авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 7 |

«КЛАССИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФСКАЯ МЫСЛЬ Жорж БАТАИ ТЕОРИЯ РЕЛИГИИ ЛИТЕРАТУРА И ЗЛО Издательство выражает благодарность Посольству Франции в Республике ...»

-- [ Страница 4 ] --

Совершен Жорж Батай но очевидно, что взгляд Бодлера предвзятен. В одном из писем к своей матери мы видим новый отказ, отказ подчиниться даже собственному желанию: «Таким образом, в этом году мне было доказано, что я способен реально зарабатывать деньги, а будь я по-настоящему усердным и последовательным, это были бы большие деньги. Однако беспорядочность моей прежней жизни, какая-то всепоглощающая бедность, очередная нехватка, которую необходимо восполнить, пустая трата энергии на незначительные передряги и в конце концов, если быть полностью откровенным, моя мечтательность — свели все на нет»*.

Естественно, здесь все: и индивидуальная черта характера, и просто бессилие. А возможен и такой вариант — если наблюдать за вещами во времени, то об ужасе перед работой, связанном с поэзией, можно судить как о некоем событии, в полной мере отвечающем объективному требованию. Нам известен тот факт, что Бодлер испытывал и этот ужас, и это отвращение (причем имеется в виду совсем не принятое им решение), он старался с головой окунуться в работу, но его попытки не всегда были успешны. «Каждую минуту, — пишет он в «Интимных дневниках», — нас угнетает сама идея и ощущение времени. От этого кошмара можно было бы избавиться только двумя способами — это наслаждение и работа. Однако что касается наслаждения, то оно нас изматывает. Труд же, напротив, укрепляет нас. Сделаем выбор.** Его другое высказывание, чем-то перекликающееся * Correspondance generale. Т. 1. № 134. Р. 193. Письмо от 26 марта 1853. ** Mon coeur mis a nu, LXXXIX.

Литература и зло с первым, помещено в начале «Дневников»: «Любой человек несет в себе два совпадающих во времени запроса: один из них обращен к Богу, а другой — к Сатане.

Обращение к Богу, или, иными словами, духовность, представляет собой желание возвыситься, — обращение к Сатане, или животность, это та радость, которую нам доставляет нисхождение»*. Однако только в первом высказывании находится ключ.

По сути своей наслаждение — это позитивная форма существования чувств;

мы способны испытать его, только затратив свои жизненные ресурсы (таким образом, оно изнуряет нас). Что касается труда, то он является неким образом действий;

в качестве результата здесь выступает приумножение наших ресурсов (таким образом, он укрепляет). Итак, что у нас есть в наличии: «любой человек несет в себе два совпадающих во времени запроса», один из которых обращен к труду (приумножение ресурсов), а другой к наслаждению (трата ресурсов). Можно провести следующую параллель: труд — это забота о завтрашнем дне, а наслаждение — забота о си юминутном моменте. Труд полезен и приносит удовлетворение, а наслаждение — бесполезно, оно оставляет ощущение неудовлетворенности. Подобного рода мысли помещают экономику в основу морали, а также в основу поэзии. Выбор постоянно имеет отношение к вульгарному материальному вопросу: «обладая моими нынешними ресурсами, должен ли я их тратить или приумножать?» Ответ Бодлера, взятый во всей своей глубине, особенный. Несмотря на то, что в его заметках звучит решимость трудиться, вся его жизнь была бесконечным отказом от ка Mon coeur mis a nu, XIX.

Жорж Батай кой бы то ни было производительной деятельности. Он писал: «Я всегда считал, что быть полезным человеком — это просто гнусно»*. В других плоскостях мы также можем наблюдать невозможность разрешения противоречия в пользу Добра. Он ведь выбирает Бога и работу только на словах, чтобы еще в большей степени принадлежать Сатане, ему даже не дано понять, является ли это противоречие личным и внутренним (между наслаждением и работой) или внешним (между Богом и дьяволом). Одно мож но утверждать точно: он все больше склоняется к тому, чтобы отбросить свою трансцендентную форму, — то есть он фактически отказывается работать, а значит, отказывается быть удовлетворенным;

он подчиняет себя трансцендентности долга только ради того, чтобы подчеркнуть всю значимость отказа и в полной мере ощутить всю напряженную прелесть жизни, не приносящей удовлетворения.

Однако в данном случае не стоит заострять внимание на индивидуальном заблуждении, а тот факт, что Сартр удовлетворен подобным аспектом, определяет недостатки его рассуждений, в конечном итоге они превращаются в обыкновенную критику негативного характера, причем позитивный взгляд заметить в ней крайне сложно и возможно только с помощью сравнительного анализа с историческим прошлым. Таким образом, сумма отношений производства и траты — в истории, и опыт Бодлера — в истории. И следует отметить, что опыт этот позитивно обладает точным смыслом, который задан историей.

Что касается поэзии, то она, как и любая дру Mon coeur mis u nu, IX.

Литература и зло гая деятельность, может быть рассмотрена с экономической точки зрения. А в равной степени и мораль. Действительно, Бодлер всей своей жизнью, всеми своими многочисленными и несчастными размышлениями поставил вопрос, жизненно важный для обеих названных областей. Отношение Сартра к этой проблеме сложно — он стремится коснуться ее и в то же время избегает. Его рассуждение о том, что творчество и нравственная позиция поэта являются результатом выбора, ошибочно.

Даже если мы допустим тот факт, что индивид совершил выбор, — для других смысл того, что он сделал, будет социально определен теми нуждами, которым была посвящена вся его деятельность. Таким образом, глубокий реальный смысл любого стихотворения скрывается далеко не в заблуждениях автора, а в предопределенном — в основном исторически — чаянии, которому эти «заблуждения» соответствовали в полной мере. Совершенно очевидно, что выбор, аналогичный выбору Бодлера (по словам Сартра), был реален и в другие эпохи. Однако следует отметить, что в другие эпохи вслед за выбором не появлялись стихи, подобные «Цветам Зла». Несмотря на это, объяснительная критика Сартра не придает особого значения этой истине и поэтому содержит в себе целый ряд серьезных замечаний, она не способна до конца понять, насколько полно поэзия Бодлера захватывает умы в наше время (возможно, она постигает ее перевернуто, таким образом, когда неодобрение неожиданно приобретает смысл понимания). Даже не беря в расчет ни элемент милости, ни элемент удачи, «ни с чем не сравнимое напряжение» бодлеровского шага выражает не только индивидуальную потребность, Жорж Батай но и является следствием некоего материального напряжения, которое задано извне исторически. Как миру, так и обществу, в котором жил поэт, в котором он создал свои «Цветы Зла», следовало самому — так как, если сравнивать его с индивидом, оно, вне всякого сомнения, занимает более высокую позицию, — дать ответ на два совпадающих во времени запроса, постоянно требующих человеческого решения: подобно индивиду, общество должно сделать выбор между заботой о завтрашнем дне и заботой о текущем моменте. Ведь совершенно ясно, что само общество основывается на слабости индивидов, той слабости, которая уравнивается его силой: так как оно изначально связано с приматом будущего, оно, конечно же, в каком-то смысле является тем, чем не является ин дивид. Однако оно не имеет права отрицать настоящего и оставляет на его долю часть, по поводу которой никакое решение не задано. Это именно та часть празднеств, в которой присутствует сложный момент жертвоприношения*. Само по себе жертвоприношение фокусирует внимание на трате — в счет настоящего мгновения — ресурсов, о которых забота о завтрашнем дне требует забыть. Тем не менее, общество «Цветов Зла» — уже далеко не то двойственное общество, которое полностью поддерживало примат будущего, однако придавало настоящему лишь номинальное старшинство в сфере священного (пусть даже скрытого, пере одетого ценностью будущего, трансцендентным и вечным объектом, нерушимой основой Добра). Таково капиталистическое общество, Отверженная часть», о которой я говорил в предыдущей главе.

