авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 || 3 | 4 |

«Содержание CONTENTS..................................................................................................................................................... 1 ...»

-- [ Страница 2 ] --

одна - это то, что содержится в книге, плюс другая, которую я не написал. И именно эта вторая часть является важной. Моя книга очерчивает границу сферы этического как бы изнутри, и я убежден, что это - единственная возможность строгого задания этой границы" [цит. по: K.T. Fann, 1969, p. 1]. Понятно, почему самая важная, по мнению самого автора, часть "Трактата" осталась не написанной: она касается именно того, что невыразимо в языке.

Но то, что было написано, написано с целью привести нас к границе того, что может быть выражено, и помочь нам понять нечто важное. Однако как мы можем быть уверены, что поняли именно то, что автор не написал, а не что-то другое? И поняли так, как он хотел, чтобы мы поняли? В период написания "Логико-философского трактата" Витгенштейн, очевидно, полагал, что достижение ясности - однократное и законченное действие.

Однако его собственная творческая эволюция, заставившая его снова вернуться и пересмотреть существенную часть собственных утверждений о языке, свидетельствует об утопичности надежды достичь ясности раз и навсегда.

Позиция Левинаса в этом отношении более реалистична: он говорит о философии как о непрерывно повторяющемся движении, заключающемся в том, чтобы делать высказывания и затем отвер стр. гать их как искажающие, чтобы искать новые способы высказать то, что на самом деле высказано быть не может. Постоянно возобновляемое усилие философии состоит в том, чтобы, исследуя "сказанное", т.е. выражая то, что выразимо в языке, тут же показывать его неабсолютность, чтобы сохранять таким образом амбивалентность высказываемого и благодаря этому свидетельствовать о диахронии и обнаруживать в "сказанном" след "говорения" [E. Levinas, 1974, p. 75, 76, 78].

Читая тексты Левинаса, мы должны помнить, что они несут на себе след такого непрерывного движения развивающихся и сменяющих друг друга метафор. Многие яркие формулировки Левинаса превратились у его интерпретаторов в нечто вроде постулатов выдвигаемой им теории. Мы же хотим подчеркнуть, что ткань левинасовских текстов подвижнее и тоньше, ухватить ее гораздо сложнее. Слова и фразы тут не могут быть окончательными, и даже формулировки, постоянно повторяемые самим Левинасом, тоже остаются не более чем "сказанным", которое и передает, и искажает то, что он стремился выразить. Уникальность стиля Левинаса связана с этим диахроническим движением между "сказанным" и "говорением", между утверждением и его проблематизацией.

Левинас балансирует на грани категоричности, метафоры и амбивалентности, но он умеет удерживаться на этой грани, никогда не впадая в игру словами. Благодаря этому его текст сохраняет глубину и напряжение. Однако это ставит непростые задачи перед интерпретаторами его учения, которые уже не имеют права на подобное диахроническое движение и в то же время должны следовать за духом, а не за буквой учения Левинаса.

При этом, размышляя над особенностями стиля Левинаса, мы не должны упускать из виду, что его цель - не сбережение "глагольного звучания" понятия бытия, а движение к тому, что превыше бытия, - к измерению ценности и смысла, для чего восстановление глагольной, временной природы бытия остается лишь средством, хотя и весьма важным средством.

Витгенштейн в "Логико-философском трактате" полагал, что ценности и смыслы невыразимы в языке, однако философ может показать нечто принципиально важное относительно них, очертив изнутри всю сферу того, что может быть выражено в языке, после чего должно стать ясно, что ценности и смыслы - это нечто совсем иное. У Левинаса подобная статичная картина заменяется, как мы уже видели, постоянным движением от одного сказанного к другому сказанному, отвергающему первое как искажение, но, в свою очередь, не гарантированному от той же участи. Поэтому здесь не может быть речи о том, чтобы одним законченным движением очертить изнутри сферу выразимого в языке. Перед Леви стр. насом стоит другая задача, которую, по-видимому, имел в виду и Витгенштейн, когда писал, что "мое основное стремление, да и стремление всех, кто когда-либо пытался писать и говорить об этике или религии, - вырваться за пределы языка. Этот прорыв сквозь решетку нашей клетки абсолютно безнадежен. Этика, поскольку она проистекает из стремления сказать нечто об изначальном смысле жизни, об абсолютно добром и абсолютно ценном, не может быть наукой. То, что она говорит, ни в коем случае ничего не добавляет к нашему знанию. Но она все же является свидетельством определенного стремления человеческого сознания, которое я лично не могу перестать глубоко уважать и которое никогда в жизни не стану осмеивать" [Л. Витгенштейн, 1989, с. 245]. Все тексты Левинаса и являются такими попытками.

Тут может показаться, что решение подобной задачи есть, более того, оно давно известно и широко применяется. Это использование метафор. К ним постоянно обращается Левинас, да и Витгенштейн их не чурается, когда в "Логико-философском трактате" прибегает к таким оборотам, как "мир как ограниченное целое", "граница мира", сравнивает предложения "Трактата" с лестницей, которую надо отбросить, поднявшись с ее помощью, а положение субъекта в мире - с положением глаза относительно поля зрения, и т.д. Но особенно широко метафора распространена в искусстве, в первую очередь в поэзии, которая и призвана выражать "нечто высшее". Недаром к поэзии часто обращается Хайдеггер. Возможности метафоры весьма занимали Левинаса, о чем свидетельствуют его записные книжки конца 50-х - начала 60-х гг. [E. Levinas, 2009, vol.1, p. 227 - 242], лекция, прочитанная в Коллеж Философик в 1962 г. [ibid., vol. 2, p. 319 - 347].

То, чего ожидают от метафоры, хорошо сформулировал Р. Музиль: "Метафора же - это та связь представлений, что царит во сне, та скользящая логика души, которой соответствует родство вещей в догадках искусства и религии..." [Р. Музиль, 1994, с. 666]. Слова Музиля точно описывают чаяния, связанные с метафорой: считается, что ей под силу выразить нечто глубинное и потаенное, что и составляет собственную область искусства и религии.

Метафора достигает этого магического эффекта посредством переноса значения. Именно движение переноса порождает надежду, что метафора позволит вырваться за пределы выразимого в языке, вплоть до той сферы, где она обретет уже черты "абсолютной метафоры". Первой абсолютной метафорой является слово "Бог", ведь оно, по убеждению Левинаса, и не может быть ничем иным, кроме как метафорой, поскольку оно не может функционировать как имя, так же соотносящееся со своим денотатом, как любое другое именное выражение.

стр. Итак, метафора представляется волшебным средством, доставляющим мысли чудесный "добавок" значения: некое семантическое возвышение, переход от значения элементарного и приземленного к более тонкому и возвышенному: "Чудо чудес метафоры - это возможность выйти за пределы опыта, мыслить дальше, чем позволяется данными нашего мира. Что значит выйти за пределы опыта? Мыслить Бога" [E. Levinas, 2009, vol.1, p. 231].

Но, задает Левинас скептический вопрос, если метафора переносит значение с одного предмета на другой на основании некоторого сходства или аналогии между ними, то за счет чего может происходить это столь желанное возвышение смысла? Где же тот скрытый механизм, который выводит мысль к иным измерениям? В чем бы ни состояло поэтическое очарование метафоры, Левинас убежден, что противопоставление буквального, прямого (приземленного, простого) и переносного, метафорического (более возвышенного) значений наивно и неубедительно. "На самом деле, прямой смысл слов фиксируется только в контексте, откуда следует, что слово не является простым именованием единственного значения, но соединяет в себе игру возможных значений" [ibid., vol. 2, p. 332]. Например, спрашивает Левинас, каков простой, буквальный смысл слова "стол"? Будет ли это стол обеденный, письменный, или вообще это будет еда (ср.

"диетический стол")? Что здесь является прямым, а что - переносным значением?

Неужели Левинас действительно хочет убедить нас в том, что слово "стол" - метафора?

Да, в той мере, в какой оно переносит на определенный единичный предмет целый пласт значений и ассоциаций, связанных с использованием столов как в нашей культуре, так и в нашей личной истории, а они, в свою очередь, придают этому слову слои дополнительных смыслов, превращая его в метафору. Для иллюстрации мысли Левинаса позволю себе такой пример: выражение "хирургический стол", как мне кажется, тоже является метафорой, рождающей образ плоти пациента, "поданной" на стол и приготовленной для "разделки".

Итак, говоря о языковых значениях, мы должны помнить о том, что язык - это система и все слова в нем сплетаются в единую сеть значений, которая имеет свою историю: "Все слова нашего языка являются результатом бессчетных метафорических мутаций, происходивших в его истории, и, тем не менее, производят впечатление слов, взятых в буквальном значении" [ibid., p. 327]. В том историческом целом, каким является язык, каждое значение возникает из других, "участвует" в них. Поэтому движение переноса значений неотъемлемо от функционирования языка. А так называемые "простые" значения Левинас склонен рассматривать как нечто производное.

