления нового «каталога» культурных драгоценностей.

На Русской эмиграции лежит как бы специальное обязательство добросовестно и честно пересмотреть весь ду ховный арсенал русской культуры, сняв с себя очки, как розовые, так и дымчатые. К сожалению, она не сознает в достаточной степени этого святого своего долга. Мы покинули Россию сознательно, чтобы сохранить свою внутреннюю свободу. И когда мы боимся совершенно свободно, с открытыми глазами и без привычных предубеждений разобраться в своих громадных, но хаотических богатствах, мы совершаем великий грех и перед своею совестью, и перед грядущей Россией.

КАК НЕ НАДО УЧИТЬ КУЛЬТУРЕ (Около «Современных записок» и «Чисел») Научиться культуре не одна ли из задач, поставленных нам судьбой?

Д. Мережковский («Меч», 13—14) Как «научиться» культуре, и можно ли учиться без учебников и профессоров?

Неужели возможно научиться чтению клинообразных надписей без учителя, самоучкой?

Ныне, когда произошел несомненный надлом в культуре 19 века, когда произошло катастрофическое столкновение не только культур социальных, но и национальных, расовых, «научиться» культуре без учителя и учебника, без проводника, пожалуй, еще труднее, нежели научиться самоучкой клинообразным надписям культуры умершей, ассиро-вавилонской.

Словом, для того чтобы «некультурные» люди научились культуре, необходимы своего рода «передаточные ремни». Какие-то знающие и сознательные люди должны сначала установить иерархию культурных ценностей, отделить в них пшеницу от плевелов, затем добросовестно поискать подходящую почву и, наконец, найдя эту по чву подготовить ее, чтобы зерно взошло и принесло плоды.

Роль таких «передаточных ремней», сеятелей культуры, исполняют у нас, в зарубежье, два культурных журнала: «Современные записки» и «Числа».

Журналы эти выходят с длительными перерывами. Сейчас, почти одновременно, вышли в свет очередные книжки и того и другого.

Должен сразу сказать, что, по моему глубокому убеждению, оба журнала педагоги плохие и «учат» культуре далеко не совершенно. Однако предпочтение надлежит отдать, конечно, «Современным запискам», а не «Числам».

В «Современных записках» есть свой стиль, имеются свои давние традиции, а главное — у них есть сознание ответственности. Они не ветром подбиты, как «Числа». У них есть стержень. А потому с этой новой разновидностью давней эсеровской идеологии можно спорить;

вы знаете, с кем имеете дело. Споры же с «Числами» не только бесполезны, но и невозможны. Нельзя «сражаться» с тенью. «Талантливость» понятие очень условное, «свобода» же понятие обоюдоострое. Сколько «талантов», выращенных в теплице, распадаются прахом при малейшем дуновении ветра, с какой легкостью «свобода» превращается в «Бобок» Достоевского («обнажимся! оголимся!»)!..


Расплывчатость и бесформенность «Чисел» делает их безответственными, непрочными.

Чуть дотронешься, они расползаются.

Могут сказать, что «Современные записки» несколько застыли. Что они плетутся за творчеством, а не творят сами, что их заела «алдановщина», что из воспоминаний Маклакова или Керенского ничего не выцедишь;

наконец, что они злоупотребляют новыми вариациями на тему старенького вальса «Невозвратное время», который наигрывала на разбитом клавесине престарелая помещица в романе Андрея Белого «Серебряный голубь».

Алданов, с художественной точки зрения, сродни Краснову, что же касается литературы «мемуарной», то она ин тересна лишь нам, злым старичкам со стажем. Уже по своему возрасту мы любим «историю». С другой стороны, мы склонны преувеличивать значение наших старых, доэмиграционных счетов и расчетов. Но разве эти старые счеты могут интересовать третье поколение? Самооправдания или самовосхваления Сухомлинова или Милюкова, Керенского или Маклакова встречают со стороны эмигрантской молодежи полное равнодушие. Третье поколение хочет учиться истории России до 1917 года, а не заниматься набившими оскомину распрями злых старичков со стажем. Чудовищный факт звериной расправы с царской семьей не изменится оттого, что Керенский проявил должную энергию для отправки царской семьи за границу. Этот вопрос имеет значение лишь для биографии Керенского, которая, откровенно говоря, мало кого сейчас интересует. Так же мало интересует, как биография Сухомлинова или Куропаткина.

