авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 12 |

«Собрание сочинений в десяти томах //Государственное издательство художественной литературы, 1954 FB2: “fb2design”, 27 January 2012, version 2.0 UUID: ...»

-- [ Страница 7 ] --

«Меня крайне удивляло, — писал он, — как молодое поколение могло принять Воло хова на свой счет, кроме разве самих Волохо вых… Волохов будто бы новое поколение! То поколение, которое бросилось навстречу ре форм — и туда уложило все силы!.. Поколе ние, которое — прежнюю, автоматическую военную массу — энергически помогло во ждю ее преобразовать всовременную осмыс ленную и грозную силу. Поколение, которое переполняет школы, жадно учится, познает, изобретает, творит во всех отраслях… Поколе ние молодых умов и дарований… сослужив шее огромную службу России, угадывая, объ ясняя и проводя в массу идеи, виды и цели ве ликого преобразователя… И все это Волохо вы? Кому могла придти такая мысль?»

Протест горячий и, по-видимому, совер шенно искренний, но в нем есть одно круп ное недоразумение. Гончаров признает, что Волохов — фигура резко отрицательная, но не хочет, чтобы ее обобщали. «В первона чальном плане „Обрыва“, — говорит он в той же статье, — на место этого резкого типа, то гда еще не существовавшего, у меня был предположен сосланный по неблагонадежно сти под присмотр полиции, выключенный из службы, из школы либерал за грубость, за неповиновение начальству… Но, как роман развивался со временем, то и лица принима ли черты и дух времени событий. И вот, Воло хов уже радикал и кандидат в демагоги, от праздной теории безусловного отрицания го тов перейти к действию — и перешел бы, ес ли бы у нас могла демагогия выразиться ярче, т. е. если бы у нас была возможна широкая пропаганда коммунизма, интернациональ ная подземная работа и т. п.».

Итак, Гончаров говорит «молодому поко лению»: Что вы, бог с вами! Ведь я это не о вас. Я о тех грубиянах, которых исключают со службы, которых ссылают. А разве вас исклю чают, разве вас ссылают, вас, помогающих правительству в его благих начинаниях, вас, отлично проходящих разного вида благона дежные поприща? И как бы для того, чтобы не оставить сомнения, кого именно он разу меет под Марком Волоховым, он прибавляет в выноске:

«К несчастию, все это (т. е. массовое появ ление Волоховых) оказалось возможным и у нас, как это подтвердилось с тех пор, т. е. с 1875 года, когда были написаны эти строки».

С начала 1870-х годов, как всем известно, молодежь была охвачена стремленьем «в на род», т. е. массовой попыткой перерешить все вопросы «бабушкиного благоустройства» с новой точки зрения, которую она считала точкой зрения самого народа… И Гончаров наивно полагал, что, хваля умеренных Тушиных и благонравных Викен тьевых, обзывая Волоховыми все, охваченное молодыми утопиями ихронически-русским протестантством, — он делает шаг к прими ренью с «молодым поколением.»… Или хотя бы с теми, кто представлял «молодое поколе ние» в его время, а теперь (т. е. когда он пи сал «Лучше поздно») уже остепенился и бла гополучно слился с бытовым строем «поре форменной России».

Казалось бы, почему бы и нет? Почему бы, по крайней мере, масса общества не могла простить Гончарову его Волохова, во имя его признания реформ, которыми само оно, по видимому, удовлетворилось, которые, — как можно было бы думать, — приняло и призна ло? Когда-нибудь историк, быть может, оста новится в недоумении перед этим фактом, но теперь мы еще понимаем его. Характерная черта нескольких пореформенных десятиле тий состоит в резкой неудовлетворенности:

молодежь в ряде сменявших друг друга поко лений была охвачена резко антиправитель ственным настроением, выразившимся в непрерывных студенческих беспорядках и движении к народу, в отказе от привилегий и традиций… Среднее образованное общество сочувствовало молодежи, а не правитель ству.

Как бы ни относиться к этому явлению, — одобрять или порицать его, объяснять неопределенностью классовой структуры или незаконченностью великих реформ, или чем-нибудь другим, — но факт общеизвестен:

русское общество второй половины XIX века было настроено сплошь оппозиционно. У него не было своей прочной идеологии, кото рую оно могло бы противопоставить утопи ческой идеологии своей молодежи. На осно вании своего житейского опыта «отцы» отри цали утопические построения, но в области общественной этики они конфузились и от ступали перед детьми.

Еще одно воспоминание из времен моей молодости. Комиссия по исследованию важ ного политического преступления допраши вает в Москве юношу-студента, арестованно го по этому делу. Молодой человек среди по казаний жалуется, что его держат в очень нездоровом помещении… — Это в какой части? — спрашивает один из членов комиссии, товарищ прокурора.

— В Басманной, — отвечает молодой чело век.

Лицо товарища прокурора оживляется.

— А в какой камере?

— В двенадцатой.

Глаза у солидного чиновника зажигаются молодым огнем.

— Представьте, — говорит он живо, — столько-то лет тому назад я сидел в той же камере… Теперь, может быть, это было бы уже не так, но тогда, в конце семидесятых годов, до просы еще прерывались такими разговора ми, и к воспоминаниям товарища прокурора еще два или три члена важной комиссии присоединяли и свои воспоминания того же рода… И хотя эта минута поэтических воспо минаний должна была смениться прозаиче ским продолжением допроса, но все же меж ду юношей, беспечно отвечавшим на след ственные пункты, и следователями протяну лись какие-то нити взаимной симпатии. То, что для него было довольно горестным насто ящим, для них являлось поэзией молодости.

И можно сказать, что для целого ряда поколе ний русской интеллигенции самые яркие воспоминания юности связываются непре менно с мотивами этого рода: обыск, арест, ссылка… Молодые мечты о переустройстве общества и… каземат.

Западноевропейский юноша мечтает о том времени, когда он будет прокурором, фабрикантом, купцом. Русский прокурор по сылает меланхолический сочувственный вздох тому времени, когда сам он сидел в ка земате… Не оттого ли это, что мечты западно европейского юноши скромнее, но жизнь все таки дает простор хотя бы скромной борьбе за идеалы. У нас же она беспощадно расправ ляется со всякой идеологией, требуя беспово ротного и неприкрытого компромисса. По вторяется адуевская трагедия («Обыкновен ная история») в гораздо более драматической форме, и сотни тысяч людей, под давлением грубой необходимости, мирятся с действи тельностью фактически, но принимают ее без энтузиазма и уважения. Они только тянут безрадостную лямку, то и дело кидая взгляды назад, к своей юности, с ее безумными утопи ями и поэзией борьбы в единственной форме, какую допускала действительность «поре форменной России». И вот почему русское об щество так долго не прощало художнику по сягательства на «молодое поколение». Не на то или другое поколение молодежи, — их ведь прошло уже так много, с такими различ ными настроениями, — а на молодежь вооб ще, на самую молодость с ее «неразумными утопиями», ее непримиримостью и содрога ньем перед компромиссами. Это ведь долго был единственный островок живого русского идеализма… Так это было в России очень долго, можно сказать, вплоть до нашего времени, когда эти мотивы потонули в дыму и вихре неожидан но налетевших событий.

IV Я чувствую, что статья моя разрослась, а тема, к которой она привела, неисчерпаема.

Поэтому мне приходится пока поставить точ ку. Я хотел указать лишь главные моменты гончаровской жизненной драмы, основной мотив трагического охлаждения русского об щества к одному из крупнейших своих ху дожников.

Факт этой ссоры и этого охлаждения несо мненен. Гончаров ушел от литературы оби женный, оскорбленный, и замкнулся, как он часто выражался, в свой «обломовский угол».

Недавно один из критиков «Нового Времени»

(г. Перцов) указал, — и пожалуй, верно, — что Гончарова гораздо меньше «ругали», чем Тур генева. Да, но это лишь потому, что в то вре мя, которое помнит г. Перцов, о Гончарове во обще говорили мало. Тургенев раздражал, как собеседник, порой больно задевавший са мые живые струны тогдашних настроений.

Кнему относились страстно, бурно порицали, и так же бурно выражали ему любовь и ува жение. У него была ссора, но было и удовле творение триумфа. Он понимал, и его тоже понимали.

А в это время Гончаров тихо, прямо с обло мовским трагизмом, задолго до физической смерти, ушел в свою Обломовку, которая на зывалась службой по цензурному ведомству.

В этом ведомстве в свое время перебывало много писателей. Но между тем, как С. Т. Ак саков, например, все-таки боролся за литера туру, цензору Никитенку литература дей ствительно кое-чем обязана, — Гончаров был самым исполнительным и робким чиновни ком. О нем Щербина (впоследствии тоже цен зор!) писал:

О, ты, что принял имя Слова, Мы просим твоего покрова:

Избави нас от похвалы Позорной «Северной пчелы»

И от цензуры… Гончарова!

Это ли не Обломовщина для славного пи сателя? Понятно, почему на него не обруши вались так страстно, как на Тургенева. Его давно признали классиком, прежние его про изведения читали, но самого его давно поста вили на полку и ничего от него не ждали и не требовали… Но, как классику, ему, несомненно, обеспе чено прочное место в русской литературе.

Огромный и правдивый талант его обогатил наше воображение бессмертными типами, выходящими далеко из рамок его времени, захватывающими глубже и шире, чем его трагическая ссора, хотя бы и с несколькими поколениями.

Волохов и все, что с ним связано, забудет ся, как забудется гоголевская «Переписка», а над старым раздраженьем и старыми спора ми будут долго выситься созданные им фигу ры. И над всеми другими фигура Обломова, которую любящая правда художника превра тила в предостережение и в сатиру на все, что было так кровно дорого самому художни ку… Третий элемент Памяти Николая Федоровича Анненского* I декабря 1891 года я явился в заседание 5нижегородской продовольственной ко миссии и занял место за корреспондентским столиком. Один из губернаторских чиновни ков, человек простодушный и в общем до вольно доброжелательный, наклонился ко мне и сказал:

— Хорошо, что вы пришли. Сегодня будет интересно.