стр. Таким образом, для Левинаса метафоричность лежит в самой природе языкового значения. Поскольку язык диахроничен, имеет историю, в нем постоянно происходят сдвиги и переносы значений, в результате чего осаждаются и перемешиваются возникавшие в прошлом значения и опыт. В силу метафоричности и историчности "язык есть система, новая по отношению к той, которую хотели бы видеть в интенциональной структуре мысли, в которой каждая мысль мыслится о чем-то" [ibid., p. 337]. Это происходит потому, что язык вмешивается в интенциональную структуру мысли, в результате чего каждая мысль об определенном интенциональном объекте оказывается также и мыслью о чем-то другом.

Мы, однако, склонны забывать, что язык по природе метафоричен и историчен. И тогда появляются трактовки языка как совокупности ярлыков или сигналов, не нагруженных ничем, кроме функции отсылки к своему денотату, - пример такой трактовки языка представлен в "Логико-философском трактате", и именно она становится предметом серьезной критики позднего Витгенштейна.

А литература, прежде всего поэзия, пробуждает и оживляет метафоры, дремлющие в толще языка. Так она ставит нас перед историчностью и диахроничностью человеческого существования. Но наш вопрос состоял в другом: способна ли метафора мгновенным озарением вести мысль к трансцендентному, к тому, что превыше человеческого существования? Может ли она, используя особым, своейственным только ей образом язык, стать "абсолютной метафорой" и тем самым показать философии пример такого обращения с языком, которое позволяет мысли выходить к запредельному, наивысшему, невыразимому в языке никаким обычным способом?

Позиция Витгенштейна состояла в том, что это невозможно в силу самой природы языка как системы. Витгенштейн периода "Трактата" доказывает, что все, описываемое языком, превращается в факты. Витгенштейн поздний показывает, что значения задаются правилами и контекстом языковых игр. Выход за их пределы разрушает значение используемого выражения (пример Витгенштейна - "пять часов вечера на Солнце"), но не может придать ему новый, более возвышенный смысл. Снова мы видим, как утверждения Витгенштейна и Левинаса оказываются близкими в том, что касается невыразимого в языке. Ибо Левинас говорит, что из универсальной метафоричности языка следует невозможность "абсолютной метафоры". Именно потому, что любое выражение вплетено в целую сеть значений и несет в себе подразумеваемые смыслы подразумеваемых контекстов, оно не в состоянии стать "абсолютной метафорой", приоткрывающей то, что "сверх-бытия". Любой метафорический перенос все равно будет оставаться в круге здеш стр. него, земного, из которого языковые значения не могут освободиться. Напрасны надежды с помощью языка обозначить нечто абсолютно иное, т.е. совершить акт трансценденции.

Метафоричность языка, по убеждению Левинаса, способствует лишь ненастоящей, "игровой" трансценденции, которую только и способно осуществить искусство [ibid.;

E.

Levinas, 1994].

Тем не менее сам Левинас отнюдь не ограничивается областью выразимого, его мысль постоянно устремляется за пределы того, что выразимо в языке, причем путеводной нитью для него постоянно служит язык (да и Витгенштейн ведет себя так же). Ибо, как уже говорилось, несмотря на то что выразительные средства языка ограничены в силу его структурной организации и историчности, язык существует таким образом, что сам свидетельствует о том, что превыше фактов, что выходит за пределы выразимого. Это, для Левинаса, измерение Блага. Язык открывает такую возможность потому, что он указывает на собеседника. Если мы говорим, то в первую очередь для Другого. "Язык это отношение между отдельными лицами.... Слово звучит - пусть даже через хранящееся молчание, давление которого позволяет ощутить это бегство другого....

Слово отличается от видения. В познании, или видении, увиденный объект, конечно же, может детерминировать действие, но такое действие, которое определенным образом приспосабливает к себе увиденное, интегрирует его в мир, наделяя его смыслом и, в конечном счете, конституирует его. В словесном общении неизбежно проявляющийся разрыв между Другим как моей темой и Другим как моим собеседником, отстранившим тему... тотчас же ставит под вопрос смысл, приписываемый мной собеседнику. Тем самым формальная структура языка провозглашает этическую неприкосновенность Другого, его "святость"" [Э. Левинас, 2000, с. 200].

Итак, Левинас делает весьма сильное утверждение, что словесное общение подразумевает этическое отношение (заметим, что противопоставление слов и молчания тут не имеет силы, если молчание обращено к собеседнику). Как отнестись к этому утверждению Левинаса, когда каждый из нас знает, что посредством прямого обращения к собеседнику, и даже глядя ему в глаза, можно лгать, заманивать в ловушку, совращать, использовать в своих интересах и т.д.? Очевидно, что утверждение Левинаса нуждается в истолковании.

До сих пор при объяснении мысли Левинаса мы недалеко ушли от пафоса "Логико философского трактата": самое главное не выразимо в языке. Поэтому - молчание?

Молчание превыше языка? Но молчание - это поза одинокого героического субъекта, затворяющегося в своей субъективности. Такой субъект недосягаем для сообщений или поучений извне. Да и какое откровение он мог бы стр. получить извне, если язык способен лишь на искажение единственно важного и подлинного? Подобная позиция относительно языка - не новость и не редкость, хотя она и не вытекает из финального тезиса "Трактата" (вспомним о метафоре лестницы, показывающей, что язык имеет ограниченную, но существенную функцию) и тем более не оправдывается поздней концепцией Витгенштейна. Подобная позиция неприемлема для Левинаса. И дело не столько в молчании, сколько в отношении к Другому и к поучению, которое он может сообщить субъекту.

Язык предполагает Другого. Язык существует для коммуникации - такая банальная истина стерлась и забылась после целого века, прошедшего под знаком "лингвистического поворота". Левинас без устали напоминает об этом, а главное, о том, насколько небанально это очевидное обстоятельство, к каким прозрениям оно может вести.

Влиятельные веяния в современной философии языка приучили нас чувствовать себя в "клетке" языка, который делает любое означаемое зависимым от означающего и тем самым лишает его самостоятельного бытия. Левинас же повторяет, что "словесный знак располагается там, где кто-то обозначает нечто для кого-то другого" [там же, с. 206]. И уже в силу этого язык предохраняет окружающий мир от превращения в мое представление: "Обозначая вещь, я обозначаю ее для другого. Акт обозначения изменяет отношение наслаждения и обладания, которое связывает меня с вещью, и помещает ее в перспективу "иного".... Обозначающее вещи слово свидетельствует о том, что они поделены между "я" и другим.... Объективность - это следствие языка, позволяющего ставить обладание под вопрос.... Тематизировать значит с помощью слова предлагать мир Другому" [там же, с. 212 - 213]. Таким образом, мир, описываемый языком, есть мир совместной деятельности, обучения, передачи знаний и традиций. Поэтому он не может быть миром пустых означающих без означаемых.

Но каким образом нечто становится знаком, получает значение? Как вообще возможно "иметь значение"?

Тут уместно было бы вспомнить, что Витгенштейн в более поздний период своей творческой эволюции критиковал идею остенсивного установления значений и показывал, что значение коренится в "языковых играх", т.е. в совместной деятельности. Хотя Левинас тоже подчеркивает этот совместный характер языка, однако ответ на сформулированный только что вопрос уводит его в ту сферу, которой Витгенштейн не касался, - туда, где значение не конвенционально, а изначально. И это уже не языковое значение. Возможность для знака иметь значение коренится в том, что предшествует разделению на знак и значение, в чем означающее совпа стр. дает с означаемым, - в человеческом лице: "Язык как средство обмена идеями о мире со всей присущей языку подоплекой, с превратностями искренности и лжи, предполагает своеобразие лица, без которого он не мог бы сложиться.... Выражение заключается не в том, чтобы поставлять нам внутреннее содержание Другого. Выражающий себя Другой не представляет себя непосредственно и, стало быть, сохраняет возможность лгать.

Однако ложь и истина уже предполагают абсолютную подлинность лица как привилегированное представление бытия, избегающее альтернативы истинного и не истинного.... То, что мы называем лицом, как раз и есть это исключительное представление себя самим собой, не имеющее ничего общего с представлением просто данных нам реальных вещей..." [там же, с. 206].

В одной из своих работ [E. Levinas, 1974] Левинас пишет об "изначальном говорении", предшествующем и сказанному, и коррелятивному ему говорению. Изначальное говорение - это не речевое действие, а то, что предшествует речи и что, по убеждению Левинаса, только и делает ее возможной, - это само человеческое существо, хотя Левинас предпочитает говорить о лице, которое "значимо", но не потому, что является знаком чего бы то ни было отличного от него, будь то социальное или божественное, а потому, что оно выражает само себя: собственную уязвимость, незащищенность, открытость страданиям, но так же и свободу, непредсказуемость. Лицо выражает себя, когда глаза, которые смотрят на нас, взывают к нам и налагают запрет: "Не убий!". Это и есть то главное поучение, которое "я" должно получить от Другого. Лицо Другого выражает этическую заповедь. Еще раз подчеркну, что для Левинаса лицо не является знаком божественной заповеди. Оно аболютно, оно вообще не знак. Выражая этическую заповедь, оно тем самым выражает собственную значимость и абсолютность.

Именно способность лица быть выражением и нести в себе заповедь лежит в основании человеческого языка, а тем самым разума, культуры, социальности. Способность читать эту беззвучную мольбу-приказ и открывает путь к трансценденции, к бесконечному, к тому, что выше, чем бытие.