Литература и зло взятое в своем полном развитии, стремящееся сохранить возможно большее количество продуктов труда для приумножения средств производства. Это общество узаконило террор ради осуждения излишней роскоши знати. Оно спра ведливо отвергло касту, которая ради своей выгоды использовала двойственность старого общества. Оно не могло простить аристократам их непомерной алчности, их захвата ради личного блеска части ресурсов (труда), которая в противном случае могла послужить приумножению средств производства. Однако фонтаны Версаля с его современными плотинами представляют собой решение, связанное не только с противодействием коллектива людям, обладающим привилегиями, в действительности такого рода решение противопоставило приумножение производительных сил непроизводительным радостям. Буржуазное общество в середине XIX века, сделав выбор в сторону плотин, тем самым внесло в мир коренные изменения. За тот небольшой промежуток времени от рождения до смерти Шарля Бодлера Европа успела многое: она оплела себя сетью железных дорог, благодаря производству была открыта перспектива безграничного приумно жения производительных сил, причем это приумножение производство сделало своей целью. Та операция, которая готовилась давно, наконец-то стала осуществляться — началось стремительное преображение цивилизованного мира, и основано оно было на примате будущего, а если говорить точнее — на капиталистическом накоплении. Что касается пролетариев, то, естественно, с их стороны подобная операция, ограниченная лишь перспективами личной выгоды капиталистов, не должна была найти ни Жорж Батай какого отклика: таким образом она лишь породила противонаправленность рабочего движения. В среде писателей она вызвала бурный романтический протест, так как положила конец блистательной эпохе Старого Строя и сумела заменить великолепные творения утилитарными. Несмотря на то, что оба протеста были различны по своей природе, в одном пункте они могли бы соединиться. Например, рабочее движение в общем-то не было против накопления самого по себе, оно лишь стремилось к тому, чтобы его целью в перспективе стало освобождение человека из рабства труда. Ну а романтизм без промедления облекал в конкретную форму все отрицающее, отменяющее сведение человека к утилитарным ценностям. Таким образом, традиционная литература занималась выражением не утилитарных (военных, рели гиозных, эротических) ценностей, которые были приняты либо обществом, либо господствующим классом;

а романтическая литература выражала те ценности, которые отрицали бы современное Государство и буржуазную деятельность. Однако, несмотря ни на что, выражение это все же оказалось слишком неопределенным для того, чтобы обрести некую точную форму. Чаще всего романтизм останавливался на том, что восторженно отзывался о прошлом, наивно противопоставляя его настоящему. Но это было лишь временной уступкой и ничем иным, так как ценности прошлого сами были готовы заключить компромисс с принципами полезности. Более того, даже тема природы, сопротивление которой могло бы оказаться более радикальным, давала только возможность на какое-то время отвлечься (более того, любовь к природе предоставляет слишком благодатную Литература и зло почву для подозрений ее в согласии с приматом пользы или даже завтрашнего дня, вот почему она явилась одним из самых распространенных и самых болезненных способов компенсации для общественных потребителей: совершенно ясно, что настоящей опасностью, настоящей разрушительностью, настоящей дикостью обладает только дикость скал). Возьмем, к примеру, романтическую позицию индивида — на первый взгляд, эта позиция более последовательна, так как индивид, являясь существом мечтательным, страстным и не поддающимся дисциплине, уже изначально оказывает активное сопротивление социальному принуждению. Однако требование чувствительного индивида отнюдь не отличается твердостью: в какой-то степени оно лишено жесткого и прочного стержня религиозной морали или сословного кодекса чести. Следует обратить внимание на единственную постоянную, заданную для индивидов, — это непосредственная заинтересованность в определенной сумме увеличивающихся ресурсов, которую способны удовлетворить полностью только капиталистические предприятия. Таким образом, индивид становится конечной целью буржуазного общества, с такой же неизбежностью, как иерархический порядок становится целью феодального общества. К тому же целью и источником капиталис тической деятельности является преследование частных интересов. Если мы обратимся к утилитарному счету, то поэтическая, или, иными словами, титаническая форма индивидуализма будет хоть и чрезмерным, но все же ответом, так как романтизм в своей освященной форме представлял собой лишь некий антибуржуазный поворот буржуазного индивидуализма.

Жорж Батай Буржуазия была болезненно беспокойна, это ярко выражалось в надрыве, самоотрицании, тоски о том, чего не имеешь, она вошла в историю благодаря тому, что связывала себя с отказом от ответственности и выражала противоположное тому, чем являлась, однако ей удавалось устраиваться таким образом, чтобы последствия этого ее не коснулись, а при удачном повороте из этого можно было извлечь выгоду. В литературе отрицание основ капиталистической деятельности слишком поздно избави лось от компромисса. Буржуазии наконец удалось обрести состояние покоя только в период полного размаха и бурного развития, с успехом миновавшего опасный момент романтической лихорадки. Вот когда возможность компромисса перестала сдерживать литературные поиски. Хотя, возвращаясь к Бодлеру, следует отметить, что в нем не было ничего от радикала — страстное желание не иметь в качестве жребия невозможного и снова войти в милость неотступно преследовало его — тем не менее Сартр помогает нам разобраться в ситуации и увидеть, что ему в конечном итоге удалось извлечь из всей тщетности своего усилия то, что другие находили в мятеже.