Но если позволительно признать эти недостатки «Современных записок», если позволительно отметить известную застылость этого журнала, столь напоминающего давний «Вестник Европы» эпохи М. М. Стасюлевича, из этого отнюдь не следует, что прошлогодние моды «Чисел» имеют какое-либо положительное значение, что «Числа»

хоть в какой-нибудь степени ближе к культуре, нежели «Современные записки». Марлен Дитрих одевалась, вероятно, очень хорошо и еще вчера казалась страшно «модерн».

Недавно же скончавшаяся г-жа Кюри была некрасива, одевалась скверно, «модернизма» в ней не было ни на грош. Однако Марлен Дитрих уже отцвела, едва успев расцвесть, а г-жа Кюри сияет и после смерти, как культурная ценность, которую не уничтожит ни моль, ни ржа.

Несмотря на свою некоторую односторонность, застылость, скажем даже, «старомодность», «Современные записки» проявляют всю доступную им терпимость, обладают большой мерой внутренней свободы. Это видно по следующему, на вид незначительному, но по существу знаменательному, примеру.

В числе многочисленных рецензий они в последнем, 55-м выпуске поместили две, посвященные книгам Л С. Мережковского («Иисус Неизвестный») и о. Сергия Булгакова («Агнец Божий. 1. О Богочеловечестве»). Рецензии, в которых серьезно говорится о серьезном и подчеркивается значение обоих трудов.

Зная биографию и мировоззрение видных руководителей журнала, как, например, М.

В. Вишняк, или В. В. Руднев, надо признать, что они проявили громадное уважение к культурным ценностям, большую внутреннюю свободу — не воспрепятствовав помещению подобных рецензий, а тем более статьи Ф. Степуна «Христианство и политика». И именно потому, что «Современные записки» полны несколько «старомодных» традиций, которые тянутся к Лаврову и Михайловскому, две вышеупомянутые рецензии звучат особенно полновесно. Добавлю к этому, что другой основоположник «Современных записок», И. И. Бунаков, является в то же время одним из соредакторов «Нового града». К этому журналу можно относиться по-разному, но вряд ли можно усомниться в том, что он думает и говорит об очень важном. Он уже не «около»

важного, а в самой его «середке». С ним можно спорить, потому что он знает, чего хочет, тогда как «Числа» решительно этого не знают...

Итак, «Современные записки» проявляют самое серьезное отношение к проблемам культуры, проявляют всю Доступную им меру свободы и, кроме того, не отказываются от ответственности. Они не безответственны, как «Числа», с которых все взятки гладки.

Тем досаднее, что они столь неудачно исполняют роль «передаточных ремней».

В этом отношении крайне типична статья г-на Бицилли «Оазис». Она посвящена как раз той отрасли культуры, которой будто бы не желает учиться «некультурный». В. Г.

Фёдоров. Она как раз расценивает «Прустов и Джойсов. Можно с полной уверенностью сказать, что подобные статьи «культуре» не учат и научить не могут. А вместе с тем г. Бицилли имел в виду как раз исполнение роли «передаточного ремня», ибо для людей, мало-мальски разбирающихся в современной французской литературе и во французских литературных традициях, его статья совершенно бесполезна. Для людей же несведущих она недоступна, так как написана в предположении, будто читатели ее уже прочли не только «Прустов и Джойсов», но и все выдающиеся произведения французской литературы, начиная с «Песни Роланда», и, кроме того, знакомы с историей французской философии. Выходит так, что она предназначена для французов. Но французы ахнули бы, если бы ознакомились с нею, до такой степени она путана, противоречива и мало самостоятельна. Невольно приходят на память довоенные статьи Зинаиды Венгеровой, Ф.

Д. Батюшкова или А. Л. Флексера.