Но откуда же исходит заповедь? От лица Другого или от Бога? Левинас хочет избежать подобного "или - или", потому что тогда лицо лишится абсолютности, превратится в знак чего-то иного или даже в средство. Левинас же ищет слова для выражения особого отношения, отличающегося от отношения знака и обозначаемого, и находит для него слово "след". "След - не такой же знак, как другие. Но он тоже играет роль знака. Его можно принять за знак.... Но по отношению к другим знакам след, принятый таким образом за знак, исключителен еще и в следующем отноше стр. нии: он значим вне всякого намерения означать и вне любого направленного на него проекта" [Э. Левинас, 2000, с. 319]. Лицо - это след, оставленный Богом. Никакая память не могла бы пройти по этому следу. Бог прошел - в некоем незапамятном "абсолютно прошедшем прошлом" [там же, с. 320]. Но он оставил след. Этот след безусловен и абсолютен, и он остается с нами.

Язык, конечно, не в состоянии этого высказать. Поэтому Левинас часто говорит о том, насколько важна критическая функция философии: она ставит под вопрос разные версии сказанного. Левинас весьма скептично настроен относительно возможности для философии высказывать истину о Боге. Он в этом отношении близок Канту, который тоже предоставлял право говорить о Боге не теоретическому, а практическому разуму, который, не претендуя на спекулятивное знание о Боге, определяет волю к исполнению нравственного закона.

Тем не менее язык, который своим существованием и функционированием указывает на свое изначальное условие, сохраняет в философии Левинаса выделенное значение, ибо язык хотя не может высказать нечто высшее, тем не менее он указывает на то, что его превышает, на измерение сверхсущего Блага. Но для того, чтобы "предъявить" нам эту сторону языка, Левинасу приходится прибегать к диахронической смене полагания сказанного и к показу того, что это сказанное остается искажением.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ Витгенштейн Л. Лекция об этике // Историко-философский ежегодник. 1989. М., 1989.

Левинас Э. Тотальность и Бесконечное. М.;

СПб., 2000.

Музиль Р. Человек без свойств: В 2 т. М., 1994. Т. 1.

Сокулер З.А. Людвиг Витгенштейн и его место в философии XX века. Долгопрудный, 1994.

Ямполъская А. Эмманюэль Левинас: Философия и биография. Киев, 2011.

Calin R., Chalier C. Preface // Levinas E. (Euvres. Vol. 1: Carnets de captivite et autres inedits / Eds. R. Calin, C. Chalier. P., 2009. Vol. 1.

Fann K.T. Wittgenstein's conception of philosophy. Oxford, 1969.

Levinas E. Autrement qu'etre ou au-dela de l'essence. P., 1974.

Levinas E. La realite et son ombre // Levinas E. Les Imprevus de l'histoire. FataMorgana, 1994.

Levinas E. (Euvres. Vol. 1: Carnets de captivite et autres inedits / Eds. R. Calin, С. Chalier. P., 2009. Vol. 1.

Levinas E. (Euvres. Vol. 2: Parole et silence et autres conferences inedits / Eds. R. Calin, C.

Chalier. P., 2011. Vol. 2.

стр. ВЛИЯНИЕ БИОЛОГИЧЕСКОЙ КОНЦЕПЦИИ ЯЗЫКА И Заглавие статьи ИССЛЕДОВАНИЙ ПАТОЛОГИИ РЕЧИ НА ФОРМИРОВАНИЕ ПРОГРАММЫ МИНИМАЛИЗМА Автор(ы) С. О. Мухамеджанов Вестник Московского университета. Серия 7. Философия, № 5, 2012, C.

Источник 41- ФИЛОСОФСКИЕ ПРОБЛЕМЫ ЕСТЕСТВОЗНАНИЯ Рубрика Место издания Москва, Россия Объем 43.2 Kbytes Количество слов Постоянный http://ebiblioteka.ru/browse/doc/ адрес статьи ВЛИЯНИЕ БИОЛОГИЧЕСКОЙ КОНЦЕПЦИИ ЯЗЫКА И ИССЛЕДОВАНИЙ ПАТОЛОГИИ РЕЧИ НА ФОРМИРОВАНИЕ ПРОГРАММЫ МИНИМАЛИЗМА Автор: С. О. Мухамеджанов Рассматривается влияние биологической концепции языка и исследований патологии речи на генеративную лингвистику (ГЛ). Понимание новейшей модификации ГЛ должно учитывать: биологическую концепцию языка как "теоретическую матрицу" когнитивного исследования языка;

нарушения при афазии как клинико-анатомической базы выдвижения и проверки лингвистических гипотез. Минимализм как современный этап развития ГЛ вводит ряд допущений об устройстве языкового органа (ЯО), а они ограничивают круг вводимых лингвистических моделей. Поскольку ЯО - часть когнитивной архитектуры, ГЛ утрачивает теоретическую автономию по отношению к дисциплинам, изучающим морфофизиологические и психологические процессы в сознании/мозге. Вместе они формируют эпистемологическое поле, в котором происходит взаимная корректировка выдвигаемых моделей.

Ключевые слова: минималистская программа, языковой орган, афазиология, локализация, принципы и параметры, артикуляторно-перцептивная система, концептуально интенциональная система.

S.O. Mukhamedzhanov. The role of biological conception of language and stadies of language pathology in formation of minimalism program Present paper takes into consideration the impact of biological conception of language and insights within clinical study of aphasia on generative linguistics (GL). Better understanding of its current form is impossible unless one allows for: (1) biological perspective on language as a theoretical framework for cognitive studies of language, (2) studies of language pathology (aphasia) providing clinical and anatomical basis for linguistic hypotheses. Minimalist program as up-to-date stage of GL proposes vision of mental organ for language capacity (MOLC), which limits possible linguistic models to accept. Being a part of cognitive architecture of a man, MOLC presupposes a loss of theoretical autonomy by GL towards other disciplines that study morphophysilological and psychological processes in mind/brain. They form a common epistemological field that functions as a space of reciprocal modification of proposed theoretical models.

Key-words: minimalist program, lingual organ, aphasiology, localization, principles and parameters, articulatory-perceptual system, conceptual-intentional system.

* Мухамеджанов Станислав Олегович - аспирант философского факультета НИУ ВШЭ, тел.: 8 (916) 070 - 77 - 83;

e-mail: som_muhammed@mail.ru стр. Минималистская программа, по собственным разъяснениям Хомского [Н. Хомский, 2005, с. 136], появилась в попытках разрешить трудность, с которой генеративная лингвистика столкнулась еще в 60-х гг. XX в. Она состояла в том, чтобы примирить две разнонаправленные теоретические тенденции: одну, стремившуюся объяснить многообразие естественных языков из ограниченного набора принципов и свести к ним все поверхностные различия, с другой, пытавшейся описать естественные языки во всем многообразии их правил. Первая из двух указанных тенденций притязает на разработку некоторой объяснительной модели, верной для всех известных естественных языков.

Вторая напоминает традиционно принимаемую континентальной лингвистикой ориентацию на описание грамматик различных языков. Взаимоисключающий характер требований описательной адекватности (descriptive adequacy) и объяснительной адекватности (explanatory adequacy) создавал напряжение внутри генеративной лингвистики. Было необходимо умерить разнообразие трансформационных правил, которые порождали поверхностные различия между языками. Вместо этого стали искать универсальные принципы, абстрактные схемы или универсалии, лежащие в основе любого языка.

Отсутствие простой объяснительной схемы имело нежелательные последствия не только с точки зрения простоты теории, которая была громоздка и опиралась на многие ad hoc вводимые положения. Проблема заострялась и другим соображением: генеративная лингвистика ставила своей задачей найти ответ на важный вопрос об усвоении языка детьми в процессе их онтогенетического развития. Это означает, что грамматика должна определяться сравнительно небольшим набором самых общих и простых принципов, а также определенным набором параметров, фиксируемых для каждого конкретного языка.

Ведь иначе невозможно объяснить ту быстроту и легкость, с которой происходит усвоение языка: "Каждый ребенок способен усвоить любое из таких состояний (языкового знания. - С.М.): дети специальным образом не устроены для того или другого состояния, так что, должно быть, базовая структура языка, в сущности, единообразна и идет изнутри, а не снаружи, что, по-видимому, несовместимо с наблюдаемым многообразием и увеличением числа систем правил" [там же].

Коренное отличие Минимализма от предыдущих этапов развития генеративной лингвистики и состоит в том, что в свете обоих указанных трудностей на первый план выдвигается критерий оптимальности. Поскольку языковая способность является системой, которая "помещается в среду уже существующих внешних систем:

стр. внешних для языковой способности, внутренних для сознания" [там же, с. 138], она стала пониматься более конкретно, - как языковой орган, который имеет известное сходство с другими органами человеческого организма: появление в результате экспрессии генов, онтогенетические этапы развития, решение специфической поведенческой задачи (функции, обычно закрепляемые за языком). Однако есть у этого органа и особые черты, связанные с тем, что, во-первых, сам он вписан в общую "архитектуру" сознания/мозга и входит в нее в качестве одного из модулей, а во-вторых, с тем, что он представляет собой вычислительную систему. Значит, оптимальной будет такая модель языкового органа, которая сможет эффективно объяснить языковые факты (т.е. породить или сгенерировать все множество правильных выражений языка), факты онтогенетического порядка (т.е.

