авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 9 |

«ЕВРОПЕЙСКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ УНИВЕРСИТЕТ ЕвропЕйская пЕрспЕктива БЕларуси: интЕллЕктуальныЕ модЕли ВИльНюС ЕГУ 2007 г. УДК ...»

-- [ Страница 4 ] --

Космополитическая перспектива связана, таким образом, с воображением альтернативных образов жизни и рациональностей, включающих инаковость другого. Согласно У. Ханнерцу, «космополитизм есть отношение к самому раз нообразию, к сосуществованию культур в индивидуальном опыте. Космополи тизм есть прежде всего ориентация, стремление принять другого. Это интеллек Европейская идентичность как горизонт белорусского воображения туальная и эстетическая открытость дивергентному культурному опыту, поиск скорее оттенков, чем единообразия. И одновременно он может быть вопросом компетенции как в общем, так и в более специализированном смысле. Имеется в виду состояние готовности, способность принять иную культуру на основе слушания, смотрения, проникновения и осмысления. Речь идёт о культурной компетенции в строгом смысле слова, т. е. навыках постижения особой системы смыслов и смысловых форм»81. Именно в этом смысл того, что Бек называет «космо-логикой», или мышлением и жизнью на языке инклюзивных противо положностей. Такое мышление в «движущихся границах» действительно делает нас гражданами мира, показывая, что всякое жёсткое определение границ есть чаще всего нежелание и/или неспособность видеть иное. Идентичности всё время оказываются на пересечение различных культурных и иных полей, т. е.

открытыми, обсуждаемыми, инклюзивными. В этом и заключается смысл вну тренней глобализации, что оборачивается серьёзными этическими вопросами, ибо очевиден кризис легитимации национальной этики исключения. Оказыва ются под вопросом принципы конструирования внутренних иерархий элемен тов или состояний.

В этой связи интересна, в том числе в контексте белорусской идентично сти, интерпретация К. Аппиа соотношения космополитизма с патриотизмом, национализмом, либерализмом. Особое значение имеет его идея о том, что кос мополитизм не отменяет единообразия, а, напротив, приветствует его, следуя в этом либерализму: «Защищаемый мною либеральный космополитизм можно представить следующим образом: мы ценим разнообразие форм социальной и культурной жизни людей;

мы не хотим, чтобы все стали частью гомогенной гло бальной культуры;

и мы знаем, что это также подразумевает существование ло кальных различий (как внутри государств, так и между ними)»82. В этом смысле космополитизм отнюдь не выступает против государства или локальных со обществ. Напротив, они как раз и позволяют, если организованы в либеральном духе, гарантировать космополитическое разнообразие идентичностей.

И хотя, по словам А. Аппадураи, сегодня наступили трудные времена для патриотизма, всё же можно найти новые его интерпретации. Аппиа, например, использует концепт «космополитического патриота»: «Космополитический патриот может принимать возможность мира, в котором каждый является уко ренённым космополитом, связанным со своим домом, со своими культурными особенностями, но испытывать удовольствие от существования других, отлича ющихся, мест, являющихся домом других, отличающихся, людей»83. Хабермас в этом контексте работает с концептом «конституционного патриотизма», синте зирующим космополитические институты с новым пониманием национальной идентичности.

Григорий Миненков В этой связи обратим внимание на тезис Бека: переживание космополити ческого кризиса означает, что люди по всему миру подвергают сомнению кол лективное будущее, поскольку оно противоречит национально фундированной памяти о прошлом. Это сменяет сам ракурс конструирования идентичности как желаемого будущего. Память о глобальном прошлом у людей отсутствует, но при этом есть воображение глобально общего коллективного будущего как космо политического общества. Конечно, отмечает Бек, и национальное, и космопо литическое воображение ориентировано и на прошлое, и на будущее. Однако методологический национализм исходит из следствий для будущего общего национального прошлого, воображаемого прошлого, в то время как методоло гический космополитизм – из следствий настоящего для глобально общего бу дущего, воображаемого будущего. Именно будущее, а не прошлое «интегрирует»

космополитическую эпоху.84 Но при этом мы сталкиваемся с существенным противоречием между сознанием и действием: глобальное осознание общего коллективного будущего не включает адекватные формы действия, поскольку последние основываются только на прошлом неглобальном опыте. Это значит, продолжим мысль Бека, что космополитический кризис в острой форме выра жается как кризис идентичности.

В политическом измерении речь, следовательно, должна идти о выходе за пределы жёстких политических делений. Представляется, что применительно к Беларуси и авторитарная власть, и старая оппозиция, особенно её «националь ное» крыло, всё ещё остаются в пределах «методологического национализма», не важно с каким знаком. Именно здесь источник несостоятельности и неудачи их проектов конструирования идентичности. Интуитивно именно новая бело русская оппозиция, которая растёт и организовывается «снизу», выразила со временные тенденции политики своей обращенностью к миру, свободе, досто инству индивида, не ограниченным языковыми или национальными рамками. И в таком качестве она стала понятной миру, и будет становиться всё более понят ной массовому сознанию, также интуитивно космополитическому, открытому.

Неслучайно такая установка сознания новой оппозиции оказалась той силой, которая, несмотря на все усилия государственных СМИ, явилась источником разрушения зомбированного сознания. Обобщённо Аппиа следующим образом описывает космополитическую идентичность: «По сути, я утверждаю, что можно быть космополитом – привет ствуя многообразие человеческих культур;

укоренённым – преданным одному (или нескольким) локальному обществу, которое индивид считает своим домом;

либералом – убеждённым в ценности индивида;

патриотом – приветствуя ин ституты государства (или государств), в котором индивид проживает. Космопо литизм проистекает из тех же источников, которые питают и либерализм, по Европейская идентичность как горизонт белорусского воображения скольку именно многообразие форм жизни людей обеспечивает словарём язык индивидуального выбора. А патриотизм проистекает из либерализма, поскольку государство упорным трудом создаёт пространство, в рамках которого мы от крываем возможности свободы. Для укоренённого космополита всё это есть одно целое»86. В то же время важно понять мысль Аппадураи о том, что постна циональные движения и идентичности ещё не нашли путей выхода за пределы логики нации-государства, что часто приводит к насильственным практикам. Согласно А. Аппадураи, с появлением символических миров глобальных культурных индустрий тождество государства, общества и национальной иден тичности упраздняется: представление о возможных жизнях уже нельзя пони мать исключительно в национальном, этническом или каком-либо ещё пар тикулярном плане. Особое внимание должно быть сосредоточено на том, что сегодня называют детерриториализацией, которая охватывает не только эко номические потоки, но и этнические группы, социальные движения и полити ческие образования, преодолевающие конкретные территориальные границы и идентичности. Повседневное воображение людей уже не связано исключи тельно с данным геополитическим пространством и его культурными идентич ностями. Даже мусорщики живут в мусоре мирового общества, благодаря этому мусору включаясь в круговорот символов глобальной культурной индустрии.

Всё сказанное означает, что в центр воображения белорусской идентично сти как идентичности европейской и космополитической должно быть постав лено понятие гражданской идентичности. Впервые связь космополитизма с гражданством установлена Кантом, который выдвинул идею о гарантиях права мирового гражданства для всех. Цивилизация будет защищена от варварства только тогда, когда основное правоотношение будет действовать глобально. Но здесь мы сталкиваемся с парадоксом, отмечает Бек. Гарантия основных прав, как считается, предполагает наличие нации-государства. Но как тогда гарантиро вать космополитическое правоотношение между государствами и гражданами различных стран? Здесь начинают конкурировать различные структуры иден тификации. Выход – формирование в этой сфере через борьбу и компромиссы космополитической модели: в центре анализа должен находиться индивид, а между индивидами, межгосударственными и неправительственными организа циями необходимо наличие прямых отношений. «Не межкультурный консенсус по основным правам, а процесс сотрудничества и возникающие при этом взаи мозависимости дают ключ к транснациональным гарантиям основного права.