Почему же никто из парижских «культурников» не объяснит г. Бицилли высокую бесполезность его компиляции начетчика? Почему редакционный комитет «Современных записок» с такой небрежностью относится к ответственной роли «передаточного ремня»?

Достаточно прочесть рассуждения г-на Бицилли о «чередованиях» во французской литературе (см. стр. 406), чтобы понять обоснованность моих жалоб. Вся эта несчастная 406 страница представляет собою яркий образец того, как не следует учить культуре...

Великим веком французской культуры, великим веком французской литературы — Бицилли считает век XVII (стр. 405). Такова же была точка зрения воинствующего католика Фердинанда Брюнетьера. Для него XIX век как бы не существовал, романтизм был чуть ли не личным его врагом, натурализм же он ненавидел лютой ненавистью.

Брюнетьер скончался ровно двадцать лет тому назад, не оказав влияния на молодую литературу, и если нынешний монархист Морра, нынешний католик Мориак и нынешний коммунист Андрэ Жид вернулись к французскому классицизму XVII века, то скорее вопреки Брюнетьеру, во всяком случае помимо него. Они, можно сказать, открыли Расина, посмотрели на него новыми глазами. Г-н Бицилли лишь следует им, совершенно забывая, в каком пренебрежении был Расин у поколения, находившегося под влиянием Анатоля Франса.

Андрэ Жид подошел к Расину формально, с чисто эстетической точки зрения, Морра ценит в XVII веке примат Разума, Мориак подошел к Расину через Паскаля. Конечно, нельзя сказать, что Мориак — янсенист. Он сам считает себя ортодоксальным католиком.

Однако вне янсенизма произведения Мориака (на мой взгляд, самого замечательного писателя современности) непонятны. Можно сказать, что в янсенизме заключаются все достоинства и все недостатки художественного творчества Мориака.

Г-н Бицилли проявляет большую близорукость, игнорируя внутренний конфликт французского классицизма.

«Франция, — говорит он, — переболела кальвинизмом и выздоровела, укрепив свою целость и свою автархию «вольностями галликанской церкви», но оставшись католической».

Этот тезис в высшей степени голословный. Во-первых, не следует преуменьшать опасность болезни, которой «переболела» Франция. По странной случайности, в том же 55-м выпуске «Современных записок» В. В. Руднев напоминает, что после отмены Нантского эдикта 1685 года Францию покинуло до 600 тысяч гугенотов. Такое кровопускание даром не проходит. Если оно привело к окончательному «торжеству»

католицизма, то не надо забывать, что этим кровопусканием во многом объясняется и столь легкое торжество энциклопедистов, вольтерьянства, вообще «духа» XVIII века, подготовившего торжество революции 1789 года. Благодаря «победе» над каль-инизмом воцарилось не торжество католицизма, а торжество страшного оппортунизма в лоне официальной католической церкви. С другой стороны, для понимания важен не столько Нантский эдикт и его отмена, сколько Разгром Пор-Рояля, т. е. французских янсенис тов. Отмена Нантского эдикта состоялась в эпоху аскетического молчания Расина. Он замолчал после «Федры» (1677 г.). «Эсфирь» появилась в 1688 году, а «Гофолия» в 1691.

Замолчал же Расин потому, что он вернулся к своим учителям, вернулся к учению Пор Рояля. В некотором роде он пережил драму, аналогичную с драмой, пережитой Львом Толстым...

Но умер ли янсенизм с разгромом Пор-Рояля?

Напомним, что в произведениях Бальзака уделено много места католическому духовенству, особенно приходским священникам. Этот гениальный и столь современный для нас писатель изображает приходское духовенство в тонах типичного «янсенизма», как типы положительные. Стендаль ненавидел иезуитов. Боялся их как огня. Можно сказать, что он страдал в этом пункте манией преследования. В своем романе он описывает пребывание Жюльена Соре-ля в католической семинарии. И что же мы видим? Ярый атеист Стендаль с величайшим уважением относится к наставнику Сореля, типичному янсенисту, которого преследуют иезуиты.