— А что именно? — спросил я.

— Обтяжнов будет нападать на статисти ку.

Я улыбнулся и должен был согласиться, что зрелище действительно может быть до вольно любопытное.

С 1887 года Н. Ф. Анненский стоял во главе нижегородского статистического бюро, и па мятный голод 1891–1892 года застал его в этой роли.

Многие признаки указывали приближе ние громадного бедствия, и губернское зем ство было прекрасно осведомлено о нем. Те кущая статистика уже была организована, и опросные листки, рассылаемые в большом количестве земским корреспондентам, воз вращались в бюро с печальными известия ми. Писали священники, волостные писаря, грамотные крестьяне. Все это был материал вполне достоверный, и он прекрасно отра жал тревогу, охватившую население.

Оставалось только свести его в одну кар тину.

Когда выяснилось, какие уезды более всего пострадали от неурожая, земская управа сна рядила в эти уезды еще особую статистиче скую экспедицию для специального обследо вания размеров нужды и необходимой помо щи. Работа статистиков пошла горячо, спеш но, и вскоре статистическое бюро выпустило брошюру: «Урожай 1890 года», в которой бы ла дана полная картина надвигающегося на губернию бедствия. Подсчет пособия, которое губернское земство в экстренном собрании считало нужным просить у казны для помо щи населению, дал огромную цифру в один надцать с половиной миллионов рублей.

Правительство оказалось застигнутым врасплох. Оно пыталось образумить земцев и сократить неумеренные требования. С этой целью в приволжские губернии был коман дирован директор департамента Вишняков.

Он преподавал на местах уроки умеренности и снабжал губернаторов соответствующими инструкциями. Некоторые земства оказались податливыми. Нижегородское, обладавшее точными и прекрасно разработанными дан ными, упорно стояло на первоначальной цифре, и пошатнуть ее чисто бюрократиче скими аргументами было трудно.

Между тем зима надвигалась. Земство на стойчиво предъявляло свои «ходатайства», указывая, что время терять нельзя.

Губернатором в Нижнем был весьма из вестный в свое время генерал H. M. Баранов.

Это был человек блестящий, не глубокий, но энергичный, деятельный, решительный, готовый на всякий риск, если это могло обра тить на него внимание, настоящий игрок по натуре, сделавший ставкой карьеру. Он живо чувствовал, что времена наступают перемен чивые, что самодержавие дало трещины и почва под «существующим строем» колеблет ся. Нетерпеливый и нервный, он предвидел, что в такие времена для людей даровитых и умеющих рисковать предстоят интересные шансы, и готовился. Предчувствие его в об щем было верно. Он ошибся только в сроке, и уже заранее с циничной наивностью вел иг ру на два фронта. В качестве петербургского градоначальника организовал пресловутый «парламент» из домовладельцев в целях по лицейского сыска. В качестве архангельского губернатора созвал «совещание для оживле ния северного края», произносил эффектные речи, которые подхватывались газетами, по вторявшими на разные лады имя «либераль ного» губернатора… При первых признаках голода, о котором заявило васильское дворянство, Баранов уда рил в набат. Это было смело и оригинально:

дворянство, недавно призванное свыше к за ботам о населении, и попечительная админи страция заявляли о голоде ранее земства. За то это был голод довольно удобный. По хода тайству генерала Баранова в распоряжение предводителя и земских начальников выда но пособие в триста тысяч рублей, которое распределено совершенно бессмысленно, без всякого участия земства. Предполагалось, что уже сделано все, что нужно. Когда же губерн ское земство не так торопливо, но с чрезвы чайной основательностью, нарисовало свою картину голода и его действительные разме ры, — то генерал Баранов испугался и, после поездки Вишнякова, пустил в ход все свое влияние, чтобы сделать земство уступчивее и «сократить неумеренные требования».

Соблазн все-таки был велик, и блестящий генерал не мог отказаться от организации своего рода «голодного парламента». Вскоре «нижегородская продовольственная комис сия» под его председательством загремела на всю Россию. Состав ее был чрезвычайно пест рый: губернаторские чиновники, видные чи новники других ведомств, земские начальни ки, предводители дворянства и их кандида ты, местные «общественные деятели», врачи, проезжие корреспонденты, преимуществен но из «Нового времени», которым Баранов умел «давать тон». Земство тоже было пред ставлено в этой комиссии, хотя и очень скромно. Как раз настолько, чтобы создать фикцию участия губернской управы, которая таким образом являлась как бы частью ко миссии. Предполагалось, что часть поглоща ется целым, и губернская управа является как бы исполнительным органом комиссии, в ко торой она составляет едва заметное по коли честву меньшинство. Говорили даже о том, что распоряжение миллионными пособиями перейдет из рук земства в руки администра ции, то есть губернатора.

Это была огромная опасность для всего края. Земство противилось. Закипала глухая борьба, в которой огромная доля морального значения принадлежала статистике. Она бы ла душой земской голодной кампании. Ник.

Фед. Анненский то и дело выступал в комис сии, освещая положение дела с земской точ ки зрения, и его ясная, спокойная аргумента ция, лишенная даже всякого полемического характера, оказывала огромное влияние про сто в силу своего удельного веса и полной осведомленности.

При таких условиях разыгрался памятный лукояновский эпизод, приобревший в свое время всероссийскую известность. В дальнем конце губернии кучка поместных дворян и земских начальников вдруг объявила, что никакого голода нет, что это все выдумки крамольников, и сразу глухой уезд стал как бы во главе всей крепостнической России.

Князь Мещерский тотчас же выступил на за щиту «верного престолу лукояновского дво рянства».

Положение генерала Баранова станови лось двусмысленным. Дворянская партия в Лукояновском уезде была создана его неза конной поддержкой на выборах и имела ос нование рассчитывать на сочувствие губер натора, особенно после поездки Вишнякова.

И действительно, — вначале все командируе мые губернатором чиновники привозили сведения, что никакого голода нет, а есть по вальное мотовство и пьянство (впоследствии с тех же мест, а порой те же лица привозили сведения прямо противоположные). Но гу бернская управа стояла упорно на своем. Ан ненский против голословных утверждений лукояновских дворян приводил точные циф ры.

Генерал Баранов рассыпался перед Ник.

Федоровичем в комплиментах. Вынужден ный спешно отвечать на частые запросы из центра, он то и дело сам прибегал к цифрам земства, за неимением своих. Но «электриче ский генерал», как его часто называли в газе тах, нетерпеливо сносил эту невольную зави симость. Земские цифры оказывались слиш ком неудобными. В них не было нужной гиб кости, они ни в какой мере не подчинялись ожиданиям правительства и собственные гу бернаторские доклады окрашивали слишком пессимистично. А между тем аргументация земской управы, поддерживаемая Аннен ским, явно завоевывала большинство в ко миссии. Все с невольной внимательностью прислушивались к уверенным, ясным речам этого серьезного, живого и обаятельного че ловека… И вот в корреспонденциях «Нового време ни», наряду с похвалами талантливому ниже городскому администратору, стали появлять ся саркастические отзывы об отвлеченных приемах «теоретиков статистики». С. Ф. Ша рапов, побывав в Нижнем, написал необык новенно вздорную, но по обычаю хлесткую статью, в которой прославлял симбирское земство именно за то, что оно обходится без статистики. Не то, что в Нижнем, где вычис ляют какие-то «коэфициенты» и получают выводы, опровергаемые «людьми практики и жизни».

Все мы, нижегородцы, отлично понимали, откуда дует этот ветер. Но в комиссии дела шли по-прежнему, доклады губернской упра вы проходили без возражений, пока не на шелся, наконец, смелый человек, решивший ся произвести прямую атаку на самый центр земского морального влияния.

II Когда я, 15 декабря 1891 года, явился в засе дание продовольственной комиссии, собра ние уже было открыто. Генерал Баранов, су хой, нервный, с голым черепом и большими выразительными глазами, сидел в центре, на председательском месте, в расстегнутой воен ной тужурке и белом жилете. По его лицу бы ло видно, что сегодня он чувствует себя осо бенно в своей сфере: перед ним было много людное собрание, где ему предстояло гово рить интересные вещи. Их подробно занесут в протоколы и подхватят газеты. И кроме то го он чувствовал в своих руках все нити, в том числе и нити предстоящего турнира, в котором потерпеть поражение могут только другие. Кто бы ни вышел победителем, — «практика» в лице господина Обтяжнова, или «теория» в лице Н. Ф. Анненского, — он най дет такие слова и такие обороты, которые по могут ему лично выступить с блеском и че стью в качестве арбитра.

В другом конце стола, окруженный несколькими единомышленниками крепост нического толка, сидел г. Обтяжнов.

Господин Обтяжнов, благополучно здрав ствующий и поныне, фигура в своем роде ко лоритная, и имя его еще и теперь мелькает порой на страницах газет. В одном из первых романов П. Д. Боборыкина он был выведен в роли очень либерального земца. Впослед ствии, пройдя разные стадии попятного дви жения, он стал земцем очень ретроградным, властным земским начальником и предста вителем «дворянской эры». Во всех этих ро лях он умел оставаться на виду и обращать на себя, правда, не всегда лестное внимание.