Это частично кодифицированные, частично некодифицированные процедуры, в которых закладываются, улаживаются и выстраиваются транснациональные связи – плотная многомерная ткань из взаимных переплетений и обязательств, Григорий Миненков и эти связи должны, по-видимому, выражать идею космополитической демо кратии и сделать возможной её реализацию». Дж. Диленти предлагает модель гражданского космополитизма. Важным при этом является обоснование идеи космополитической публичной сферы как результата взаимодействия между транснациональной, национальной и локаль ной публичными сферами. Гражданский космополитизм есть политика автоно мии, которая предохраняет гражданское общество от новой фрагментации. По мнению Диленти, необходимо, следуя Хабермасу, переосмыслить отноше ние между космосом и полисом. Если национализм есть выражение человече ского порядка полиса, а постнационализм – более высокого порядка космоса, то как найти точку опосредования? Диленти в этой связи не принимает край ности коммунитаризма и постнационализма. Выходом из этого противоречия является «гражданский космополитизм», поскольку если космополитизм не включает признание, он неэффективен. Национализм монополизирует идею солидарности. Задача космополитизма и состоит в том, чтобы примирить сооб щество и глобализацию. Причём, в отличие от Хабермаса, нужно подчёркивать и культурное измерение космополитизма. Формой выражения такого гражданства и является космополитическая публичная сфера. Без нее правовые и политические формы глобального граж данского общества не будут укоренены в гражданском измерении сообщества, что необходимо для того, чтобы сопротивляться гомогенизации, вызываемой глобализацией. Публичная сфера есть более фундаментальная форма сообще ства, чем политическая и правовая сферы гражданского общества. Это – сфера коммуникации и культурных споров. Космополитическая публичная сфера не является с необходимостью глобальной публичной сферой как таковой, хотя это и может быть одним из её измерений;

она размещается в национальных и субнациональных публичных сферах, которые трансформируются в результате взаимодействия. Короче говоря, необходимо различать субнациональную, на циональную и транснациональную публичные сферы с точки зрения выраже ния в них степени космополитизма. Когда такие гражданские космополитиче ские публичные сферы становится очевидными, можно обращаться к особому вопросу правовых и политических форм космополитического гражданского общества. Очевидно наличие врагов у подобных установок. Бек выделяет три враждеб ные космополитизму позиции: национализм, глобализм, демократический ав торитаризм. Для наших целей особенно интересна третья позиция.92 При всём ослаблении нации-государства не следует недооценивать, замечает Бек, воз можности его маневрирования и движения к авторитаризму при сохранении демократического фасада, что вполне отвечает элитарной модели демократии.

Европейская идентичность как горизонт белорусского воображения В этом и выражается суть демократического авторитаризма. Например, если усиливаются тенденции к насилию среди молодёжи, то почему бы не ужесто чить наказания? Или почему бы, как в случае Беларуси, ради так называемого по рядка и корпоративности не уничтожить оппозицию и не превратить выборы в «демократическое» издевательство над выборами? Правда, отмечает Бек, эта тенденция усиливает и космополитическое движение, от которого требуется выдвижение нового политического проекта, ориентированного на свободу, с целью формирования эффективной космополитической мировой политики, исходящей из новой диалектики глобального и локального, не вмещающейся в рамки традиционной национальной политики. Такая политика, полагает Бек, должна опираться и на нового политического субъекта – космополитические партии, которые в транснациональном измерении репрезентировали бы транснациональные интересы, действуя при этом также и на арене националь ной политики. При каких условиях такие партии могут достичь силы и реаль ного влияния? Ответ на этот вопрос, делает вывод Бек, можно найти только в пространстве политического экспериментирования. Как представляется, одним из направлений такого экспериментирования может стать белорусский, космо политический по сути, дискурс европеизма.

Примечания Поскольку буквальный русский перевод термина modernity как «современ ность» не только не выражает сути соответствующего понятия, но и, более того, затемняет её, я использую кальку английского термина. Учитывая, что мы находимся в переходной ситуации, которую удобнее всего называть «поздней модернити», приведём для обозначения позиции следующую ха рактеристику: «Как культурная идея модернити связана со способностью общества интерпретировать само себя и действовать на основе знания;

как социальный концепт модернити связана со сферой социальных институтов, в которых структурируются социальные отношения;

и как политическое по нятие модернити связана с динамическим движением общества, в ходе ко торого социальные акторы производят социальные изменения, интегрируя свои креативные и присваивающие силы в ту конкретную ситуацию, в кото рой они себя обнаруживают» (Delanty G. Social Theory in a Changing World:

Conceptions of Modernity. Polity Press, 1999. P. 12).

Strth B. An European Identity: To the Historical Limits of a Concept // European 2 Journal of Social Theory. 2002. Vol. 5(4). Р. 388.

Delanty G. Inventing Europe: Idea, Identity, Reality. N. Y.: St. Martin’s Press, 1995. Р. 1.

Ibid. P. 3.

4 Григорий Миненков См.: Nelson B., Roberts D., Veit W. (eds.) The Idea of Europe: Problems of National and Transnational Identity. New York, Oxford: Berg, 1992.

См.: Therborn G. Multiculturality and East Central Europe in European Modernity. 6 In: T. Forsgren, M. Peterson (eds.) Cultural Crossroads in Europe. Uppsala: FRN, 1997.

См.: Delanty G. (1995) Op.cit. P. viii.

7 См.: Goddard V. A., Llobern J. R., Shore C. (eds.) The Anthropology of Europe:

8 Identification and Boundaries in Conflict. Oxford: Berg, 1994.

См.: Strth B. Op. cit. P. 388.

9 Подробнее см.: Дэвiс Н. Канцэпцыi Эўропы // Фрагмэнты. 2000. № 3–4 10 (www.frahmenty.knihi.com).

Strth B. Op. cit. P. 391.

См.: Nelson B., Roberts D., Veit W. Op. cit. P. 12–13.

12 Delanty G. (1995) Op. cit. P. 2.

См.: Taylor C. The Ethics of Authenticity. Cambridge, MA & London: Harvard 14 University Press, 1992;

Ferrara A. Reflective Authenticity: Rethinking the Project of Modernity. London & New York: Routledge, 1995.

Toulmin S. Cosmopolis: The Hidden Agenda of Modernity. Chicago: The University of Chicago Press, 1990.

См.: Delanty G. (1995) Op. cit. P. 13.

16 См.: Strath B. Op. cit. P. 391.

17 См.: Delanty G. (1995) Op. cit. P. 4–5.

18 Подробнее см.: Delanty G. (1995) Op. cit.;

Strth B. Op. cit.;

Браг Р. Европа, рим 19 ский путь // Вестник Европы. 2003. № 10 (http://magazines.russ.ru/vestnik/).

Mikkeli H. Europe as an Idea and Identity. London: Macmillan, 1998. Р. 230.

20 Бэрджыс П. Эўрапейскiя межы: гiсторыя прасторы/прастора гiсторыi // 21 Фрагмэнты. 2000. № 3–4 (www.frahmenty.knihi.com).

Strth B. Op. cit. P. 391.

22 Анализ различных вариантов трактовки Европы как Запада см. в: Дэвiс Н. 23 Указ. соч.

Подробнее см.: Терин Д. Ф. «Цивилизация» против «варварства»: к исто 24 риографии идеи европейской уникальности // Социологический журнал. 2003. № 1 (http://knowledge.isras.ru/sj/) См.: Дэвiс Н. Указ. соч.

25 Delanty G. (1995) Op. cit. P. 85–86.

26 Подробнее см.: Миллер А. И. «Украинский вопрос» в политике властей и 27 русском общественном мнении (вторая половина XIX в.). СПб.: Алетейя, 2000;

Миллер А. И. Тема Центральной Европы: история, современные дис курсы и место в них России // Новое литературное обозрение. 2002. № 52 (http://magazines.russ.ru/nlo/2001/52/);

Миненков Г. Я. (авт.-сост.) Проблема религиозно-культурной идентичности в русской мысли XIX–XX веков: совре менное прочтение. Учебно-методическое пособие. Мн.: ЕГУ, 2003;

Новопа шин Ю. С. (ред.) Центральная Европа в поисках новой региональной иден тичности: Сб. статей // Международный исторический журнал. 2000. № 11 Европейская идентичность как горизонт белорусского воображения (http://www.history.machaon.ru/number_01/index.html). Шимов Я. Средняя Ев ропа: путь домой // Неприкосновенный запас. 2001. № 4(18) (http://magazines.

russ.ru/nz/2001/4/).

Delanty G. (1995) Op. cit. P. 100.

28 См.: Ambjrnsson R. East and West: On the Construction of a European Identity.

29 In: T. Forsgren, M. Peterson (eds.) Cultural Crossroads in Europe. Uppsala: FRN, 1997.

Seton-Watson H. What Is Europe, Where Is Europe? From Mystique to Politique // 30 Encounter. 1985. Vol. 65(2).

От реификация – восприятие человеческих феноменов в качестве вещей, то есть в нечеловеческих и, возможно, в сверхчеловеческих терминах. То же самое можно сказать иначе: реификация – это восприятие продуктов чело веческой деятельности как чего-то совершенно от этого отличного, вроде природных явлений, следствий космических законов или проявлений боже ственной воли. «Реификация означает как то, что человек может забыть о своём авторстве в деле создания человеческого мира, так и то, что у него нет понимания диалектической связи между человеком-творцом и его творени ями. Реифицированный мир, по определению, мир дегуманизированный. Он воспринимается человеком как чуждая фактичность, как opus alienum, кото рый ему неподконтролен, а не как opus proprium его собственной производи тельной деятельности» (Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности: Трактат по социологии знания. М.: Медиум, 1995. С. 145).

От англ. рattern – модель, образец. Повторяющаяся комбинация действий, 32 событий или элементов системы. Данное понятие широко используется в прикладных науках (например, в программировании) и в психологии. В по следней паттернами обычно обозначают устойчивые модели поведения ин дивида или сообщества, а также систематически повторяющиеся распреде ления ролей.

Подробнее см.: Шлёгель К. Европа – пограничная страна // Вестник Европы.

2003. № 9 (http://magazines.russ.ru/vestnik/).

Delanty G. (1995) Op. cit. P. 156.

34 См.: Дэвiс Н. Указ. соч.

Цит. по: Kozlarek O. Critical Theory and the Challenge of Globalization // 36 International Sociology. 2001. Vol. 16(4). Р. 612.