Г-н Бицилли говорит о единстве миросозерцания XVII века, умалчивая о внутренней драме величайшего выразителя этой эпохи — Расина. Вместе с тем как раз эта драма, столь проникновенно рассказанная Мориаком, делает и Расина, и литературу XVII века столь нам близкой и понятной.

Здесь «передаточный ремень» от «холодной» драматургии XVII века, соблюдающей три пресловутые единства, к трагедии современного человека, растерявшего все «единства». Тусклое же и нудное жонглирование именами, цитаты из рассуждений такого типичного сноба, как Фернандез, в высокой степени бесполезны. Они лишь дезориентируют читателя.


Что же касается «гугенотов», то их также не следовало игнорировать. Они во Франции еще живы, и многие из них играют выдающуюся роль в современном масонстве.

Мож но к масонству относиться отрицательно, но подходить к нему с точки зрения «союза русского народа» — значит проявлять первобытное невежество. А если так, то нельзя его и игнорировать, как это делает г. Бицилли, особенно на страницах «Современных записок». Масонство до сих пор большая сила, с которой необходимо считаться не только с политической, но и с культурной точки зрения. Говоря грубо и упрощенно, во Франции еще далеко не изжита борьба между «иезуитами» и «масонами». И, может быть, для того чтобы понять настроения современной французской молодежи, следует учесть ее желание освободиться от влияний как масонов, так и иезуитов...

Статья г-на Бицилли озаглавлена «Оазис».

Этим оазисом является, по мнению г-на Бицилли, современная Франция. Может быть, это и так. Но нельзя же превращать этот «оазис» в идиллию, нельзя же оазис, самое понятие которого связано с источником воды в песчаной пустыне, лишать этой живительной влаги и превращать его в безводный склад бутафорской учености, ничего не говорящий ни уму, ни сердцу.

Что же касается стиля статьи, то о нем лучше и не говорить. «Великим и могучим»

русским языком в ней и не пахнет. Если бы не существовало г-на Вейдле, который пишет еще хуже, г-ну Бицилли можно было бы отдать пальму первенства в умении подражать Тредьяковскому. Он проявляет необычайный талант в стремлении непонятно говорить о понятном.

Чтобы не возвращаться к «Современным запискам», Добавлю, что статья г-на Адамовича «О верности России» совершенно неуместна на страницах этого серьезного журнала. Ей место в «Числах». Редко мне приходилось читать столь самодовольную, пустопорожнюю и циничную болтовню на столь ответственную тему. Г-н Адамович, очевидно, забыл, что для многих из нас Россия и Верность ей — понятия воистину святые и подходить к ним «по-хлестаковски» значит совершать большую непристойность.

Не знаю, доживу ли я до следующей, 11-й, книжки «Чисел». Слишком редко журнал этот выходит. Но сдается мне, что следующая книжка будет уже иной и «Числа»

выберутся из стоячего болота безответственного и бездейственного эстетизма.

Помещенная у нас статья Мережковского «Около важного» дает основание на это надеяться. Мережковский, конечно, не зря оказал кредит «Числам», по отношению к которым он до сих пор занимал позицию очень «нейтральную». Хотя сама по себе 10-я книжка не дает никаких данных утверждать, будто бы «Числа» уже подошли к «важному»

и находятся около него, можно предположить, что некоторое брожение в кругу ближайших руководителей журнала началось. Чуткий сейсмограф Мережковского это едва заметное колебание почвы поспешил зарегистрировать. Дай Бог, чтобы Мережковский не ошибся. Если «Числа» не одумаются, они сойдут на нет, исчезнут, как накипь послевоенного Парижа, столь склонного к экзотизму.

Наше эмигрантское гетто вещь очень опасная. Оно иссушает душу, суживает наш кругозор. Однако выход из этого национального гетто отнюдь не там, где его до сих пор видят «Числа». Их одурманило то невероятное смешение языков, которое господствовало в Париже до самого последнего времени. Они не понимают, что в «смешении языков» нет и не может быть начал вселенских, что в этом механическом смешении «самым важным»

и не пахнет. Космополитизм не есть вселенскость («кафолицизм»), а лишь жалкая на него пародия. Чары парижского космополитизма обманывают своим высоким уровнем, особенно наших мягкотелых «скифов». Но этот «высокий уровень» очень условный и совершенно безоружен против всемирной пошлости людской. По существу, между «космополитизмом» Шанхая и Монпарнаса разницы нет. В Шанхае он лишь примитивнее, а потому безопаснее. Парижу грозит полное разложение, если он не ограничит свой космополи тизм, не освободится от засилия «метеков», не проявит своего национального лица.