С резким, громким, несколько скрипучим го лосом, не заботящийся о приличии и такте, смелый даже в тех случаях, когда не имел ни малейшего понятия о предмете, свободный от теоретических познаний и «либеральных предрассудков», он являлся всегда представи телем господствующих течений. В 70-х годах насаждал земские школы, в 80-х ратовал про тив них и, конечно, был непримиримым вра гом земской статистики. Вообще, в его лице бытовая, стихийная реакция тех годов имела яркого представителя. При всей логической слабости его аргументации, настроение его было сильно «почвенным» сочувствием тех слоев, которым реформы того времени дава ли преобладание в местной жизни. Резкий голос, известная выразительность речи и чрезвычайная развязность делали его замет ным оратором в собраниях всякого рода. Ло гически разбить его было не трудно. Но прак тически он оставался победителем. Немудре но поэтому, что лукояновское настроение ви дело в нем своего естественного и, казалось, надежного выразителя… Губернаторские сфе ры тоже, по-видимому, возлагали на него некоторые надежды: в его лице «практика», «земля», «знание местных условий» выступа ли против неудобных «теорий» и научного исследования, на которые опиралось губерн ское земство.

Николай Федорович Анненский, по-види мому, не знал ничего о предстоящем нападе нии. Он сидел на своем обычном месте, с дву мя молодыми помощниками, перед которы ми лежали таблицы и ведомости, — и с обыч ным открыто веселым видом обменивался через стол поклонами. В повестке значился между прочим вопрос о лукояновской смете.

Статистика заготовила материалы.

— Слово принадлежит… Генерал Баранов окинул взглядом собра ние и любезно кивнул в конец правого сто ла… — Владимиру Дмитриевичу Обтяжнову.

Владимир Дмитриевич подымается, и в за ле водворяется внимательное молчание.

— Известно, — начинает г. Обтяжнов, — что в настоящее время происходит крупное разногласие между губернской управой и местными деятелями Лукояновского уезда.

Местные деятели, господа дворяне, связан ные непосредственно с землей, и господа зем ские начальники, призванные высочайшей волей охранять интересы крестьянского на селения, заявляют нам решительно, что в их уезде никакого голода нет. Губернская управа держится другого мнения. Она стремится во что бы то ни стало навязать уезду ссуду, кото рую мужики, разумеется, пропьют за нена добностью, а впоследствии должны будут за нее расплачиваться. Кому же поверит губерн ская продовольственная комиссия? Господа члены управы живут в губернском городе, и их мнение основано на работах «господ ста тистиков», на каком-то специальном обследо вании, которое произведено «особой стати стической экспедицией»… Последнюю фразу г. Обтяжнов произносит с выражением саркастического пренебреже ния и приподнимает за уголок «земскую бро шюру».

— Но, господа, мы-то, местные деятели, знаем секрет этих специальных обследова ний. Так, например, мне лично известно, что в том участке, где я имею честь быть земским начальником, тоже побывала знаменитая экспедиция. Какие-то два молодых человека пронеслись с быстротою бури, останавлива ясь лишь на земских станциях. Были они и на такой-то станции. Здесь им подали само вар, и за стаканом чаю они поговорили о том, о сем, с хозяином и ямщиками. Говорили и о пресловутом неурожае… Кое-что записали в свои записные книжки, докончили самовар чик, сели… и — след простыл! (В зале легкий смех.) Так вот-с, господа, что такое называет ся «обследование экспедиционным спосо бом». Думаю, что не иначе происходило оно и в других уездах (в разных концах зала сочув ственный ропот, как бы готовность подтвер ждения)… И вот, господа, — резко и громко заканчивает г. Обтяжнов, — труды этих нико му из нас неведомых молодых людей, совер шающих на земские деньги прогулки по уез дам, мы должны предпочесть положитель ным заявлениям уважаемого лукояновского предводителя, всего местного дворянства и господ земских начальников, облеченных особым доверием монарха и стоящих, так сказать, у самых корней народной жизни.

Господин Обтяжнов презрительно кидает на стол брошюрку и откидывается на спинку своего стула, видимо, взволнованный патети ческим окончанием собственной речи. Он сказал все. Он сказал даже больше того, что заключалось в словах его речи. Статистика была вообще пугалом поместных дворян.

Жандармский генерал то и дело строчил до носы и вчинял дознания. Молодые люди, так небрежно исполняющие свои прямые задачи, легко могли при своих стремительных разъ ездах сеять опасную смуту… В зале значительная сенсация.

— Ну, что скажете! Ловко? — спрашивает меня мой сосед — чиновник. Он находит, что Анненский, а с ним и земская партия «при перты к стене», и многие в этом зале, по-ви димому, разделяют его мнение. Одни с види мым торжеством, другие с грустью… Николай Федорович Анненский, очевидно застигнутый стремительным нападением врасплох, переглядывается с своими помощ никами с выражением глубокого изумления, которое при добром желании можно, пожа луй, принять и за выражение растерянности.

Он, видимо, взволнован. Выразительное ли цо его покрывается краской, и он делает дви жение с намерением возражать.

Но его предупреждает председатель. Гене рал Баранов ласково, с благожелательной улыбкой кивает ему головой и берет слово.

Он явно имеет великодушное намерение, ес ли не защитить статистику, то смягчить для нее последствия сокрушительной атаки и прикрыть отступление… — …Все мы знаем, сколько пользы прино сит статистика вообще… («Подстилает солом ку», — говорит одобрительно мой благодуш ный сосед…) Во главе же нижегородской ста тистики стоит человек, которого мы все ува жаем… Почетное имя, которым не без основа ния пользуется «в научных кругах» Николай Федорович Анненский… Из того, может быть, единичного случая, что два молодых челове ка, принадлежащих к составу отряда, отнес лись к своей задаче (на губах генерала играет тонкая улыбка) несколько… я бы сказал — легко, что ли… никак еще не следует, что и все статистические работы земского бю ро… — И т. д., и т. д.

— Перейдем теперь к следующему вопро су… Что? Вам угодно слово?.. Пожалуйста… Слово принадлежит Николаю Федоровичу Анненскому.

Генерал откидывается на спинку стула.

Он, видимо, считает, что сказал уже все, что можно было сказать в защиту статистики в трудных для нее обстоятельствах, и, кажется, думает, что «уважаемому Николаю Федорови чу» всего выгоднее было бы воспользоваться великодушным прикрытием для почетного отступления… Хотя, конечно, теперь при каждом докладе Анненского, защищающем земскую смету, над собранием будет летать юмористическое представление о «двух мо лодых людях», но… что же делать… Но Анненский подымается с очками в обе их руках, как делал всегда, когда ему предсто яло во время речи приводить цитаты. На ли це его еще видны следы удивления, но речь председателя оказала ему некоторую услугу:

он успокоился, густая краска гнева и негодо вания схлынула, и речь свою он начинает не только спокойно, но и изысканно вежливо.

…Он, конечно, очень признателен госпо дину председателю за те несколько добрых слов, которые ему угодно было сказать по ад ресу статистики и его лично…. Но он думает, что ему остается еще добавить кое-что по са мому существу вопроса… Он не задержит дол го внимания почтенного собрания… Он дол жен сознаться, что его глубоко… изумило, чтобы не сказать более, то обвинение, кото рое выдвинуто господином земским началь ником Горбатовского уезда против его млад ших товарищей и сотрудников… Он спокойно надевает очки, причем лицо его сразу становится старее и серьезнее, и бе рет в руки обвиняемую брошюру… — Вот, господа, та работа специальной ста тистической экспедиции, о которой только что говорил господин Обтяжнов. Она состоит:

из обложки, предисловия и текста. Если бы господину Обтяжнову угодно было ознако миться… Я не говорю уже с текстом работы, которую он осудил так решительно… Нет… Но если бы он заглянул несколько далее об ложки… Если бы он с должным вниманием прочел одно только предисловие… То вот тут, на первых же страницах он узнал бы, что об следование специальной экспедиции косну лось лишь тех уездов, которые на основании показаний земских корреспондентов… кста ти сказать, также местных жителей, как гос подин Обтяжнов, — признаны наиболее по страдавшими от неурожая. Уезды эти пере числены и, как видите, господа, Горбатов ский уезд к ним не относится вовсе.

Анненский кладет брошюру и снимает оч ки, отчего лицо его опять молодеет и освеща ется привычным оживлением.

— Таким образом, господа, статистическое бюро губернской земской управы вынуждено снять всякую ответственность за двух моло дых людей, привлекших внимание господи на Обтяжнова. Нимало не подозревая точ ность сведений господина земского началь ника о самоваре и о прочем, я с своей сторо ны смею уверить только, что он ошибается в одном: это очевидно не могли быть, члены статистической экспедиции.

В зале опять раздается смех, но уже по дру гому адресу. Несколько человек сразу поды маются в разных концах, но генерал Баранов спешит теперь проявить великодушие к дру гой стороне. Скрыв невольную улыбку на ум ном лице, он как будто не замечает просящих слова и быстро, гладко, уверенно переходит к следующему стоящему на очереди вопросу.

Я взглядываю на своего соседа чиновника.

Он тоже улыбается, но вместе с тем опять на клоняется ко мне и говорит:

— Вы думаете, это конец? Ну, нет. Вы не знаете Обтяжнова, — погодите: он встанет еще… У него есть козырь и посильнее… III Действительно, в углу стола, занятом г. Об тяжновым и его единомышленниками, про исходит оживленный «обмен мнений». Гос подин Обтяжнов, взволнованный и красный роется в брошюрке и развертывает широкий лист таблиц в приложениях… Затем, при пер вой остановке, он нервно поднимается… — Что? Вам опять слово?.. Извольте!

В тоне умного генерала слышна нотка со мнения. По первой же схватке он уже оценил позиции противников. Он тоже знает, что в руках Обтяжнова «есть еще козырь», но он уже не уверен, что и на этот раз козырь не бу дет бит, как и первый.

Господин Обтяжнов далек от этих сомне ний. К тому же он рассержен и намерен быть беспощадным. Он начинает резко и грубова то. В голосе его теперь особенно слышны скрипучие ноты.