объяснить усвоение языка детьми) и факты нейро-биологического порядка (т.е.

продемонстрировать, что устройство языкового органа оптимально для решения задач при ограничениях, накладываемых остальными подсистемами сознания/мозга).

То, что генеративная лингвистика занимала и занимает видное место в когнитивных науках, не подлежит сомнению. В то же время уже при самом беглом сравнении ранних версий генеративной лингвистики с программой минимализма обнаруживается расхождение в оценке роли самой теории и стоящих перед ней целей. Если ранний период был отмечен построением "формализованной общей теории лингвистической структуры" и исследованием "оснований такой теории", которая "автоматически может дать решение многих проблем" [Н. Хомский, 1962], то в минимализме формально-синтаксический подход уступает место биологическому подходу, а языковая способность натурализуется.

Выбор из двух грамматик осуществляется не только на основании их относительной эффективности в объяснении корпуса языковых фактов, как было раньше, но и с учетом ограничений "внешнего" характера, поскольку языковая способность есть биологически понятый орган. Общая лингвистика как методологический каркас построения конкретных грамматик уже не может быть осмыслена как машина для их сравнительной оценки, поскольку биологическая система является чрезмерно сложной.

Но что стояло за этим явным смещением? И какие эпистемологические следствия оно влечет за собой? Только ли внутренние лингвистические проблемы привели к столь значительной смене перспективы, и не стал ли минимализм своего рода уступкой лингвистики в условиях, когда языковой факт может и должен интерпретироваться широким комплексом дисциплин когнитивного цикла?

стр. Свою задачу мы видим в попытке продемонстрировать, какую роль играли дисциплины, смежные с генеративной лингвистикой, в переориентировке исследовательских усилий последней. Речь прежде всего пойдет: 1) о "биологическом повороте" генеративной лингвистики и осмыслении языковой способности как языкового органа ("mental organ for language capacity");

2) о новой постановке вопроса о том, насколько совершенным является языковой орган, насколько он оптимален в своем устройстве? Данный ракурс исследуемой проблематики не дает исчерпывающей оценки минимализма во всей его новизне, однако игнорировать указанные новшества невозможно. То, что это так, мы и попытаемся показать.

Прежде чем переходить к более детальной реконструкции основных положений минимализма на примере решения одной из традиционных проблем генеративной лингвистики, сделаем ряд оговорок. Со времени публикации в 1994 г. работы Н. Хомского "The minimalist program" до выхода в свет в 2000 г. его работы "New horizons in the study of language and mind" и позднейших работ программа минимализма прошла длительный путь преобразований и критики. Разбор аргументов, выдвинутых с конца 90-х гг. против программы минимализма, не входит в круг задач настоящей статьи. Наиболее последовательная критическая позиция была выработана в работах Shalom Lappin, Robert Levine и David E. Johnson [D.E. Johnson, Sh. Lappin, 1997, p. 273 - 333;

Sh. Lappin, R. Levine, D.E. Johnson, 2000a, p. 665 - 771;

Idem., 2000b, p. 873 - 890], она сводится к критике минималистской программы как теории, используя терминологию И. Лакатоса, в регрессивной фазе. Как таковая теория акцентирует внимание на соображениях простоты и совершенства, в отличие от ранних версий генеративной грамматики, не обеспокоена вопросами эмпирического подтверждения выдвигаемых моделей и не приводит к позитивному сдвигу проблем. Тем самым она рискует оказаться теорией из разряда нефальсифицируемых, поддерживаемых разве что авторитетом самого Хомского. Эти серьезные обвинения, по сути, центрированы вокруг вопроса о научности программы минимализма, который не может получить даже адекватной экспозиции в пределах настоящей статьи, поэтому мы отказываемся от обсуждения этого вопроса и отсылаем читателя к соответствующей литературе. Мы также не будем рассматривать "внутреннюю" историю генеративной лингвистики, понимая под ней последовательное преобразование Стандартной теории в Расширенную стандартную теорию, затем Теорию принципов и параметров и, наконец, в Минималистскую программу. Это преобразование осуществляется в ходе решения чисто лингвистических "головоломок". Российскому читателю доступны работы, выполненные именно в таком ключе. Мы ограничимся стр. лишь общим наброском, который послужит введением в проблемное поле минимализма, а также реконструкцией его основных положений.

*** Какие подсистемы участвуют в производстве высказывания? Как они взаимодействуют с языковым органом? Какое объяснение получают проблемы генеративной лингвистики в связи с обновлением концептуального каркаса теории? Чтобы получить ответы на эти вопросы, реконструируем основные допущения минималистской программы. В качестве смежных функциональных подсистем мозга, участвующих в производстве высказывания, Хомский вводит языковой орган, сенсомоторную ("articulatory-perceptual system", или "A P") и концептуальную подсистемы ("Conceptual-intentional system", или "C-I") [N. Chomsky, 1995, p. 2]. На границах между этими системами и языковой способностью располагаются "интерфейсы", которые предъявляют свои собственные требования к предложению.

Языковой орган представляет собой вычислительную процедуру, которая порождает структурные описания ("structural descriptions", или "SDs"). Каждое SD является набором формальных признаков двух типов ("features"), которые интерпретируются на двух указанных интерфейсах. Поэтому любое SD может быть представлено как [, ], где интерпретируется на фонетическом интерфейсе, а А, - на логическом интерфейсе.

Оптимальность языкового органа в таком случае определяется тем, насколько точно он удовлетворяет условиям читаемости (в другом переводе - адекватности), налагаемым на интерпретацию предложения внешними подсистемами. При этом естественный язык располагает набором свойств, которые на первый взгляд кажутся явными несовершенствами. Особенно отчетливо несовершенства языка проявляются при сравнении его с искусственными языками, формально-языковыми системами специального назначения. Примеры неинтерпретируемых признаков дает словоизменительная морфология: она распадается на две части, одна из которых, как кажется, представляет собой несовершенство, а другая - нет. Так, наличие словоизменительного признака числа у существительного оказывается необходимым, а вот тот же словоизменительный признак в случае с глаголами и прилагательными уже выглядит ненужным. Другим примером является различие структурного и глубинного падежа. Если в стандартном структуралистском подходе (и здесь Хомский ссылается на Якобсона) все словоизменительные признаки предстают "нужными" и располагающими семантическими свойствами, то Хомский склонен понимать Номинатив и Аккузатив как семантически пустые формы словоизме стр. нения. А вот глубинные падежи (например, датив) "маркируют семантическое отношение, о котором надо знать интерпретатору (подобно множественности при существительных)" [Н. Хомский, 2005, с. 165].

Но если неинтерпретируемые, семантически пустые признаки присутствуют в языке, значит, для чего-то они все-таки нужны. Для чего? Ответ на поставленный вопрос заставил предположить, что неинтерпретируемые признаки служат механизмом реализации свойства смещенности1. Поскольку в языке наблюдаются семантические свойства, располагающиеся на периферии конструкции (передвижение глагольной составляющей к краю, или определенность субъекта и ряд других), а также свойства, вступающие преимущественно в локальные отношения (тета-отношения), можно предположить существование двух типов информации: на интерфейсе фонетической интерпретации необходимо учитывать периферийные отношения (ведь произносится высказывание последовательно), а на интерфейсе концептуальном - отношения локальные. Указанные выше неинтерпретируемые признаки (избыточное согласование и структурный падеж) и определяют механизм, посредством которого вычислительная процедура оптимально реализует свойство смещенности: объект перемещения определяется по структурному падежу, цель перемещения - по избыточным согласовательным признакам2.

*** Мы реконструировали решение проблемы смещения и показали, что оно осуществлялось с опорой на некоторые существенные различения: (1) понимание языковой способности как вычислительного органа, встроенного в когнитивную архитектуру, и (2) выделение смежных интерфейсов, накладывающих ограничения на облик языковой способности.

Постараемся показать, что обращению к понятию "органа" и концептуализации языковой способности в биологическом ключе предшествует (как в теоретическом, так и в историческом смысле) концепция Э. Леннеберга. Затем попытаемся показать, что (2) как гипотеза о характере взаимодействия смежных подсистем предполагает (а) выход за пределы линг Типичный пример смещенности - предложения с пассивной конструкцией: "The wall is painted white" ("Стена выкрашена в белый цвет"). Глагол "paint" требует прямого дополнения, которым в данном случае является существительное "wall", и они должны бы находиться в локальных отношениях глагол/прямое дополнение.

Однако существительное перемещается в позицию подлежащего. В этом и состоит свойство смещенности.

Хомский выделяет еще одну вычислительную задачу - определение позиции смещения, которая маркируется в соответствии с "принципом расширенной проекции" ("extended projection principle").

стр. вистики в узком смысле и (б) закрепление за афазиологией как клинической дисциплиной о языковых патологиях функции проверки и ограничения моделей, выдвигаемых генеративной лингвистикой.