Священные маски негров по-своему прекрасны, но на лице европейца, притом еще культурного, они становятся отвратительными.

Сдается, что этот процесс оздоровления во Франции уже начался. Можно даже установить дату этого перелома. Начался он в 1932 году, в день смерти Аристида Бриана..

Сам Бриан тут, конечно, ни при чем. Он был человеком крайне ничтожным. Однако он прекрасно выражал тенденции культурного, буржуазного Запада примерно с 1922 по год. Свалился ведь не Бриан. Свалилась Лига Наций, рухнули конгрессы ПЕН-клубов.

Уменьшилось нашествие американцев, торговцы картинами потерпели крах, Поль Валери и Андрэ Жид стали издавать «полное собрание» своих сочинений, «Нувелль Ревю Франсез» стало напоминать престарелую Мистингетт, которая готова была бы сделать турне по России, если ее туда пригласят. Поль Моран, который со страстью описывал ночные притоны всего земного шара, — почувствовал, что надо сменить «вехи», и потребовал «чистки», престарелая мадемуазель Вейсс, лишившись своего патрона, перестала устраивать митинги пацифистов. А яркий выразитель настроений среднего француза, талантливый пошляк Клеман Вотель торжественно заявил, что мода на «партузы» прекратилась.

Конец Бриандизма получил самое резкое свое выражение 6 февраля нынешнего года.

В этот день классическому парламентаризму 3-ей французской республики был нанесен оглушающий удар. Не верится просто, что всего несколько лет тому назад «всесильный»

тогда Эррио самым Фубым образом выгнал президента Мильерана из Елисейского Дворца. Ныне тот же самый Эррио покорно подчинился Думергу, который согнул французский парламент в Раний рог, а президент Лебрен правит, не считаясь с парламентом. Все это знаменья времени, не учитывать КОТОРЫХ Невозможно.

Должны их учесть и наши космополитические «Числа». Иначе они оторвутся окончательно и от эмиграции, и от современной Франции. Последняя книжка «Чисел» не дает свидетельств тому, что сознание журнала «просветлилось». Поэтому она и производит столь «старомодное впечатление», поэтому от нее и веет столь сильным душком разложения. Но будем верить, что Мережковский прав, что это болезнь не к смерти, а к здравию.

Понятно, что при таких условиях «Числа» не в состоянии кого бы то ни было «учить культуре». Для этого они слишком некультурны. Культура ведь не «состояние», а «бытие». Бытие же невозможно без сознательной воли. «Числа» «пребывают», а не «живут». Они до сих пор «пребывают» в красе торжественной своей, забывая, что земная красота принадлежит к продуктам скоропортящимся. Никакие «институты красоты» и «вечные ондуляции» не могут сохранить молодости. Такую «вечную ондуляцию»

напоминают многочисленные картинки «Чисел». Кому эти картинки нужны? Чему они могут научить?

«Балетно-оперные» достижения, давно уже достигнутые и преодоленные, какие-то «Сильфиды» из Монте-Карло, старенькие декорации Ларионова и Гончаровой (в очень плохом воспроизведении), банальный портрет Лифаря, статья Валериана Светлова, точно перепечатанная из «Петербургской газеты» эпохи «императорского» балета... Все это «молью трачено», бессмысленно и бесполезно.

Но как можно предъявлять какие-либо требования к «Числам», когда их главный редактор (см. его «Дневник») сам не знает, чего хочет: не то севрюжины с хреном из старорусского трактира, не то ласточкиных гнезд из соседнего китайского ресторана...

