авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 8 |

«Содержание ПРЕДСТАВЛЯЮ НОМЕР Автор: Сергей Чугров.....................................................................2 КОЛОНИИ И ЗАВИСИМЫЕ ТЕРРИТОРИИ: ПРИГЛАШЕНИЕ К ДИСКУССИИ Автор: ...»

-- [ Страница 2 ] --

Китай станет не только регионом центра тяжести мировой геоэкономики. Он тысячелетиями живет в пространстве вселенной. И это основной контекст его предстоящей динамики. При этом, по экспертным оценкам, суще стр. ствует ненулевая вероятность внутреннего перерождения китайского общества и элиты по типу горбачевской перестройки, приведшей к коллапсу СССР. Общеизвестно, что смена ценностной парадигмы общества с социализованной базы на меркантильно индивидуалистскую неминуемо ведет к расслоению общества, что вызывает серьезные последствия в политической системе страны и, прежде всего, ее устойчивости. Один из возможных сценариев, в случае, если китайское руководство не найдет эффективных прививок против этой угрозы, может выразиться в остром внутриполитическом кризисе (извне ему активно помогут) в период 2025 - 2030 гг., который способен поменять конфигурацию и общую динамику страны. Подобное развитие событий может стать серьезным вызовом не только для одного Китая.

Свершившаяся в России перестройка показала, как дорого могут обойтись для геополитической мощи и статуса державы установки на полный отказ от своей исторической и цивилизационной идентичности во всех сферах жизни страны: в ценностном, идеологическом, экономическом, социальном, государственном устройстве.

Если Россия не найдет в себе силы извлечь уроки из последнего двадцатилетия и не возьмется выправить свою историческую траекторию, то самый вероятный вариант ее политической судьбы незавиден - вторичная роль сателлитного государства в связке Европа - Россия или (и) Китай - Россия. Суверенная геополитическая роль России, пока еще обусловленная устаревающим ракетно-ядерным потенциалом, будет медленно, но существенно падать. И все же, появившиеся в последний период сигналы о поиске Россией переоценок и необходимости коррекции курса, связанные с инициативами В.

Путина, открывают шанс на существенное возрастание российского фактора в мире.

Это означает, что широко дискутируемое ныне послание России миру на самом деле не нуждается в искусственном конструировании, оно основывается на исторически сложившихся первородных российских потенциалах. Речь не идет о том, что только православное христианство является самой лучшей религией, и только оно "правильно" отвечает на все вопросы. Россия представляет собой образ страны, в которой тысячелетиями не просто уживались различные этносы, представители разных конфессий, рас и национальностей. Она представляет собой в том числе и образ страны - государства, в котором малые нации и народности, утратившие на каком-то этапе (или даже не имевшие) своей письменности, получили возможность, соединяясь с колоссальной культурой огромной страны, сохранить свою национальную культуру, язык, верования, традиции. Именно общие духовно-нравственные ценности, которые свойственны русскому обществу, позволили (или понудили) власти выстроить таким образом свою политику в отношении других народов.

Интереснейшим свойством России является то, что она, по сути, есть модель мира.

Этот вывод вытекает из этнического, конфессионального, культурного многоцветья и даже того малоизвестного факта, что генофонд российского народа максимально разнообразен по сравнению с любым регионом мира. Россия собственной жертвенностью, отчасти горьким опытом несет миру идею нового направления развития, выдвигает потенциальный образ нового мира. Не секрет, что это мучительный для страны процесс, и тем он ценнее для всего мира.

Важнейшим элементом позитивной или альтернативной парадигмы глобального развития может стать реализация проектов евроазиатской интеграции (речь стр. пока не идет о политической интеграции, это дело будущего). Сегодня весьма актуальны вопросы сотрудничества и создания новых реальных поясов или кластеров развития. Россия в этом кровно заинтересована, но в этом также нуждается и весь мир по следующей причине: наш мир переполнен виртуальной спекулятивной ликвидностью, но ведь кто-то должен созидать и реальные блага. В природе, не исключая социальную, не бывает так, что все поголовно паразитируют друг на друге. Биологические паразиты иногда даже полезны, если они в меньшинстве.

Открытое и прозрачное по своим смыслам приглашение Россией международных участников к реализации такой парадигмы развития способно скорректировать искусственно созданное предубеждение в отношении России и русских как агрессивной нации, агрессивного государства, каковыми они никогда не были. Не нами, а известным мировым классиком истории (А. Тойнби) сказано: "На Западе бытует понятие, что Россия - агрессор... Хроники вековой борьбы... отражают, что русские оказывались жертвами агрессии, а люди Запада - агрессорами значительно чаще, чем наоборот" [Тойнби 1996: - 107].

Россия, открытая новым трендам глобального человеческого развития, выдвигает свое понимание глубинных истоков современных кризисных явлений мирового политического процесса, видение перспективы и путей гармонизации и гуманизации мира будущего.

Аудиторский отчет GAO. 2010. Доступ:

http://www.gao.gov/financial/fy2010/lGfrusg.pdf Богатуров А. Д. 2004. Истоки американского поведения. - Россия в глобальной политике, N 6.

Маркс К. и Энгельс Ф. Соч. Изд. 2-е. Т. 23.

Петренко Е. В. 2011. Мировой рынок деривативов. - Молодой ученый, N 10, т.1.

Составлено по отчетам The Futures Industry Association, Report on trading volume in the global listed derivatives markets, 2011.

Прогноз ИНЭИ РАН/РЭА, 2012 г.

Тойнби А. 1995. Цивилизации перед судом истории. М.: Издательская группа "Прогресс".

Федеральный резерв. 2011. Доступ: http://www.federalreserve.gov/generalinfo/foia/ emer-gency-lending-financial-crisis-20111206.pdf Якунин В. И. 2011. "Диалог цивилизаций" во времена глобальных трансформаций.

- Независимая газета. 28.12. Доступ: http://www.ng.ru/ideas/2011-12-28/6_dialog.html Якунин В. И. 2012а. Новый мировой класс - вызов для человечества. - Свободная мысль, N 5 - 6.

Якунин В. И. 20126. Политическое измерение мировых финансовых кризисов.

Феноменология, теория, устранение. М.: Научный эксперт.

Якунин В. И. 2012в. Политическая и экономическая конкурентоспособность Европы и России: возможности синергии. - VI Всероссийский конгресс политологов "Россия в глобальном мире: институты и стратегии политического взаимодействия ".

М.,МГИМО, 22 - 24.11.

Якунин В. И. 2013. К вопросу о причинах мировых финансовых кризисов: модель управляемого кризиса. - Информационные войны, N 1 (250).

A National Security Strategy of Engagement and Enlargement, б.г. Доступ:

http://www.au.af,mil/au/awc/awcgate/nss/nss-95.pdf Attali J. 1991. Millennium:winners andlosers in the comingworldorder. N.Y.:

RandomHouse.

United Nations Statistics Division и Всемирного банка/ GDP (current US$) б.г..

Доступ: http://data.worldbank.org/indicator/NY.GDP.MKTP.CD Lessa С. 2008. The Crisis in the USA and Its Repercussions in Brazil and the World.

20.10. Доступ: http://www.larouchepub.coM/eiw/pubiic/2008/2008_40 - 49/200S_40 - 49/ - 44/ibero.btmi "О ЧЕМ НЕВОЗМОЖНО ГОВОРИТЬ...": ФЕНОМЕН "НЕВЫСКАЗУЕМЫХ ТРЕБОВАНИЙ" И СОЦИАЛЬНЫЕ РИСКИ В СОВРЕМЕННОМ ОБЩЕСТВЕ Автор: К. В. Сергеев Источник ПОЛИС. Политические исследования, № 4, 2013, C. 32- Ключевые слова: общество, конфликт, насилие, риски, онтологическое требование, социальный концепт, модерн, демократия, идея, дискурс.

О чем невозможно говорить, о том следует молчать.

Людвиг Витгенштейн Смертным известно о настоящем.

Богам - начала и их концы.

О том, что близится, о предстоящем знают только, склоняясь над шелестящим листом пергамента, мудрецы.

Иногда им в их кельях, далеких от перипетий, чудится странный гул. И они в него вслушиваются, точно в мотив забытый.

Это - гул надвигающихся событий.

Населенье не слышит, как правило, ничего.

Константинос Кавафис Людвиг Витгенштейн, подводя черту под своим "Логико-философским трактатом", на его последней странице вывел седьмой и заключительный тезис: " Wovon man nicht sprechen kann, daruber muss man schweigen" - "о чем невозможно говорить, о том следует молчать". Для позитивистского ума это утверждение - гимн банальности, и одновременно базовое онтологическое утверждение, не усвоив которое, опасно приступать к исследованию мира. Для религиозного ума в этих словах содержится квинтэссенция откровения, которое требует отбросить лестницу, достигнув того, что рациональный человек назвал бы пониманием. Витгенштейн, я полагаю, не был ни мистиком, ни рационалистом. Он всего лишь загадал загадку, для верности заведя читателя в дантовский лес логики, чтобы в конце одним движением вывести его на ясную, освещенную светом понимания поляну. Те, кто увидят в его словах призыв к молчанию, ошибутся, ибо в них звучит призыв к ясности. Ясность - основа речи и корень мышления.