*** "Натурализация", или "биологизация" в понимании языковой способности не являются чем-то случайным или совершенно новым для генеративной лингвистики. Однако для русскоязычного читателя акцент на биологических основаниях языковой способности в минимализме может остаться не до конца понятным, своего рода теоретическим довеском к традиционно решаемым в лингвистике задачам, который если и оказывает влияние на решение собственно языковедческих проблем, то разве что косвенное. Во всяком случае, известная нам литература на русском языке по истории и проблемам генеративной лингвистики не изобилует исследованиями, выполненными в таком ключе. А если учесть, что ключевая для минимализма работа Хомского [N. Chomsky, 1995] до сих пор не переведена, представляется важным восполнить пробел в понимании.

С другой стороны, совершенно не секрет: генеративная лингвистика зародилась и развивалась, внося свою лепту, в общем контексте когнитивистики - междисциплинарного течения, занятого изучением когнитивной архитектуры человека в его познавательном, практическом, аффективном отношении к миру. Подобные вопросы невозможно изучать, если мы не обратимся к биологическим механизмам многообразных форм человеческого отношения к миру. Мы укажем на один из истоков натурализации объекта лингвистики, которому тот подвергся в рамках генеративного подхода.

В своих конкретных чертах биологизация языковой способности может опираться на теорию известного биолога Эрика Леннеберга (Eric Lenneberg). Монография "Биологические основы языка" [E. H. Lenneberg, 1974] является для нас ключевой. Теория Леннеберга не единственная в своем роде, однако он, по нашему мнению, в исчерпывающей форме выразил основные допущения биологической концепции языка.

Хомский отводит ей особое место в осмыслении языковой способности с точки зрения ее биологических механизмов: "С его точки зрения, изучение грамматических систем направлено на "особую внутреннюю организацию" и "особые структурные свойства" "аппарата", которому "приписывают существование" как составной части системы когнитивных структур, развившихся в ходе взросления индивида. То, что многие лингвисты именуют "универсальной грамматикой", можно рассматривать как теорию врожденных (innate) механизмов, лежащей в основе биологической матрицы, которая является каркасом стр. (framework), задающим развитие языка. Нет причин, по которым лингвист не должен приписывать существование такому исходному аппарату разума. Предложенные принципы универсальной грамматики можно рассматривать как частичную, абстрактную спецификацию генетической программы, позволяющей ребенку интерпретировать некоторые события как лингвистический опыт, а также конструировать системы правил и принципов на базе этого опыта" [N. Chomsky, 1976, р. 3].

Биологическая программа в изучении языка опирается на ряд допущений, основные из которых приведены ниже.

1. Языковая способность является продуктом видо-специфического когнитивного устройства.

2. Она определяется экспрессией генов.

3. Развитие языковой способности проходит ряд ограниченных во времени этапов, наблюдаемых в онтогенетическом развитии и задаваемых на биологическом уровне.

4. Как видовое свойство, языковая способность имеет универсальное распространение в пределах вида.

5. Опыт необходим, но не достаточен для развития языковой способности до уровня взрослого носителя языка.

Допущение (1) поднимает вопрос о том, как именно выглядит эта когнитивная архитектура мозга? И здесь возможны различные теоретические стратегии: например, допустить, что языковая способность является продуктом работы ряда неспециализированных, т.е. общих, систем мозга, либо допустить, что она реализована как отдельный модуль, сообщающийся с остальными системами только на "входе" и "выходе"3. Равно как и вопрос о том, какова роль лингвистических исследований в определении когнитивного "профиля" языковой способности. Могут ли лингвистические построе В соответствии с гипотезой об инкапсулированности и автономности языкового модуля [см., например: D.

Caplan, 1984;

B. Klein, 1978]. Сам Хомский в вышеуказанной статье "Биологические основы языковых способностей" придерживается осторожной позиции по вопросу о взаимодействии языкового органа и других подсистем мозга, признавая, что лингвистика занимается абстрактной моделью гипотетического языкового органа, которая может быть скорректирована в дальнейшем с учетом особенностей работы других подсистем: "В случае с изучением языка вопрос осложняется на практике тем фактом, что эта система - лишь одна из набора когнитивных систем, взаимодействующих самым тесным образом в процессе использования языка... Продолжая рассматривать систему грамматических правил как своего рода "ментальный орган", взаимодействующий с другими ментальными органами со своими функциями и свойствами, мы сталкивается с типичной проблемой естественных наук, а именно с проблемой степени идеализации и абстракции. Пытаясь определить природу одной из этих взаимодействующих систем, мы должны отвлечься от вклада других систем в реальное функционирование (actual performance), которое мы можем наблюдать... Мы, таким образом, экспериментируем с идеальными системами, всегда помня, что другой подход может вести к лучшему пониманию тех разнообразных систем, которые составляют человеческий разум".

стр. ния обладать "психологической реальностью" (термин Хомского), предоставляя гипотезы относительно конкретного облика систем, реализующих языковые функции?

Допущение (2) поднимает вопрос о молекулярно-клеточном устройстве языковой способности. С этим - низким - уровнем описания структур и процессов мозга связаны большие надежды на прояснение нейро-анатомического устройства когнитивных способностей. Можно ли считать, что лингвистика дает частичное описание генетической программы и этапов ее развертки в онтогенезе своими средствами, т.е. через описание изменений в состояниях языковой способности на том или ином возрастном отрезке?

Допущение (3) указывает на один из тех фактов, вокруг которых генеративная лингвистика изначально центрировала свой интерес: как объяснить столь быстрое усвоение языка детьми в условиях ограниченной информации о корректно построенных выражениях языка, а главное, не располагая информацией о неправильных выражениях вовсе?

Допущение (4) объясняет не только очевидный факт общечеловеческого распространения языка, но и тот факт, что любой язык, вне зависимости от его конкретного грамматического устройства или культурно-исторических границ, с легкостью усваивается детьми. Равно как и то простое наблюдение, что ни один из видов, известных человеку, не располагает языком.

Допущение (5) во многом задает философский и методологический фон биологической программы изучения языковой способности: методологически эта концепция отделяется от бихевиоризма и культурно-исторического подхода к объяснению усвоения и использования языка (в том виде, как они представлены в концепциях Ж. Пиаже и А. Р.

Лурии [N. Chomsky, 1976];

философский аспект теории "эпигенеза" (термин Леннеберга) языка затрагивает почтенную проблему о врожденных идеях и переформулирует ее на свой лад, указывая на биологически детерминированный характер языковых способностей;

кроме того, гипотеза эпигенетического характера развития языковой способности открывает возможность для эмпирической проверки тех моделей, которые выдвигаются в рамках программы.

Мы лишь в самых общих (но оттого не менее важных) чертах реконструировали набор положений, на которые опирается биологическая программа изучения языка. Также мы попытались указать, какие вопросы поднимает сам факт их принятия и какие широкие перспективы открываются перед дисциплинами, изучающими высшие функции человеческой деятельности. Лингвистика - лишь одна из совокупных частей сложного комплекса дисциплин. Важно подчеркнуть: общий характер приведенных допущений формирует пространство (в эпистемологическом смысле) для вза стр. имного обмена между науками. Вместе с тем появляется набор исследовательских ориентиров, задающих общую перспективу для всех входящих дисциплин, так что подобные "обмены" являются теоретически допустимыми и желательными.

Резюмируем словами Норманна Гешвина: "Очевидно, что любой анализ в биологических терминах будет неизбежно вести к все более и более детализированному представлению.

С другой стороны, следует помнить, что анализ лингвистической деятельности, базирующийся только на человеческих высказываниях, вряд ли сам по себе приведет к лучшему пониманию наиболее глубоких уровней языка. Я, напротив, предполагаю, что по мере уточнения наших представлений, мы сможем наблюдать непрекращающуюся игру между лингвистикой и наукой о нейронной организации. Исследования анатомической организации будут вновь и вновь направляться лингвистическими изысканиями, однако очень вероятно, что структура самой лингвистики изменится, как было всякий раз при попытках анализа функций в терминах их структурного субстрата" [N. Geschwind, 1984, p.

37].

*** В связи с только что сказанным, представляется необходимым обратить внимание на афазиологию. Афазиология располагает примечательным положением на стыке клиники и теории.

Во-первых, афазиология важна с теоретической точки зрения. Хорошо известно, что с самого своего зарождения в трудах Ф. И. Галля (1810) и Ж. П. Флуранса (1824) изучение афазии заложило фундамент для локализации когнитивных функций, т.е. для поиска морфологических коррелятов той или иной функции, включая язык. Появление в XX веке новых технических средств и методик, позволявших исследовать активность мозга в различных условиях, только закрепили результаты, достигнутые физиологией высшей нервной деятельности в деле локализации психических функций. Многократные опыты с применением таких технически изощренных инструментов, как компьютеризированная осевая томография и магнитно-резонансное отображение, временная дисфункция одного из полушарий введением амитала соды в каротидную артерию, ЭЭГ мозга, томография методом позитронной эмиссии, однозначно указывают на связь активизации определенных участков головного мозга с выполнением речевых задач.