Ibid.

37 См.: Therborn G. Op. cit. Р. 26–28. 38 Delanty G. (1995) Op. cit. P. 15.

39 См.: Strath B. Op. cit. P. 397–398.

40 Подробнее см.: Cerutti F. A Political Identity of the Europeans? // Thesis Eleven. 41 72 (2003).

Ibid. Р. 27.

42 Ibid. Р. 28–29.

43 Григорий Миненков См.: Delanty G. (1995) Op. cit. P. 10;

см. также: Dijkstra S., Geuijen K., De 44 Ruijter A. Multiculturalism and Social Integration in Europe // International Political Science Review. 2001. Vol. 22(1).

См.: Роккан С., Урвин Д. В. Политика территориальной идентичности:

45 Исследования по европейскому регионализму // Логос. 2003. № 6 (http:// magazines.russ.ru/logos/2003/6/).

См.: Ferrera M. European Integration and National Social Citizenship: Changing 46 Boundaries, New Structuring? // Comparative Political Studies. 2003. Vol. 36(6).

См.: Rumford C. European Civil Society or Transnational Social Space?

47 Conceptions of Society in Discourses of EU Citizenship, Governance and the Democratic Deficit: An Emerging Agenda // European Journal of Social Theory.

2003. Vol. 6(1). Р. 26.

Habermas J. Why Europe Needs a Constitution // New Left Review. 11 (2001). 48 September/October (www.newleftreview.net/NLR24501.shtml).

Delanty G. (1995) Op. cit. P. 12.

49 См.: Borradori G. Philosophy in a Time of Terror: Dialogue with Jurgen Habermas 50 and Jacques Derrida. Chicago: University of Chicago Press, 2003. См.: Amin A. Multi-ethnicity and the Idea of Europe // Theory, Culture & Society.

2004. Vol. 21(2).

Подробнее см.: Soysal Y. Limits of Citizenship: Migrants and Postnational 52 Membership in Europe. Chicago: Chicago University Press, 1994;

Soysal Y. Changing Boundaries of Participation in European Public Spheres: Reflections on Citizenship and Civil Society. In: K. Eder, B. Giesen (eds.) European Citizenship Between National Legacies and Postnational Projects. Oxford: Oxford University Press, 2001.

Eder K., Giesen B. Conclusion. In: K. Eder, B. Giesen (eds.) Op. cit. Р. 267.

Delanty G. Citizenship in a Global Age: Society, Culture, Politics. Open University 54 Press, 2000. Р. 87.

Подробнее см.: Sypnowich C. The Culture of Citizenship // European Journal of Social Theory. 2000. Vol. 28(4).

Melucci A. Challenging Codes: Collective Action in the Information Age.

56 Cambridge, UK: Cambridge University Press, 1996. Р. 115–116.

Amin A. Op. cit. Р. 13.

57 Подробнее см.: Agamben G. Means without Ends. Minneapolis: University of 58 Minnesota Press, 2000.

Dike M. Pera Peras Poros: Longings for Spaces of Hospitality // Theory, Culture 59 & Society. 2002. Vol. 19(1–2). Р. 239.

Calhoun C. Imagining Solidarity: Cosmopolitanism, Constitutional Patriotism, 60 and the Public Sphere // Public Culture. 2002. Vol. 14(1). Р. 157, 171.

Бодрийар Ж. В тени тысячелетия, или Приостановка года 61 (http://anthropologia.spbu.ru/ru/texts/baudrill/shmill.html).

Там же.

62 См.: Казакевіч А. Вялікае Княства Літоўскае як ідэалягічная рэальнасьць // 63 ARCHE. 2003. № 5 (http://arche.home.by/index.html). Европейская идентичность как горизонт белорусского воображения Подробнее см.: Миненков Г. Я. Идея человечества Вл. Соловьёва в контек 64 сте глобализации // Россия и Вселенская церковь: В. С. Соловьёв и проблема религиозного и культурного единения человечества. М., 2004.

Абдзiраловiч I. Адвечным шляхам. Дасьледзiны беларускага светапогляду.

65 Мн., 1993.

Акудовіч В. Разбурыць Парыж // Фрагмэнты. 2000. № 3–4 (www.frahmenty.

66 knihi.com).

См.: Булгакаў В. Блізіня нуля: пра філязофію і «філязофію» беларускіх 67 думаньнікаў // ARCHE. 1999. № 4 (http://arche.home.by/index.html).

См.: Нордберг М., Кузио Т. Построение наций и государств. Историческое 68 наследие и национальные самосознания в Белоруссии и Украине (Сравнитель ный анализ) // Белоруссия и Россия: общества и государства. М.: Права че ловека, 1998 (http://www.yabloko.ru/Themes/Belarus/belarus-30.html).

Бобков И. Этика пограничья: транскультурность как белорусский опыт 69 // Перекрестки: Журнал исследований Восточноевропейского пограничья.

2005. № 3–4. С. 129.

Friedman J. Cultural Identity and Global Process. London: Sage, 1994. Р. 75.

70 Подробнее см.: Шпарага О. Как и зачем концептуализировать Беларусь? // 71 Перекрестки. 2004. № 1–2.

Бобков И. Указ. соч. Р. 128.

72 См. также: Шпарага О. Указ. соч. 73 Бхабха Х. Местонахождение культуры // Перекрестки. 2005. № 4–5. С. 162.

74 Там же. С. 162–163.

75 Там же. С. 173.

76 Бобков И. Указ. соч. Р. 136.

77 Beck U. The Cosmopolitan Society and its Enemies // Theory, Culture & Society.

78 2002. Vol. 19(1–2). Р. 17.

От лат. intemus – внутренний. Процесс освоения индивидом или группой 79 людей социальных ценностей, норм, представлений, установок, стереоти пов, принадлежащих тем, с кем он или они взаимодействуют. В результате структуры внешней по отношению данной личности или группе социальной деятельности превращаются в их внутренние регуляторы поведения.

Beck U. Op. cit. Р. 19.

80 Hannerz, U. Cosmopolitans and Locals in World Culture. In: M. Featherstone, 81 S. Lash, R. Robertson (eds.) Global Modernities. London: Sage, 1995. Р. 239.

Appiah K. A. Cosmopolitan Patriots. In: P. Cheah, B. Robbins (eds.) Cosmopolitics:

82 Thinking and Feeling Beyond the Nation. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1998. Р. 94.

Ibid. Р. 91.

83 Beck U. Op. cit. Р. 27.

84 Подробнее см.: Миненков Г. К новой оппозиции. 2006 (http://belintellectuals.

85 com/discussions/?id=120);

Миненков Г. «Отморозки», или О том, как рожда ется гражданская идентичность // Топос. 2006. № 13. С. 25–45.

Appiah K. A. Op. cit. Р. 106–107.

86 Григорий Миненков Appadurai A. Modernity at Large: Cultural Dimensions of Globalization.

87 Minneapolis: University of Minnesota Press, 1996. Р. 166. Бек У. Общество риска. На пути к другому модерну. М., 2000. С. 166. 88 См.: Delanty G. (2000) Op. cit. Р. 6.

89 Ibid. Р. 138–140.

90 Ibid. Р. 145.

91 Подробнее см.: Beck U. Op. cit. Р. 37–41.

92 Альмира Усманова вОСтОчНАя ЕвРОПА кАк НОвый ПОДчИНёННый СуБъЕкт К постановке проблемы На первый взгляд название статьи может показаться не сколько вызывающим. Как минимум, вызывающим вопросы:

во-первых, что такое «подчинённый субъект», а во-вторых, насколько уместно применение этого термина (и образа) к Восточной Европе. Начну с первого вопроса: понятие «под чинённого», или «угнетённого», субъекта (Sbalern) мною позаимствовано у теоретиков постколониальных исследо ваний – Гайятри Спивак и др. индийских марксистов1, – ко торые, в свою очередь, извлекли его из теоретического на следия Антонио Грамши. К слову сказать, в настоящее время Subaltern Studies, выделившись из постколониальной теории, представляют собой достаточно авторитетное и автономное академическое направление, у которого есть и свой – однои мённый – журнал. Слово Subaltern с трудом поддаётся пере воду на русский язык в силу своей многозначности. Помимо значения «угнетённый» (коннотация классовой гегемонии), оно имеет и другие смыслы: «низший по рангу» (коннотация искусственно закреплённого статусного положения), «подчи нённый» (коннотация функциональной зависимости). Во всех случаях – идёт ли речь о рабочем классе, о населении стран третьего мира, о женщинах – имеются в виду беспрекословная (в буквальном смысле – без права на речь от первого лица) за висимость от «вышестоящих инстанций» и отсутствие доступа к институциональным механизмам борьбы за власть.

Отвечая на второй из поставленных выше вопросов, можно отметить, что постколониальная теория сегодня – это не столько исторические или социологические исследования, Альмира Усманова сколько эпистемологическая теория, критика определённой парадигмы знания, которая производит «колониального» субъекта и формы подчинённой рацио нальности. Говоря словами Вальтера Миньоло, «постколониальные теоретиче ские практики не только изменяют наше восприятие колониальных процессов, но также бросают вызов самим основаниям западной концепции знания путём установления эпистемологических связей между геокультурным положением и теоретической продукцией»2.