То, о чем невозможно говорить, есть всего лишь еще не проясненная тьма. Только осознав это, мы обретем свет и речь. Невозможность речи - такое же временное явление, такая же мыслительная иллюзия, как тонкое облако на солнечном диске. Лишь одно дуновение - и вновь солнце ослепительно светит.

СЕРГЕЕВ Кирилл Викторович, кандидат философских наук, директор программы "Институт италийских исследований" при Фонде "ФЕНИКС", член Союза российских писателей. Для связи с автором: dantesanai@gmail.com стр. Поговорим же о молчании. Кажется, эта тема неисчерпаема [см. Хайдеггер 2010]. О молчании сказано намного больше, чем о словах и звуках, и в этом я нахожу любопытный парадокс: тьма оказывается интереснее света. Или, быть может, тирания ясности страшнее глухих стен. Любой опыт понимания начинается с движения во тьме - там шаги мягче, движения легче, образы надежнее. Всему научиться из самого себя - это зажечь свет. Но не значит ли это, что вне тьмы невозможен огонь? Понимание - отнюдь не олимпийский факел, не предмет эстафеты. В этой борьбе за ясность, если угодно, выигрывает слабейший - он начинает с молчания. Ведь голос должен окрепнуть, а взгляд сфокусироваться, чтобы услышать свои слова, и увидеть свои образы.

Мне скажут, что стремление к ясности - основная черта нашего времени.

Пресветлый сумрак веры уже давно утратил власть над современным человеком;

башня нашего социального мира, чей шпиль по-прежнему стремится проткнуть небеса утопий, устремлена вверх чистейшим и прозрачнейшим порывом стекла и хрусталя;

наука, кажется, разъяснила уже большинство мыслимых явлений и твердой рукой ведет челн нашего познания к берегам скуки. Действительно, онтологически, если верить этому распространенному убеждению, современное общество стремится к ясности. Ясности во всем - в познании мира, в открытости социальных институтов, в высказывании любых убеждений. Если верить чужим словам, мы суть обитатели "Града счастья", где счастье и ясность - одно, как "мыслить" и "быть".

Но должны ли мы верить такому дерзкому утверждению? Если оно истинно, то для нас более нет тьмы, и загадка Витгенштейна любопытна для нас не более, чем опыт и лепет милетца и элейца. Итак, я спрашиваю - есть ли в наше время "то, о чем нельзя говорить"?

*** Современная социальная модель, которую можно было бы назвать "демократией модерна", покоится на идее ясности социального высказывания и прозрачности институциональных практик - это, так сказать, ее аксиомы. Ясность социального высказывания - залог соблюдения интересов всех и каждого, ибо без этой ясности невозможно представление "переговорных требований", которые, в свою очередь, обеспечивают баланс интересов. Незримые чаши весов общества, взвешивая эти суждения, пребывают в хрупком, но спасительном равновесии. Стоит лишь умолчать о свих интересах, высказаться "темно" - и равновесие нарушено, переговорная модель дает сбой, и люди начинают видеть мир как бы сквозь "тусклое стекло". Иными словами, тот социальный инструмент, что мы зовем демократией, перестает срабатывать.

Принято думать, что ясности социального высказывания способен помешать, прежде всего, страх. Страх, конечно же, не метафизический, но вполне земной - страх силы, физического принуждения. Социальное молчание, "безмолвствование народа" обычно представляется результатом репрессивной социальной модели, и стоит лишь разрушить такое силовое поле, как в тот же момент высказывание обретет ясность звучания. И, следовательно, возникнет переговорная ситуация.

стр. Можно ли вообразить ситуацию, когда утрата ясности социального высказывания не связана с силовым воздействием? Бесспорно. Более того, в данный момент мы все наблюдаем этот феномен в современном обществе.

Социальный протест традиционно может выражаться двумя способами - словом и делом. Слово - путь к переговорам, основа которых - формулирование социальных суждений. Дело - это насилие, порожденное "бессловесностью", молчанием или темнотой слов, а на самом деле - невозможностью вступить в переговоры. Эта невозможность означает лишь одно - взаимные требования онтологически несовместимы. Но самое удивительное: чтобы эту несовместимость осознать, высказывания не обязательно даже формулировать.

Исходя из только что сказанного мной, современное общество пребывает в мире и спокойствии: мы не слышим новых социальных суждений (т.е. конструктивных предложений по изменению социальной модели), и, к счастью, не наблюдаем молчаливого насилия над существующей социальной системой. И в то же время для всех очевидно, что никакого мира и спокойствия нет.

Прозорливый Кавафис, пытаясь для самого себя в далекой и спокойной Александрии поймать словом смысл времени, говорил о "странном гуле", который может расслышать в тишине дальновидный человек, и это - "гул надвигающихся событий". Мне представляется эта метафора удивительно верной. Нет слов, нет угроз, нет действий слышен лишь странный шум, бормотание, шорох губ, как будто бы поэт выборматывает еще неясную для него строку. Но этих "поэтов" - бесконечное множество. Каждый из нас такой "поэт", и вместе это бормотание рождает неясный, пока еще бессмысленный гул, который, как только обретет смысл, полностью изменит социальную реальность.

Гул - это метафора рождения нового социального концепта. Социальный концепт есть нечто большее, чем ясное социальное высказывание - то есть, попросту, политическое или социальное требование. Предполагается, что требование, как элемент переговорного процесса, может и должно вписываться в существующую социальную модель мира - иначе оно не может быть реализовано в рамках системы взаимных уступок.

Новый социальный концепт полностью меняет социальную реальность, правила игры, трансформирует до неузнаваемости весь общественный ландшафт. Момент рождения нового социального концепта - это одновременно и смерть любого переговорного процесса внутри общества, ибо концепт - тотален. Иными словами, онтологические требования, в отличие от политических, не предполагают возможность взаимных уступок, они внутренне абсолютно целостны, и живут лишь смертью отжившей - с точки зрения их создателей - онтологической модели.

Та "социальная немота", которая охватила современное общество два десятилетия назад, есть на самом деле затишье перед бурей. Стихийный, но слабый и немой протест, протест, по сути, непонятно против чего, без выдвижения политических и социальный требований, со странным ожиданием перемен, неясно чего и в какую сторону, и есть на самом деле "странный гул" Кавафиса. К этому невнятному бормотанию необходимо прислушаться. Но как - оно ведь, казалось бы, лишено смысла?

И это действительно важный вопрос. Как можно отрефлексировать новый социальный концепт, которого еще нет? Как можно интерпретировать стр. текст поэта, когда он еще не произнесен? И в то же время, как только новое онтологическое требование будет высказано - "стены рухнут", т.е. разрушатся иерихонские стены того "города счастья", куда нас поселила "демократия модерна", как думали - навечно. Необходимо предупредить удар: город, конечно же, нам не спасти, но можно хотя бы уберечь его от разграбления. То есть сохранить самое ценное, что дала средиземноморская культура - способность к индивидуальной рефлексии и власть над своим жизненным сюжетом.

В рефлексии и таится ответ на наш вопрос. Она - единственное орудие предугадывания "таинственного" концепта. Ведь на самом деле все просто - стоит лишь найти фундаментальную брешь в существующем социальном концепте, в современной социальной онтологии, и мы поймем не только ее слабость, но и увидим источник силы нового, только лишь нарождающегося концепта. Так мы с необходимостью предугадаем этот концепт.

*** Источник слабости в настоящем - это всегда исток силы в прошлом: такое утверждение справедливо для любого статичного объекта в меняющейся среде.

Социальный концепт по природе своей не гибок, и мы можем убедиться в этом на примере мировых религий. Смысл концепта - в его стабильности, он - столб, основание, броня. Вот этот-то концептуальный скелет нам и необходимо извлечь из онтологической модели "демократии модерна".

Цель демократии модерна (как, впрочем, и любой другой) - поддержание равновесной стабильности в обществе. Понятие равновесности здесь - ключевое, так как между "стабильностью" и "обществом" можно смело ставить знак равенства (ведь любая социальная пассионарность есть на самом деле динамическая стабильность, и именно об этом говорил Гераклит - "в изменении покоится"). Идею демократии лучше всего выразили бы воображаемые весы со сложнейшей системой из множества чаш, вечно пребывающие в идеальном равновесии (проблема, однако, в том, что в таких весах не было бы пользы). Но это равновесие не самоценно. Из него проистекает интереснейший вывод, осмыслив который, мы дойдем до самой сути демократии.

Жизнь живого существа полна риска. Животные пребывают во власти закона естественного отбора и подчинены логикам пищевых цепей, они бессильны перед природой и стихией. Человек же нашел лекарство от многих скорбей - разум позволяет ему противостоять природе и стихии, подчас весьма успешно, социум же, это гениальное изобретение неолита, дает ему возможность минимизировать и этологические риски, избегая множества угроз, исходящих от себе подобных. Итак, изначальная цель "изобретения" социума - минимизация жизненных рисков для его членов. Но ничто не бывает идеально, и социум сам по себе, исходя из своей логики, оказался новым источником жизненных рисков. В различные периоды его развития уровень этих новых рисков колебался - то минимизировался, то максимизировался. По сути, вся социальная история человечества - это история таких колебаний, и если бы удалось формализовать "единицу уровня риска" в социуме, мы получили бы более-менее объективный критерий описания истории человеческого общества.