В то же время афазиология является клинической дисциплиной, и как таковая она занимается не только теоретическим вопросом о локализации функций, но также разрабатывает эффективные методики восстановления и реабилитации больных с нарушениями речи. История развития афазиологии в нашей стране в послевоенные годы особенно ясно дает понять, какие важные теоретические стр. последствия может иметь клиника. Так, А. Р. Лурия, один из основоположников и вдохновителей нейропсихологии, собрал огромный клинический материал в ходе реабилитации раненых с повреждениями тканей головного мозга, многие из которых страдали от афазии [см., например: Л. С. Цветкова, 2010].

Обратим внимание на то, что наблюдения, которые предоставляют исследования афазии и, шире, исследования нейро-анатомического и психофизиологического цикла, имеют непосредственное отношение к проблеме устройства языка.

Так, одним из видов нарушения речевой деятельности при афазии является аномия, при которой больной не в состоянии употреблять имена существительные. В остальном его речь сохраняется на уровне обычного человека, т.е. он использует сложные и развернутые грамматические конструкции, его произношение также не нарушено. Аномия возникает при повреждении в участках, связывающих зону Вернике, угловую и надкраевую извилины вдоль Сильвиевой борозды. Эти анатомические участки расположены между тремя мозговыми долями, а значит, хорошо приспособлены для интеграции потоков информации различной модальности от соматосенсорной полосы (звуки, зрительные образы и тактильные ощущения) и теменной доли (пространственные отношения). Таким образом, есть основания предполагать, что повреждение этих участков приведет к нарушению процесса извлечения слова, при котором необходимо соотнести звучание слова с обликом и пространственным положением обозначаемого этим словом предмета.


Но если дело действительно обстоит так, значит, существует отдельный психофизиологический процесс со своим нейроанатомическим субстратом, отвечающий за функцию именования4.

Другим примером является модель Гарретта, обобщающая опыт анализа и классификации афазий и выстраивающая параллель между симптомокомплексами афазии и типами речевых ошибок при нормальной речи. Гарретт выделяет три уровня производства высказывания: (1) уровень сообщения ("message level"), на котором протекает процесс общей концептуализации, (2) уровень специфически лингвистической обработки предложения ("language-specific sentence level"), на котором формируются функциональные, позиционные и фонетические особенности высказывания, и наконец, (3) артикуляторный уровень ("articulatory level"), на котором осуществляется моторная программа высказывания. Формирование высказывания происходит последовательно: от первого к третьему уровню. Ограничимся этим кратким описанием модели.

Совпадения между данной моделью и моделью, предлагаемой в минимализме, очевидны.

В обоих случаях мы можем наблюдать Мы привели лишь один из множества примеров [см. также: E. Zurif, 1984;

M.F. Garett, 1984;

E.H. Brown, 1976].

стр. ограничение лингвистических процессов со стороны некоторого общего, смыслового уровня (концептуально-интенциональная система у Хомского и уровень сообщения у Гарретта), а также со стороны моторной системы (артикуляторно-перцептивная система у Хомского и артикуляторный уровень у Гарретта). Собственно лингвистическое кодирование высказывания осуществляется за счет определения синтаксических структур высказывания и извлечения лексических единиц с их последующей подстановкой:

Хомский исходит из того, что вычислительная процедура языковой способности формирует SD, используя лексические элементы;

Гарретт указывает, что функциональные, позиционные и фонетические характеристики высказывания определяются взаимодействием лексических и синтаксических процессов.

Однако основанием модели Гарретта является наблюдение за нормой и патологией в производстве высказываний, поэтому она имеет лишь косвенное отношение к формальным моделям, выдвигаемым генеративной лингвистикой. Ее структура определяется на основании анализа речевых ошибок и нарушений при афазии в условиях динамического производства высказывания5. В этом отношении она является эмпирической. "Я подчеркиваю, что ее свойства основаны на данных о процессах языковой обработки в ре По схожему основанию Хомский разделяет лингвистику и психологию: "...лингвистика является дисциплиной, опирающейся на свидетельства информатора (informant judgements), извлекая данные в той мере, в которой позволяет наличный корпус и т.д., в целях определения природы грамматики и универсальной грамматики. Ее основной объект - это способность (competence), система правил и принципов, которые, по нашему предположению, являются внутренним представлением человека (internally represented by the person), знающего язык, которые также позволяют говорящему в принципе понимать произвольное предложение и производить новые предложения, выражая свои мысли, а также универсальная грамматика - принципы, которые задают ряд возможных человеческих грамматик. Психология, напротив, изучает функционирование (performance), а не способность (competence);

в фокусе изучения находятся процессы производства, интерпретации и прочее, в ходе которых используется приобретенное знание, а также процессы, осуществляющие переход от начального состояния к состоянию конечному". Однако это не свидетельство в пользу их взаимного разведения на том основании, что лингвистика занимается абстрактным знанием, а психология - реальными психическими процессами: "Тот, кто интересуется основополагающей способностью (underlying competence), с радостью воспользуется любой помощью, которую только может оказать моделирование процессов, моделирование, которое инкорпорирует тот или иной набор допущений о лингвистических навыках (linguistic knowledge). Более того, представляется очевидным, что изучение функционирования будет опираться (в той мере, в которой это вообще возможно) на то, что нам известно о системе знаний, применяемых в ходе такого функционирования.

Теорию конкретной и универсальной грамматик, насколько я могу судить, следует рассматривать как тот раздел теоретической психологии, который изучает генетически детерминированную программу. Такая программа задает набор возможных грамматик человеческих языков и те конкретные реализации заданной схемы, которые развиваются в пределах установленных ограничений" [N. Chomsky, 1976, р.13].

стр. альном времени, а не на априорных допущениях о связи между формальной грамматикой и структурой процесса" [M. Garett, 1984, p. 173]. И далее: "Если речевые ошибки, как предполагается, отражают структуру процессов в норме, характерные черты типичных ошибок позволяют нам понять, какие структуры формируются в ходе вычислений, осуществляемых системой на той или иной стадии производства высказывания. Таким образом, мы можем выносить суждения о словаре и процедурах, участвующих в вычислениях на уровне обработки предложения (sentence-level processing). Предлагаемая модель является обобщением дистрибутивных характеристик речевых ошибок в пределах выбранного корпуса" [ibid., p. 181].

Приведем слова Л. С. Цветковой: "При различных по локализации мозговых поражениях сложная структура речевой деятельности может ломаться в различных звеньях и приводить к различным речевым дефектам. Только тщательное сопоставление разных форм речевых нарушений с последующим установлением локализации патологического очага может обеспечить трудный, но единственно надежный путь для решения вопроса о мозговой организации речевой деятельности" [Л. С. Цветкова, 2010, с. 296]. Каким образом, в общем случае, этот вопрос решается в афазиологии? На основании довольно простого методологического правила: фиксировать патологический очаг и установить корреляцию с нарушением языковой функции. В этом и состоит смысл локализации. Если же мы рассматриваем афазиологию не только как теоретическую, но и как клиническую дисциплину, то указанная схема расширится и будет включать уже три составляющих:

морфо-физиологический порядок и локализацию поражения, языковой порядок и речевое нарушение, реабилитационные методики восстановления утраченной функции.

Естественно, что в силу такого расположения на стыке дисциплин афазиология не может не опираться на лингвистические теории: лингвистическая модель используется как в целях клинического описания афазии, так и в целях разработки терапевтических процедур и методик.

Нам важно подчеркнуть, что косвенным (для афазиологии) следствием применения обоих правил может стать изменение представления о лингвистических процессах и их механизмах в норме. Примером этого и может служить приведенная модель Гарретта, построенная на эмпирическом материале речевых ошибок (в норме) и нарушений при афазии, но дающая поразительно схожие результаты. Очевидно, что подобное изменение важно для лингвистики, поскольку затрагивает ее объект. То, что это так, может показаться неочевидным для сторонников взгляда, согласно которому язык стр. является историческим и культурным образованием. Как таковой язык является коллективным достоянием и не принадлежит никому в отдельности. Вопрос о норме и отклонении можно ставить и здесь, однако отклонение будет пониматься как вариация относительно коллективного образца, а не нарушение того или иного психофизиологического процесса. Ситуация меняется кардинальным образом, если мы допускаем, что собственно лингвистическая структура зависит в своем строении и "поведении" от ее психофизиологической реализации;

что нарушение структуры не только локализуемо, но между патологическими изменениями и изменениями языковых структур есть корреляция;

что на основании такой корреляции можно выстраивать методики реабилитации и восстановления психофизиологических механизмов речи;

и что особенно важно, меняется структура, порядок самого лингвистического объекта - языка.

*** Но если эти утверждения справедливы, то прежде всего в отношении генеративной лингвистики, в особенности ее нынешней формы - минимализма.

Мы можем констатировать, что осмысление языковой способности в биологических терминах было предопределено принятием биологической программы изучения языка, заявленной в работах Э. Леннеберга. В "Биологических основах языка" задана теоретическая "матрица", наметившая пути для исследования архитектуры когнитивных функций. Одной из таких функций и является языковая способность. Лингвистика является частной дисциплиной, изучающей одну из подсистем сознания/мозга. Ее объектом является языковой орган и его состояния.