Итак, в качестве объекта постколониальной критики выступает «Запад» и порождённые им дискурсивные модели, натурализующие завоевание, колони зацию, угнетение – как физическое, так и метафизическое – всех остальных, не-западных, субъектов. Эти модели преподносятся как универсальная теорети ческая матрица, с помощью которой можно объяснить, сделать интеллигибель ными любой опыт и любые исторические и социальные процессы. Например, как показывает на примере исторического знания Дипеш Чакрабарти, Европа была и остаётся суверенным теоретическим субъектом всех историй, включая «индийскую», «кенийскую», «бразильскую», «китайскую» и прочие локальные истории, – то есть изначально, априори, все неевропейские модели объяснения истории оказываются в положении subaltern. Далее, политическая «современ ность» (oderniy) также является порождением европейской политической и философской традиции, и такие понятия, как гражданство, равенство перед за коном, государство, гражданское общество, публичная сфера, права человека, индивид, различие между приватным и публичным, идея субъекта, демократия, суверенитет, социальная справедливость, научная рациональность и многие другие, применяются повсеместно как универсальные. Скрытый европоцентризм (кстати, подвергающийся в последнее время се рьёзной критике и со стороны европейских теоретиков4) большинства научных теорий и используемых ими понятий опирается на такую идею истории, со гласно которой любое явление сначала имело место быть на Западе, а потом – в другом месте. Нетрудно заметить, что практически все гуманитарные и социаль ные науки – от антропологии до лингвистики – представляют эволюцию своего объекта таким образом, чтобы создавалась целостная картина прогрессивного, последовательного развития разных культур и народов в одном направлении и часто из одного центра (таким центром, как правило, выступает античная Гре ция), при этом некоторые страны и народы (как правило, европейские) при бывают к месту назначения раньше, чем другие.

Эта идеология (известная нам под названием «историцизм»), несомненно, способствовала установлению ев ропейского господства над миром в XIX в. и сохраняет свою роль влиятельного инструмента власти-знания в политическом, экономическом и академическом дискурсах по сей день – как весьма убедительный способ сказать другим на Восточная Европа как новый подчинённый субъект родам «пока ещё нет». Дипеш Чакрабарти полагает, что истоки колониальной модели истории (для которой историческое время стало способом измерения культурной дистанции между Западом и не-Западом) следует искать в работах Стюарта Милля (О свободе, О представительном правлении), где, в частности, высказывается и «доказывается» мысль о том, что индийцы или африканцы ещё не настолько цивилизованы, чтобы управлять самими собой.5 Соответственно, историцизм характеризуется постколониальными теоретиками как своеобраз ная рекомендация колонизированным народам овладеть искусством ожидания.

Как мне представляется, в том сценарии «нормализации», который был пред ложен Евросоюзом Восточной Европе в 1990-е гг. (в рамках специально раз работанных условий для вступления в ЕС), мы имеем очень похожую ситуацию, где «сырые» нации приговариваются к пребыванию в воображаемой комнате ожидания в мировой истории, прежде чем будут приняты в сообщество раз витых стран.

Немаловажно, что термин «постколониализм» фактически означает «неоко лониализм», поскольку в современных условиях, когда, с точки зрения между народного права, деления на метрополии и колонии больше не существует, сам феномен колонизации никуда не исчез: он просто принял другие, более изощрённые и скрытые формы в рамках экономических, политических, куль турных, лингвистических, научных обменов. И это позволяет нам выявлять ко лониальные амбиции даже в тех случаях, когда в классическом смысле слово «колония» выглядит совершенно не уместным – такова, на мой взгляд, ситуация Восточной Европы после 1989 г. в её отношениях с Западом (будь то «старая Европа» или США).

Сегодня «колонизация» осуществляется в первую очередь посредством языка и академических дискурсов, которые затем с готовностью используют политики и экономисты для легитимации собственных действий и стратегий (говоря по другому, интеллектуалы способствуют международному разделению труда6). С одной стороны, как пишет Вальтер Миньоло, «не существует географического или эпистемологического места, которое обладает правами собственности на теоретические практики»7, но с другой – в действительности мы сталкива емся с тем, что «локус постмодерного теоретизирования находится в первом мире»8, а теоретики, пишущие из ситуации «маргинализации» и исходящие «из подчинённого опыта», оказываются в положении лишённых речи «угнетённых субъектов»: для того чтобы их/нас услышали или приняли во внимание, им/нам приходится говорить на колониальном языке, используя предлагаемые им/нам концепты, методы и интерпретативные схемы. Я исхожу из того, что сегодня теоретику из Восточной Европы, пытающемуся осмыслить современные соци альные, экономические и политические процессы в этом регионе, чтобы затем Альмира Усманова донести результаты своего анализа до более широкой аудитории, волей-неволей приходится учитывать локус собственной речи: многие из нас неоднократно сталкивались с тем, что если нам и не отказано в праве на высказывание, то в любом случае произносимое нами должно вписываться в горизонт ожиданий западной публики, так как, по умолчанию, теоретику из Штатов или Европы «от туда» виднее, что с нами происходит, и он «лучше знает», как это можно концеп туализировать. Неважно, идёт ли речь о политике, кино или советской истории:

например, любая попытка позитивного анализа советской модели гендерных отношений в сравнении с западным опытом или значения левой утопии в исто рии европейского сообщества, чаще всего обречена на самый суровый отпор со стороны западных «экспертов».

Однако невнимание к произнесённому «где-то в другом месте», за преде лами Европы, – и особенно произнесённом на своём языке – далеко не всегда является осознанным жестом неприятия, отталкивания, репрессии: то, что про исходит здесь и сейчас, нередко оказывается интересным только для нас, для аборигенов (и в этом смысле работу по концептуальному осмыслению нашего опыта нельзя перепоручить, отложить, оставить на усмотрение кого-то другого).

Соответственно, «угнетённый» – это ещё и субъект, значение которого для цен тров власти и автономии слишком ничтожно, чтобы о нём вообще стоило го ворить. Можно согласиться здесь с Игорем Бобковым, который полагает, что Старый Свет пытается скрыть «глубокое внутреннее безразличие» к Другому, а сам этот Другой нужен «первому миру» в качестве «экзотического дополнения», удовлетворяющего «рыночную потребность в разнообразии потребительских предложений». Забегая вперёд, хотелось бы отметить, что Беларусь, в отличие от той же России, по большому счёту западному миру не интересна, и потому центральная проблема данного сборника – проблема осмысления отношений между Белару сью и Европой – актуальна, скорее всего, лишь для нас самих, но не для Европы10, и я лично не питаю по этому поводу никаких иллюзий. Собственно говоря, не менее щекотливым оказывается положение Беларуси (как и некоторых других малых стран, которые получили независимость в начале 1990-х гг.) также и в от ношении России, ещё одного Большого Брата, сыгравшего непоследнюю роль в «запущенном сценарии провинциализации» (если использовать мысль Дмитрия Пригова) бывших советских республик. С учётом того, что после развала Совет ского Союза в свете новых геополитических реалий имперские амбиции России значительно возросли (и это также прослеживается в различных дискурсивных формах), позиция «подчинённого субъекта» становится ещё более уязвимой.

Итак, центральной проблемой данного текста является та эпистемологиче ская конструкция, те способы интерпретации, тот концептуальный язык, кото Восточная Европа как новый подчинённый субъект рые применяются сегодня для анализа процессов, происходивших в Восточной Европе в последние пятнадцать лет, в соответствии с которыми оформляется, легитимируется и воспроизводится различие между «мы» и «они» (в данном слу чае, между Восточной и Западной Европой, а также между теми, кто уже стал членом Евросоюза, и теми, кто не сможет на это претендовать и в будущем).

Понятие «границы» в этой связи приобретает особое значение, причём, с одной стороны, речь пойдёт о вполне осязаемых, материальных границах, пришедших на смену непроницаемому «железному занавесу», а с другой – о дискурсивных границах, невидимость которых обусловлена тем, что чаще всего они не осо знаются, от чего их эффективность только возрастает (их действие можно срав нить с пресловутым «стеклянным потолком»11). Те ограничения и последствия, которые налагаются дискурсами, наиболее рельефно проявляются в «политиках имени» – в тех способах, которыми обозначаются территории и процессы, на этих территориях протекающие.

Сформулированная выше задача кажется неподъёмной для решения в рамках одной статьи (тем более что для убедительного доказательства основ ного тезиса – о структурной и дискурсивной маргинализации Восточной Ев ропы – мне потребовались бы аргументы и конкретные примеры из таких обла стей знания, как экономика или политология), поэтому, вероятно, мне придётся ограничиться лишь постановкой вопросов, которые в связи с этой темой было бы важно обсудить.