Логично предположить, что любое общество стремится к минимизации рисков. Но как тогда объяснить эти колебания, в которых с очевидностью про стр. слеживается цикличность? По-видимому, это нужно связывать с типом внутреннего структурирования общества: если общество состоит из "индивидов личностей", то социальная модель, на наш взгляд, будет стремиться предельно минимизировать риски личности;

если же общество состоит из "индивидов-групп" (античный полис, средневековая деревенская община или городская корпорация), где интересы личности растворены в интересах группы, то мы увидим максимизацию рисков для личности, чтобы - опять-таки - минимизировать их для группы. Дихотомия "идеальной" демократической и авторитарной модели может быть описана именно в этих терминах - первая модель минимизирует риски единичного человека, вторая модель групповые риски в ситуации, когда "индивидуальностью" наделяется не единичный человек, но сообщество "обезличенных" людей. Впрочем, как показывает история, обе части этой дихотомии, согласно неумолимой логике, стремятся превратиться в свою противоположность, рождая платоновское "колесо правлений".

Теперь мы возвращаемся к демократии и ее "равновесности". На самом деле следствием, и одновременно целью этой равновесности оказывается (в теории, конечно же, в "идеальных условиях") предельная минимизация рисков единичного человека.

Идеальный баланс исключает любые непреднамеренные риски, ибо они мгновенно разрушают его. Это своего рода паутина, разрыв которой отдается колебанием во всех струнах, посылая сигнал тревоги. Социальный риск можно определить как применяемое к субъекту неправовое насилие. Создание крайне сложной и взаимоконтролируемой "социальной паутины" должно в идеале устранить такие риски. Таким образом, демократическая модель обеспечивает неприкосновенность индивида. Одновременно эта неприкосновенность личности обеспечивается и представителям социальных институтов, "магистратам", что создает несколько странную ситуацию: рядовой гражданин получает формальную защиту от неправового насилия (которой у него раньше не было), в то время как представителю государства гарантируется дополнительная защита в ситуации его профессиональной ошибки - то есть, по сути, гарантируется защита от ответственности.

Знаменитый тезис демократического права: "пусть лучше преступники избегнут наказания, чем пострадает один невиновный" в ситуации стремления к минимизации рисков - абсолютизируется. В любом "дееспособном" социуме - и это мы все прекрасно понимаем невозможна действительная реализация социального равенства, а, следовательно, люди, обладающие социальным капиталом (и в конечном счете - властью), всегда будут в более защищенной, более "неприкосновенной" позиции, чем те, кто таковым не обладают, или обладают в меньшей степени. При этом обладание властью прямо пропорционально важности тех социальных решений, которые принимают "магистраты" - ведь от этих решений зависит судьба тех, кто не имеет возможности прямо участвовать в принятии этих решений. Таким образом, оказывается, что в демократическом социуме принятие наиболее ответственных решений наименее наказуемо в случае их ошибочности.

Единственный механизм "наказания" - чисто этологический: это применение к представителю власти неправового насилия (ведь от правового насилия власть в любом обществе тщательно оберегается). И здесь уместно стр. вспомнить известную шутку Роберта Шекли о "контроле и балансе": в описываемом им воображаемом обществе носители власти вольны уничтожить любого человека, но при этом каждый человек в любой момент нажатием кнопки может взорвать бомбу, вмонтированную в медальон носителя власти, которым, собственно, носитель власти и маркируется. Такое положение вещей современному человеку, воспитанному на философии минимизации рисков, представляется чудовищным и едва ли не безумным:

ведь чувство "онтологической защищенности личности" ценится ныне превыше всего.

Существенно, однако, то, что эта защищенность не реальная, но онтологическая: идея неприкосновенности личности оказывается ценнее, чем реальная неприкосновенность.

Упомянутый мной "контроль и баланс" на деле может идеально защищать личность именно благодаря взаимной максимизации рисков, и такова же была суть ядерного противостояния супердержав, когда огромные риски обеих сторон на самом деле абсолютно исключали самоубийственное военное столкновение.

Итак, перед нами возникает оппозиция - идея неприкосновенности личности, на которой и строится вся социальная онтология модерна, и практическое отстаивание неприкосновенности личности, связанное с максимизацией личных рисков, в результате чего возникает естественный баланс рисков. Нетрудно видеть, что идея неприкосновенности личности полностью делегитимирует неправовое насилие, и современное общество отказывается признавать "этологические" способы социальной регуляции - считается, что в этом нет нужды. Всеобщее избирательное право и равенство всех граждан перед законом формально легитимируют любую избранную власть.

Следовательно, любая избранная власть не может быть тираничной. Следовательно, в современном обществе нет места и тираноубийству, равно как и любым насильственным действиям против власти. В то же время XX в. - это эпоха всенародно избранных тиранов, и в этом виден явный парадокс. Действительно, идея неприкосновенности и равенства людей на практике почему-то приводила к социальному апокалипсису. Результатом этого апокалипсиса становилось еще большее стремление к минимизации рисков, что, в свою очередь, вновь приводило к тяжелейшим социальным последствиям. В этом процессе есть своя логика, хотя и не очевидная, и моя цель сейчас - хоть немного приблизиться к ее прояснению.

Итак, я утверждаю, что основой современной социальной онтологии является стремление к "минимизации рисков". Минимизация рисков происходит через реализацию идеи неприкосновенности личности. Эта идея реализуется через делегитимацию неправового насилия - такой способ решения социальных проблем выносится за рамки дискурса, его "невозможно" не только рассматривать как социальный инструмент, но и вообще обсуждать, это становится своего рода "обсценной темой". Так рождается в обществе модерна онтологическая неприкосновенность личности. Однако же в ситуации естественного неравенства людей возникает неравновесность минимизации рисков: тот, кто обладает властью, получает такую же онтологическую неприкосновенность личности, как и любой человек, властью не обладающий. Власть в современном обществе - это право принимать решения за других людей. Риски, связанные с такими решениями, по определению очень стр. велики, и естественно ожидать, что человек, принимающий за других решения, принимает на себя и эти риски. Однако современная минимизация рисков делает удивительную вещь - она освобождает представителя власти от этих рисков. За решение, повлекшее гибель тысяч людей (но принятое в соответствии с признанной процедурой), носитель власти может быть снят с должности, в худшем для него случае - привлечен к суду, но ничто не угрожает ни его жизни, ни имуществу. Его риски минимизированы, и принимая любое решение, он понимает, что ему не придется "отвечать головой", т.е. он рискует несравненно меньшим, чем те люди, за которых он принимает решения.

Требования "этологического" наказания для такого человека, т.е. требования его "головы" будет воспринято в современном обществе в рамках доминирующей онтологии как варварство, как нарушение табу, как посягательство на идею неприкосновенности личности. О людях же, погибших по его вине, просто никто не вспомнит.

И здесь мы, наконец, подходим к самой сути проблемы: оказывается, что минимизация рисков даже в краткосрочной перспективе оборачивается их неожиданной максимизацией. Попросту говоря, идея неприкосновенности личности для носителей власти оборачивается их полной безнаказанностью, а для тех, кто не имеет власти - резкой максимизацией рисков. Эта максимизация не связана с установлением тирании, как следовало бы ожидать на первый взгляд. Речь не идет о массовых репрессиях или убийствах ради забавы. Здесь риски иного рода - а именно, риски от безответственных решений, в самом прямом смысле этого слова. Как только нарушается баланс между важностью решения и ответственностью за его принятие, возникает своеобразное "безумие власти" [см. Фуко 1997]. Социальное пространство превращается для принимающих решения в пространство игры, в виртуальное пространство, где герой имеет множество жизней, а все прочие персонажи - лишь иллюзия. Собственно, в такую иллюзию в ситуации минимизированных рисков для власти и превращаются все граждане.

Неожиданно перед нами возникает новая оппозиция понятий: демократии сейчас противостоит уже не тираническая власть, примеры которой нам хорошо знакомы из истории и признаки которой нам кажутся очевидными, но нечто иное, нам совершенно неизвестное - "безумная власть", не отвечающая за свои решения и играющая судьбами людей и государств, как если бы ее представители были детьми, играющими в компьютерную игру. Эта власть не столько стремится к бескрайнему обогащению или всемирному господству, сколько попросту не ощущает никаких социальных механизмов сдерживания вследствие тотальной минимизации своих рисков, а говоря простым языком - вследствие ощущения полной безнаказанности. Эта власть подобна избалованному ребенку из богатой семьи, который может позволить себе все что угодно в отношении слуг. Он не зол - он просто безнаказан. Так, на наших глазах образ "кровавого тирана" замещается безобидным на первый взгляд, но на самом деле предельно пугающим образом "безумного ребенка", способным сделать все, что угодно, и не несущим за это никакой ответственности. Воистину, наше время по Гераклиту стало "царствием ребенка".

Итак, чтобы зримо продемонстрировать процесс, когда минимизация рисков обращается своей полной противоположностью, я приведу три актуаль стр. ных примера. И начну я с феномена современного терроризма, рассмотренного под этим углом.