Таким образом, изначальный мотив найден: просто у него нет воли и, несмотря на его желание, его вдохновляет какое-то влечение. Отказ Шарля Бодлера представляет собой самый глубокий отказ, так как он ни в коей мере не является утверждением ка кого-то противоположного принципа. Единственное, что он делает, так это выражает застывшее состояние души поэта, выражает всем тем, что в нем есть недоказуемого и невозможного. В данном случае Зло, несмотря на то, что оно само по себе в большей степени очаровывает Литература и зло поэта, чем совершается им, является по-настоящему Злом, что же касается воли, то она способна стремиться только к Добру и поэтому не обладает должным значением.

Однако значение имеет лишь тот факт, что Зло все-таки остается Злом и ничем иным:

воле противоположна за-чарованность, которая, в свою очередь, является распадом воли;

таким образом,.вынести нравственный приговор зачарованному поведению, быть может, единственное средство — пусть только на время — освободить его от во ли. Соблазн принимали в расчет и религии, и сословия, и даже сам романтизм, хотя и не так давно, тогда соблазн решил пойти на хитрость, он вступил в соглашения с волей, которая не меньше его была расположена шутить. Итак, поэзия, которая обращалась к чувствительности с явным желанием соблазнить ее, была вынуждена ограничить предлагаемые объекты соблазна теми, которые способна была взять на себя воля (причем воля сознательная, в обязательном порядке ставящая условия, требующая длительности, удовлетворения). Поэзия прошлого стесняет и ограничивает свободу, содержащуюся в поэзии. Бодлеру удалось приоткрыть завесу таинственности, он нашел в бурлящей пучине вод полный упадок сил какой-то проклятой поэзии, которая уже не обременяла себя ничем и, не способная защищаться, поддавалась разрушающему очарованию, неспособному ее удовлетворить. Становится понятно, что поэзия стремилась уйти от требований, заданных ей извне, ради того, чтобы отвечать только внутренней потребности, связывающей ее непосредственно с тем, что зачаровывает, и превращающей ее в полную противоположность воли. Однако эта высшая предопределенность Жорж Батай поэзии не объясняется выбором слабого индивида. Для нас не имеет никакого значения, приоткрываются ли некоторые обстоятельства жизни поэта с помощью некоей личной склонности, обязывающей к ответственности. Настоящее значение «Цветов Зла», а следовательно и значение самого Бодлера, — это всего лишь результат нашего интереса к поэзии. Если бы стихи не рождали в нас интереса, мы вряд ли бы что-нибудь узнали об индивидуальной судьбе. Таким образом, мы имеем право говорить о ней лишь постольку, поскольку ее освещает наша любовь к «Цветам Зла» (но они взяты не отдельно, а как бы в общем хороводе). С этой точки зрения именно особое положение поэта по отношению к морали помогает нам в полной мере осознать осуществленный им разрыв: отрицание Добра у Бодлера в своей основе является отрицанием примата завтрашнего дня;

в то же время поддерживаемое утверждение Добра происходит от зрелого чувства (зачастую при водящего поэта к размышлениям об эротизме). Утверждение Добра открывало перед ним, постоянно и несчастливо (проклятым способом), всю парадоксальность мгновения, к которому мы приближаемся, только удаляясь от него, и которое сразу же исчезает из виду, как только мы пытаемся схватить его. Вряд ли у кого-нибудь возникнет сомнение насчет того, что проклятое и унизительное положение Бодлера могло бы быть преодолено. Но, несмотря на то что это преодоление возможно, оно не способно оправдать бездеятельность. Унизительное несчастье открывается вновь, но уже в других формах, менее пассивных, но в то же время более тесных, без лазеек, и настолько грубых и бессмысленных, как будто это дикое счастье.

Литература и зло И вот сама поэзия Бодлера преодолена: возникшее противоречие между отказом от Добра (от той ценности, которая предписана заботой о длительности) и созданием способного длиться произведения ведет поэзию на путь стремительного и неизбежного разложения, там, где она в состоянии постичь себя, пускай все более и более негативно, подобно безупречному молчанию воли.

МИШЛЕ Трудно найти кого-нибудь наивнее Мишле, кто бы делал ставку на такие простые идеи: на его взгляд, как Торжество Истины и Справедливости, так и возвращение к законам Природы предопределены. С этой точки зрения его творчество представляет собой яркий пример веры. Однако, несмотря на то, что он с трудом различал границы разума, страсти, противоречащие разуму, — вот на чем по-настоящему следовало бы заострить внимание, — иногда находили в нем своего соучастника. Что касается «Ведьмы», то я до сих пор спрашиваю себя, как ему в голову могла прийти идея написать произведение подобной направленности (возможно, это всего лишь дело случая, по всей видимости, некие материалы, хранившиеся годами и до сих пор не использованные, наконец нашли себе применение и потребовали дополнительной обработки). «Ведьма» поставила своего автора на одну ступень с теми, кто терпимее других говорил о Зле.

На мой взгляд, он потерялся. Те дороги, которыми он продвигался вперед — часто наугад, толкаемый «нездоровым» любопытством, — все же могли привести его к нашим истинам. Несомненно, пути эти были путями Зла. Однако это Зло существенно отличается от того, которое совершаем мы, используя силу, тем самым нанося вред слабым, оно, наоборот, наперекор нашим собственным интересам, диктуется желанием, сумасшедшим от всепоглощающего чувства сво боды. Мишле, как никому другому, удалось заметить ту узенькую окольную тропку, на которую свернуло Добро. В меру своих сил он старался найти этому повороту законное объяснение: ведьма была жертвой и погибала в бушующем пламени. Таким образом, совершенно естественно произошла подмена установленных теологами ценностей. Встает вопрос, не сместилось ли Зло в сторону палача? Ведь ведьма становилась неким обобщенным образом всего страдающего человечества, всех тех, кто подвергается гонениям со стороны сильнейших. Вполне вероятно, что подобная точка зрения имела под собой некие основания, быть может, она даже в чем-то могла помешать историку заглянуть дальше. Тем не менее, за его защитительной речью скрывается весьма важный шаг.

Совершенно очевидно, что Мишле руководила сила, сродни одурманенности Злом, это можно было сравнить только с помрачением рассудка.

Бездна Зла обладает поразительной притягательностью, причем сила этой притягательности не зависит от тех выгод, которые непосредственно связаны с дурными поступками (или, по крайней мере, с некоторыми из них;

однако если мы подвергнем тщательному рассмотрению все дороги Зла в их совокупности, то нам станет совершенно ясно, насколько редко они ведут к удовлетворению личных интересов!). Особенно точно на всю глубинную сложность, нравственной проблемы указывает та чудовищная и притягательная прелесть, которая явственно проступает сквозь все ужасы шабашей. Разговор о «Ведьме» (если рассматривать ее в историческом плане, то это одна из наименее неудачных книг о месте магии в христианском обществе — работ, кото Жорж Батай рые в полной мере отвечают требованиям науки, среди них нет вообще, — а в плане поэтики — шедевр Мишле) дает мне шанс по возможности разумно поставить проблему Зла.

ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ Если мы обратимся к историческим корням проблемы, то сможем найти ей достойное объяснение и, в конце концов, придем к противоположению чародейства и жертвоприношения. Именно в христианском мире эта оппозиция засияла новым светом, она была озарена отблесками бесчисленных костров*. Однако, в глубине, она всегда была и остается практически неизменной, причем, с одной стороны, она касается социальной инициативы, составляющей непосредственно связанное с религиями достоинство жертвоприношения, — и, с другой стороны, инициативы частной, не социальной, обозна чающей подозрительный, связанный с применением магии смысл чародейства. Вероятно, подобного рода константа отвечает некой обычной потребности, высказывание которой должно было бы приниматься благодаря очевидности.

* Что касается самого колдовства, то о нем у нас нет практически никакой информации (в основном мы знакомы с ним по судебным процессам, и есть все основания опасаться, не могли ли следователи, располагая пытками, принуждать свои жертвы говорить то, что они хотят от них услышать, а не то, что есть на самом деле), тем не менее, о гонениях, которым оно подверглось, существуют совершенно точные сведения, о которых Мишле прекрасно, знал.

Литература и зло Вот на что здесь необходимо в первую очередь обратить внимание.

Подобно насекомым, которые, при определенных условиях, скопом устремляются к лучу света, так и мы все безотчетно стремимся в область, прямо противоположную той, где царит смерть. Обычной двигательной силой человеческой деятельности является непреодолимое желание достичь пункта, максимально удаленного от похоронной сферы (яркими отличиями которой являются гниль, грязь, скверна): только благодаря непрекращающимся усилиям с нашей стороны нам удается уничтожить повсюду следы, знаки и символы смерти. А затем, при хорошем стечении обстоятельств, мы стараемся уничтожить и следы наших усилий. Наше желание возвыситься — это только одно из многочисленных проявлений той мощной силы, которая влечет нас к антиподам смерти.

Ведь тот ужас, который внушают богатым рабочие, та паника, поглощающая мелких буржуа, когда им грозит опасность скатиться до положения пролетариев, держатся на том, что, по мнению богатых, бедные в большей степени подвержены смерти. Вот тогда-то мы приходим в ужас — причем, сильнее, чем от самой смерти, — от тех дорог которые ведут к ней, топких кривых дорог, полных мерзости и бессилия.

Таким образом, эта болезненно-тревожная склонность значит гораздо больше в утвержде нии наших моральных принципов, чем непосредственно в наших рефлексах. Возникает впечатление, что наши утверждения как бы окутаны густым туманом: громогласные фразы придают негативному отношению позитивный смысл, скрывая откровенную пустоту за блеском сияющих ценностей. Что же касается нас, то мы спо Жорж Батай собны только выдвинуть всеобщее благо — легкий заработок и обеспеченный мир — цели законные и в то же время чисто негативные (имеется в виду исключительно стремление как можно дальше отдалить смерть). Если мы опустимся на уровень житейской мудрости, то сразу же увидим, что наше мировоззрение легко сводимо до элементарного желания продлиться. В этом мнение Мишле совпадает с мнениями самых мудрых.

Это отношение, равно как и принципы, непоколебимы. Хотя бы потому, что являются, остаются и обязаны оставаться основой. Но нам вряд ли бы удалось придерживаться их полностью. Иногда, просто ради поиска преследуемой ими выгоды, необходимо действовать наперекор им. Порой жизнь требует не бежать от теней смерти, а, напротив, позволить им вырасти в ней — пусть даже на границе потери чувств, там, где кончается сама смерть. Постоянное возвращение ненавидимых элементов — к чьей противоположности направлены движения жизни — задано и при нормальных условиях, однако подобной заданности недостаточно. Мало того, что тени смерти возрождаются помимо нашей воли-, мы обязаны еще и по своей воле воскрешать их — причем таким образом, который полностью отвечает нашим потребностям (в данном случае я подразумеваю тени, а не саму смерть). Для этой цели мы используем искусства, которые поднимают нас — в зрительных залах — на самую высокую из возможных ступеней тревоги. Искусства, во всяком случае некоторые из них, без конца оживляют перед нами картины разладов, раздираний и распадов, которых, в принципе, наша деятельность стремится избежать. (Подлинность последнего положения подтверждается даже комическим искусством.) Литература и зло В конце концов, сколь бы ни было мало значение тех элементов, которые бы мы хотели исключить из своей жизни, но которым удается возвращаться туда различными окольными путями искусства, они тем не менее являются настоящими знаками смерти:

например, если мы смеемся, если плачем, все дело в том, что в данный конкретный момент нам, невольным ли жертвам игры или хранителям тайны, смерть представляется легкой. Однако не стоит думать, что мы перестали испытывать перед ней ужас, просто на какой-то миг нам удалось его преодолеть. Вполне вероятно, что подобные движения жизни, вызванные таким способом, не приносят практической пользы: они, увы, не обладают убедительной силой движений, возникающих из отвращения и дающих чувство необходимой работы. Несмотря ни на что, они обладают определенной ценностью. Смех учит: мудро стараясь избежать элементов смерти, мы тем самым пытаемся сохранить жизнь;

в то время как, попадая в область, из которой мудрость приказывает нам бежать, мы проживаем жизнь. Ведь безумие смеха — это не что иное, как видимость.

Воспламеняясь от соприкосновения со смертью, извлекая из знаков, представляющих пустоту, удвоенное понимание бытия, ради того, чтобы вернуть — пусть даже на сильственным путем — то, что необходимо было устранить, он лишь на какое-то время выводит нас из тупика, куда загоняют жизнь те, кто умеет только сохранять.