— …Господин Анненский сделал ему упрек, что он не читал брошюры, на которую нападает. Нет-с, господа! Он ее читал и сей час это докажет. Вот-с… Здесь… на странице такой-то даны сведения о двух селах, распо ложенных как раз в его участке. Эти села — знаменитое Павлово и Богородское… Так вот, господа, в таблице на странице такой-то и для Павлова, и для Богородского показан до вольно значительный сбор хлебов… Павло во — столько-то пудов, Богородское — столь ко-то… Он, господин Обтяжнов, не знает, кто и каким образом собирал сведения об этих се лах. Но ему, да и всем жителям известно… Оратор с торжеством оглядывает собрание и отчеканивает:

— …Смеем уверить господина Анненского и его «молодых сотрудников», что Павлово сплошь занимается замочным, а Богород ское — кожевенным производством. И ни в том, ни в другом нет ни одного хлебопашца.

Он садится. Мой сосед вздыхает с выраже нием удовлетворения. Он человек благожела тельный, ничего, в сущности, не имеет про тив статистики, а лично Анненский ему нра вится, как и многим в этом собрании. Но он все же чиновник, и легкая победа, одержан ная земской стороной над «своим челове ком», его несколько задевает. Теперь удар, по его мнению, нанесен очень метко… «Ни одно го хлебопашца», — и вдруг урожай.

В зале движение сильнее, чем после пер вого выпада. «Практика» опять торжествует.

Генерал искоса и выжидающе смотрит на Ан ненского. Теперь он уже не торопится взять слово для любезной защиты. Шарада кажется и ему трудно разрешимой. Но он только ждет, настороженный и заинтересованный.

Анненский обменивается несколькими весе лыми словами с своими помощниками;

моло дые люди смеются с явным пренебрежением.

Затем Николай Федорович подымается, дер жа наготове очки и продолжая улыбаться.

— Приходится признать, — говорит он, — что на этот раз указание господина Обтяжно ва фактически верно. Правда, оно не совсем точно. Наши сведения несколько расходятся с показаниями господ знатоков местной жиз ни. В Богородском несколько семей все-таки занимаются хлебопашеством. Если память ему не изменяет, таких семей… пять… Один из молодых людей утвердительно кивает головой.

— Да, именно пять! Если угодно, этих до мохозяев можно перечислить и по именам, но это не может существенно изменить дела, тем более что в Павлове нет даже этого коли чества. А сбор хлебов все-таки показан в обо их селах… В этом господин Обтяжнов не ошибся.

Анненский взглядывает из-за очков на со брание своим веселым открытым взглядом и продолжает:

— Но, господа, это кажущееся господину Обтяжнову противоречие объясняется чрез вычайно просто. Дело в том, что мы, стати стики, учитываем урожай не с землепашцев, а… с земли, чья бы она ни была и кто бы ее ни пахал… Да едва ли это и можно сделать иначе. Земля же есть в обоих селах… В зале вдруг проносится смех, на этот раз такой дружный, что в нем утопают различия между приверженцами и противниками г.

Обтяжнова. Шарада разрешена так просто.

Смеется и Баранов, наклоняясь к соседу. Мож но угадать, что он говорит что-то остроумное насчет совершенно растерявшегося «практи ка». Он, конечно, знал о «козыре» Обтяжнова и тоже возлагал на него кое-какие надежды.

Но он не любит оставаться на стороне, несу щей такое смешное поражение. Анненский продолжает:

— Таблица, о которой говорит господин Обтяжнов, дает итоги по уезду. Что он сказал бы, если бы в эти итоги мы не ввели, то есть утаили бы сбор с земель Павлова и Богород ского? Или, например, с Большого Мурашки на, в котором уже действительно нет ни од ного хлебопашца, но земли этого села, сдавае мые в аренду, кормят чуть не треть Княги нинского уезда… И, наконец, мне все-таки приходится выразить сожаление, что госпо дин Обтяжнов недостаточно внимательно от несся к скромным работам статистического бюро. В соответствующем месте он нашел бы указание, что земли Павлова и Богородского сдаются в аренду и кому именно. Тогда, ко нечно, я был бы избавлен от необходимости доказывать здесь, что статистическое бюро, несущее службу земству и населению, по стигнутому бедствием, не допускает ни шар латанства при собирании сведений, ни ребя ческих промахов при их обработке… Последние слова он произносит серьезно, с сдержанным волнением, и садится.

— Ну, что? — спрашиваю я у своего сосе да. — Вы думаете, что господин Обтяжнов поднимется еще раз?..

— Нет уж, — отвечает он, продолжая сме яться. — Теперь кончено!

IV Оказывается, однако, что еще не кончено, председатель пытается опять перейти к сле дующему вопросу, но целый ряд ораторов, на этот раз очень настойчиво, просит слова по тому же вопросу. Последние слова Николая Федоровича, сказанные с оттенком сдержан ного негодования, пробившегося через лег кую и веселую форму его речи, вызывают со чувственные отклики у всех, в ком не заглох ли земские традиции. Еще недавно казалось, что большинство на стороне громко загово рившей «практики». Теперь общий вид со брания меняется, точно кусок материи, по вернутый другой стороной.

Первым подымается А. М. Ермолов. Это старый либерал и бывший земец. Под влия нием новых веяний «дворянской эры» он, — говорили, — вдруг уверовал в «призвание дворянства», бросил земскую службу и вме сте с молодежью стал в ряды земских началь ников. Этот поворот удивил его старых това рищей и произвел известную сенсацию в пользу новой реформы. «Видите, — даже Ер молов пошел», — говорили в Нижнем. Чело век состоятельный, независимый, со сред ствами, всю жизнь проведший в своем име нии, «на земле» и на земской службе, он как бы отмечал, с одной стороны, разочарование в либеральных началах эпохи реформ, и с другой — поворот к идеям сословно-дворян ской эры… И когда теперь этот человек поднялся с своего места, — все насторожились. Что ска жет Ермолов и чью сторону станет защи щать: господ лукояновских дворян и земских начальников, «призванных волею монарха к опеке над крестьянами», или земства со ста тистикой.

Красивый седой старик говорит спокойно, но с тем же оттенком сдержанного пафоса, который прозвучал в заключении речи Ан ненского. Он тоже человек земли: он всю жизнь провел в своем уезде на разных видах местной службы. И он должен признаться, что сам разделял некоторое предубеждение против статистики. В том уезде, где он живет, было произведено обследование статистиче ской экспедиции, и он лично видел ее участ ников. Он просит извинения у глубокоуважа емого Николая Федоровича, но должен при знаться: когда двое «молодых людей» яви лись к нему в имение в Сергачском уезде, он позволил себе… незаметно, среди разговора, произвести маленький смотр тем данным, какие они собрали. И он был поражен той изумительной точностью, подробностью и определенностью сведений, какую проявили эти наезжие молодые люди. Не было вопроса, даже самого детального, о той или другой се мье, о том или другом домохозяине, на кото рый молодые люди не нашли бы в своих кар точках ясного ответа. Эту поразившую его, старого практика, осведомленность он может объяснить себе лишь двумя обстоятельства ми: это, во-первых, чрезвычайная добросо вестность и преданность делу работников, а во-вторых, — глубоко и всесторонне обдуман ная система, которая легла в основу обследо вания. И то, и другое, то есть подбор работни ков и метод исследования, зависели от руко водителя статистического бюро, которому и губернское земство и все население обязаны в этот тяжелый год глубокой благодарностью.

Старый земец кланяется в том направле нии, где сидит Анненский, и садится на ме сто. За ним стремительно поднимается фон Брин, председатель княгининской земской управы. Это — человек сравнительно моло дой, не сбросивший еще гусарской формы, ко торую носил до перехода на земскую службу, и для большинства еще не вполне выяснив шийся. На него обе стороны тоже смотрят с ожиданием.

Он начинает с некоторой горячностью: он считает обязанностью подтвердить все, что Николай Федорович Анненский сказал отно сительно Большого Мурашкина. Если исклю чать из поуездных итогов урожаи на землях таких сел, то ведь придется также исключить все частновладельческие и дворянские зем ли, так как дворяне тоже не землепашцы и тоже частью сдают землю в аренду. Он счита ет своею обязанностью также присоединить ся и ко всему, что А. М. Ермолов сказал о лич ном составе и работе статистиков… Он тоже имел случаи наблюдать эту работу и заявля ет, что собрание может с полным доверием отнестись к данным, на которых губернская управа основывает свою смету… Ответом служит одобрительный шорох го лосов. Встают еще два-три человека. Им явно нечего прибавить по существу, и в своих ко ротких заявлениях они выражают лишь по требность дать отзыв на те ноты, которые Ни колай Федорович задел в конце своей речи. И прежде чем председатель успевает, наконец, перейти к следующим вопросам, в собрании, в огромной части чисто бюрократическом, разыгрывается маленький апофеоз статисти ческому бюро и идеям старого земства… Сконфуженная «практика» хранит полное молчание… V Этот маленький эпизод имел значитель ные последствия. Конечно, чисто диалекти ческая победа в этом случае была не особен но трудна. На одной стороне была системати ческая коллективная работа, проникнутая мыслью, знанием, одушевлением. На дру гой — беспечная самонадеянность. Результа ты можно было предвидеть: «практик» был смят и отброшен с уроном, как поезд отбра сывает с дороги человека, ставшего на его пу ти с суеверными заклинаниями. Всякий дру гой статистик мог бы, пожалуй, также легко в этих условиях одержать чисто диалектиче скую победу. Но сделать ее до такой степени яркой и наглядной, но, кроме полемических мотивов, суметь двумя-тремя словами, одной ноткой в заключении так глубоко всколых нуть во многих угасавшее уже «земское» чув ство, заставить его высказаться в такой об становке, — для этого нужен был именно Ан ненский. Господина Обтяжнова не раз и не два разбивали в публичных спорах. Но, раз битый, он все же торжествовал, потому что за него были «почвенные» симпатии, ничего об щего с логикой не имеющие. Анненский на этот раз настиг его и в этой области. Бедный «практик» сидел совершенно раздавленный, оставленный единомышленниками, которые чувствовали всю полноту и бесповоротность этого поражения.