К сожалению, целый ряд тем, которые я первоначально планировала рас крыть, не будут затронуты в этом тексте по причине ограниченного объёма. В первую очередь, это касается вопроса о левой утопии и судьбе марксизма в «ста рой» и «новой» Европе, хотя для понимания того, что произошло в Европе после 1989 г. (как с точки зрения «большой политики» и экономики, так и в плане по иска адекватной модели описания случившегося), – это ключевая и, возможно, наиболее болезненная проблема, которая к тому же приобретает особое звуча ние применительно к белорусской ситуации. Поскольку нынешняя белорусская власть монополизировала право на критику либеральной идеологии, а вместе с ней и всего Запада, прибегая в зависимости от коммуникативного контекста то к стилистике советского политического дискурса, то к риторике западных антиглобалистов, постольку найти правильную интонацию и ракурс обсужде ния проблемы сопротивления идеологии рынка и либеральной демократии, а вместе с ними и места Беларуси в современной геополитике довольно сложно, однако я попытаюсь это сделать в заключительном разделе данной статьи.

Альмира Усманова After the Wall: великая иллюзия объединённой Европы Впервые мысль о том, что из «Другого» Восточная Европа плавно транс формировалась в Subaltern, посетила меня несколько лет назад, когда вся Европа эйфорически праздновала десятилетие падения Берлинской стены. После того как завершились празднества, конференции и выставки, приуроченные к этому событию, казалось, наступила новая эпоха. Эпоха, когда на место стремитель ным изменениям и постоянному ожиданию ещё большего чуда, пришло осо знание того, что настало время заняться бюрократическим оформлением но вых отношений. Бывшим восточно-европейским странам о советском прошлом полагалось забыть и настроиться только на мысли о будущем – о перспективах вступления в Евросоюз. И именно тогда стало понятно, что наступила эпоха но вых различий, границ и иерархий: мечтать о светлом будущем предлагалось не всем, а лишь happy few. Кроме того, выяснилось, что новый мировой порядок, радикально изменивший расстановку сил на геополитической арене, не изме нил главного: страны Восточной и Центральной Европы, выйдя из-под влия ния СССР и приобретя долгожданную независимость, были вынуждены при знать – ключевые для них решения опять принимаются где-то в другом месте и другими людьми. С точки же зрения Запада восточно-европейцы, казалось, нормализовались настолько, что пора перестать рассматривать их как диковин ных зверюшек, но ещё вопрос, стоит ли к ним относиться как к полноправным партнёрам по диалогу. Восточная Европа была интересна Западу, пока она жила за «железным занавесом», то есть пока сохраняла статус реального Другого.

С течением времени – и особенно на фоне того, как границы становились всё более осязаемыми, а политические отношения между бывшими «братьями»

и «сестрами» всё более напряжёнными, – у многих из нас возникло ощущение, что первоначальная эйфория, вызванная объединением двух Германий и после довавшими за этим событием политическими и экономическими трансформа циями во всем регионе, куда-то улетучилась. И дело здесь не только и не столько во временной дистанции, отделяющей нас от того памятного дня, когда пала стена, бывшая для многих поколений немцев, и не только их, зримым вопло щением самой идеи холодной войны и той враждебности, которая в течение многих десятилетий разделяла страны Восточной и Западной Европы на два лагеря. На смену прежней восторженности пришло разочарование, поскольку как-то вдруг обнаружилось, что границы никуда не исчезли, что Запад если и готов распахнуть свои объятия, то далеко не всем и вовсе не бескорыстно, а при соблюдении определённых им же самим условий;

что безработица, тру довая миграция, преступность, бедность, насилие (включая кровавые военные конфликты в бывших соцстранах) стали привычным явлением повседневной Восточная Европа как новый подчинённый субъект жизни во многих постсоветских странах – невзирая на ту опеку и заботу (а во многих случаях и «благодаря» ей), которые Запад проявил по отношению к но вым членам своей семьи. «Эйфория наконец достигнутой свободы» сменилась осознанием того, что падение «железного занавеса» не привело к увеличению взаимного понимания. Идея объединённой Европы, питавшая европейское Воображаемое много столетий – очень красива сама по себе, реальность же выглядит иначе. Условия, на которых одни европейцы присоединяют к себе других (именно – присоеди няют), наводят на мысль о том, что сама идея расширения базируется на де лении «европейцев» на граждан первого и второго сорта. Неслучайно Хейден Уайт в одном из своих недавних выступлений иронично назвал эту корыстную во многих отношениях политику «Drang nach Osen». В дискурсе «расширения»

(enlargeen) Восточная Европа неизменно презентируется как не до конца ци enlargeen) ) вилизованный регион, как пациент, не полностью вылечившийся от тяжёлой болезни (имя которой – социализм, и посему граждане этих стран должны ис пытывать чувство вины за то, что они родились и жили в советские времена), как регион, который экономически, политически (в смысле демократических институтов) и социально не дотягивает до европейских стандартов и т. д.

По разработанным ЕС критериям сроки вступления той или иной страны в Евросоюз расписаны по годам: одни страны вступили в ЕС в 2004 г., другие вступят в 2012 и т. д. План интеграции – постепенного включения стран Цен тральной и Восточной Европы в существующую институциональную структуру содружества европейских стран – в самых общих чертах был сформулирован в 1991–1992 гг. В те годы речь шла преимущественно об экономических мерах (и особую роль в этом процессе должны были сыграть Международный валют ный фонд и Международный банк реконструкции и развития). Ужесточение по литических требований последовало после того, как произошла катастрофа на Балканах.13 Согласно этому плану членство в Евросоюзе предполагало выполне ние ряда обязательных условий (экономическая либерализация и демократи зация и др.), в том числе и адаптацию национальных законодательств в рамках acquis communautair14. Очевидно, что вхождение в ЕС осуществляется на тех условиях, которые выдвинул Запад. И не страны-члены ЕС, а «новички» должны были приспособиться к ситуации, которая сложилась в начале 1990-х гг.

Страны бывшего Советского Союза (за исключением стран Прибалтики) изначально были чужие на этом празднике: выход стран бывшего «соцлагеря» из зоны геополитического влияния бывшей коммунистической империи, да и сам распад этой империи на множество независимых стран вовсе не означали, что Россия, Беларусь, Украина и другие республики стали «ближе» и «роднее» Западу.

И не стоит забывать о том, что вместе с Берлинской стеной пало множество Альмира Усманова прежних политических и социальных барьеров, но сохранились другие – куль турные (семиотические) барьеры, значение которых ни в коем случае нельзя игнорировать.

Физическое разрушение стены, разделявшей восточный и западный Берлин, по своему эмоциональному воздействию, наверное, не может сравниться ни с одним другим событием последних десятилетий. Когда пала стена, пишет Джон Борнеман в своей книге о «двух Берлинах», «старые категории: Запад и Восток, коммунизм и капитализм, союзники и противники – потеряли свой смысл, их заменило не нуждающееся в словах “братство”»15. люди словно лишились дара речи (о чём позже вспоминали многие как восточные, так и западные немцы), описывая произошедшее одним словом: «Wahnsinn!» (буквально – сумасшедшее чувство, безумие). Благодаря communitas, чувству единения, которым было про низано это событие, такие сакральные понятия, как братство, солидарность, единство, свобода, «захватили воображение людей и выразились в экстатиче ских формах;

все чувствовали свою общность, единение и ликование»16.

Не исключено, что объединение двух Германий останется в памяти миллио нов людей как постановочное медиа-событие, как если бы телевидение было главным участником этого действа, а историческая мутация произошла непо средственно под взглядом камеры.17 (Подобным же образом в историю войдет и мая 2004 г. – дата официального вступления целого ряда восточно-европейских стран в Евросоюз: годы ожидания, переговоров и рутинной подготовки уйдут из коллективной памяти так же быстро, как и всё то, что предшествовало но ябрьским событиям 1989 г.) Следы этого эмоционального потрясения и пере живания события как чуда, которое делает возможным мгновенный трансферт во времени и пространстве, мы можем найти во многих фильмах: самым свежим примером, пожалуй, является фильм немецкого режиссёра Вольфганга Беккера «oodby,, enin!» (2002), однако наиболее примечательным в плане репрезен oodby, !»

тации эмоционального фона и тех ожиданий, которые бывшие советские люди связывали с исчезновением границ, я всё же считаю фильм российского режис сёра юрия Мамина «Окно в Париж» (1993). После всего того, что в действитель ности произошло в Берлине, история магического перемещения в Париж через окно питерской коммунальной квартиры и сама возможность неоднократного перехода «границы» по собственному желанию (без пограничников, паспортов, виз, вмешательства партийных чиновников или органов госбезопасности) уже не кажутся нам столь невероятными, как это предполагает гротескный нарратив.

Сюжетная канва фильма заставляет нас поверить не только в «нормальность»

беспрепятственного перемещения в Европу и обратно, но и в то, что границы действительно могут стать невидимыми… Как выяснилось позже, границы, дей ствительно, открылись, но не для всех и не в одночасье.