Историю терроризма мы можем проследить как минимум до эпохи архаической Греции, когда появление тиранических правлений привело к рождению института тираноубийства. Акт тираноубийства рассматривался не только как радикальное политическое действие, но и как акт символический, призванный внушить страх всем возможным тиранам в будущем. Именно в этом смысле мы можем говорить о терроризме как о воздействии страхом. Аналогичными примерами терроризма изобилует и римская история, как эпохи республики, так и эпохи принципата. Средние века в средиземноморском регионе, кажется, не знали терроризма, но он появился вновь вместе с ренессансными тиранами и тираноубийцами, а также религиозными войнами. В XIX начале XX вв. терроризм расцвел как средство борьбы уже не с государями, но с государствами, обозначив противостояние индивидуума и государственной машины. И вот, в конце XX в. возникает новый, современный терроризм. Формы его удивительны:

его жертвами оказываются не правители, принимающие решения, не исполняющие их чиновники, но - ни в чем не повинные простые граждане, при всем желании не имеющие возможность повлиять на принятие политических решений. Можем ли мы вообразить ситуацию, когда Равальяк убивает в Наварре семью крестьянина, чтобы заставить Генриха отказаться от немецкого похода? Или католика, направляющего свой пистолет не в грудь Вильгельма Оранского, а на простых горожан, чтобы тем запугать лидеров протестантов и заставить их вернуться в лоно истинной церкви? Всем бы это показалось полным абсурдом, ибо воздействовать страхом можно лишь на того, кто принимает решения. Так какова же логика современного терроризма?

Демократическая онтология предполагает нерасторжимую взаимосвязь всенародно избранного лидера и избравших его людей. Лидер, так сказать, наподобие картины Арчимбольдо должен состоять "из душ и чаяний" избравших его людей. "Смерть каждого человека умаляет и меня" - так должен думать, вспоминая Донна, идеальный премьер министр или президент демократического государства. На это, собственно, и рассчитывают современные террористы - по крайней мере, формально. Мы же, увы, не настолько наивны, чтобы принять эту идеальную, но никогда не существовавшую на практике модель на веру. На самом деле получается, что простой гражданин, делегируя избираемому "магистрату" свои помыслы и чаяния, делегирует ему и часть своей личной неприкосновенности [см. Agamben 1993]. И это, прошу заметить, мало чем отличается от классической абсолютистской модели, когда государство отождествляется с правителем, наследственным в том случае, и выборным - в нашем, и умереть за правителя - честь, ибо, умирая за него, умираешь за государство, за весь народ, и в конечном счете - за самого себя.

Таким образом, мы видим всеобщую минимизацию рисков: террорист меньше рискует, убивая случайного человека, а не главу враждебного ему государства;

глава государства перекладывает риски, а попросту - ответственность за свою политику на безразличных ему граждан, с которыми он через демократическую риторику "мистически отождествляется", и лишь простой человек, не имеющий власти остановить ненужную ему войну или выпустить стр. из тюрьмы не им осужденных людей, стремящийся только лишь к минимизации своих рисков и к неприкосновенности своей личности, во имя этой же неприкосновенности погибает во время террористического акта.

Вторым примером нам послужит современная стилистика ведения военных действий. Еще недавно бытовало мнение, что эпоха войн заканчивается. Теперь мы видим, что это не так, и проблема войны не потеряла своей актуальности.

Постнаполеоновские войны принципиально отличались от войн более ранних эпох, а войны современности не похожи на войны пятидесятилетней давности. В эволюции ведения войн есть своя логика, и она имеет прямое отношение к обсуждаемым нами проблемам.

Война есть ситуация максимальных рисков для человека, его максимальной личной незащищенности. Естественно, что современное общество стремится минимизировать риски: риски, но не войны. Вначале эта минимизация рисков затронула высший командный состав: Наполеон был последним правителем, лично участвовавшим в объявленной им войне, и разделявшим с остальными солдатами основной риск - риск потерять жизнь. В дальнейшем все те, кто объявляли войны, не разделяли военных рисков. Таким образом, для тех, кто принимал генеральное решение, война становилась виртуальностью. В наше же время не только президенты, принимающие решения о военных операциях, но и высший генералитет не участвуют в военных действиях, и более того - большинство из них никогда не оказывались на территории военных действий.

Принимая решения, за которыми с необходимостью последует смерть людей, они никогда не разделяли смертельного риска.

Минимизация рисков коснулась в наше время и простых солдат: во многих случаях их личное участие в военных действиях уже не требуется. Удаленные ракетные удары и бомбардировщики-беспилотники освобождают солдат от груза человеческой ответственности за убитых снарядами солдат противника и мирных жителей. В идеале современная война ничем не отличается от компьютерной игры: люди - это всего лишь точки на экране. Минимизация рисков минимизирует ответственность, и сам концепт неприкосновенности человеческой жизни, ради которого, собственно, риски и минимизируются, удивительным образом девальвируется.

Этот парадокс очень существенен. Люди, привыкшие принимать виртуальные военные решения и не имеющие опыта личной ответственности за их последствия, на самом деле социально опасны. Эта опасность иного рода, чем опыт немотивированной жестокости, приобретаемый людьми в результате реальных военных действий.

Виртуализация мира подталкивает людей к опрометчивым, непродуманным и в прямом смысле - безответственным, а иногда и безумным решениям. Прекрасный пример этому современные "демократические" войны на Ближнем Востоке и афганская война 1980-х годов. Риск же применения такой "виртуальной модели" в ситуации гражданских протестов может привести к таким последствиям, о которых не хочется даже и думать.

Наконец, третий пример - это реализация всеобщего избирательного права в современном обществе. Идея всеобщего избирательного права очень молода - ей не более двухсот лет, и любые ссылки на полисную культуру неправомочны - в эпоху расцвета афинской демократии допущенные к политической активности граждане составляли менее десяти процентов населения.

стр. В основе этой идеи, опять-таки, лежит стремление к минимизации рисков - на сей раз рисков политических: каждый гражданин имеет право участвовать в выборе тех, кто за него будет принимать социально значимые решения, и принимать "магистраты" эти решения будут от имени выбравших их граждан. Таким образом, фактом выбора "магистрата" каждый человек оказывается причастным к власти. Впрочем, мы прекрасно понимаем, что всеобщая причастность к власти (т.е. к процессу принятия решений) является такой же онтологической иллюзией, как и всеобщее равенство. То, что существует как концепт, как онтологическое утверждение, не всегда имеет отношение к реальности. Напротив, очень часто реальность ему противоположна.

Если представить себе идею всеобщего избирательного права крепостной стеной, окружающей мир минимизированных рисков, то изначально она уже имеет две бреши, таящих смертную опасность для обитателей крепости. Первая из них - это изначальная ложность утверждения о том, что избиратель оказывает воздействие на принятие решений через избранного им представителя. Каким образом избиратель может контролировать каждое "частное" решение, принимаемое "магистратом"? Конечно же, никаким.

Следовательно, "нерасторжимая связь" избирателей и избранного ими "представителя" не более чем красивая, хоть и пустая метафора, или, правильнее сказать, политическая мифологема. На это можно ответить, что избиратели не обязаны контролировать каждое решение своих "представителей" - достаточно лишь выбрать профессионала, умеющего принимать верные решения. И здесь мы наблюдаем вторую брешь - на каких основаниях можно утверждать, что большинство граждан квалифицированно разбираются в "социальной науке", и смогут отличить человека, "умеющего принимать правильные решения", от пустого мечтателя или корыстного популиста? Может ли быть всенародным голосованием из множества кандидатов определен один, способный решить сложнейшую математическую теорему? И можно ли простым большинством голосов непрофессионалов отличить безумное изобретение от инновационного? Конечно же нет, ибо для этого необходимы нетривиальные профессиональные знания. Идея всеобщего избирательного права, на самом деле, столь же абсурдна, как и приведенные мной примеры:

непрофессионал никогда не сможет оценить профессионала и отличить его от "самозванца". Скорее уж, его выбор падет на такого же непрофессионала, как и он сам, ибо он будет, так сказать, "когнитивно близок" избирателю.

Моя цель - отнюдь не критика идеи всеобщего избирательного права, этот вопрос давным-давно обсуждался весьма уважаемыми философами [см. Виндельбанд 1904];

меня лишь интересуют те логические последствия, что проистекают из этой идеи, "минимизирующей социальные риски", как думали ее создатели. На самом деле ситуация неквалифицированного выбора (а квалифицированным он не может быть по определению, ибо требует не "народной смекалки", а специфических профессиональных знаний) создает механизм "негативного отбора", когда представители власти оказываются "неквалифицированны" по определению, и именно поэтому они и избираются столь же неквалифицированными избирателями. (В этом смысле проблемы подтасовки на выборах как бы и не существует - выборы, ввиду своей "неквалифицированности", уже нелегитимны.) стр. Неквалифицированные "магистраты" оказываются неспособными поддерживать жизнедеятельность государства: не понимая логики социального механизма, они не только не подпитывают его, "не следят за колесами и шестеренками", но и вносят в него элементы институциональной шизофрении, пытаясь убрать из рабочего механизма нужные детали и вставить детали случайные, нарушающие работу государственной машины. Таким образом, стремление к минимизации социальных рисков через модель "свободных и всеобщих выборов" в реальности приводит к резкому возрастанию этих рисков1.