Любопытно, что «Числа» уже не в состоянии поддерживать средний уровень столичной (парижской!) «культурности». Об этом свидетельствуют не только «Сильфиды» из Монте-Карло, или балетная статья Валериана Светлова. Потрясающей некультурностью несет и от статьи г-на Унковского («В мире экзотики»). Как раз в двад цатом веке, и особенно после войны, оценка африканской культуры подверглась серьезному пересмотру. Не далее как в прошлом году в парижском Трокадеро была устроена очень замечательная выставка культуры Дакара-Джибути. Казалось бы, Трокадеро не столь уже далеко от Монпарнаса и его кофеен. Однако «Числа», как ни в чем не бывало, печатают пошлости д-ра Унковского, ничего в Дакаре не увидевшего, кроме тропической жары и «невежества» негров. Есть у «Чисел» и свой Бицилли. Я имею в виду г-на Вейдле. Он, конечно, не чета г-ну Светлову или г-ну Унковскому. В противоположность им, он вооружен «последним» (вчерашним!) криком современности.

У «Джойсов и Прустов» он чувствует себя как дома. Но хрен редьки не слаще. Статья г-на Вейдле называется «Над вымыслом слезами обольюсь». Тема ее простая и ясная, как огурец: литературное произведение невозможно без поэтического вымысла. В конце концов, автор ломится в открытую дверь. Но для того чтобы придать значение своей статье, он загромождает эту открытую дверь бесконечным количеством ломаных стульев.

Наломал эти стулья сам автор, во славу «Александра Великого». Но как бы ни была «велика» тема автора, зачем же «стулья ломать»? На пяти страницах, правда, довольно мелкого шрифта, нагромождены следующие фамилии: Форстер, Олдос Хаксли, Томас Манн, Роберт Музиль, Роже Мартен дю Гар, Жюль Ромэн, Андрэ Жид, Мориак, Драйзер, Льюис, Вас-серман, Дос-Пасос, Деблин, Герман Блох, Пруст, Брох (?), Монтень, Паскаль, Томас Броун, Достоевский, Александр Блок, Клодель, братья Гонкуры, Жюль Ренар, Арнольд Беннет, Фрейд, Селин, Гете... Весьма возможно, что я кого-нибудь пропустил.

Эти тридцать писателей, в полуискалеченном виде, сложены в кучу у открытой двери. В последний момент начитанный автор убирает эти стулья, им же нагроможденные, и торжественно проходит в давно открытую дверь:

«Искусство не есть дело расчленяющего сознания, но целостного прозрения и неделимой веры. Ущерб вымысла означает ослабление этой веры и разрушение одной из вечных основ художественного творчества».

Таковы последние слова этой премудрой статьи. Слова в достаточной мере заковыристые, но смысл их все-таки ясен. «Неделимая вера» и «целостное прозрение»

должны быть занесены в золотую книгу «великого могучего русского языка», наравне с многими другими жемчужинами того же автора.

Так, например, из статьи г-на Вейдле мы узнаём, что «книги Мориака — куски живой ткани, вырванной из души самоуглублением одинокой совести».

Это самоуглубление одинокой совести, которое вырывает куски живой ткани не из костюмов г-жи Мистингетт, а из души писателя, напоминает жемчужину некоей г-жи Мельниковой-Папоушковой (есть и такая!), которая пишет в «Современных записках»

(см. стр. 4 II):

«Лишь через два года появляется роман г-жи Тилышовой «Искупление», материал для которого она носила в душе почти двадцать лет!»

Вы подумайте только, двадцать лет носить «материалы», и это не на спине (все-таки легче!), а в душе. Мориак вырывает из своей души какие-то «куски», а г-жа Тилышова покорно носит в своей душе строительные материалы.

Как известно, Гете написал нечто вроде воспоминаний, озаглавив их «Вымысел и Правда».

Г-н Вейдле спешит пояснить смысл этого заглавия:

«Сочетание этих слов означает не только слияние в лице автора историка, излагающего и поясняющего факты, с поэтом, придающим им одному ему доступную сверхфактическую целостность...» (стр. 230).

Гете был человек «необразованный», по-русски не говорил. Иначе он, вероятно, пришел бы ночью к г-ну Вейдле и стал бы таскать его за ноги. Нельзя же в самом деле оставлять безнаказанными такие прелести, как «слияние в лице автора историка» или «придающим им одному ему».