Восточная Европа как новый подчинённый субъект Вероятно, вопрос о том, какие именно границы, для кого и в каком смысле оказались открытыми, нам следовало бы обсудить чуть подробнее. Поскольку, с одной стороны, для граждан бывшего Советского Союза символическая гра ница Востока и Запада остаётся глубокой и очень болезненной метафизиче ской «травмой»18, а с другой – наш опыт по пересечению вполне конкретных границ в современной Европе (сопряжённый с получением виз, общением с пограничниками и таможенниками и т. п.) причиняет нам большое количество микротравм, поскольку каждый такой случай является суровым напоминанием как о бдительности государства, следящего за своими гражданами, так и о но вом геополитическом порядке, в котором различие между «своими» и «чужими»

подчиняется жёстким иерархическим правилам. Иначе, как систематическим (и системным) унижением, эти процедуры и не назовёшь. Можно лишь согла ситься с Этьеном Балибаром, который, не разделяя наивного оптимизма целого ряда западных теоретиков (теоретическая позиция которых определяется в том числе и местом, откуда они говорят) по поводу «постнационального» челове чества, продвигающегося к миру без границ, отмечает, что в действительности западные государства никогда не откажутся от этого средства контроля над на селением и что именно в этом вопросе можно увидеть, что «напряжение между полицейской и демократической логикой обостряется». Между тем нынешний статус границ является, с его точки зрения, не выдерживающим никакой кри тики анахронизмом.19 Увы, то, что для многих из нас выглядит как анахронизм, с точки зрения государственной логики сохраняет незыблемость, эффективность и не подлежит вообще какому бы то ни было сомнению или критике.

Границы видимые и невидимые:

новый мировой порядок и люди «второго сорта»

Культурная идентичность Европы всегда определялась по отношению к тем, кого она считала своим Другим: в разные исторические периоды роль Другого отводилась Ближнему Востоку, Африке, латинской Америке. Понятие идентич ности изначально содержит в себе негативное ядро: чтобы понять, кто ты есть, нужно сначала определиться, кем ты не являешься. Конструирование европей ской идентичности, осуществлявшееся на протяжении столетий, представляло собой процесс не только культурного обмена и продуктивной коммуникации с другими странами, но в ещё большей мере оно базировалось на исключении и отталкивании.


Некоторые исследователи полагают, что «сама концепция мира, разделённого по пространственному признаку, может считаться специфически европейским изобретением» 20, и восходит она к 1492 г., когда эдиктом папы Александра VI на карте мира были обозначены границы, отделявшие террито Альмира Усманова рии, находящиеся под протекторатом Европы, от тех, которые ещё предстояло завоевать или окультурить. Это и было началом того, что Карл Шмитт назвал «глобальным линеарным мышлением»21: все страны и земли, включая обе Аме рики, Азию и Африку, должны были (само)определиться по отношению к цен тру – Европе. Создание этого нового пространственного порядка имело множе ственные и весьма разнообразные последствия для мировой истории, и, как мне представляется, даже с падением колониальных режимов само понятие «пустого пространства», территории («free o be occpied»), которую европейцы должны освоить и цивилизовать, никуда не исчезло – оно всего лишь приобрело другой смысл.

Итак, границы, отделяющие Европу от всего остального мира, всегда играли существенную роль в оформлении дискурса объединённой Европы, причём эти границы никогда не совпадали с физическими пределами континента под на званием «Европа». Для Западной Европы вопрос о восточных границах, кажется, уже давно решён (если не метафизически, то прагматически): Европа заканчи вается на границе между Польшей и Беларусью22 (нынешняя граница, отделяю щая страны Евросоюза от всех остальных, совпадает с той границей, которая до 1939 отделяла Европу от Советского Союза – совпадает опять же не в физиче ском смысле, а в символическом).

Мирные договоры, заключённые после завершения Второй мировой во йны, жёстко обозначили и документально закрепили государственные границы на месте, или, точнее, вместо довольно условных границ, отделявших Западную Европу от Восточной, Центральную от южной. После 1989 прежние названия, отсылающие не столько к государственным границам, сколько к региональным, межконфессиональным, культурным, этническим и прочим линиям раздела (как, например, Балканы), вернулись в политический и интеллектуальный дискурсы:

их возвращение явилось симптомом радикальных изменений на геополитиче ской карте мира и одновременно – эффективным средством их замаскировать.

Ведь, с одной стороны, распад Советского Союза или исчезновение югославии привели к значительному ослаблению (если не сказать больше – к полной без защитности) тех малых стран, которые появились на месте некогда сильных многонациональных государств, однако подчёркивание культурной самобыт ности и значения культурной (религиозной, этнической и пр.) идентичностей в рамках политики Евросоюза позволяет абстрагироваться от политических по следствий этого передела и сосредоточиться на вопросах культурного различия как главном позитивном достижении нового политического и экономического порядка.

Интересно отметить, что по инерции универсализирующего и субстан циализирующего мышления эпохи холодной войны страны бывшего социали Восточная Европа как новый подчинённый субъект стического блока после распада «советской империи» ещё на протяжении не скольких лет (я бы сказала, что как раз до 1999 г.) выглядели, по крайней мере дискурсивно, как определённая целостность – именно это подразумевалось под термином «постсоветское пространство». Однако по мере приближения даты вступления новых членов в Евросоюз этот термин начал использоваться всё реже и реже, и теперь мы имеем дело с расколотым субъектом, целостность которого вызывает большие сомнения. Термин «постсоветское пространство»

отсылает к прошлому, которого уже нет (ведь речь идёт о странах, переживаю щих распад «советской» идентичности), приписывает травматическую по сути общность народам, которые этой общности всячески избегают, стараются за быть о ней как о дурном сне, и этот «парадокс единства» заслуживает отдельного разговора.

Практически в одночасье возникли новые политические субъекты (страны, которые раньше не существовали в качестве независимых государств), были воздвигнуты новые границы (материальность которых становится всё более ощутимой по мере расширения Евросоюза и НАТО на Восток);

русский язык утратил функцию межнационального и универсального языка общения между народами, населяющими этот регион;

коллективная история (на создание кото рой в своё время было потрачено так много усилий) распалась на множество са мостоятельных нарративов о прошлом. Культурные различия даже между близ кими соседями (такими, например, как Украина и Молдавия, Беларусь и Польша или Россия) приобрели особую роль в формировании новых политик идентич ности. Более того, у каждого из них появился свой Другой. Новые реалии потре бовали пересмотра тех норм и способов коммуникации, которые до недавних пор определяли ментальность, повседневную жизнь и формы экономического обмена между нашими странами. В разделённых политическими границами восточно-европейских государствах формируются и новые (невидимые) куль турные и идеологические границы: приоритетное значение обретает различие (и различание), а не сходство. Так или иначе, но Восточная Европа в этом новом политическом контек сте перестала восприниматься как гомогенное пространство, которое во вре мена холодной войны отделялось железным занавесом как единая зона. И хотя внешние (государственные) границы не претерпели существенных изменений с 1945 г., их статус подвергся серьёзному пересмотру – во всяком случае, их «жёсткость» была поставлена под вопрос – как берлинскими событиями, так и Маастрихтским договором.24 Огромная территория, ранее известная как «со циалистический лагерь», превратилась в восточно-европейское пограничье, где бывшие ранее непроницаемыми государственные границы утратили защитную, военную функцию, но при этом более отчётливо проступили внутренние, ра Альмира Усманова нее невидимые, границы, которые отделяют верующих одной конфессии или представителей одной этнической группы от другой. Если вспомнить о тех «не видимых» барьерах, которые разделяют теперь мусульман и православных в той же Сербии, то может показаться, что эти невидимые границы имеют гораздо большую прочность, нежели границы, обозначенные пограничными столбами.

Итак, последствия необычайных событий в ноябре 1989 г. оказались не столь простыми и однозначными. Согласно Кевину Мартину, изменение границ всегда является индикатором установления нового мирового порядка.25 Идея объединённой Европы заменила собой прежнюю утопию не- или посткапита листического мира, и, таким образом, сквозь риторику объединения и демокра тизации проступил новый гегемонный нарратив. И с точки зрения этого нар ратива капитализм представляет собой «нормальный и естественный» порядок вещей и установление социальной жизни.

В начале 1990-х гг., как пишет Славой Жижек, Запад был просто в восторге от «крушения» коммунизма в Восточной Европе. Прежде всего оттого, что благо даря произошедшим там политическим и экономическим потрясениям конца он вновь открыл для себя демократию. В то время как на самом Западе демокра тия давно погрязла в бюрократической рутине и стилизованных под реклам ные акции предвыборных кампаниях, в которых одного кандидата невозможно отличить от другого, в Восточной Европе демократия вдруг засияла во всей её новизне и свежести. При этом можно себе позволить рассуждать о большей или меньшей демократичности того или иного политического режима, о большей или меньшей степени соответствия тому идеалу, который призвана воплощать собой демократическая Европа (как если бы сама Европа внутри своих полити ческих границ не имела никаких различий). Иначе говоря, как пишет Жижек, в Восточной Европе Запад обрёл свои утраченные корни;

Восточная Европа пред стает как Я-Идеал, как точка, из которой Запад воспринимает себя как идеаль ную форму, заслуживающую любви и поклонения. Таким образом, в мире без коммунизма либеральная идеология претендует на статус универсальной и единственно правильной картины мира. Провоз глашённый «желанным и неизбежным»27, капитализм с триумфом оккупировал «пустые пространства», которые ранее занимал поверженный враг (социализм), и заполнил их новой идеологией, новыми товарами, образом жизни, политиче скими установлениями и формами экономической эксплуатации.

Миф объединения Европы постепенно начал проседать под тяжестью со циальных и экономических трансформаций, ввиду которых «ossies»a стали много терять – как в материальном, так и в символическом плане. Глобальный Так начали называть восточных немцев после объединения Германии a в 1989 году (от немецкого Ost).