Если я попытаюсь выйти за рамки очерченной мною задачи — разумно поставить пробле му Зла, то следует отметить, что существо, которым каждый из нас является, представляет собой прежде всего существо конечное (то есть смерт Жорж Батай ный индивид). Несмотря на то что любой индивид нуждается в собственных границах, он не может с ними примириться. Ему удается утвердить свою суть, только нарушая необходимые для него границы. Конечность единственных, знакомых существ составила бы — стоит с этим согласиться — полную противоположность другим свойствам бытия, если бы ситуация не облегчалась предельной шаткостью. Однако это не имеет значения: когда речь идет об искусствах, постоянно поддерживающих в нас тревогу, а также способность ее преодолеть, мне остается лишь обратить внимание на то, что они наследуют религиям. И наши трагедии, и наши комедии являются всего лишь продолжением древних обрядов жертвоприношения, порядок которых в полной мере соответствует моим описаниям. Следует отметить тот факт, что практически все народы придавали огромное значение торжественному истреблению животных, людей и растений, порой действительно ценных, либо просто считающихся таковыми. Такого рода истребление по сути считалось преступным, но вершить его было долгом общины. Нельзя не отметить, что цели жертвоприношений крайне отличаются между собой, тем не менее источник этой повсеместной практики следует искать само стоятельно и как можно дальше. Некоторые наиболее здравомыслящие умы считали жертвоприношение институтом, строящим фундамент социальных связей (хотя они не вдавались в исследование того, почему же кровопролитие быстрее других средств устанавливало социальные связи). Итак, если мы должны приближаться — как можно ближе и как можно чаще — непосредственно к объекту нашего ужаса, если введение в жизнь, с по возможности меньшим Литература и зло для нее вредом, как можно большей суммы противоречащих ей элементов определяет нашу натуру, — то сам процесс жертвоприношения уже не является тем обычным, но все-таки непонятным человеческим образом действий, каким казался до сих пор.

(Может быть, следовало бы сделать так, чтобы настолько видный обычай «в полной мере отвечал некой элементарной потребности, высказывание которой принимается только благодаря очевидности».) Естественно, возможно большая сумма обычно не так велика, как кажется, а с целью уменьшения убытков обращались к помощи плутовства. И вот тогда все находилось в прямой зависимости от силы относительной: если какому-нибудь народу это нравилось, то дело заходило и дальше. Ацтекские гекатомбы ярко показывают весь тот ужас, которого можно было достичь. Примечательно, что среди тысяч ацтекских жертв Зла попадались не только пленные: война служила хорошим поставщиком для жертвенников, смерть в бою приравнивала соплеменников к погибшим на алтаре.

Известны факты, когда во время некоторых празднеств мексиканцы бросали на жерт венные алтари собственных детей. Но с подобной ситуацией плохо согласуется сам характер процедуры, предполагающий восхождение к наивысшей переносимой степени ужаса. Жизненно необходим был закон, который бы мог карать тех, кто спокойно наблюдал, как их детей ведут в храм. Граница, у черты, — потеря чувств.

Человеческая жизнь содержит в себе подобное насильственное движение (иначе мы могли бы обойтись без искусств).

Сам факт, говорящий о том, что моменты интенсивности жизни нужны для создания и поддержания социальных связей, по своему значе Жорж Батай нию второстепенен. Возможно, связи должны быть установлены, и несложно догадаться о том, что жертвоприношение могло бы этому активно способствовать: именно такие моменты интенсивности являются в то же время моментами чрезмерности и слияния существ. Однако человеческие существа были доведены до точки плавления не ради создания обществ (подобно кускам металла, которые, плавясь, образуют один новый цельный кусок). В тот момент, когда мы — через тревогу и ее преодоление — при ближаемся к самому слиянию, к тем состояниям, для которых характерны смех и слезы, у меня создается впечатление, что мы доступными человеку средствами даем ответ на самое простое требование конечных существ.

ЧАРОДЕЙСТВО И ЧЕРНАЯ МЕССА Несмотря ни на что, образование социальных связей не является первопричиной жертвоприношения, скорее оно даже способно ослабить в нем благородное начало.

Жертвоприношение призвано сыграть одну из самых возвышенных ролей в жизни города, оно соединяется с заботами самыми чистыми, самыми святыми и в то же время самыми консервативными (особенно что касается поддержания жизни и общественных учреждений). Однако в действительности все то, что оно создает, максимально удаляет от первоначального движения, в котором заключается смысл жертвоприношения. Что касается чародейства, то здесь все иначе. Те, кто сами творили обряды жертвоприношения, прекрасно понимали, что по сути своей заклание жертвы является преступлением. Но они шли на это во имя некое Литература и зло го блага. В конечном итоге целью жертвоприношения было Добро. Однако процедура искажалась, а иногда и просто не удавалась. Очевидно, что чародейство произошло далеко не от провала жертвоприношения, именно поэтому оно не терпит крах. Здесь цель чужда, а порой и противоположна Добру (именно этим оно существенно отличается от жертвоприношения). При подобных обстоятельствах практически не остается никаких шансов, что то нарушение границ, которое лежит в его основе, умерится. Вполне вероятно, что оно станет еще более явным.

Если только существует подобная возможность, что жертвоприношение уменьшает втор жение неясных элементов, в своем воздействии оно опирается на достигнутое противоречие, не забывая обратить внимание на чистоту и благородство жертвы, а также мотивов ее заклания. Что касается чародейства, то с его стороны может исходить лишь настойчивое подчеркивание тяжелого элемента. Следует отметить, что подобная настойчивость в области магии не является определяющей, однако находит там себе место. Например, в средние века колдовство практически стало перевернутым двойником совпадавшей с моралью религии. Нам мало что известно о шабаше — сохранились лишь некоторые записи допросов, причем обвиняемые, изнуренные непрекращающимися вопросами, готовы были давать именно те показания, которых от них ожидали следователи, — однако мы, как и Мишле, имеем основание считать его полной пародией на христианское жертвоприношение — тем, что называли черной мессой. Возможно, большинство рассказов о нем — вымысел, но в чем-то они соответствовали реальности, в любом случае Жорж Батай они представляли определенную ценность в качестве мифа или мечты. Так как человеческий дух подчинен христианской морали, он просто обязан развивать все новые, уже ставшие возможными противоречия. Любые пути хороши, лишь бы они позволили максимально приблизиться непосредственно к объекту нашего ужаса.

Например, в одном церковном рапорте Мишле находит поразительное воспоминание об этом движении духа, выступающего вперед, дрожащего, ведомого судьбой навстречу худшему: «Одни, — говорит он, — кроме страха не видели ничего, что же касается других, то они были тронуты меланхолической гордостью, в которую казался погруженным вечный Изгнанник». Итак, верующие предпочли «обратную сторону»

божества, это божество, никоим образом не служившее укреплению общественных учреждений, полностью соответствует решительному шагу в направлении ночи. В подобной интерпретации полностью преодолено изображение бесчестящей смерти Бога, это самое парадоксальное и самое яркое, это вершина идеи жертвоприношения.

Магию никогда не ограничивало чувство ответственности и меры, она была на особом положении, именно это придало черной мессе значение какого-то предела возможного.

Вряд ли можно переоценить смысл непризнанного величия этих оскверняющих обрядов, это похоже на неиссякаемую ностальгию по бесконечному сраму. По сути своей они парази-тичны, они являются всего лишь инверсией христианской темы.