Нет! Такими статьями культуре решительно никого не научишь, и если кто-нибудь из «варшавских дикарей»

спросит у меня совета, как ему научиться культуре, я ему скажу: «лучше читать любой энциклопедический словарь или разрозненные номера старого «Вестника Европы», нежели безличные и некультурные «Числа».

Я сознательно ни словом не обмолвился о литературной части 10-го выпуска «Чисел». Я пишу не литературную критику, меня интересует журнал как целое. Его неделимая вера, целостное прозрение и расчленяющее сознание.

Охотно верю, что в литературной части журнала много вещей талантливых, которые украшают журнал. Но никакая талантливость литературных сотрудников не в состоянии спасти журнал от «небытия». В проходном дворе «Чисел» каждый писатель отвечает лишь за себя самого. За журнал же отвечает редакция, которая находится в бегах...

Михаил Андреевич ОСОРГИН (наст. фам. Ильин;

1878—1942) М. А. Осоргин был выслан из России в сентябре 1922 года и, после недолгого пребывания в Берлине, с 1923 года обосновался в Париже, до 1937-го сохраняя советское гражданство. В качестве критика выступал в газетах «Дни» и «Последние новости», а также в «Современных записках», в равной степени откликаясь на советские новинки и стараясь поддержать молодых эмигрантских писателей.

РОССИЙСКИЕ ЖУРНАЛЫ В нашем распоряжении их немного, и далеко не все выпуски каждого издания. Но, по-видимому, перечисленными в заголовке названиями исчерпываются все преемники толстых русских журналов, имеющие известную долговечность и не преследующие узкопартийных или профессиональных заданий. Во всяком случае, в них присутствует вся наличная российская художественная литература, исключая футуристов (их журнал «Леф»), имажинистов («Гостиница для путешествующих в прекрасном») и группы с полицейскими функциями («На посту»). Журналы мемуарные, иллюстрированные и специальные оставляем в стороне.

Было время, когда каждый русский интеллигент считал своей обязанностью если не выписывать, то все же неизменно просматривать, хотя бы в библиотеке, толстый журнал своего «направления». Выход новой книжки «Рус ского богатства», «Русской мысли», «Вестника Европы», «Мира божьего» и других - для столичных, и особенно для провинциальных интеллигентов, был событием большой важности. Журналы, с их цельными литературно-общественными группировками, были зиждителями идеологий и показателями литературных достижений. Их первая роль теперь совершенно отпала, как за отсутствием идеологических группировок, так, быть может, и за отсутствием идеологий. При данном положении периодической печати в России толстый журнал может интересовать читателей только как новый сборник произведений довольно ограниченного круга писателей, встречающихся в тех или иных комбинациях во всех журналах. Отдел публицистический, бывший раньше и знаменем и центром интереса журнала, теперь совсем отсутствует, поскольку под публицистикой разумеется предельно независимое и убежденное слово. В данных российских условиях публицистику сменила официозная статья в духе правящей партии и делает слабую попытку заменить статья литературно-критическая, как наименее четкая для слабограмотных цензоров. Расцвел поэтому (почти до военных размеров) отдел библиографии. В некоторых журналах неплох отдел «научный» (точнее — популярно научный) и мемуарный. Впрочем, «мемуарность» лежит в основе и произведений художественных.

Все это, естественно, ограничивает наш интерес произведениями беллетристическими, в которых духу времени все же легче сказаться с относительной независимостью. Но при той смутности представлений об уклонах российского бытия, которая неизбежна для эмиграции, и этот чисто художественный материал дает очень многое;

поэтому нам кажется своевременным и ненапрасным большое внимание заграничных читателей к толстым журналам их родины.