С этих пор дело господ лукояновских дво рян и земских начальников, а с ними и дело их единомышленников из других уездов, бы ло проиграно бесповоротно: земская «голод ная смета» проходила каждый раз без возра жений. Когда Анненский вставал со своими докладами, водворялось то особое внимание, в котором чувствуется не только убеждение в их справедливости, но и глубокая симпатия к человеку. О податливости земских цифр не могло уже быть и речи. Губернская продо вольственная комиссия в вопросе о размерах голода стала, наоборот, резонатором земских взглядов… Этого мало.

Не помню — в перерыв того же собрания или в другой раз, — я увидел Обтяжнова ря дом с Анненским. Начала разговора я не слы шал, но когда подошел ближе, чтобы сказать Анненскому несколько слов, то увидел, что оба собеседника как будто немного сконфу жены. Николая Федоровича я понимал: он был человек изумительно, порой даже из лишне деликатный и, может быть, опасался, что, отбрасывая с своей дороги наивного за клинателя, он не ограничился необходимым и причинил его самолюбию излишнее уве чие.

Гораздо удивительнее было видеть сму щенным г. Обтяжнова, который не привык смущаться.

Когда я подходил, Николай Федорович, од ним из характерных своих жестов прижимая обе руки к груди и потом отбрасывая их, гово рил:

— Поймите, Владимир Дмитриевич… Ведь то, в чем вы обвиняли моих товарищей… ведь это было бы величайшим шарлатан ством… Он как будто извинялся и оправдывал свою победу. Обтяжнов проговорил что-то и протянул руку;

Николай Федорович пожал ее с горячностью, в которой все еще чувствова лась доля смущения. Могло показаться, что из этих двух людей виновным признает себя именно Анненский, и, пожалуй, могло придти в голову, что именно на этот раз лю безность Николая Федоровича доходит до некоторого излишества… Но — кто подумал бы это, — был бы не прав. Противник отошел от него с совершен но необычным видом, и в результате полеми ческий инцидент имел довольно неожидан ные последствия… VI 25 февраля 1892 года мглистою и ветреною зимней ночью я ехал по арзамасской дороге из Нижнего в Лукоянов. Приходилось то и де ло сворачивать и обгонять обозы с хлебом.

Мужики шли рядом с подводами, заиндевев шие, засыпанные изморозью, погоняя лоша дей. Скрип полозьев, крики погонщиков, то пот лошадей, казалось, наполняли оживле нием жуткую тьму ночи… Это везли земский хлеб в Лукояновский уезд… Земство целиком отстояло свою смету, и теперь, разбуженный этой живой суетой от дорожной полудремоты, я думал о том, что значили цифры сухих статистических выкла док в этой борьбе за интересы людей, голода ющих в деревнях глухого уезда. Статистика определила и отстояла их нужду. С помощью ее цифр Николай Федорович горячо боролся за права земства в распоряжении миллион ными ссудами и сильно содействовал победе земства. Наконец, когда оказалось нужным спешно, до распутицы, закупить огромные запасы хлеба и исправить таким образом медленность и нерешительность правитель ства, — то статистики же, по поручению зем ской управы, превратились в скупщиков хле ба и выполнили эту непривычную задачу го раздо добросовестнее и успешнее, чем могли бы это сделать профессиональные хлеботор говцы… Эти обозы, в которых под пологами лежа ли на санях мешки с хлебом, были оконча тельным выражением этой долгой и упорной борьбы.

Правда, проиграв дело в губернском цен тре, господа лукояновцы еще некоторое вре мя пытались бороться на месте. Они сокра щали списки голодающих, доводили месяч ные пайки до пяти — шести фунтов, с види мой целью доказать — за счет голода, болез ней, смертей — свою правоту: от земской ссу ды у них должны были остаться «излишки»… Но, так как вся губернская продовольствен ная комиссия в целом приняла цифры зем ской сметы, то это было уже противодействие комиссии и ее председателю. Генерал Бара нов был задет и горячо выступал против недавних своих креатур. И для того, чтобы резче оттенить положение, этот ирониче ский человек сменил председателя уездной продовольственной комиссии (предводителя дворянства Философова) и назначил на его место… г. Обтяжнова.

Многие таким образом оказались в ролях, довольно для себя неожиданных. Генерал Ба ранов силою вещей был приведен к борьбе с людьми, которые следовали «призывам к умеренности» в согласии с правительством, и очутился в союзе с «левыми» элементами го нимого земства… Его чиновники готовы бы ли теперь видеть голод и болезни даже там, где их, в сущности, не было… А г. Обтяжнов громил тех самых «знатоков местной жизни», господ «представителей поместного дворян ства и земских начальников, призванных охранять интересы крестьянства», которых защищал в декабре против губернского зем ства и крамольной статистики… В то время я был в уезде, и для меня самого назначение г. Обтяжнова было неожиданно стью. Но Баранов, знавший в свое время, ка кими козырями располагает г. Обтяжнов для нападения на Анненского, знал, очевидно, и о его новом настроении. Впоследствии мне го ворили, что перед отъездом в Лукоянов г. Об тяжнов часто заходил в кабинет Николая Фе доровича и пытался добросовестно изучить цифровые данные о Лукояновском уезде, в том числе работу «особой статистической экспедиции». И в качестве председателя лу кояновской продовольственной комиссии он часто и, кажется, на этот раз с знанием дела громил своих прежних союзников при помо щи данных, собранных «никому неведомыми молодыми людьми, с быстротой бури проно сившимися по голодающим уездам».

Это, конечно, было противоречие со всем вторым периодом жизни бывшего «либераль ного земца», и теперь, когда он вернулся опять на привычный путь и опять воюет с земством, — не думаю все-таки, чтобы он вспоминал без удовольствия о коротком пе риоде своей деятельности, когда и он стоял за интересы голодного народа… А также о чело веке, который был виновником этого «проти воречия».

О Щедрине* I Щедринателеграммы, народа,речи. Посре нет. Толпы некрологи, венки, стихи, ди всего этого строгое лицо, которое редко кто даже из петербуржцев видел при его жиз ни, — мелькнуло на народе, над толпой, сре ди всеобщего признания и всеобщей скорби;

мелькнуло и навеки скрылось в могиле. Нет человека, нет того, кто жил, чувствовал, мыс лил, кто скорбел с нами и за нас. И вот мы чувствуем потребность поговорить о покой нике.

Был он писатель в большей мере, чем все другие писатели. У всех, кроме писательства, есть еще личная жизнь, и, более или менее, мы о ней знаем. О жизни Щедрина за послед ние годы мы знаем лишь то, что он писал. Да едва ли и было что узнавать: он жил в «Оте чественных записках», и с того дня, как их подрубили, при подлых ликованьях толпы Мещерских (повалили-таки! — писали в «Гражданине») — подрублена в жизнь Щед рина. Мы слышали с тех пор о медленном умирании человека, у которого перерезали жизненный нерв. Правда, он все писал, и по тому мы не верили, что он умирает. Но он все-таки умер — в середине недоконченной работы.

Болело у него то, что болело у русской пе чати и общества. Русская печать до сих пор не исцелилась, когда над ней совершили опе рацию изъятия «Отеч. записок». До сих пор живое место еще не зажило и зияет своей пу стотой. А Щедрину эта операция сократила жизнь, быть может, на много годов.

Любил он — ту же печать, об этом и гово рить незачем. Но, кроме того, была у него и еще живая любовь, это любовь к среднему русскому человеку, которого «всё бьют», кото рому «история не дает утешений», несмотря на то, что «он-то и есть действительный объ ект истории. Для него пишет история свои сказания о старой неправде, для него проис ходит процесс нарастания правды новой. Ра ди него создают религии, философские систе мы, утопии. Ради него самоотвергаются те ис ключительные натуры, которые носят в себе зиждительное начало истории».

…Ежели в глазах человека веры, — писал Щедрин, — безразличны все виды и степени относительной правды, оспаривающие друг у друга верх, то для человека среднего борьба этих правд составляет источник глубоких и мучительных опасений… От настоящего дол жен он ожидать «охранного листа на среднее, не очень светлое, но и не чересчур мрачное существование». А между тем, «в настоящем, процесс нарастания правды нередко кажется ему равносильным процессу сдирания кожи с живого организма».

Вот настоящая живая любовь Щедрина.

Вот от чьего лица он всегда говорил, вот чьи интересы отстаивал, кого защищал до конца своей жизни, за кого негодовал и для кого смеялся.

По большей части он отстаивает и защи щает среднего человека даже тогда, когда, угнетаемый страхом, средний человек усерд но перебегает с одной стороны улицы на дру гую, рискуя попасть под колеса вагонов, лишь бы избежать опасной, компрометирую щей встречи:

«Это очень печально и, может быть, даже безнравственно, — пишет он, — но нельзя, не впадая в крайнюю несправедливость, отно сить к обществу то чувство негодования, ко торое при этом возбуждается. Не оно тут на первом плане, а тот воздух, те миазмы, кото рыми оно дышит. Ведь оно дышит этими ми азмами не добровольно: не потому, что при знает их здоровыми, а потому, что деваться от них некуда». «Наше общество не многозна чительно и не сильно. Притом, оно искони идет вразброд. Но я убежден, что никакая случайная вакханалия не в силах потушить те искорки, которые уже засветились в нем.

Вот почему я и повторяю, что хлевное лико вание может только наружно окатить обще ство, но не снесет его, вместе с грязью, в водо сточную яму. Я, впрочем, не отрицаю, что пе риодическое повторение хлевных торжеств может повергнуть общество в уныние, но ведь и уныние не есть отрицание жизни, а только скорбь по ней.