Восточная Европа как новый подчинённый субъект капитализм, не преминувший воспользоваться структурным дисбалансом, бы стро колонизировал экономические, социальные и культурные пространства постсоветских стран. И пока Запад подсчитывал свои экономические прибыли, Восточная Европа переживала «девальвацию своей валюты и своей идентично сти» (что, кстати, также довольно реалистическим образом представлено в уже упоминавшемся ранее фильме Беккера «oodby, enin!»). Мечта о братстве и равенстве натолкнулась на суровую действительность постсоциалистического мира: Восточная Европа, по словам Джона Борнемана28, превратилась во всеев ропейскую свалку и ещё долго будет восприниматься Западом в качестве менее «ценной», стоящей на более низкой ступеньке развития зоны, куда можно «пере селить» устаревшие технологии, второсортные товары и давно утратившие све жесть идеи.


Далее, готовность «старой Европы» распахнуть объятия для братьев из Вос точной Европы не распространялась на всех и каждого: не все посткоммунисти ческие страны получили приглашение стать членами «Евроклуба». Расширение Евросоюза на Восток задумывалось как тщательная и в высшей степени форма лизованная процедура отбора, определявшая, кто и когда именно может на это членство рассчитывать. Словом, практики исключения и отталкивания опять сыграли свою роль, как всегда, когда решается вопрос о границах европейской культуры и идентичности. Не может обойтись без своего Другого и либерально демократическая идеология: она нуждается в границах, отделяющих «внутрен нее» от «внешнего», и способах различения тех, кто может остаться «внутри», от тех, кто должен остаться «вовне».29 Политический дискурс с готовностью обе спечивает риторические дистинкции между теми, кто «более» и «менее» демо кратизирован.

Соответственно, говоря о «невидимых границах», я имею в виду тот новый мировой порядок, в котором право на «братство» и «равенство» оговорено мно жеством формальных условий, запечатлённых лишь на бумаге, но осуществляю щих процедуры селекции и исключения гораздо более эффективно, чем любые физические барьеры и препятствия. К тому же, в отличие от тех непроницаемых границ, которые во времена холодной войны надежно защищали капиталисти ческий Запад и коммунистический Восток друг от друга и создавали тем самым почти онтологический разрыв, сегодня количество, а главное, специфика гра ниц таковы, что линии водораздела между гражданами первого и второго сорта не заметны стороннему наблюдателю, но весьма болезненны для тех, кто ока зывается внутри этого «сепаратора». (И, кстати, членство в ЕС вовсе не является гарантией того, что медик из литвы и его коллега из Англии, или учёный из Словакии и его коллега во Франции будут получать равнозначную зарплату и одинаковое признание.) Я полагаю, что в функционировании этих невидимых Альмира Усманова границ наше, казалось бы, полустёртое из коллективной памяти прошлое ещё долго будет играть свою роковую роль – так же, как и исторический спор, прои гранный коммунистической идеологией либеральному Западу.

Восток–Запад: политики репрезентации Некоторые исследователи полагают, что к концу 1990-х гг. само понятие Восточной Европы как некой целостности утратило смысл, поскольку эконо мическое, политическое и социальное развитие в странах региона после 1989, вкупе с возникновением новых политических союзов, государств, сфер влия ния и т. п., привело к диссоциации «Восточной Европы» на Центральную Вос точную Европу и Балканский регион, в то время как балтийские государства, Россия, Украина, Молдова и Беларусь относятся «к чему-то ещё»30 (например, не так давно мне пришлось столкнуться с обозначением Беларуси как «южно Балтийского региона»). Говоря о «Восточной Европе», следует в первую очередь иметь в виду (научный) дискурс, то самое «производство реальности», результа том которого становится не только/столько изучение и описание другого мира, культуры и т. п., сколько «создание» его как «другого», контроль над ним и ма нипулирование им. Дать имя территории – значит освоить её в терминах той или иной идеологии, вписать в определённую символическую матрицу – и в по литическую игру. Идея (или дискурс) под названием «Восточная Европа» всегда существовала в соотнесении с политическими и экономическими интересами говорящих/пишущих о ней и изучающих её;

и этому дискурсу были сополо жены определённые политические и экономические институты. Возможно, нам следовало бы задаться вопросом о том, уместно ли сегодня вообще говорить о Европе в терминах бинарной оппозиции Восток–Запад? Мо жет показаться, что в политическом воображаемом деление на восточный и за падный блоки более не актуально, равно как и представление о гомогенности каждого из них: то, что ранее выступало для нас как монолитный Запад, сегодня предстает как множество очень разных – в культурном, экономическом и по литическом отношении – стран, которые не всегда способны прийти к единому решению и проявить солидарность даже по очень важным вопросам, когда речь заходит об общеевропейских проблемах. Очевидно, что и для «Запада» «Вос ток» расслоился, обнаружив внутреннюю противоречивость и многоликость.

Безусловно, в реальности ни одна из упомянутых нами сторон никогда не явля лась монолитной целостностью, однако если мы говорим о внешнем взгляде, то становится понятно, что капитализм и социализм, либерализм и тоталитаризм являлись конститутивными элементами этого дискурсивного единства и уни формности. В то же время деление на Восток и Запад является гораздо более Восточная Европа как новый подчинённый субъект ранним изобретением: тема культурного провинциализма и экономической от сталости Восточной Европы была, конечно, раскручена во времена холодной войны, но возникла она значительно раньше и, увы, не исчезла из политиче ского воображаемого европейцев после 1989 г. По мнению Сьюзан Гэл и Гейл Клигман, оппозиция Восток–Запад являет собой своего рода ориенталистскую установку, эманирующую из властных центров Западной Европы и далее под хватываемую – с готовностью и для реализации собственных целей – регио нальными элитами, а также и обывательскими массами. Эта властная иерархия между «недоцивилизованным» Востоком и экономи чески и технологически развитым Западом воспроизводится на самых разных уровнях коммуникации между «старой» и «новой» Европой. Хорошим приме ром тому является широко использовавшийся в последнее десятилетие термин «ransiion», который точно передаёт сущность западного видения и отношения к посткоммунистическим странам: он предполагает эволюционное развитие от одной хорошо известной исторической стадии к другой (правда, с точки зре ния классической марксистской социальной теории речь должна скорее идти о регрессе) и подразумевает достижение некой конечной цели, которая должна быть достигнута в процессе перехода. Таким образом, субъект, определённый изначально как недоразвитый и уже потому ущербный, должен двигаться в за ранее заданном для него направлении и строго следовать инструкциям, кото рыми его снабдили. Во всяком случае, именно такое впечатление производят и теории «транзита», и политика присоединения восточно-европейских стран к Евросоюзу. Не трудно увидеть, что в рамках этих моделей «Запад» позициони рует себя как конечный пункт развития, как норма во всей её метафизической неподвижности и совершенстве. Майкл Кеннеди полагает, что, в то время как Запад желал видеть в Восточной Европе подтверждение универсальности своей модели развития, восточные европейцы хотели всячески продемонстрировать, что они и в самом деле являются частью Запада. Не менее показательным примером этой сложной властной диспозиции, установившейся между Западной и Восточной Европой, могут служить и репре зентации в западных масс-медиа. В 1990-х гг. мы все могли быть свидетелями коммуникативного дисбаланса, в соответствии с которым западной аудитории предлагались в высшей степени стереотипные и почти всегда негативные об разы Восточной Европы. Когда бы ни заходила речь о том, что происходит в этом регионе, западные СМИ проявляли интерес лишь к «клубничке» – неле гальной иммиграции, безработице, проституции, «русской» мафии, коррупции и политическим скандалам. Новостной жанр повсюду ориентирован прежде всего на негативную информацию, но по сравнению с другими регионами мира количество «чернухи», способной основательно запугать европейского обыва Альмира Усманова теля, явно зашкаливало. Ещё в 1990 г. французский теоретик Доминик Волтон, обсуждая проблемы журналистской этики, поднял вопрос о том, что западным СМИ необходимо более осторожно и взвешенно подходить к вопросу о новост ном контенте из Восточной Европы, а всему Западу не мешало бы переосмыс лить стратегию коммуникации с восточным партнером, который, по его словам, оказался в роли «la chasse garde de notre mdiatisation» (объекта нападок, если не сказать больше – козла отпущения, со стороны западных СМИ).34 Очевидно, что столь «однобокая» репрезентация является следствием (или побочным про дуктом) структурного неравенства в сфере экономики и политики, и, до тех пор пока условия обмена не изменятся, о более продуктивном сотрудничестве не приходится и мечтать.

В то же время если сравнить этот «медиа-демократический патронаж»

(Д. Волтон), осуществляемый западными СМИ в отношении Восточной Европы, с репрезентациями Европы в посткоммунистических масс-медиа, то мы стол кнёмся с совершенно иным подходом, который лучше всего, на мой взгляд, опи сала Светлана Бойм в своей книге Будущее ностальгии. Она пишет, в частности, что чем дальше от центра, тем более искренним оказывается чувство, испыты ваемое к Европе. В отличие от западного – делового и прагматичного – подхода к самой идее Европы, отношение «Востока» можно описать как страсть, лишён ную каких бы то ни было меркантильных соображений, причём речь может идти о самых разнообразных оттенках этого чувства – от безответной любви до автоэротизма.35 После распада советской системы, когда коммунистическая идея ушла в прошлое, желание «быть в Европе», «вернуться» к её традициям, по литическим устоям, ощущать себя её гражданами после многих десятилетий изоляции было самым важным моментом идентификации для многих бывших социалистических стран.