Биологизация языковой способности задает новый горизонт для постановки лингвистических вопросов и открывает возможность корректировать лингвистические построения с точки зрения данных афазиологии. За афазиологией в таком случае закрепляется функция проверки и ограничения моделей, выдвигаемых генеративной лингвистикой. Эмпирическая база генеративной лингвистики расширяется за счет наблюдений за языковыми патологиями. Мы ограничились примером афазиологии, однако это утверждение имеет силу и в случае с другими дисциплинами, исследующими анатомические и физиологические механизмы психики. Минимализм во многом явился результатом - или этапом на пути - "раскрытия лингвистического универсума" навстречу достижениям смежных дисциплин.


стр. Понимание языковой способности как биологически детерминированной по своему существу подготовило генеративную лингвистику к тому преобразованию, которое осуществилось с появлением минимализма: теоретический горизонт минимализма сливается с горизонтом когнитивистики вообще. Не принимая этого во внимание, мы рискуем остаться при ограниченной точке зрения, согласно которой смысл генеративной лингвистики состоит лишь в применении формального языка описания к традиционным проблемам языкознания. Напротив, меняются сами проблемы, они предстают в новой перспективе.

Конечно, основным предметом изучения генеративной лингвистики остается язык. Она не может быть универсальным мерилом принимаемых или отвергаемых допущений о когнитивных структурах человеческого организма. Поэтому она не занимает какого-то привилегированного положения в сравнении с другими дисциплинами когнитивного цикла. Но она выдвигает по меньшей мере косвенные свидетельства в пользу (либо же против) той или иной модели, задавая ограничения на гипотетическое устройство как языкового органа, так и смежных структур сознания/мозга.

Вышеизложенное оставляет нерешенным важный вопрос. Можно согласиться с тем, что "натурализация" языковой способности, эксплицитное принятие ключевых допущений биологической концепции языка, введение в теоретический каркас минимализма когнитивных моделей и прочее открывают некоторую "теоретическую возможность" взаимовлияния генеративной лингвистики и дисциплин нейроанатомического цикла, формируют общее проблемное поле. Нерешенным все же остается вопрос о действительном, историческом влиянии афазиологии (и не только) на генеративную лингвистику. Имело ли таковое вообще место, и какие конкретно историко-научные процессы привели к этому? Это остается за рамками настоящей статьи. Вопрос тем более важный, что его прояснение только и может уберечь от опасности искажать историю науки упрощенными и абстрактными, рационализирующими конструкциями.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ Хомский Н. Синтаксические структуры // Новое в лингвистике. М., 1962. Т. II.

Хомский Н. О природе и языке. М., 2005.

Цветкова Л. С. Афазиология: Современные проблемы и пути их решения. М., 2010.

Anderson J.A. Neural models and very little about language // Biological perspectives on language / Ed. by D. Caplan, A.R. Lecours, A. Smith. Cambridge (Mas.), 1984.

стр. Brown E.H. Neuropsychological interference mechanisms // The neurophysiology of language / Ed. by R.W. Rieber. N.Y.;

L., 1976.

Caplan D. The mental organ for language // Biological perspectives on language / Ed. by D.

Caplan, A.R. Lecours, A. Smith. Cambridge (Mas.), 1984.

Chomsky N. The minimalist program. MIT Press. 1995.

Chomsky N. Biological basis of language capacities // The neurophysiology of language Ed. by R.W. Rieber. N.Y.;

L., 1976.

Garrett M. The analysis of sentence production // The psychology of learning and motivation / Ed. by G. Bower. N.Y., 1975. Vol. 9.

Garrett M. Syntactic processes in sentence production // New approaches to language mechanisms / Ed. by E. Walker, R. Wales. Amsterdam, 1976.

Garrett M. Levels of processing in sentence production // Language production/Ed. by B.

Butterworth. L., 1980.

Garett M. The organization of processing structure for language production: Application to aphasic speech // Biological perspectives on language / D. Caplan, A.R. Lecours, A. Smith.

Cambridge (Mas.), 1984.

Geschwind N. Neural mechanisms, aphasia and theories // Biological perspectives on language / Ed. by D. Caplan, A.R. Lecours, A. Smith. Cambridge (Mas.), 1984.

Johnson D.E., Sh. Lappin. A critique of the minimalist program // Linguistics and Philosophy.

1997. Vol. 20.

Klein B. What is the biology of language? // Explorations in the biology of language / Ed. by E.

Walker. Montgomery, Vt.: Bradford, 1978.

Lappin Sh., Levine R., Johnson D.E. The structure of unscientific revolutions // Natural Language and Linguistic Theory. 2000a. Vol. 18.

Lappin Sh., Levine R., Johnson D.E. The revolution confused: A reply to our critics // Natural Language and Linguistic Theory. 2000b. Vol. 18.

Lenneberg E.H. Biological foundations of language. N.Y, 1974.

Zurif E. Psycholinguistic interpretations of the aphasias // Biological perspectives on language / D. Caplan, A.R. Lecours, A. Smith. Cambridge (Mas.), 1984.

стр. ИНТУИЦИОНИЗМ И ФОРМАЛИЗМ: РАЗЛИЧИЕ И ЕДИНСТВО Заглавие статьи (сравнительный анализ) Автор(ы) В. Х. Хаханян Вестник Московского университета. Серия 7. Философия, № 5, Источник 2012, C. 57- ФИЛОСОФИЯ МАТЕМАТИКИ Рубрика Место издания Москва, Россия Объем 34.0 Kbytes Количество слов Постоянный адрес http://ebiblioteka.ru/browse/doc/ статьи ИНТУИЦИОНИЗМ И ФОРМАЛИЗМ: РАЗЛИЧИЕ И ЕДИНСТВО (сравнительный анализ) Автор: В. Х. Хаханян В статье дается сравнительный анализ взглядов Брауэра и Гильберта, представителей главных философско-математических направлений XX в., предложивших программы выхода из кризиса в математике. Эти программы были признаны впоследствии наиболее удачными и оказали существенное влияние на развитие оснований математики.

Ключевые слова: интуиционизм, математика, множество, объект, рассуждение, существование, финитность.

V.Kh. Khakhanyan. Intuitionism and formalism: difference and unity (comparative analysis) In this paper we give the comparative analysis of basic points of view of Brouwer and Gilbert, mathematicians, representatives of main philosophical and mathematical trends of XX century who suggested their own programs of the way out of the crisis in foundations of mathematics.

These programs were recognized later as the most successful and they influenced very much the development of foundations of mathematics.

Key words: intuitionism, mathematics, set, object, reasoning, existence, finiteness.

Основные причины возникновения противоречий в теории множеств Кантора Известно, что предпринятое Г. Кантором развитие теории множеств (учения о множествах) привело к возникновению противоречий в математике. Оригинальную концепцию Кантора можно найти в его "трудах по теории множеств [Г. Кантор, 1985, с.

173]. Сделав попытку определить (описать в конкретных терминах) понятие множества, в дальнейшем Кантор пришел к ряду противоречий (на одно из них было указано Б.

Расселом в его письме к Г. Фреге в 1902 г.).

С возможностью определения понятия множества тесно связан и вопрос о существовании множества. О множестве можно ска * Хаханян Валерий Христофорович - доктор философских наук, профессор, профессор МГУ ПС (МИИТ), тел.: (495) 426 - 59 - 32;

e-mail: valkhakhanian@gmail.com ** Автор выражает благодарность профессору В. Г. Кузнецову за ряд критических замечаний, оказавших влияние на содержание и окончательный вид статьи.

стр. зать, что оно существует, если приведена описательная процедура, дающая возможность по каждому другому множеству (не исключая и определяемого, sic!) установить, является ли это другое множество элементом первого или нет. Именно так строилась концепция понимания множества у Кантора, что и привело к возникновению противоречий. Хотя Кантор и пытается выстроить иерархию математических понятий, подобную родовидовой иерархии, и рассмотреть все построенные так объекты как некие субстантивированные универсалии, предлагаемая им процедура выделения общих свойств имеет мало общего с абстрагированием. Как мощность, так и порядковый тип бесконечного множества нельзя определить как его собственное свойство. Оно не обладает этим свойством как субстанция своим атрибутом. Мощность бесконечного множества определяется как свойство отношения множеств. Сущности можно приписывать признак, рассматривая ее саму по себе, независимо от других сущностей.

Мощность множества (как и его порядковый тип) устанавливается только для класса множеств. Поэтому подвести его представление о существовании под аристотелевское учение о сущности невозможно без серьезных натяжек, хотя сам Кантор, по-видимому, хотел именно этого.

В таких построениях налицо абстракция актуальной бесконечности, которой и пользуется Кантор. Предлагаемый им способ понимания существования множества связан с законом исключенного третьего. На этом законе основаны все доказательства от противного.

Приведем пример. Одна из центральных теорем анализа утверждает, что если последовательность монотонна и ограничена, то она имеет предел. Доказательство этого факта делается в предположении, что данная последовательность не фундаментальна. Из этого предположения выводится, что последовательность и не ограничена, что противоречит условиям теоремы. На основании закона исключенного третьего получается фундаментальность рассматриваемой последовательности и наличие предела. Никаких указаний на число, могущее быть пределом последовательности, равно как и на способ его вычисления, нет ни в формулировке, ни в доказательстве теоремы. Брауэр (см. ниже) считал, что философским основанием для такого типа рассуждений является реализм (или платонизм), неправомерно перенесенный на математические объекты. Утверждая, что последовательность либо фундаментальна, либо нет, мы верим в некоторое положение дел, существующее независимо от нас в каком-то идеальном мире. Наше суждение может быть истинным или ложным, сама же реальность никак не связана с нашими действиями.