Но ведь должна же когда-нибудь настоя щая правильная жизнь вступить в свои пра ва. И она вступит. И компарсы[71], так усерд но под гнетом паники перебегающие через дорогу, дабы уйти от компрометирующих встреч, вновь почувствуют присутствие оживляющих искорок и сумеют отличить тех, которые, в минуты уныния, поддержива ли в обществе веру в жизнь, от тех, которые вносили в него только язву междоусобия.

Я твердо верю, что такой момент наступит и что так называемые „бредни“, ежели и не восторжествуют вполне, то во всяком случае будут иметь свое значение на весах будуще го».

— Щедрин, он все смеется, — приходилось иногда слышать в виде упрека.

Да, «почти» все смеялся;

под конец жизни ему было слишком тяжело смеяться, и у него прорывались крики глубокой тоски. Но, к счастью для среднего русского человека, в са мые мрачные минуты нашей недавней исто рии мы слышали этот смех. Я говорю — к сча стью. Представьте только в самом деле, что в то время, когда и без того было так жутко, еще Щедрин затянул бы унылую, заупокой ную песню. Но именно в то время мы слыша ли голос, полный страстного негодования и гнева, а порой добродушного смеха. Гнев и негодование направлялись куда следует, а добродушный смех назначался опять для несчастного и забитого настоящей историей среднего человека. Он брал испуганного сред него человека за руку, гладил его по головке, обещал, что никогда генералу Отчаянному не удастся пожарной кишкой залить солнце, и хотя на сердце у него тоже кошки скребли, хотя он сам прислушивался с болью, как сви нья гложет правду в темном хлеву, хотя само го его свинья уже хватала за ляжки, — он все таки ободрял и утешал. Он уводил среднего человека от ужасного зрелища генерала От чаянного, сверкавшего в темноте кровожад ными глазами, и указывал ему на другого ге нерала: знаешь, кто это в балете сейчас такое удивительное коленце выкинул? Тоже гене рал. Действительный статский советник Ма риюс Петипа. Вот видишь, дескать, не все же одни Отчаянные.

И средний человек смеялся. Да, нужно бы ло великую нравственную силу, чтобы, чув ствуя так всю скорбь своего времени, как чув ствовал ее Щедрин, уметь еще пробуждать в других смех, рассеивающий настроение кош мара и вспугивающий ужасные призраки.

Откуда же у Щедрина была эта великая си ла и какая была основная нота его смеха?

И то и другое, по моему глубокому убежде нию, определяется одним словом: у Щедрина была глубокая, неистощимая вера — в те ве ликие забытые слова, о которых он собирался напомнить перед смертью.

II Всякий раз, когда я думаю о том, какая ос новная черта литературной физиономии Щедрина, — мне невольно вспоминаются два отзыва. Один относился не прямо к Щедрину, и мне пришлось его слышать в одном из ум ственных центров, на обеде, который интел лигентный кружок давал датскому критику Брандесу. Последний, резюмируя свои впе чатления о России, сказал, между прочим, что Россия представляется ему о двух голо вах. Одна — это чрезвычайно развитая, свобо долюбивая интеллигенция, стоящая на край них высотах человеческой мысли. Другая — произвол и устаревшие, чисто азиатские фор мы жизни. Эти две головы — живут рядом и зрелище, конечно, являют далеко не эстети ческое.

Другой отзыв, уже о Щедрине лично, я слышал в одном из медвежьих углов, в уезд ном городе Вятской губернии, от старого и озлобленного неудачами подьячего.

— Щедрин, Щедрин. А что такое Щедрин!

Никто иной, как бывший советник вятского губернского правления.

Он знал его и встречался с ним, но на мои расспросы не желал отвечать и только прене брежительно махнул рукой.

Эти два отзыва, — с разных, так сказать, полюсов, — теперь невольно встают в моей памяти. Да, из всей «развитой» интеллиген ции Щедрин был едва ли не самым развитым человеком, едва ли не тоньше всех умел и различать и ценить все блага культуры. И вместе с тем, он был чиновником губернско го правления гор. Крутогорска, он жил в глу бине нашего любезного отечества, он не толь ко все видел, высмотрел, но и перечувствовал и выносил. Вот откуда у него такое познание не только всяческих свобод, но и того, какой они дают фрукт на нашей почве;

вот откуда познание не только помпадура, но и среднего человека, и вот откуда эта сильная юмори стическая складка. Это складка развитого из развитых европейцев, идеалиста и мечтате ля, поселенного в Крутогорске и чувствующе го, что здесь идеалы не ко двору, но что это все-таки его родина, которую он все-таки лю бит, не может не любить и не желает, и что всю жизнь он проведет именно здесь, а не в свободной Европе.

Мы так привыкли к Щедринскому смеху, что нам трудно перенестись к тем годам, ко гда он тоже мечтал, наивно и восторженно, как верят все другие, менее насмешливые люди. А, между тем, это было, и далеко не иронией звучат следующие автобиографиче ские признания:

«Кто не всуе носящий имя человека не ис пытал священных экзальтации мысли? Кто мысленно не обнимал человечество, не жил одной с ним жизнью? Кто не метался, не из немогал, чувствуя, как существо его загорает ся под наплывом сладчайших душевных упо ений? Кто хоть раз, в долгий или короткий период своего существования, не обрекал се бя на служение добру и истине? И кто не про буждался, среди этих упоений, под крик:

цыц… вредный мечтатель!»

«В 40-х годах русская литература подели лась на два лагеря: западников и славянофи лов. Я в то время только что оставил школь ную скамью и, воспитанный на статьях Бе линского, — естественно примкнул к запад никам. Но не к большинству, которое зани малось популяризированием немецкой фило софии, а к тому безвестному кружку, который инстинктивно прилепился к Франции, не к Франции Луи-Филиппа и Гизо, а к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в осо бенности Жорж-Занда. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла уверен ность, что золотой век находится не позади, а впереди». («За рубежом». IV.) «Но в особенности эти симпатии обостри лись около 48 года. Мы с неподдельным вол нением следили за перипетиями драмы по следних лет царствования Луи-Филиппа и с упоением зачитывались „Историей десятиле тия“ Луи Блана. Теперь, когда уровень требо ваний значительно понизился, мы говорим:

„Нам бы хоть Гизо, и то слава богу“, но тогда и Луи-Филипп, и Гизо, и Дюшатель, и Тьер — все это были как бы личные враги (право, да же более опасные, нежели Л. В. Дубельт)».

«Я помню, — говорит он далее, — это слу чилось на масляной 48 года. Я был утром в итальянской опере, как вдруг, словно элек трическая искра, всю публику пронизала весть: министерство Гизо пало. Какое-то неясное, но жуткое чувство овладело всеми.

Именно всеми… не было таких, которые от неслись бы к событию с тем жвачным равно душием, которое впоследствии сделалось как бы нормальной окраской русской интелли генции. Старики грозили очами, бряцали хо лодным оружием, цыркали и крутили усы;

молодежь едва сдерживала бескорыстные восторги. Помнится, к концу спектакля пало уже министерство Тьера… В два-три дня пало регентство, пало министерство Одилона Бар ро, Луи-Филипп бежал. Франция казалась страною чудес. Можно ли было, имея в груди молодое сердце, не пленяться этой неистощи мостью жизненного творчества, которое вдо бавок… рвалось захватить все дальше и даль ше. И точно: мы не только пленялись, но да же не особенно искусно скрывали свои вос торги от глаз бодрствующего начальства».

Не знаю, как кто, а я с глубоким волнени ем перечитал вчера эти строки. Из них так яс но видно, что человек, который всю жизнь только смеялся, — в свое время верил так же наивно и молодо, как и другие, как и мы ве рили после него. Только это было в разные времена, и в те годы, когда мы переживали этот период розовой веры, — он уже смеялся над многим и даже своей вере служил ирони ей и смехом. Вера, сказал кто-то, это есть за пас, который путник, отправляясь на заре в дорогу, берет с собою. Дай бог, чтобы ему хва тило ее до вечера.

Щедрин смеялся, но ему все-таки хватило до вечера. Многим ли хватит из нас — по смотрим.

Уже в следующих строках пробивается обычная ирония:

«И вот, вслед за возникновением движе ния во Франции, возникает соответствующее движение у нас: учрежден был негласный ко митет для рассмотрения злокозненностей русской литературы. Затем, в марте я напи сал повесть, а в мае уже был зачислен в штат Вятского губернского правления. Все это, ко нечно, сделалось не так быстро, как во Фран ции, но зато основательно и прочно, потому что я вновь возвратился в Петербург лишь через семь с половиной лет, когда не только французская республика сделалась достояни ем истории, но и у нас мундирные фраки уже были заменены мундирными полукафтана ми»… Итак — молодой энтузиазм, политические идеалы, великая драма на Западе и… почто вый колокольчик, Вятка, губернское правле ние и помпадуры… Вот мотивы, сразу, с пер вых шагов литературной карьеры овладев шие Щедриным, определившие его юмор и его отношение к русской жизни.

Две картины* Размышления литератора I Иродовсолнца падает слева, лестницы. Ко придел Иерусалимского храма спус кается уступами широкой сой луч играя густым, желтоватым светом на порфировых колон нах, на каменной стене, на темной зелени ки парисов. Свет лег на массивные камни с той ясной и тяжеловатой мягкостью, которая свойственна спадающему, но все еще томи тельному зною или неустановившемуся жар кому дню, а густые тени залегли глубокими пятнами, в которых ютится прохлада. Между колоннами, на лестнице виднеются фигуры.

Какого-то старца раввина с почетом провожа ет другой. Нищие в равнодушных позах усе лись на уступах. Спокойствие только что ото шедшей молитвы чувствуется на широкой площадке придела.

Тихим миром отмечена и левая половина переднего плана картины. В затененном про странстве уселись вокруг Христа задумчивые, спокойные люди;


это ученики его и слушате ли, которые с душевным удовлетворением ловят слова учителя. О чем говорил он в этот тихий час? Небо синеет, лиловые тени от ве личавых кипарисов легли на высокие стены, и кажется невольно, что речи Христа, спокой ные, величавые и ясные, как эта природа, подымают души слушателей на высоту при миряющей мысли, дают величавые схемы, разрешают житейские противоречия.