*** Примеры, приводимые мной, можно было бы умножать до бесконечности. Все, о чем я говорил, абсолютно очевидно любому вдумчивому человеку. И в то же время, вся эта проблематика почему-то не является предметом открытого дискурса в современном обществе. Общество модерна консервативно, но оно отнюдь не тоталитарно, и, следовательно, "заговор молчания" вокруг проблемы минимизации/максимизации рисков не может быть объяснен страхом государственных репрессий. Здесь дело в чем-то ином.

Любая социальная онтология есть совокупность допустимого дискурса [см. Фуко 1994]. Иными словами: наша картина мира - это все то, о чем мы можем говорить. Нет никакого внешнего репрессивного механизма, ограничивающего наш дискурс - он ограничивает себя сам. Он - та почва, из которой растет дерево нашего мышления. Мы мыслим, исходя из этой онтологии, и ее границы - это границы нашего мышления. Если говорить о нашей социальной онтологии, то ее границы настолько очевидны, что, по сути, не ясны, ведь очевидность всегда ускользает от нашего взгляда. Антропологическая модель, возникшая после Французской революции, представляется нам настолько очевидной и незыблемой, что сама мысль о возможности иной онтологии повергает нас в смущение, и, в конечном счете, обрекает на немоту. Вот простой пример: идея прав человека нам кажется абсолютной истиной, и если кто-то публично усомнится в этих правах, он будет сразу же подвергнут социальному осуждению, его, так сказать, "изгонят из хорошего общества" - а ведь этой идеи нет и двухсот лет, и в то же время история этих двух столетий - это история чудовищного попрания этих прав при их беспрестанном провозглашении. Дело не в реальной социальной практике - дело в идеях, формирующих дискурс и определяющих пространство для слова и немоты.

Но идеи, противоречащие практике, не могут быть вечны, какова бы ни была их красота - вспомнить хотя бы историю заката христианства в Европе. Сквозь разделяемую всеми нами онтологическую модель начинает просачиваться невнятный шепот, слышимый лишь мудрецами александрийского поэта. И этот неясный шепот предвестник крушения существующей социальной онтологии.

Вернемся к нашей реальности. Мы все с очевидностью видим, чувствуем, понимаем, что онтологическая модель, основывающаяся на стремлении к минимизации рисков и абсолютизации индивидуальной неприкосновенности, на наших глазах превращается в свою полную противоположность. Лишив 1 Ср. понятие суверенности у Батая [Батай 2002].

стр. всех рисков выборных магистратов, обладающих властью, мы стремились обезопасить простого человека от тирании. От тиранической власти мы его обезопасили но не обезопасили от "власти безумия", в основе которой лежит полная "виртуализация" мира. И вот уже человек начинает понимать, что единственный способ обуздания такого рода "безумия властей" - это привнесение в их жизненное пространство личных рисков, которые приведут к стремительной рационализации их решений - тем более что "риски" в жизнь простого гражданина вошли уже давно.

Итак, я, наконец, отважился сформулировать то "невысказуемое" онтологическое требование, которое движет не только социальную протестную активность, но все чаще и чаще возникает в разговорах, интервью, статьях, звучит по телевидению и читается в Интернете. Это требование - максимизирование личных рисков людей, обладающих властью как способ рационализации их системы принятия решений. Мы видим множество случаев чудовищной коррупции судебной системы и уже отказываемся верить в возможность ее скорейшего обновления. Следовательно, возникает мысль о необходимости внесудебного наказания виновных. Но эта мысль не может быть высказана - ведь это в чистом виде призыв к абсолютно варварским в нашем понимании внесудебным расправам, которые не могут иметь место в цивилизованном обществе. Эти мысли мешает высказывать и закон - ведь это действительно открытый призыв к нарушению социального порядка, наказуемый в соответствии с уголовным кодексом.

Препятствует этому и наша врожденная социальная онтология - идея презумпции закона, неприкосновенности личности, наконец, отвращение к "варварским обычаям, навсегда побежденным демократией". (Стоит отметить, что царствующая в современном обществе политкорректность есть не что иное, как стремление общества - а отнюдь не государства защитить существующую социальную онтологию.) И тем не менее невнятный гул уже слышен, и это - "гул надвигающихся событий".

Этот гул, это невнятное бормотание услышать нетрудно - стоит лишь прислушаться к голосам восточных революций и социальных волнений, в том числе и имевших место в России еще совсем недавно. Общим местом является суждение о том, что протестующие "не знают, чего хотят" - у них практически нет политических требований, и следовательно, на них не стоит обращать внимание, это всего лишь "рассерженные горожане". Проблема, однако, в том, что у протестующих есть требования, и они куда как серьезнее и радикальнее, чем всем хотелось бы думать. Просто эти требования - не политические, а онтологические.

Политическое требование легко высказать, особенно в нашем относительно либеральном современном мире, ибо политические требования - это всегда приглашение к переговорам. Формулируя их, протестующие дают понять, что они сосуществуют с властью на одном концептуальном поле, у них, по сути, единая онтологическая модель, из которой следует единый дискурс. Онтологическое требование не может быть высказано, ибо этому препятствует не тирания отдельных индивидов, но власть существующей онтологии. Высказать онтологическое требование это значит похоронить существующую социальную онтологию. И это значит - разрушить единственное воз стр. можное поле для переговоров. Переговоры, в рамках которых осаждающие требуют от осажденных перевешать друг друга - невозможны, ибо это уже не диалог, стремящийся к консенсусу, но - чистое насилие.

То, что мы наблюдаем сейчас - это ситуация рождения новой социальной онтологии, которая решительно отвергнет примат минимизации рисков и заставит всех людей отвечать за их решения. Пока это требование не высказано, в обществе будет царить видимое спокойствие, сродни затишью перед бурей, или прояснению сознания перед смертной агонией. Сейчас мы пребываем в ситуации возможных переговоров, и "война онтологии" еще не объявлена. Но это затишье не должно вселять успокоение в то "население", которое "не слышит, как правило, ничего". На самом деле, "невидимая катастрофа "уже произошла, и смена онтологии уже стала неизбежной.

Все сказанное мной не может быть доказано наверняка, но оно, я полагаю, и без моих слов ощущается читателем. Моя попытка сформулировать "невысказуемое" онтологическое требование и утверждение о близости "онтологической войны" - отнюдь не призыв к радикализации, и тем более - к нарушению закона. В этом нет экстремизма.

Наоборот - упреждение формулирования новой социальной онтологии позволит тем людям, в ком она только лишь рождается, только лишь формулируется, посмотреть на нее отстраненно, как на мыслительный концепт, а не как на непреложную ментальную реальность. Не следует страшиться гула надвигающихся событий - о нем следует задуматься.

В конце концов, Витгенштейн был прав - пока нет слов, нет и новой реальности. Но время немоты прошло, слова рождаются в воздухе. Об этом уже можно говорить, и потому нам не следует молчать. Батай Ж. 2002. Суверенность. - Проклятая часть. М.:

Ладомир.

Виндельбанд В. 1904. Прелюдии. Философские статьи и речи. СПб.: Издание Д. Е.

Жуковского.

Фуко М. 1994. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. СПб.: A-cad.

Фуко М. 1997. История безумия в классическую эпоху. СПб.: Университетская книга.

Хайдеггер М. 2010. Что зовется мышлением? М.: Академический Проект.

Agamben G. 1993. Infancy and history: on the destruction of experience. L., N.Y.: Verso.

ОБ ОТНОШЕНИИ МОРАЛИ И ПОЛИТИКИ. Часть I Автор: В.

Хёсле Источник ПОЛИС. Политические исследования, № 4, 2013, C. 45- Публикуемый текст представляет собой первую часть перевода фрагмента из книги "Мораль и политика. Основы политической этики для XXI столетия" (Hosle V. Moral und Politik: Grundlageneiner Politischen Ethikjurdas 21. Jahrhundert. 1997. Mtinchen: "Beck")1.

Ключевые слова: власть, политическое, кратическое, мораль, этика, нравственность, моральность.

О ПОНЯТИЯХ ПОЛИТИЧЕСКОГО И О ПОНЯТИЯХ МОРАЛИ 1.1 ПОЛИТИЧЕСКОЕ И КРАТИЧЕСКОЕ В демократиях партий можно иногда услышать от профессиональных политиков, что они не понимают законодательной инициативы своего партийного товарища (и по совместительству - внутрипартийного соперника) - "ни по существу [sachlich], ни политически". Бросается в глаза это сочетание "по существу" и "политически", как если бы это были разные понятия. Но законодательные инициативы по сути своей относятся к тому, что хорошо для государства: и поскольку государство по-гречески означает "полис", следовало бы предположить, что "по существу" означает в данном случае то же самое, что и "политически". Однако здесь это явно не так. Что же понимается тогда под "политическим"? Одну подсказку дает нам тот факт, что сегодня говорят о "политике" не только государств, но также частных предприятий, даже о "политике" преступной организации, разлагающей государство. "Политика мафии" - это и без пояснений всем понятное выражение. Напротив, понятие "политический (судебный) процесс" предполагает, что не любая деятельность государства может быть названа "политической", ибо все рассматриваемые в суде процессы являются просто государственными3. Так что же подразумевается здесь под "политикой"? Очевидно, что слово "политика" относят ко всем мероприятиям какой-либо организации (или, при ХЁСЛЕ Витторио (HOSLE Vittorio), немецкий философ, профессор философии, немецкого языка и политической науки, а также директор-основатель Института перспективных исследований в университете Нотр-Дам (США). Для связи с автором:

spotselu@mail.ru 1 Текст [см. Hosle 1997: 94 - 125] публикуется с любезного разрешения автора и издательства. Перевод выполнен доктором политических наук, профессором факультета социологии и политологии Южного федерального университета Сергеем Петровичем Поцелуевым при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда в рамках исследовательского проекта "Моральные фреймы современных политических идеологий: опыт интегративно-когнитивистского анализа "(проект N 12 - 03 - 00401а).