Из названных мог бы быть очень интересным журнал ^Печать и революция», художественного отдела не имеющий, но наполовину историко-литературный и библиогра фический. Мешает ему официозность, приказанное «направление» как в подборе материала, так и в трактовке вопросов. Марксистский подход к художественному слову, к искусству, к театру, к музыке есть не только нонсенс, но и крайняя безвкусица;

это давно доказано на опыте писаниями Плеханова, Фриче, Луначарского, Когана, Львова Рогачевского и многих малых последователей в основе своей ложного приема. Еще хуже, когда марксизм делается правительственной религией и когда критика начинает служить целям морализующе-полицейским. Поэтому крупицы дельного и кусочки понимания тонут в море толкуемых лозунгов, обязательных слов и никчемных отвлечений, и какая-то однообразная и кислая серость облекает весь критический отдел журнала, в которой свежая мысль, не связанная обязательствами, не пытается проникнуть даже контрабандно.

Несколько любопытнее отдел печати иностранной, и иногда богат и значителен отдел мемуарный (хотя также с неизбежным душком). Поэтому для нас журнал «Печать и революция» интересен лишь как довольно толковый справочник о выходящих в России новых книгах;

эта хроника богата и отлично классифицируется.

Самым значительным полу официозом художественной литературы является «Красная новь», издаваемая Госиздатом под редакцией А. Воронского, человека вполне литературного, мысли марксистской, но не чиновничьей. В этом журнале «попутчики»

(писатели некоммунисты) встречаются с ура-коммунистами и с серенькой плеядой пролетарцев;

последних жизненная логика понемногу вытесняет, так как журнал по своей солидности и по своей цене не может предназначаться для слишком откровенных малограмотных литературных опытов. Отдел научно-популярный обычен, заграничный очень слаб, а интересен, безусловно, отдел «Литературные края», в котором изредка проскальзывает — разумеется, в пределах пансионской благовоспитанности — маленькая разумная ересь (статьи А. Воронского, А. Лежнева). Порою посвящаются страницы и зарубежной литературе, причем — помимо того или иного к ней отношения — авторами проявляется глубочайшее, вероятно, даже от них не зависящее с нею незнакомство. Если нам недостаточно известна литература российская, то не подлежит сомнению, что эмигрантские издания доходят до российских обозревателей только случайно, урывками и в минимальном количестве.

Трудно сказать, что из себя представляет журнал «Россия», — журнал так называемых честных сменовеховцев, редактируемый И. Г. Лежневым. До появления «Русского современника» он, по-видимому, привлекал сотрудников, искавших журнала «частного», с некоторым оттенком самостоятельности. В нем можно встретить имена А.

Белого, Сергеева-Ценского, Эренбурга, Ольги Форш и др. В нем делают попытку живой публицистики «ленинец» И. Лежнев и старый народник Богораз (Тан). Первому нельзя отказать в том, что он сумел сказать литературно-пролетарской молодежи, увлеченной революционно-бытовым репортажем, немало горьких и отрезвляющих истин. Но сказать, что журнал «Россия» имеет свою независимую линию, свою самостоятельную от начальственных влияний идеологию, — конечно, нельзя. Скорее это попытка практического и идейного приспособления, честной дружбы с начальством, дружбы, как известно, всегда кончающейся служебным подчинением.

В нынешнем году в Москве начал выходить журнал «Русский современник», издаваемый при ближайшем участии М. Горького, Е. Замятина, А. Н. Тихонова, К.

Чуковского и А. Эфроса. Журнал исключительно литературно-художественный, без политического отдела. К нему приходится относиться как к первому опыту журнала независимого;

в переводе на современный русский язык это должно значить: не забегающего вперед и не стремящегося приспособиться и снискать особое расположение начальства. О настоящей «независимости», конечно, речи пока быть не может. Помимо указанного, с нашей точки зрения похвального качества, журнал интересен тем, что он собрал вокруг себя лучшие литературные силы России, и «старые» и но вые. В трех первых книжках помещены произведения Ф. Сологуба, Е. Замятина, А.

Ахматовой, М. Горького, Н. Клюева, Н. Асеева, Б. Пильняка, И. Бабеля, В. Шкловского, К. Чуковского, А. Эфроса, Б. Эйхенбаума, С. Парнок, А. Толстого, С. Есенина, Л.

Леонова, О. Мандельштама, С. Федорченко, В. Ходасевича, А. Бенуа, Н. Тихонова, М.



Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 6 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.