С первого взгляда на картину вы как будто не замечаете ее главной фигуры, — другие (о которых дальше) выступают с большею рез костью. Но это только кажется. В сущности, даже рассматривая прежде другие фигуры, вы уже испытываете какое-то неопределен ное беспокойство: что это за человек сидит на камне, освещенный солнцем? Неужели это… Христос?

Да, это он, убеждаетесь вы с чувством, по хожим на разочарование. Этот человек, — именно человек, — сильный, мускулистый, с крепким загаром странствующего восточного проповедника… Ничего тонкого, полувоздуш ного, неземного, никакого сияния и как бы полета, которое мы привыкли соединять с представлением об этом образе. И невольно в первые мгновения острое ощущение недо вольства всплывает среди остальных впечат лений.

Но, в сущности, это только неожиданное ощущение внезапного противоречия с креп ко установившимися преданиями. Чем боль ше вы вглядываетесь в эту замечательную фигуру, с ее физической крепостью, вместо аскетической полувоздушности, с ее небреж но упавшей на колено рукой, со всей этой незамечаемой им самим усталостью утруж денного, но сильного человека, и главное — с этим замечательным выражением лица, — тем больше первоначальное чувство заменя ется удивлением, уважением, любовью.

Да, именно любовью. Мы способны лю бить больше то, что нам больше понятно и доступно. Все эти образы с сиянием и воздуш ной прозрачностью слишком отвлеченны и схематичны для того, чтобы заставить биться наше сердце, состоящее из тела и кипящее кровью. Они скорее говорят о долге любви, чем возбуждают живую любовь. Здесь же вы сокий образ является в настоящей плоти;

эта высота пробивается наружу из-за настоящей телесной оболочки, и мы ее понимаем, и на встречу ей пробивается из нашей груди со чувственный отзыв.

В этом образе я вижу замечательный успех художественного реализма и думаю, что религиозное чувство тоже не может быть оскорблено подобным приемом. Христа не признало большинство, его распяли. Но если бы он являлся в толпе постоянно окружен ный сиянием, постоянно так не похожий на человека, то кто же мог бы его не признать?

Да, среди людей это был человек, и в нем све тился только внутренний свет, видимый чи стому, искавшему истины взгляду.

Однако художнику легко впасть в другую крайность, — крайность реакции против тра диционных изображений… Христос был странствующий проповедник. Ему нужна бы ла физическая сила, чтобы носить бремя ве ликого деятельного духа. Он, как и мы, заго рал на солнце, уставал от трудного пути, ел и пил. Художник и изобразил нам человека с чрезвычайной правдивостью. Это реально.

Но не надо забывать, что реализм есть лишь выработанное нашим временем условие худо жественности, а не сама художественность.

Поэтому, если бы (допустим) художнику уда лось какими бы то ни было средствами воссо здать с фотографической точностью каждую черту этой фигуры, и он дал бы нам Христа «обыкновенным человеком» в момент обеда, сна или незначительного разговора, — это было бы хотя и реально, но грубо и не худо жественно. Тут условие превратилось бы в цель, это был бы уже не «художественный ре ализм», под которым нужно разуметь «худо жественное обобщение в реальных услови ях», — но одни реальные условия, без всякого художественного обобщения, «натурализм»

приниженный и плоский, довлеющий себе и собою довольный… В человеке, как Христос, в котором милли оны признали бога, — существенно не то, что и он пил и ел, как другие. Художник обязан выбрать такой момент из его жизни, где са мая характерная черта его личности сияла бы сквозь «реальную» оболочку (потому что ведь и она тоже — «реальный» факт). Его рас пяли и глумились над ним, как над челове ком. Но он зажег в сердцах людей, бедняков и богачей, начальников и рыбаков тот священ ный огонь, который был в нем самом. Тот не художник, кто не покажет нам этого огня в Христе-человеке.

Поленов художник. Вглядитесь в лицо Христа на его картине, и оно надолго останет ся в вашей памяти. Однако, чтобы уяснить се бе выражение этого лица, мы должны обра титься к другой половине картины.

В мирную возвышенную беседу в затенен ном углу врывается шумная, пестрая, дикая и страстная «улица». Толпа влечет на суд к Иисусу молодую блудницу. Она бедно одета, молода, красива и испугана. В ужасе она упи рается, не зная, что ждет ее со стороны чело века, к которому ее толкают. Страсть толпы, ворвавшейся из-за угла с воплями и шу мом — это старая страсть, развившаяся и крепко пустившая корни на почве старого за кона. Моисей сказал, что блудницу надо по бить камнями. На этом воспитались поколе ния и воспитываются новые. Между фактом преступления и формулой закона никогда не становилась критика. Поэтому слепая и неумолимая вражда вспыхивает со всей си лой непосредственности, и даже в руки детей она вложила камни, а в глаза огоньки звер ства. Но почему же ее ведут именно к Иисусу, и, если ее ведут к нему на суд, то зачем это зверство, уже заранее осудившее молодую грешницу? На этот вопрос отвечают нам вы ступившие вперед к Иисусу две фигуры.

Это два старые раввина. Один (седой) весь охвачен жаром фанатизма, другой (рыжий) смотрит на Христа с холодным ехидством.

Оба они знают, что в Иерусалиме есть новый учитель, колеблющий основы старого закона, признанный уже многими и провозглашаю щий учение милосердия. Так пусть же ска жет он со своим новым словом, как приме нить его к этому случаю, относительно кото рого постановление Моисея непререкаемо: «В законе нам повеле Моисей таковые камени ем побити: ты же что глаголеши? Сие же ре ша, искушающе его, да быша имели что гла голати нань» (Иоанна, гл. VIII, 5).

В исступленной фигуре седого раввина, несмотря на всю ее суровость, много искрен ности и одушевления. Учение, осуждавшее целые народы на поголовное истребление и считавшее милосердие в таких случаях пре ступлением против бога, должно было выра ботать такие суровые натуры. Но есть в этой фигуре что-то, вызывающее если не сочув ствие, то некоторое оправдание и, пожалуй, уважение. Савл тоже гнал Христа и, быть мо жет, испытывал при этом то же, что испыты вает седой раввин. Новое учение встает про тив его веры, стремится пошатнуть ее, и он с яростью кидает к ногам Христа выхваченный из жизни факт: «Возьми его, примерь на нем твое учение и скажи, богохулец, что наш Мо исей неправ». Он верит, и потому каждый удар Христа, нанесенный его вере, отзывает ся болью в его сердце, и эта боль говорит ему, вопреки его воле и сознанию, — о силе ново го учения. Быть может, даже в его душе слы шится уже отголосок призыва: «Почто мя го ниши?» — и этот смутный призыв пока толь ко раздувает пламя его любви к старому и гнева против нового.

Не таков его рыжий товарищ. Несколько вытянув шею, он смотрит на Христа прищу ренными, холодными глазами. Это полный контраст с искренним воодушевлением пер вого. Это, вероятно, саддукей. Ему нет дела до Моисеева закона, до той искры истины, кото рую приютил в своем сердце седой фанатик.

Все это одни глупости. «Было семь братьев, все умерли поочередно, и к каждому перехо дила, по закону Моисея, оставшаяся в живых жена старшего брата. Кому же достанется она на том свете? Какой кавардак подымут на небе эти братья? Не ясно ли, что им лучше со всем не подыматься из могил и что в законе старика Моисея напрасно было бы разыски вать здравого смысла». Истинно одно: суще ствует храм, существует все еще сильная ма шина обрядового культа, от которой кормят ся умные люди. Машина эта позаржавела, скрипит, — это правда. Но она достаточно сильна еще, чтобы искрошить всякого «вред ного человека», который, гоняясь за утопия ми, подымается против факта во имя истины.

Истина для этого человека не существует, и потому сознание силы нового проповедника ему недоступно. Он, быть может, тоже прови дит будущее, как и его собрат. Но они смотрят не одинаковыми глазами: в то время, как в сердце старого фанатика встает смутное предчувствие торжества новой идеи, и он дрожит и пламенеет от гнева, — саддукей ви дит распятого и опозоренного человека, и по тому только смеется. «Сие же реша, да быша имели что глаголати нань». Этот смертный грех шпионского искушения не ради истины, а для преследования за нее, всецело принад лежит рыжему, потому что он совершает его с холодной злобой и с холодным расчетом.

Теперь — налицо уже все элементы карти ны. Соберем их в одно целое, и тогда значе ние центральной фигуры Христа выступит с полной ясностью.

Левая сторона — новый мир, правая — ста рый. В этот уголок, где только что звучали слова новой истины, старый мир врывается с частным фактом. Факт этот весь состоит из спутанной смеси греха, страдания, злобного гнева, исступления. Это одно из бесчисленно го множества житейских противоречий, вдвигавшихся без сомнения в ум и совесть тогдашнего человека мучительным вопро сом. В толпе царит старая страсть, взращен ная старым законом, но уже то, что толпа несет эту страсть ко Иисусу, многознамена тельно и характерно. «Указания Моисея яс ны, что скажешь ты? Зачем ты тревожишь нашу совесть, зачем не даешь нашим стра стям изливаться установленным, хотя, быть может, и бесчеловечным порядком?»

На левой стороне нет уже и признака этой страсти. Она вся вытравлена в сердцах тех, кто слышал великие слова любви. Однако, да же тогда, когда общие положения нового уче ния усвоены, — нужен еще долгий опыт мыс лей и чувства, чтобы каждый раз безошибоч но прикинуть частный факт к началам об щей правды. Поэтому на левой стороне гос подствующее настроение — вдумчивое ожи дание. Ученики раньше Христа увидели эту толпу, ворвавшуюся из-за угла, их взгляды устремлены на грешницу: «Несчастная… за кон Моисея ясен… но что скажет Христос?»