Можно ли считать правомерным использование закона исключенного третьего или возможна точка зрения, при которой матема стр. тические объекты и их отношения не есть независимая от субъекта реальность, а есть продукт собственной деятельности субъекта?

Трудно отрицать, что онтологический статус предмета, определенный подобным образом, остается довольно сомнительным. Предмет, присутствие которого непосредственно не удостоверено, существует не в подлинном смысле, а существует виртуально. Установив существование с помощью закона исключенного третьего, часто имитируют указание на этот предмет, вводя для него имя, участвующее далее во всех рассуждениях.

Другой способ понимания существования предметов в математике связан скорее с предположением о возможности существования. Введение целых классов предметов происходит с помощью мыслительного хода (например, введение отрицательных или иррациональных, или комплексных чисел при решении алгебраических уравнений). В рассуждение вводится мысленный объект, который не указывается. Про него лишь говорится, что он может участвовать в различных манипуляциях с числами наравне с числами "настоящими". Для него придумывается специальный знак, который подставляется в формулы. Результатом применения к нему этих формул является определенное, вычисляемое число. Объект же отождествляется с тем знаком, который подставляется вместо него в формулу.

Что позволяет считать такие объекты существующими? Здесь хороша интерпретация существования, предложенная Пуанкаре: критерием существования является свобода от противоречия. Все формулы, в которые подставляются введенные для таких предметов знаки, не должны противоречить друг другу. Этот критерий становится ясным при обращении к аксиоматическому построению математики. Пуанкаре говорил, что если система постулатов непротиворечива (а это нужно доказать!), то можно рассматривать ее как определение тех понятий, которые фигурируют в этой системе. Другими словами:

предмет существует, если он является термом в непротиворечивой теории. Такой подход к проблеме существования ставит проблему непротиворечивости и будет рассмотрен ниже (см. формализм Д. Гильберта ниже).

Каждая интерпретация определения и существования множества имеет свою солидную философско-математическую базу. Это, в первую очередь, интуиционизм и формализм.

Построение такой базы требует обнаружения ряда не формулируемых явно предпосылок.

Выбор таких философских предпосылок не раз предпринимался ведущими математиками.

Рассмотрим взгляды Л. Брауэра и Д. Гильберта как основоположников интуиционизма (неоинтуиционизма) и формализма соответственно. Обе программы были созданы для преодоления возникших в учении о множествах Г. Кантора проти стр. воречий и оказали огромное влияние на развитие математики XX в., являясь наиболее глобальными в вопросе обоснования непротиворечивости математики.

1. Интуиционизм (неоинтуиционизм) Брауэра Изложим философские взгляды Л. Я. Э. Брауэра на математику. "К интуиционистам мы относим тех математиков, которые принимают следующие два принципа:

1. Математика обладает не только чисто формальным, но и содержательным значением.

2. Математические предметы непосредственно постигаются мыслящим духом, следовательно, математическое познание не зависит от опыта" [цит. по: А. Гейтинг, 1936, с. 9, 94].

Понимание существования предмета в интуиционистской математике основано на возможности непосредственно указать предмет с помощью определенной процедуры:

предмет существует, если он может быть сконструирован. Но это поверхностное понимание существования, и оно нуждается в углублении.

Конструктивность математических объектов не появляется в математике интуиционистской школы как нечто само собой разумеющееся. Для Брауэра это следствие анализа когнитивной деятельности человека. Структура математического рассуждения отражает именно эту деятельность и является, по Брауэру, наиболее чистым ее выражением.

Интуиционистская математика обычно рассматривается в контексте кризиса оснований математики. В требовании конструктивности математических объектов видят попытку устранить из математики самую возможность противоречия. Но Брауэр идет дальше. В целом ряде его работ обнаруживается не столько математический, сколько философский интерес. Он озабочен не обоснованием корректности математических процедур, а исследованием когнитивной деятельности мысли как таковой. При этом налицо намерение обосновать принцип существования в математике на исходных структурах мысли. Он делает трансцендентальный анализ для обоснования основных математических понятий как производных от форм интеллектуальной деятельности.

Брауэр представляет когнитивную активность человека в виде последовательности ясно отличимых друг от друга восприятий: человек наблюдает в мире последовательности событий, причинные цепи, разворачиваемые во времени. Основным феноменом этого наблюдения является сама интуиция времени, в котором происходит повторение восприятий или действий, и эта интуиция обнаружи стр. вается как последовательность моментов, разбивающих жизнь на последовательность вещей, качественно отличимых друг от друга.

Структуру мысли определяет не только восприятие. Брауэр выделяет так называемый "элементарный акт мысли", который он описывает как "разделение моментов жизни на качественно различные части, которые, будучи разделены лишь временем, могут быть снова объединены". Элементарный акт мысли состоит в различении моментов.

Элементарный акт мысли производит выделение отличных друг от друга индивидов, и отличие их определяется разделяющими их промежутками времени. Брауэр говорит о качественно различимых частях или различимых вещах. В любом случае речь идет о дискретной последовательности событий, характеризующих когнитивную деятельность.

Производится организация времени, в котором, как в аморфной среде, выделяются фиксированные дискретные моменты. Это значит, что деятельность мысли определена двумя основными интуициями: дискретной последовательностью и непрерывной средой (линейным континуумом).

Математическое развитие этих идей содержится в теории континуума Брауэра как среды становления для свободно становящихся последовательностей. Дискретные последовательности точек, выбираемых из среды сообразно некоторому закону или согласно свободному выбору, разбивают континуум на все более мелкие части, устанавливая определенную структуру отношений между этими частями. Естественный пример - деление отрезка при нанесении на него последовательности точек. Само построение отрезка, отличимого от других отрезков, его выделение в качестве отдельного восприятия можно считать элементарным актом мысли. Но серия других элементарных актов, состоящих в делении построенного отрезка, позволяет различать в его пределах и другие части этого отрезка. Сами восприятия, будучи ограничены границами (концами отрезка), могут быть безгранично делимы. Мы полагаем, что именно это имел в виду Брауэр, когда писал: "Возможность мысленного объединения нескольких единиц, связанных некоторым промежутком, никогда не исчерпывается вставлением новых единиц" [цит. по: А. Гейтинг, 1936, с. 9, 94]. В результате процедуры деления отрезка структурируется ранее нерасчлененное единство и создается определенная дискретная последовательность в пределах непрерывной среды. Сама среда все больше определяется установлением соотношения ее частей.

Две основных интуиции мысли находятся в состоянии постоянного взаимного определения и дополнения. Дискретная последовательность моментов структурирует аморфную среду, нечто стр. постоянно не доопределенное, остающееся между названными моментами. Приведенный пример является парадигмальным для описания любой когнитивной деятельности. Эта деятельность состоит в различении моментов восприятий в непрерывной временной среде и расчленении и уточнении самих восприятий.

Математика представляет собой наиболее чистое и наиболее развернутое выражение такой деятельности. Френкель и Бар-Хиллел [А. Френкель, И. Бар-Хиллел, 1966, с. 251, - 322] приводят следующее высказывание Брауэра: "Изначальная интуиция математики и всякой интеллектуальной деятельности представляет собой основу всех наблюдений за любыми изменениями, так как при этих изменениях игнорируются все качественные свойства". Отвлечение чувственного содержания дискретной последовательности различающихся актов мысли и создает представление последовательности целых чисел.

При этом континуум, который Брауэр также называет основной интуицией, оказывается в подчиненном положении. Он должен быть определен в ходе развертывания дискретной числовой последовательности.

Числовая последовательность есть один из основных математических объектов.

Конструирование, которое является единственным онтологически значимым для математики процессом, следует рассматривать именно как конструирование числовых последовательностей. Такое конструирование не самоцель, а способ определения непрерывного протяженного предмета. Последний не есть реальность, данная до всякого построения. Он среда, а не вещь. Существует то, что происходит в этой среде, точнее, что создается субъектом, действующим в пределах, заданных этой средой. Создается же им дискретная числовая последовательность. Главное отношение для любой последовательности - отношение "до-после". Это отражает ведущую роль интуиции времени в математике Брауэра. Структура различия, вносимая субъектом в среду является временной структурой. Основным различением является различение во времени.

Определенность предмета возникает еще при одном условии, которое и делает окончательно ясной роль конструктивности. Необходимо принять во внимание характеристику когнитивной деятельности, на которую указывает Брауэр: "Человеческое поведение включает попытку удерживать достаточно длинную цепь вещей с тем, чтобы иметь возможность перейти мысленно от последней (вещи) к более ранней. Результатом такого действия является обнаружение правила, формирующего последовательность" [А.

Френкель, И. Бар-Хиллел, 1966, с. 251, 320 - 322].



Pages:     | 1 || 3 | 4 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.