Однако инверсия такого рода, которая начинается с дерзновения, уже самого по себе чрезмерного, завершает движение, цель которого — снова отыскать то, от чего же лание продлиться заставляет нас бежать. Чрез Литература и зло мерное распространение шабашей в народе в какой-то мере соответствовало к концу средних веков закату единой Церкви, чьим слабым отблеском оно и является. О его бесспорной значимости свидетельствуют бесчисленные костры, пытки, противопоставленные тревоге священников. Эта исключительность подчеркивается тем обстоятельством, что народы давно утратили способность отвечать на свои мечты с помощью обрядов. Итак, шабаш в каком-то смысле можно считать последним словом. Мифический человек умер, оставив в наследство лишь эту последнюю весть — в общем-то, черный смех.

Что касается Мишле, то он должным образом оценил эти празднества бессмыслицы.

Однако его правота остается под сомнением, ведь он связывал шабаш с «великими и страшными бунтами», а также со средневековыми жакериями. Но колдовские обряды — это обряды угнетенных. Нередко религия завоеванного народа превращалась в магию в обществах, образованных путем завоеваний. Вероятно, ночные обряды средневековья в какой-то степени являются продолжением обрядов религии Древних (сохраняя ее подозрительные стороны: в определенном смысле Сатана — это Dionysos redivivus);

это обряды paganomm, крестьян, крепостных, жертв господствующего порядка вещей, а также власти господствующей религии. В этом мире нет ничего светлого — и все же Мишле достоин уважения, так как он говорит о нем как о нашем мире, который оживает благодаря биению нашего сердца, несущего в себе надежду и отчаянье, ведь они являются нашей судьбой, именно по ним мы узнаем друг друга.

Мишле не забывает упомянуть и о первенстве женщин в сих проклятых делах, причем его аргу 7 Ж. Батай Жорж Батай менты кажутся неопровержимыми. Царство тьмы всегда освещали каприз и женская ласка;

к тому же в нашем представлении о соблазне есть что-то от ведьмы.

Сейчас основу наших моральных богатств составляет восторженное прославление Женщины и Любви, но истоки его следует искать еще в рыцарских легендах, а так же нельзя забывать и о той роли, которую женщина играла в магии: «На одного колдуна — десять тысяч ведьм...» — и их ожидали пытки, клещи, огонь.

Мишле по праву пользуется своей славой, ему удалось вытащить из пропасти позора этот мир, столь тяжелый с человеческой точки зрения. Первое издание «Ведьмы», еще во времена Империи, вызвало скандал, полиция изъяла весь тираж из продажи. Затем книга появилась в Брюсселе у Лакруа и Вербукховена (через несколько летим предстояло опубликовать «Песни Мальдо-рора», настоящую эпопею Зла). Возможно, слабость Мишле — но не является ли это слабостью человеческого разума вообще? — в том, что он, страстно желая смыть с ведьмы клеймо позора, сделал из нее слугу Добра. Он считал, что ее можно оправдать с помощью некоей пользы, которую она могла бы приносить, — в то время как аутентичная часть ее деяний помещает ее вовне.

ДОБРО, ЗЛО, «ЗНАЧИМОСТЬ» И ЖИЗНЬ МИШЛЕ Итак, после тщательного обзора проблемы Зла можно сделать вывод.

Заключение, как мне кажется, само вытекает из нарисованной мною картины.

Человечество Литература и зло преследует две цели, из которых одна, негативная, — сохранить жизнь (или избежать смерти), а другая, позитивная, — по возможности увеличить ее интенсивность. Обе эти цели не противоречат друг другу- Однако следует помнить о том, что рост интенсивности связан с опасностью;

интенсивность, требуемая большинством (или социальным организмом), подчинена обладающей бесспорным приматом заботе о поддержании жизни и учреждений. В том же случае, когда ее ищут меньшинства, или индивиды, она способна существовать и без надежды, за чертой желания продлиться. Изменения интенсивности зависят от степени свободы. Оппозиция «интенсивность — длительность» обладает значимостью только в целом, к тому же она содержит множество пересечений (религиозный аскетизм;

а в магии — преследование личных целей*). Используя эти данные, следует в корне пересмотреть соображения о Добре и Зле.

Итак, интенсивность можно определить как ценность (причем, это единственная позитивная ценность), а длительность — какДофо (это основная цель, предлагаемая добродетели). В то же время, невозможно свести понятие интенсив ности к понятию наслаждения, так как мы четко видели, что поиск интенсивности заставляет нас изначально спешить навстречу болезненному беспокойству, на грани потери сознания. Таким образом, то, что я называю ценностью, существенно отличается как or Добра, так и от наслаждения. Бывают случаи, когда ценность совпадает * Следует отметить, что эти цели обычно направлены к чрезмерности, а не к чистому и простому Добру, не к сохранению. Таким образом, они остаются благоприятными для интенсивности.

Жорж Батай с Добром, но иногда это не так. Порой она совпадает со Злом. Ценность находится по ту сторону Добра и Зла, однако выступает в двух противоположных формах, одна из которых связана с началами Добра, а другая — с началами Зла. Но движение, увлекающее нас на поиски ценности, ограничивается желанием Добра. В то время как свобода в направлении Зла, напротив, открывает путь к чрезмерным формам ценности. Однако все вышесказанное не позволяет нам сделать вывод о том, будто аутентичная ценность находится со стороны Зла. Именно то начало ценности требует, чтобы мы шли «по возможности дальше». В этом смысле приобщение к началам Добра отмеривает «дальше» социального организма (крайнюю точку, черту, престу пить которую не имеет права никакое законно установленное общество);

приобщение к началам Зла — «дальше», на время достигаемое индивидами, или меньшинствами;

«дальше» не способен пойти никто.

Однако имеет место и третий случай. Возможен вариант, что некое меньшинство, в какой-то момент своей истории, способно выйти за рамки чистого и простого бунта, постепенно принимая на себя обязательства социального организма. Такого рода случай оставляет возможности соскальзывания.

В данной ситуации было бы правомерно признать, что Мишле оказался в несколько двусмысленном положении. Он приписал изображенному им миру гораздо большее, чем просто бунтарство, — более высокую заботу об обеспечении будущего, длительности! Тем самым он ограничил свободу шагов, вносящих порядок в смысл мира. Ни в коем случае не желая прини Литература и зло зить (напротив, мне бы хотелось в полной мере передать все ощущение силы), отметим, что подобной двусмысленности соответствовала сама жизнь Мишле. Им неотступно руководила тревога — более того, она вводила его в заблуждение, особенно когда он работал над своей книгой, в которой пылает какая-то призрачная страсть. В одном отрывке из своего дневника (у меня не было возможности его прочесть, так как он еще недоступен, но я располагаю достаточно точными сведениями, полученными от третьих лиц) он говорит, что иногда во время работы вдохновение покидало его, тогда он выходил из дома и отправлялся в отхожее место, с тяжелым удушающим запахом. Там он делал глубокий вдох, тем самым «приближаясь максимально близко непосредственно к объекту своего ужаса», а затем возвращался к работе. В данный момент единственное, что мне остается, так это представить себе благородное лицо автора, утомленное, с трепещущими ноздрями.