В своей книге Кафе «Европа», написанной в середине 1990-х, хорватская журналистка и писательница Славенка Дракулич говорит о страстном желании Восточной Европы принадлежать «настоящей Европе», быть «как они» – что бы под этим ни понималось: западный модернизационный про ект, прогресс, права человека, рациональная экономика, интеллектуализм и объективность или просто благосостояние.36 Правда, Беларусь и здесь является «белой вороной»: чем более плотно сжимается кольцо изоляции вокруг нашей страны, тем мрачнее и безрадостнее «картинка», представляемая государствен ными белорусскими СМИ, когда речь заходит о Европе – чего стоит один только телевизионный проект ОНТ «Разъединённые Штаты Европы»37.

Стоило бы отметить, что столь сильное чувство, испытываемое восточными европейцами по отношению к Западной Европе, возникло не сегодня (вспом ним, например, спор между славянофилами и западниками в России XIX века), однако в 1990-е гг. оно окрасилось в новые тона – и, кстати, сама любовь пере Восточная Европа как новый подчинённый субъект стала быть такой уж бескорыстной, как это было раньше. Как отмечает Нэнси Рис в своей книге о постперестроечной российской повседневности, в период гласности, когда всё, что было связано с социализмом, подверглось жёсткой критике и практически тотальному отрицанию, всё то, на чём прежде стояло клеймо «капиталистический Запад», вдруг начало возвеличиваться. И если ранее «советские СМИ регулярно выставляли напоказ примеры жестокости, неспра ведливости и противоречивости капиталистической системы», то перестройка поменяла минус на плюс: ритуальная инверсия потребовала смены советской идеологии на диаметрально противоположную. «Мифические картины Запада (такие же односторонние, какими были прежние демонстрации «ада» западной жизни) стали орудием в атаке на мифологию социализма».38 Популярное мифот ворчество на тему западного изобилия привело к тому, что идеи капитализма были приняты «оптом»;

потребовалось по меньшей мере десятилетие, чтобы вы работать иммунитет по отношению к утопическим картинам «западного образа жизни» (заметим, что эти утопические образы Запада как общества благоден ствия существовали уже в советские времена – в качестве тайной мечты каждого советского человека) и приобрести критическую дистанцию по отношению к Западу в целом и либеральной идеологии в частности.

И всё же нельзя не заметить того, что мифологизированный образ Запада оказался удивительно живучим (несмотря на тот шок, который произвели бом бежки НАТО в Сербии, и в целом – несмотря на растущее сомнение в том, что Европа когда-либо ответит нам взаимностью). Виктор Мизиано объясняет это тем, что «Запад остается ещё реальностью, превышающей ресурсы понимания, слишком ещё далёкой от индивидуального и коллективного опыта, а потому превращающейся в травмирующий объект желания, который хочется либо кон вульсивно присвоить, либо невротически сломать»39.

Производство знания и позиция говорящего субъекта В начале статьи я уже писала о том, что проблема «места», или пространства высказывания, имеет большое значение. Осознавая проблему детерминирован ности дискурса, американский теоретик Майк Физерстоун, тем не менее, уповает на то, что уже сложилось сообщество транснациональных интеллектуалов, которые активно участвуют в создании и укреплении глобальных культурных потоков, не будучи привязанными к дому (к своей культуре), что позволяет им сохранять рефлексивную, метакультурную или эстетическую дистанцию к различным культурным опытам.40 Часто из этого «ниоткуда» с нами говорят и постколониальные теоретики, получившие возможность высказаться о своей культуре благодаря тому, что больше они к ней не принадлежат и у них есть Альмира Усманова «властная» позиция, обеспечивающая им видимость. Нелепо упрекать их всех в том, что они критикуют неравенство или несправедливость из той точки, от куда они лучше всего видны. То же самое я могла бы сказать о славистах, якобы лучше нас с вами понимающих советскую культуру, или об американских феми нистках, упорно осуждающих гендерный порядок, существовавший в Советском Союзе. Но, безусловно, мы хотя бы должны отдавать себе отчёт в том, что транс лировать эти идеи мы можем с известной степенью осторожности – именно потому, что локус нашего существования и источник нашей речи находятся в другом месте.

Мне представляется, что хотя мы все и хотели бы выступать в роли упомяну тых «транснациональных интеллектуалов», мы не можем не замечать, что в ком муникации с западным миром мы всё-таки выступаем не в качестве экспертов и специалистов, а, скорее, в роли «информантов». Как отмечает философ из Екате ринбурга Елена Трубина, «в сложившемся в мире разделении умственного труда нам … отводится роль либо поставщиков сырого материала, предназначенного для интерпретации более интеллектуально искушёнными специалистами, либо носителей специфического типа “локального знания”». В итоге место нашей профессиональной группы – «где-нибудь между малайскими мастерами “жёл той сборки” и китайскими швеями, работающими по итальянским лекалам». Поэтому на поставленный Гайятри Спивак вопрос о том, может ли угнетённый говорить, мне хочется вдогонку ответить: «Да, но кто его будет слушать…».

Концептуально Восточная Европа практически неизвестна и потому неин тересна западному интеллектуальному сообществу: за исключением «классиков»

Бахтина и лотмана, лишь Жижек оказался конвертируемым и актуальным для Запада мыслителем. С точки зрения американского или западноевропейского академического сообщества, мы – абсолютные аборигены, говорящие на своём языке. Представить себе, что где-то в Англии или Голландии будут изучать ра боты кого-то из постсоветских философов или социологов, как изучают работы даже самых вторичных американских авторов, я при всём своём желании не могу. Конечно, на Западе есть люди, которые интересуются, но очень локально (в том числе благодаря личным дружеским или межинституциональным кон тактам), тем, что производит наше научное сообщество, но вот цитировать – не цитируют.

По мнению постколониального теоретика Дипеша Чакрабарти, то, что Ев ропа функционирует как молчаливый референт в академическом знании, ста новится очевидным с помощью очень простого примера, касающегося симпто мов «подчинённости» не-западного субъекта в исторической науке. Историки из стран третьего мира чувствуют необходимость ссылаться на работы извест ных европейских историков, историки же Европы не ощущают ни малейшей Восточная Европа как новый подчинённый субъект необходимости отвечать тем же. Кого бы мы ни взяли: будь то Эдвард Томпсон, ле Руа ладюри, Жорж Дюби, Натали Дэвис и многие другие – все они хотя бы по своему культурному происхождению и образованию европейцы. Они прово дят свои исследования, не имея никакого представления о не-западных моделях исторического знания, что, однако, ни в коей мере не портит их репутацию.

И наоборот, местные – не-западные – исследователи не могут игнорировать то, что произведено Западом, если они не хотят оказаться на обочине акаде мической жизни42. Эту проблему Чакрабарти именует «асимметричным неве жеством».

Именно поэтому говорить о равенстве применительно к академическому дискурсу (в терминах разнонаправленных потоков и равноправной комму никации между центром и перифериями) представляется мне абсолютно не правомерным, и быть здесь оптимистом было бы слишком наивно. Как писала Чандра Моханти, мы имеем дело с глобальной гегемонией западной теории – в том, что касается производства, публикации, распространения и потребления информации и идей.43 Следовательно, мы должны исследовать политические последствия наших академических стратегий и принципов для того, чтобы по нять, насколько сложным и многоуровневым оказывается в наше время процесс глобального доминирования. Как уже было сказано выше, мы (или сама реаль ность, с которой мы имеем дело) ушли слишком далеко от того времени, когда под «колонизацией» понимался всего лишь эксплуататорский экономический обмен. Теперь нам приходится говорить об «очевидных экономических и по литических иерархиях в производстве конкретных культурных дискурсов, ка сающихся так называемого “третьего мира”». Колонизация предполагает отно шения структурного доминирования, будь то дискурсивное или политическое вытеснение гетерогенности вовлечённых в этот процесс субъектов. Уместно здесь вспомнить и ещё об одной проблеме – адекватности языка описания. Мы все оперируем в нашем академическом письме непереводимыми на русский язык терминами, как-то: печально известный своей герметичностью «гендер», идентичность, мультикультурализм, репрезентация (наиболее значи мое для меня лично понятие именно в его непереводимой на русский язык по лисемичности), дискурс и т. д. При этом всё время возникает шальная мысль о том, насколько уместен заимствованный глоссарий для описания наших реалий:

об одном и том же мы говорим (по отношению к носителям английского языка) или нет – всё же язык определённым образом призван схватывать описываемую реальность. Ещё более серьёзной ловушкой оказывается идеологическая подо плека в использовании чужого языка. Многие из нас ощущают, насколько не случаен и не нейтрален английский язык в постсоветских гендерных, постколо ниальных, культурных и др. исследованиях.



Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 9 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.