Блудницу еще не довели до того места, где ее нужно поставить перед Христом;

в толпе продолжается движение, мальчишки не оста новились еще на бегу;

покой и движение фи гур на ступенях и площадке храма еще не успели измениться от прибытия этой толпы.

Таким образом ясно, что мы имеем дело с первыми мгновениями известного евангель ского эпизода. На лице Христа еще не исчез отпечаток общей, отвлеченной, возвышен ной формулы, залегающей во всех его чертах.

Он еще не вполне спустился с высоты, еще не отдал себе полного отчета во всех подробно стях предстоящего частного факта человече ского гнева и страдания;

но этот факт уже зо вет его в себе, требуя разрешения. В этом весь психологический драматизм фигуры Хри ста-человека, который подымает его над тол пой и неизгладимо запечатлевает в памяти зрителя… Старый мир беснуется, враждует и страдает. Новый — обращается к Христу с встревоженным упованием. А он, еще не зная подробностей, уже переносит свой мечта тельный взгляд от неба на грешную землю, которая зовет его воплями злобы и боли. И взгляд Христа исполнен уверенности;

это — точка, вокруг которой должен повернуться умственный и душевный хаос старого мира.

Чего хотят от него эти беснующиеся люди?..

Он едва расслышал вопрос, едва охватил пер вым взглядом пеструю толпу, — и уже в душе его подымается милосердие к грешнице, и он знает, что его истина тотчас же даст логиче ское выражение его чувству, что луч живой любящей правды сверкнет сейчас в этот мрак изуверства. Между общей формулой и част ным фактом не может быть противоречий, и потому он обращается к этому факту, чтобы навеки приобщить его к целому своего уче ния… И уже готовы слова, которые будут го ворить векам:

— Кто из вас без греха, — пусть бросит пер вый камень… II Если вы уже раз побывали на выставке и знаете о картине Сурикова, то, вероятно, и вас она позовет к себе непосредственно от картины Поленова.

Так было со мной, и, как я наблюдал, то же случилось со многими другими. Эти две кар тины связаны некоторым силлогизмом. Обе они очень велики и по размерам, и по сюже ту, но манеры художников совершенно раз личны. При переходе от Поленова к Сурикову зритель испытывает ощущение эстетическо го контраста. Хочется найти причину этого контраста в том, что кто-нибудь из двух взял фальшивый аккорд. «Которая картина нра вится больше?» Кажется, что обе вместе нра виться не могут. «Помилуйте, что это такое?

Лиловые тени, смягченный свет, эффекты.

Вот где реальная действительность, — в суро вой кисти Сурикова!» — «Ну нет. Что такое Суриков? Серое небо, бедные краски, бедный рисунок, отсутствие гармонии. Поленов — это гармония». Признаюсь, только после некоторого усилия первой минуты, только после того, как меня охватило вполне впечат ление сюжета, я понял, что манеры художни ков соответствуют их темам и не подлежат сравнению.

Серое небо, маленькие домики деревян ной Москвы XVII века, бедный и сурово выпи санный пейзаж.

С переднего плана две борозды пролегли в рыхлом глубоком снегу. Полозья розвальных саней проложили эти следы;

розвальни на клонились на ухабе и ползут дальше. Плохая кляча равнодушно тянет их, а плохой ляда щий мужичонко с худым золотушного типа лицом погоняет ее, замахиваясь вожжами, и смеется. На розвальнях, за спиной мужика, лицом к зрителям сидит боярыня Морозова, закованная в цепи. Московская толпа стоит на улице, теснится, напирает;

другая, богато одетая боярыня идет рядом с санями и пла чет. Лядащему мужичонку есть от чего сме яться;

никогда еще не было ему такого поче та, в его поганых санишках сидит именитая боярыня, и царские алебардщики расталки вают перед ним толпу, расчищая для бояры ни дорогу… в застенок.

Фигура боярыни служит центром карти ны. Темная, суровая, — она вся горит внут ренним огнем, но это огонь который только сжигает, а не светит. Изможденное, когда то красивое лицо, впалые глаза, полуоткрытый криком рот, и во всех чертах — сильно отме ченное ударом суровой кисти, несложное вы ражение фанатизма. Мрачная, ужасающая уверенность возникает в душе при взгляде на эту фигуру. Да, она не сдастся, не уступит, и жестокое дело совершится до конца. Она го това на лютую смерть. Она подняла руку, отягченную цепями, и показывая толпе, за что она умирает, за что зовет умирать дру гих. Это — двуперстное сложение.

Могучая фигура строптивой боярыни в од но и то же время приковывает внимание и возбуждает смутную тревогу.

Она так бесстрашно идет на муку и этим будит невольное сочувствие. Есть нечто ве ликое в человеке, идущем сознательно на ги бель за то, что он считает истиной. Такие примеры пробуждают веру в человеческую природу;

подымают душу. В этом невольном сочувствии первая основа душевного настро ения зрителя. Но это смутное чувство стре мится тотчас же к своему логическому завер шению в сознании. «За что умирает эта бо ярыня, к чему она призывает?» Перед ней несомненно маячит какой-то свет. Так где же он, и свет ли это, или только блудящий огонь над трясиной? Боярыня подымает два пер ста — символ своей идеи… И только… какая убогая, бедная мысль для такого подвига. И чувство зрителя не находит логического за вершения. Господствующее ощущение — раз лад, дисгармония… Тот же мотив заметен в изображенной на картине московской толпе. Художник про явил в изображении этой толпы замечатель ную силу: кажется, будто вихрь пробежал по ней;

ни одно лицо не осталось не изменен ным соответственно с основным мотивом.

Вот мальчишка бежит за санями и дует на озябшие пальцы. Его лица не видно, но легко представить его выражение: он не знает, от чего ему больно — оттого ли, что пальцы озябли, или жаль эту суровую женщину. Вон юноша с широко открытыми, испуганными глазами. Молодые женщины, боярыни, посад ские девушки, черничка… На этих мягких женских и детских лицах всего сильнее отра зился основной душевный мотив. В них бо ярыня сильнее всего колыхнула острое сожа ление к страданию и испуг молодой жизни перед мрачным подвигом смерти.

Но это только общий мотив, заложенный в каждое сердце и шевельнувшийся стихий но, как колышется стоячий пруд от упавшего камня. Только мысль закрепляет душевное движение, делает его способным к развитию и творческой работе. Поэтому, когда толпа разойдется по домам, эти молодые женщины и девушки будут временами вспоминать в своих светелках о женщине, которую провез ли на дыбу. Глаза их опять потемнеют и рас ширятся от испуга, сердце забьется тревогой и сожалением, а в душе станет смутный во прос без ясного ответа. И только.

Мотива, выраженного у Поленова седым раввином, вовсе нет на картине Сурикова. За то другой раввин — присутствует. Он тоже, как и у Поленова, смеется (только юмори стично и весело), и у него тоже нет одного зу ба, отчего улыбка оттеняется особенным об разом. Это смех торжествующего саддукей ства: противница закована и предана позо ру… Он смеется. При неопределенности на строения толпы, его смех отражается на нескольких лицах из близко стоящих. Они, может быть, плакали бы, если бы кто-нибудь рядом не смеялся, а плакал. Это только круги на поверхности стоячей воды… Есть и более определенное отношение:

юродивый, сидящий на снегу с полуобнажен ным телом, с босыми ногами и в веригах, да еще нищенка, — напутствуют боярыню на подвиг, подымая руки с двуперстным сложе нием. Их сочувствие явно, определенно и сильно, и это сочувствие — к смерти. Это те, что еще и в наше время поют:

Несть спасенья в мире, несть, Лесть одна в нем правит, лесть, Смерть одна спасти нас может, смерть!

И они, еще «не удостоившиеся», еще живу щие, казнят в себе жизнь, как врага, казнят ее веригами, холодом и голодом. Какой-то странник, с котомкой и посохом, смотрит во след боярыне задумчивым и немного мечта тельным взглядом. Он уйдет из Москвы в ар хангельские скиты, на Иргиз, на Дон, и всюду разнесет весть о том, что господь сподобил его видеть смертный подвиг святой боярыни.

И слова его загорятся в сердцах, и от них, как от угле великого костра, запылают, быть мо жет, в мрачных лесных трущобах срубы фа натиков-самосожигателей.

И небо висит серое, грустное над мрачной картиной, где только трепетный луч сколь зит, теряется и пропадая в сумерках.

III Для каждого положения есть своя идеаль ная, так сказать, обстановка, в которой оно выступает всего полнее, выпуклее. Конечно, если бы, например, романист вздумал отте нять каждый раз гнев своего героя небесны ми громами и молниями, то этот прием пока зался бы нам очень наивным, потому что ве роятность таких совпадения имеет свои гра ницы. Тем не менее, нельзя не признать фак та, что человеческое настроение ищет отра жения своего рода резонатора в природе.

Народный певец взял первые аккорды, и, его воображение уже наполнено смутными образами: он слышит шелест степной травы, и шум леса, и гул моря, и гром, шопот зелено го явора, у которого вода подмыла корень. И тотчас же из этого бесформенного хаоса выде лится основной мотив, который наиболее со ответствует его теме… «Боян же, братие, аще кому хотяще песнь творити растекашеться мыслью по древу, серым волком по земли си зым орлом под облакы…»

Основной психологический мотив обеих разбираемых нами картин глубоко разли чен… Тоны их соответствуют основному мо тиву. Содержание одной — ясная, полная, за мечательно уравновешенная, стало быть гар моническая идея. Старый мир мятется, вол нуется, страдает;

в новом говорит чувство ми лосердия, которое ждет выражения. В Христе слиты в одно целое и чувство, и мысль, содер жание и форма. Присутствие этого всеразре шающего момента кладет свой отпечаток, проникает в душу занятого им художника.



Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 12 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.