БЛЕЙК Если бы передо мной стояла задача перечислить тех английских писателей, которые вызывают у меня наиболее сильные чувства, я, ни минуты не колеблясь, назвал бы Джона Форда, Эмили Бронте и Вильяма Блейка*. Вряд ли стоит собирать их в какую нибудь определенную категорию, однако интересен тот факт, что вместе эти имена обладают похожей властью. Несмотря на то, что они совсем недавно вышли из тени, они уже в достаточной мере обладают особой жестокостью, возвещающей чистоту Зла.

Например, Форду удалось создать из образа преступной любви поразительную, ни с чем не сравнимую картину. А Эмили Бронте заметила в злобности найденыша единственный достаточно ясный ответ на тот призыв, который ее же * Блейк — это художник-визионер, более того — поэт, он стал известен и почитаем во Франции немногими и совсем недавно. Что касается его сочинений, то они довольно редко затрагивали того, кто мог бы найти себя в свойственном им движении уверенной свободы. По всей вероятности, религиозность его жизни и его мыслей действовала против него самого. Возможно, во Франции просто не нашлось читателей, способных в полной мере оценить его глубинную важность. Мне даже странно, что так редко и пространно говорят о близости Блейка и сюрреализма. Что же до странного «Острова на Луне» («An Island in the Moon»), то он практически неизвестен.

Литература и зло и погубил. Блейк до смешного простыми фразами смог свести все человеческое к поэзии, а саму поэзию — к Злу.

ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО ВИЛЬЯМА БЛЕЙКА На первый взгляд жизнь Вильяма Блейка может показаться банальной, правильной и лишенной каких-либо приключений. Но, несмотря на это, она поражает своей абсолютной исключительностью, выходом за обычные жизненные рамки. Это не было тайной для его современников;

даже шли разговоры о его своеобразной славе.

Вордсворт и Кольридж, пусть и с некоторыми оговорками, отдавали ему должное (Кольридж, например, искренне сожалел о непристойности произведений Блейка).

Чаще всего его отталкивали со словами: «Сумасшедший!» Эти слова звучали даже после его смерти*. В самих его произведениях (стихах, кар * Блейка, пусть даже не всерьез, считали сумасшедшим. Этому, в полной мере способствовали его видения, о которых он неустанно говорил, языковые выкрутасы, атмосфера бреда его картин и стихов.

Нам известны красноречивые свидетельства людей, которые, познакомившись с ним и поначалу приняв его за умалишенного, вскоре понимали, что ошиблись и охотно признавали его. Однако даже при жизни этих людей была выдумана легенда о тридцатилетнем пребывании визионера в сумасшедшем доме. Толчком к этому послужила статья, опубликованная в «Revue britannique» в Париже в 1833 году: «Два самых знаменитых пациента клиники Бедлам, — писал неизвестный автор, — это поджигатель Мартин... и Блейк, по прозвищу Ясновидец. Как только я прошел мимо и внимательно рассмотрел все Жорж Батай тинах) чувствуется некоторая уравновешенность. Они поражают своим безразличием к обычным правилам. Нечто необъяснимое, выходящее за установленные рамки и остающееся при этом глухим к неодобрительным ремаркам со стороны, поднимает на более высокую ступень эти стихи и изображения, выполненные в поразительно-на сыщенной цветовой гамме. Что касается самого визионера Блейка, то он никогда не считал свои видения ценностью. Он не был сумасшедшим, просто они были для него человеческими, он видел в них реальные создания человеческого духа. Мне бы хотелось привести здесь одно интересное высказывание: «Многие спустились еще глубже в пропасть бессознательного, но так и не вернулись оттуда. Они заполонили сумасшедшие дома, так как в наше время умалишенным считается человек, погруженный в символы бес это сборище преступников и безумцев, меня подвели к камере Блейка Это был высокий бледный человек, который прекрасно выражал свои мысли. За всю историю демонологии не было ничего более невероятного, чем видения Блейка. Нельзя сказать, что он стал всего лишь жертвой обыкновенной галлюцинации, ведь он глубоко верил в истинность своих видений, беседовал с Мике-ланджело, ужинал с Семирамидой... Этот поразительный человек стал живописцем призраков... В тот момент, когда я вошел в его камеру, он рисовал блоху, чей призрак, по его словам, только что предстал перед ним...» На самом деле Блейк изобразил призрак блохи;

рисунок, о котором идет речь — «The Ghost of a Flea», — сейчас хранится в галерее Тейт. Не будь у нас точных и непрерывающихся данных о жизни Блейка, которые, вероятнее всего, полностью исключают возможность подобного, пусть краткого, пребывания в Бедламе, мы бы серьезно отнеслись к рассказу, опубликованному Литература и зло сознательного. Что же касается Блейка, то только ему одному удалось зайти так же далеко, как они, сохранив при этом здравый ум. Настоящие поэты, у которых не было иной веревки, связывающей их с дальним миром, — Ницше и Гельде-рин — так и смогли удержаться»*. Подобное представление о разуме обосновано лишь в той мере, в какой поэзия противопоставлена разуму. Однако если бы жизнь поэта подчинялась разуму, естественность поэзии была бы нарушена. По крайней мере, произведение утратило бы свою неукротимость, независимость и силу, лишившись которых поэзия была бы ущербна. Настоящий поэт чувствует себя ребенком в окружающем мире;

конечно, он способен, как Блейк или как ребенок, быть абсолютно здравомыслящим, но это не означает, что ему можно доверить управление делами. Поэт не может повз в «Revue britannique». Мона Вильсон обнаружила источник этой статьи. Обозреватель «Revue britannique» списал статью, появившуюся в марте 1833 года в Monthly Magazine». Так же как и в «Revue britannique», в «Monthly Magazine» речь шла о визионере Блейке и поджигателе Мартине, но о Бедламе говорилось только в части, имеющей отношение к Мартину. Автор из «Revue britannique»

просто поместил в Бедлам не одного, а двух персонажей. В исследовании Моны Вильсон («The Life of William Blake», London, Hart-Davis, 2nd ed. 1948) можно найти французский и английский тексты обеих статей. Таким образом, предоставляется возможность положить конец легенде,-которой теперь есть достойное объяснение Тем не менее, в 1875 году в «Cornhill Magazine» упоминались тридцать лет, якобы проведенные Блейком в сумасшедшем доме * W. P. Witcutt. BlakeA Psychological Study. London, Hollis and Carter. 1946. P. 18.