Комментарий переводчика будет опубликован следом за второй частью фрагмента из книги В. Хёсле в одном из ближайших номеров журнала "Полис".

2 Заметим, дабы предотвратить ложные ожидания: в этом разделе речь идет только о прояснении понятий, а не о легитимации политического или обосновании морального как самостоятельных сфер. Последнее возможно только в том случае, когда уже стало ясно, как применяются понятия (здесь и далее, если не указано иначе, - прим. авт.).

3 Даже не все процессы по делу "предателей Родины" могут рассматриваться как политические, по определению, процессы.


стр. известных условиях, лица), которые должны служить ее властным интересам4.

Аналогичным образом, процесс называется "политическим", если решающее значение в нем имеют властные интересы, а не собственно юридические аргументы, или когда результаты этого процесса приводят к важным последствиям для распределения власти (особенно в государстве). В приведенном выше примере дают, стало быть, понять, что определенная законодательная инициатива не является хорошей (т.е. по существу верной) для государства, как не отвечает она и интересам сохранения или расширения власти.

Правда, понятие власти требует субъекта, к которому эта власть относится;

и упомянутая выше формулировка вольно или невольно оставляет открытым вопрос о том, о чьей власти идет речь: о власти партийного друга (противника), о собственной власти или о власти их общей партии в данном государстве. Вероятно, речь пойдет о последнем случае - если судить, по крайней мере, по выраженной претензии - ведь мер для усиления собственной власти упомянутый критик вряд ли может ожидать от своего противника. А если бы критик думал о власти последнего, он бы тогда в качестве друга обратился с добрым советом к его благоразумию. Но если такая критика высказывается публично, она может означать только одно: данная законодательная инициатива не является хорошей для государства, и электоратом она не будет воспринята позитивно, а от него ведь зависит власть данной партии.

Это указание на словоупотребление (которое хоть и не всегда, но часто служит лакмусовой бумажкой для значительных изменений в истории сознания) может быть потому поучительным, что оно в какой-то мере на деле проверяет рассмотренный выше тезис о развитии отношения морали и политики. Древний грек сразу бы и не понял упомянутый оборот ("ни по существу, ни политически")5;

а если бы ему объяснили его смысл, он был бы удручен тем обстоятельством, что понятие политического отделилось от того, что является по сути верным для государства. Это не значит, что грекам были неизвестны бои за власть;

но они не относили к ним понятие политического. Чтобы впредь избегать понятийной путаницы, следует в последующем ограничить понятие политического до определенного круга дел, относящихся к государству, а для обозначения феноменов, имеющих дело с борьбой за власть, применять термин "кратический" [kratisch]. Этот термин образован от греческого слова, которое больше всего соответствует "власти" [Macht] (более точного эквивалента, как известно, не существует). Следует, далее, обратить внимание на различие между "кратическим" и "кратологическим", которое соответствует различию между "политическим" и "политологическим": властные люди ("кратики") обладают кратическим талантом, а их аналитиков следует называть "кратологами"6. Очевидно, что не все кратики обладают 4 В "Политике как призвании и профессии" Вебер определяет политику как стремление к власти внутри государства или между государствами: "Итак, 'политика', судя по всему, означает стремление к участию во власти, будь то между государствами, будь то внутри государства между группами людей, которые оно в себе заключает" [Weber 1988а:

506]. (См. также: [Вебер 1990: 646]. - Пер.). Г. Лассуэлл и А. Каплан отождествляют политическое с властным аспектом в социальных целостностях, особо не выделяя при этом государства [Lasswell, Kaplan 1969: XVII].

5 Ср. хотя бы: [Liddel, Scott 1961: 1435]. См. выше:.

6 Этому различию я обязан критике со стороны моего друга Давиде Шелцо [Davide Scelzo].

стр. кратологическими способностями, равно как не все кратологи одарены кратическим талантом - подобно тому, как хороший политолог не обязательно должен быть хорошим политиком, и наоборот.

В наши дни кратическое и политическое чрезвычайно тесно друг с другом связаны - настолько тесно, что нетрудно объяснить омонимию в слове "политика". Ибо, с одной стороны, конечной властной инстанцией - по меньшей мере, с правовой точки зрения является государство, во всяком случае, государство Нового времени с его монополией на легитимное применение насилия. Кто стремится к власти, тот почти принудительно будет искать возможности овладеть и государственной властью;

в этом отношении кратическое неизбежно ссылается на политическое. И наоборот, политикой нельзя заниматься без кратических способностей - уже потому только невозможно, что мы все еще живем среди множества государств, ведущих друг с другом борьбу за власть. И даже в универсальном государстве приход к власти или защита от конкурентов уже приобретенной власти были бы без властной борьбы невозможны и даже нежелательны (если считать значимым принцип конкуренции).

Но хотя кратическое и политическое пересекаются, все же очевидно, что они не конгруэнтны. С одной стороны, кратическое шире политического: есть такая борьба за власть, которая не ведется ни за власть в государстве, ни за власть между государствами, а потому не может быть обозначена "политической" борьбой (согласно терминологии данной книги). Политическая борьба за власть есть особый случай кратического - правда, как мы уже сказали, исключительно важный особый случай, так как в нем, в конце концов, достигают своего апогея все бои за власть. Различие и взаимосвязь между политическим и кратическим становится очевидным, если, помимо прочего, учесть популярность, какой порой пользуются на менеджерских курсах дальневосточные военные трактаты - к примеру, классический труд китайца Сунь-Цзы о войне или произведение японца Мусаси о поединке на мечах, равно как исследование Клаузевица "О войне". Так как по своему исходному смыслу трактат Сунь-Цзы носит военно политический характер, а сочинение Мусаси обсуждает лишь техники владения мечом и с политикой ничего общего не имеет, успех этих текстов в кругу менеджеров, никогда не бывавших на поле боя, объяснить не так просто. Однако упомянутая популярность доказывает, что некоторые идеи, развитые в военном контексте, обнаруживают общую кратологическую природу;

к властной борьбе внутри компании они относятся не меньше, чем к борьбе за власть между государствами, ведущейся с применением физического насилия. Требование Мусаси "стать противником", что значит "представить себя в положении противника, мыслить с его точки зрения", значимо для любой борьбы за власть, независимо от того, ведется она мечом или словом7. Впечатляющим подтверждением межкультурной общезначимости многих таких советов является тот факт, что их можно порой обнаружить, причем почти в идентичной форме, в текстах совершенно разных культур. Так, мы встречаем понимание того, что не следует слишком злить уже поверженного врага, 7 Ср. [Musashi 1983:108]. См. также [Musashi 1983:104]. Я сознаю, что цитируемое издание, будучи немецким переводом с английского перевода, не отвечает научным критериям. Но для общего указания оно может сгодиться. (См. также главку "Стать противником" в русс, изд.: [Мусаси2006]. - Пер.).

стр. дабы не пробуждать в нем сил отчаяния, у Сунь-Цзы8, в "Артхашастре" Каутильи [The Kautiliya-Arthasastra 1988: 10.3.57]9, у Геродота [Herodotus 1927: 108]10, а также у европейского мастера кратологии Макиавелли [Machiavelli 1984: III, 12.18 f., 505 f.]11.

Существенно, однако, что данный совет только тогда может считаться кратологическим, когда он восходит к постижению природы властной борьбы, а не к моральному размышлению. И в самом деле, одно добавление в тексте Сунь-Цзы подтверждает наше кратологическое толкование. Там говорится, что при определенных условиях врага целесообразно уничтожить, а именно когда нет оснований опасаться пробуждения в нем сил отчаяния12. Аморальность, стало быть, есть существенная черта чистой кратологии. И она совместима с двумя вещами, которые на первый взгляд ей противоречат. Во-первых, кратологические советы могут вполне согласовываться с моральными правилами - важно, однако, что это соответствие случайно, и ничего в разнородности кратологических и моральных принципов от этого не меняется. Кратологу важно знать то, что полезно для сохранения и расширения власти;

моралисту же - что должно делать независимо от конкретных интересов. Если позиция "щадить жизнь противнику" отвечает, при определенных условиях, собственным властным интересам, тогда и чистого кратолога может устраивать позиция моралиста, требующего того же самого независимо от всех частных интересов. И некто поступил бы непоследовательно кратически, а прежде всего аморально, когда он, руководствуясь этим соответствием, совершил бы поступок, который не только попирает мораль, но и противоречит собственным интересам. (То, что такие люди существуют, есть очевидность, указывающая на глубинные связи в человеческом духе, о которых нам предстоит еще подробно поговорить в главе 4.4.4.2. Здесь они не существенны, поскольку здесь речь идет лишь о понятии кратического, а не о том, существуют ли люди, поступающие сугубо кратически, и тем более не о том, каким образом чисто кратическая установка образуется генетически.) Во-вторых, следует заметить, что упомянутое соответствие между кратическими и моральными требованиями перестает быть случайным, коль скоро под моралью понимается нечто отличное от того, что я до сих пор понимал - ибо, как это еще будет показано далее, слово "мораль" является не менее омонимическим, чем слово "политика". Если термин "мораль" обозначает лишь фактические убеждения данной культуры относительно высших норм, которые должны быть значимыми [gelten], тогда в нормальном случае может и даже должен существовать кратологический совет: приспособиться к этой морали или, по меньшей мере, выглядеть к ней приспособленным;


приспособленным, конечно, не по причине объективной идентификации с этими нормами, а потому, что слишком грубое их нарушение может отрицательно сказаться на собственной репутации и тем самым - на собственной власти [ср. Machiavelli 1986:18.4f., 157f.]13. Co сказанным совме 8 Ср. [Sun Tzu 1989: 35];

[Sun Tzu 1988: 55 f.] Данное сочинение доступно мне лишь в немецком и английском переводах, но поскольку эти переводы в некоторых местах сильно отличаются друг от друга, я цитирую их оба. (См. также: [Сунь-цзы 2000: 161]. Пер.) 9 См. также [Артхашастра 1993: 420]. - Пер.

10 См. также [Геродот 2004: 453]. - Пер.

11 См. также [Макиавелли 1998: 442 и далее]. - Пер. 12 См. [Sun Tzu 1988: 47 f.].

Этого места нет в немецком переводе.

стр. стимо то, что при определенных обстоятельствах с моральной точки зрения может позволяться, даже предлагаться, приобретать кратическое мастерство. Ведь отправление власти само по себе не является безнравственным;

оно может даже становиться обязанностью;

и тогда задача состояла бы в том, чтобы содействовать требованиям морали посредством кратологических требований. Однако сама по себе кратология такую задачу не ставит.

Из развиваемого до сих пор понятия кратического следует, что по своему объему данное понятие не только больше, но, с другой стороны, и меньше по сравнению с понятием политики. Ведь это понятие, - во всяком случае, как мы его здесь в дальнейшем будем употреблять, - ни в коем случае не имеет дело исключительно с одной только борьбой за власть. В целом бои за власть обычно (хотя и не всегда) ведутся ради цели, выходящей за пределы самой властной борьбы;

и к идеологии всех политических сражений за власть с необходимостью относится претензия на то, что они ведутся из-за существенных разногласий. Ныне же понятие власти - как мы это еще увидим - подчас применяется таким образом, что любую интерсубъективную структуру обозначают как "властно определенную" [machtbestimmt];

однако из-за этого понятие власти утрачивает свою остроту и дифференцирующую силу. Конечно, можно сказать, что и в политико экономических решениях речь идет о власти, потому что они обычно по-новому определяют распределение экономической власти. Однако, во-первых, речь в этих решениях идет не только об этом (но также об экономически эффективном или справедливом распределении), и, во-вторых, при этом, как правило, не говорится о власти субъекта политико-экономических решений, даже если упомянутое перераспределение власти, возможно, и повлияет на его позицию. О чем здесь идет речь - так это о тривиальном понимании того, что деловые способности, в которых нуждается политика, не редуцируются к способностям кратическим. Правовая политика, экономическая политика, политика в области здравоохранения и защиты окружающей среды, оборонная и внешняя политика -все они требуют определенных экспертных знаний (юридических, экономических, медицинских, экологических, военных). Эти знания возникают из логики соответствующей предметной области и выходят за рамки способности реализовывать свою волю - как бы ни было верным и то, что вытекающий из этих экспертных знаний авторитет сам по себе может быть властным фактором. (Правда, надо признать, что в международной сфере кратология не только учит проводить правильную политику, но даже отчасти значима для определения самой правильной политики - именно потому, что внешнеполитическая сфера имеет дело, помимо прочего, с борьбой за власть между государствами14. Это - одна из двух причин, почему великие политики почти все 13 См. также [Макиавелли 1998: 109 - 110]. - Пер.

14 Г. Моргентау, также понимая внешнюю политику, да и политику в целом, в значительной мере из перспективы властной проблематики, приписывает политический характер далеко не всем видам деятельности, осуществляемой государством в отношении других государств [Morgenthau, Thompson 1985:31 f.]. Так, согласно Моргентау, только внешняя политика заслуживает имя политики, поскольку она явным образом занимается вопросами распределения власти - в отличие, к примеру, от чисто экономически мотивированной внешней политики, которую, по его мнению, вообще нельзя называть политикой. Я же в дальнейшем буду в таких случаях говорить о "внешней политике", а в первом случае - о "кратически мотивированной внешней политике".

стр. гда обладают особым талантом к внешнеполитическим делам. Вторая причина относится к исключительному значению блага, сохраняемого посредством внешней политики, - к миру.) Важно в связи с этим то, что здесь еще не предполагается никакой теории о том, чем являются морально легитимные государственные цели;

подразумевается лишь, что то, что фактически признается гражданами в качестве государственной цели, обычно не сводится к триумфу в борьбе за власть. Пока что у нас нет нужды задаваться вопросом, является ли экономический рост легитимной целью государственной политики. Существенно лишь то, что облегчить или затруднить экономический рост невозможно без экономических знаний. Подобно тому, как успешному в карьере работнику фирмы можно приписать кратические способности, не будучи уверенным относительно его экономической компетентности, так и занятие более высоких государственных должностей ни в коем случае еще не доказывает наличия компетентности, направленной на государственные цели, однако часто - присутствие кратического ума. (По меньшей мере, до тех пор, пока существует много конкурентов за обладание этими должностями, а владелец должности не является марионеткой влиятельных лиц в тени, которые в этом случае сами тогда обладают кратическими способностями.) Правда, нелегко ответить на вопрос, в чем, собственно, состоит политическая компетентность в высшей своей форме - ибо она с очевидностью не является одной только экономической, юридической или военной компетентностью.

Сверх того, осмелимся предположить, что речь при этом идет о правильном посредничестве между различными государственными целями. Тот, кто не обладает такой способностью, может стать хорошим начальником отдела, однако никогда - выдающимся главой правительства. Здесь следует также упомянуть, что на основе типично современной склонности к рефлексивным структурам часто (но только не в этой книге) под "политикой par excellance" понимается то, что в отличие от экономической, научной, внешней и т.д. политики можно обозначить посредством не очень благозвучного, но объективно необходимого слова "политическая политика" [Politikpolitik] (или "мета политика")15. Под этим термином подразумевается политика, которая занимается самими государственными органами и государственным регламентированием рамочных условий политики - к примеру, разбирается с требованиями принять закон о партиях или провести избирательную реформу, в целом - с требованиями изменить не гражданское или уголовное право, а право конституционное. Очевидно, что такого рода политическая политика обнаруживает свою кратическую значимость скорее, чем, например, экономическая политика;

однако и она не может быть сведена к кратическому элементу, поскольку и в ней находят проявление принципы компетентности.

Ясно, однако, что даже высочайшая компетентность не может действовать без кратических способностей и что только великие политики могут со временем 15 Достойная восхищения Ханна Аренда обнаруживает, при всем ее прославлении античного полиса, свою принадлежность к модерну именно тем, что под политикой она понимает, прежде всего, политическую политику, тогда как политически релевантные деловые вопросы вроде экономической, научной и пр. политики полностью оставляет без внимания. Термин "политическая политика" [Politikpolitik] применяет, к примеру, Р.

Уберхорст. См. [Ueberhorst 1986:202 - 227].

стр. обладать и тем, и другим16. Впрочем, нет никаких оснований утверждать, что существуют кратические таланты как таковые, которые могут реализовываться во всех социальных системах. Есть, конечно, определенные умения, которые везде образуют необходимые условия для восхождения к властным позициям. Однако это не значит, что существует некое сочетание способностей, которого бы для этого хватало. Очень даже может быть, что некто, желая утвердиться при монаршем дворе, нуждается в определенных качествах, которые в условиях демократии неизбежно привели бы его к краху, и наоборот. В любом случае, для удовлетворительной теории политики одинаково незаменимо исследование как кратических способностей, так и политической компетентности. И если ошибкой Платона было стремление затемнить кратическое измерение политики, то еще более роковой односторонностью большинства политических мыслителей XX столетия было игнорирование ее делового измерения. К примеру, Карл Шмитт схватывает в своем труде "Понятие политического" исключительно только аспекты понятия критического, для которого противоположность друга и врага действительно играет ключевую роль.

Под "политикой" я понимаю, стало быть, действия, которые направлены на определение и/или осуществление государственных целей17. О каких целях при этом идет речь - мы пока не обсуждаем;

защита от внутреннего и внешнего насилия наверняка является такой целью, но целью не единственной. Так как определение является задачей теоретической, наша дефиниция подразумевает, что публичное занятие политической философией следует также рассматривать как политику. К такому мнению, по-видимому, склонялся и Платон [ср. Plato 1900 - 1907: 521 d]18, утверждая, что Сократ был самым выдающимся афинским политиком, по меньшей мере, своего поколения. Это мнение уже из формальных оснований не следует считать неудачным;

да и по содержанию не является ошибочным утверждение, что для политической судьбы Афин и даже всех европейских государств Платон был существенно более важной фигурой, чем осуждавшие его политики.

Точно также можно разделять убеждение, что решение ступить на стезю церкви, которое на закате Римской империи принимали некоторые отпрыски римской аристократии, было отчасти политическим решением. Бывают ситуации, когда для будущего 16 В современном словоупотреблении "государственными деятелями" называют лиц, имеющих деловые и кратические способности, тогда как термин "политик" применяют для людей, наделенных исключительно кратическими талантами. Я не разделяю такого словоупотребления и называю карьериста, который умеет добиться успеха в госаппарате, не утруждая себя предметными вопросами, "политическим карьеристом". Аналогичное относится и к другим сферам. Главврач, например, помимо медицинской компетентности, нуждается в качествах руководителя, т.е. в кратических способностях. Среди всех художников это в особенной мере относится к режиссеру. Это объективно необходимо, а потому не подлежит осуждению. Печально лишь то, когда ключевые позиции в клинике, в художественном или научном предприятии попадают в руки медицинских, эстетических или научных кратиков.

17 Проблема этой дефиниции состоит в том, что не все культуры имеют государство, хотя все они политически активны. (Ср. далее гл. 6, в особенности 6.2.2.1.) Определение политики как "способов человеческой деятельности, посредством которых продолжается или разрешается конфликт между общим благом и групповыми интересами, с постоянным вовлечением власти или борьбы за власть" [Schwartz et al. 1976: 189] уходит от данного возражения. Решающим, правда, является то, что заключительная часть данного определения относится к коллективному применению власти, воспринимаемому в качестве легитимного.

18 См. также [Платон 1968: 358]. - Пер.

стр. государства можно сделать больше, учреждая орден, чем поддерживая империю19, и очень может быть, что в современном положении западных демократий установка главных ориентиров для политики грядущих десятилетий совершается не в министерствах, а в обществе. Если делегитимация существующего порядка есть неотложная политическая задача, тогда в первую очередь она должна решаться вне государственных органов. Во всяком случае, было бы заблуждением с тяжелыми последствиями полагать, будто политика возможна только как действие государственных органов. И нет большего ущерба для продолжительной перестройки государства, чем жадное стремление занять общественные позиции раньше, чем начались необходимые изменения в самом обществе. Это есть один из тех многих уроков, которые можно извлечь из провала большевистского эксперимента, а также горбачевской перестройки.

Но что точно делает цель общественной целью? Необходимым, но недостаточным условием является здесь то, что данная цель касается многих, а иногда даже всех жителей определенной области. Однако не все цели такого рода носят, по определению, публичный характер, о чем свидетельствует факт научных открытий. Эти открытия могут иметь далеко идущие последствия, но из-за этого им еще не приписывается качество публичности: Эдвард Дженнер был выдающимся врачом, однако только поэтому еще не великим политиком. Следующий важный момент публичных целей состоит в том, что, будучи значимыми для многих, они многими же так и воспринимаются, причем большинство людей организуются и кооперируются для их реализации. Однако нечто подобное уже имеется в обществе, а возникает не только в государстве - вспомним, к примеру, о частных клубах, занимающихся улучшением здоровья населения. О государственной цели в узком смысле, напротив, речь идет в том случае, когда в качестве последнего средства грозит правовое принуждение - будь то против граждан или против членов администрации, которые не применяют определенных законов. Благодаря введению обязательной вакцинации, даже простому появлению возможности добровольной и бесплатной вакцинации, финансируемой из средств налогоплательщиков, открытие Дженнера стало государственной целью;

и уже требования такого рода мероприятий следует, согласно выше приведенной дефиниции, называть "политическими". Если же отсутствует пусть даже отдаленное отношение к правовому принуждению, тогда я бы говорил хоть и об "общественных", но еще не о "политических" целях. Спортивное общество, объединяющее миллионы людей, само по себе не является политической ассоциацией, во всяком случае, если оно не оказывает влияния на государственные решения или не является корпорацией публичного права (например, при наличии принудительного членства). Это различие между "политическим" и "общественным" не подразумевает, конечно, будто неполитические общественные цели менее важны для блага народа, чем цели политические;

просто они другой природы, потому что для их реализации, в принципе, нет в распоряжении никаких мер принуждения.

Но обычно еще в большей мере, чем обнаружение легитимных государственных целей, сущностью политики считается борьба за их реальное осу 19 Ср. впечатляющую заключительную часть книги Макинтайра [Mclntyre 1981:

244 f.] (см. также [Макинтайр 2000: 355] - Пер.).

стр. ществление. Как уже было замечено выше, нет необходимости в том, чтобы субъектами таких политических действий были одни лишь государственные органы. Тем не менее, обычно20 опосредованной границей этой негосударственной деятельности становится то, что в определенный момент органы государства (возможно, после политического переворота) могут преследовать собственные цели21. Внепарламентская оппозиция и революционное движение тоже могут быть политически активными, а политические партии следует обозначать как "политические" организации и в том случае, когда осуществляемый ими подрыв государства считается наибольшей угрозой для демократий. И наоборот - не каждая государственная деятельность является политической в смысле, положенном здесь в основу. Противоположность между политикой и управлением [ Verwaltung] состоит не в том, что управление не выполняет государственных задач;

однако управление, согласно идеальному типу, следует приказам и реализует только те государственные цели, которые определяются политикой. Конечно, значение управления для функционирования хорошего государства не меньше, чем значение политики;

любая комплексная политика будет поэтому содержать в себе политику управления. Но управление при этом - объект, а не субъект политики. В самом грубом приближении можно сказать, что управление ведет себя по отношению к политике так же, как теоремы по отношению к аксиомам неполной системы. Соответственно, политика, как и аксиомы, - это основополагающее, тогда как управление, подобно теоремам, есть нечто производное - какой бы большой ни была степень свободы административных решений по сравнению с дедукцией теорем из аксиом. Так как речь в связи с этим не идет о государственно-правовом различии между политикой и управлением, мое употребление этих терминов ни в коем случае не исключает того, что собственно политика проводится в государстве там, где в государственно-правовом смысле говорится об "управлении". Когда продвижение по службе в министерских коридорах все больше требует кратических и все меньше - экспертных компетенций;

когда некто в качестве министра все быстрее меняет одно министерство на другое, низводя себя до государственного артиста, - тогда политика в современном государстве почти неизбежно делается высшими административными чиновниками, политической администрацией. Это ни в коем случае не должно говорить против качества политики, даже если это состояние и не предусматривается конституцией соответствующего государства.

Динамический момент в понятии борьбы за власть указывает на то, что есть люди, которые заинтересованы в изменении статус-кво, тогда как другие его защищают. В эпоху, когда политическое грозит упроститься до кратического, 20 В связи с этим возникает трудный терминологический вопрос: а можно ли анархистам приписать политические цели, поскольку они ведь стремятся к разрушению государства? Я бы ответил на этот вопрос утвердительно, ибо их цель, пусть и в негативном смысле, направлена на государство.

21 В своем точном языке Макс Вебер дифференцирует это следующим образом:

"словоупотребление называет, правда, 'политическими союзами' не только носителей считающегося легитимным насилия, но также, к примеру, партии и клубы, которые...

стремятся оказать влияние на политические действия союза. Мы намерены этот вид социальных действий отличать в качестве 'политически ориентированных' от собственно 'политических' действий (от коллективных действий [Verbandshandeln] самого политического союза...)" [Weber 1980b: 30].

стр. не случайно, что важнейшие политические противоречия вспыхивают теперь не из за противоположных предложений по решению фактических проблем, а по формальному поводу: быть "за" или "против", быть консервативным или прогрессивным. Что наиболее важно в связи с этим, когда мы продолжаем заниматься лишь прояснением понятия политического, - так это то, что консервативная политика есть политика более легкая (что, однако, не предрешает ее истинности или ложности). Ведь статус-кво имеет определенность, которая не свойственна многим альтернативным состояниям. Вот почему политика, успешно меняющая статус-кво, предполагает большие формальные навыки, чем политика, этот статус-кво сохраняющая. В альтернативной политике можно признать высшую форму политики, которую можно было бы тогда определить как совокупность всех действий, добивающихся в контексте властной борьбы изменения в определении государственных целей, а также реализации этих целей. Бросается в глаза, что это понятие политики еще полностью нейтрально в ценностном отношении. Согласно данной дефиниции, Ленин, Сталин и Гитлер суть в высшей степени успешные политики, а отнюдь не только политические кратики. Ведь они не только несколько лет (а в случае Сталина - даже несколько десятилетий) оставались у власти, но придавали государству новые задачи и вопреки сильному сопротивлению могли какое-то время добиваться их выполнения.



Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 8 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.