Жорж Батай рослеть, он навсегда остается несовершеннолетним, вследствие этого возникает разрыв, проходящий между жизнью и творчеством Блейка. Несмотря на то что Блейк не был сумасшедшим, он всегда балансировал на грани безумия.

В его жизни был только один смысл: он отдавал предпочтение видениям своего поэтического гения, а не прозаической реальности внешнего мира. Это глубоко поражает потому, что сам он был выходцем из низшего класса, где крайне сложно сделать подобный выбор, считающийся позерством для богатого и неуместным для человека разорившегося. Что касается бедняка, то он, наоборот, придает особое значение мольбам несчастных. Вильям Блейк родился в Лондоне в 1757 году, в скромной семье шляпника (вероятно ирландского происхождения). Он получил элементарнее образование, однако благодаря заботам отца и своим исключительным данным (уже в двенадцать лет он писал замечательные стихотворения и проявлял редкие способности к рисунку) в четырнадцать лет его приняли в мастерскую гравера.


Ему было довольно трудно, так как покупатели недоумевали, глядя на его фанта стические композиции. Позднее его опорой стала любящая жена Кэтрин Ваучер, ее удлиненное женское лицо можно было узнать во многих его картинах. Ей одной удавалось успокоить приступы лихорадки мужа. Она ассистировала ему в течение сорока пяти лет, до самой его смерти в 1827 году. В глубине души он чувствовал необ ходимость выполнить сверхъестественную миссию, и окружающие проникались его достоинством. Однако как его политические, так и его моральные принципы неизменно шокировали всех. Он предпочитал носить красный колпак в тот момент, когда французские якобинцы счи Литература и зло тались заклятыми врагами Лондона. Он был апологетом свободной любви, ходили слухи о том, что он хотел, чтобы его жена дала согласие жить с его любовницей. В реальности его жизнь не была богата событиями, вся она прошла в неком внутреннем мире, населенном мистическими фигурами, которые были отрицанием внешней реальности, а также законов морали и связанных с ними обязательств. Для него тонкое личико Кэтрин Ваучер приобретало смысл только в тот момент, когда оно занимало место в одном ряду с ангелами его видений, но порой, рисуя его, он отрицал сковывавшие Кэтрин условности, с которыми она предпочитала мириться. Это не вызывает никаких сомнений. Что касается его друзей, то они, как и исторические события того времени, преобразились и присоединились к божественным явлениям прошлого. Особенно ярко об этом переходе свидетельствует стихотворение, приложенное к письму скульптору Флаксману, датированное сентябрем 1800 года:

Как Флаксман уехал в Италию, Фюзели* дарован был мне ненадолго.

Ныне же Флаксман оставил мне Хейли, другом тот станет и мне, благом моим на Земле.

Благо ж на Небе мое таково: Мильтон любил меня в детстве и явил мне свой лик, Ездра пришел, с ним — Исайя-пророк, но в зрелости только Шекспир подал мне руку свою;

Бехман и Парацельс мне явились, ужас спустился с небес, с вышины, Из глубины Преисподней — чудовищный, мощный толчок, сотрясающий Землю, * Художник из Цюриха.

Жорж Батай И в Америке стала война. Ее ужасы все предо мною прошли;

Я океан пересек — и во Франции. Революция там началась под покровом насупленных туч, И шепнули мне ангелы, что подобных видений не вынести мне на Земле, Без содружества с Флаксманом, что прощает Нервический Ужас.

САМОВЛАСТНОСТЬ ПОЭЗИИ Многие пытались интерпретировать «психологию» (или мифологию) Вильяма Блейка, применяя к ней категорию «интроверсии» Карла Юнга. Следуя Юнгу, «интровертированная интуиция способна воспринимать любые явления глубины сознания практически с такой же отчетливостью, как экстравертированное ощущение внешние объекты. Вот почему ради интуиции бессознательные образы приобретают достоинство вещей или объектов»*. По этому поводу В. П. Виткат цитирует Блейка, который считал, что «ощущения далеко не ограничиваются органами чувств: человек ощущает гораздо больше, чем способны дать ему чувства (как бы глубоко они ни были обострены)»**. Словарь Юнга содержит в себе некоторую часть, находящуюся посе редине: таким образом, то, что невозможно свести к данным чувствам, говорит нам не только о том, что внутри нас (то есть о нашем интровер-тивном). Это поэтическое чувство. Несмотря на * Цит. по: W. P. Witcutt. Blake A. Psychological Study. P. 23. ** «There is no natural religion» (2 nd. Series). В кн.: William Make. Poetry and Prose. Edited by G.Keynes. London, Nonesuch Press, 1948. P. 148.

Литература и зло то, что поэзия не принимает подобные чувства в их первозданном виде, она все же довольно редко презрительно относится к окружающей вселенной. Возможно, она всего лишь не желает согласиться с четкими границами между объектами, но это не мешает ей признавать их внешнюю оболочку. Что касается ближайшей действи тельности, то она отрицает и разрушает ее, так как считает ее неким экраном, скрывающим от нас настоящее лицо мира. Однако поэзия соглашается с внешним существованием орудий или стен по отношению к «я». В основе посыла Блей-ка лежит самоценность поэзии, внешней по отношению к «я». «Поэтический Гений, — говорится •в небезызвестном тексте, — это реальный человек, а его тело или внешняя форма — это всего лишь производные от Поэтического Гения... Изначально люди наделены равной внешней силой и совершенно так же они похожи (при все беско нечном разнообразии) в своей Поэтической Гениальности... Религии всех Народов происходят из характерного для каждого Народа способа принятия Поэтического Гения. Все люди похожи (в то же время оставаясь бесконечно разнообразными), то же самое происходит и с Религиями и со всем, что им близко, все они произошли из одного источника. А источник этот — истинный человек, другими словами Поэтический Гений»*. Отождествление человека и поэзии обладает многочисленными способностями, оно способно не только противопоставить мораль и религию, превратить религию в творение человека «All religions are опа» («Все религии суть одна религия») ок. 1788. Ibid. P. 148—149. «Все люди похожи бла годаря Поэтическому Гению». Лотреамон говорил: «Поэзия должна создаваться всеми, а не одним».

Жорж Батай (а не Бога или трансцендентности разума), но и подарить поэзии мир, в котором мы живем и двигаемся. Несомненно, этот мир просто невозможно свести к вещам, которые, будучи порабощены нами, все же остаются чуждыми нам. Это далеко не мир труда — невежественный, прозаический и непривлекательный (в глазах «интро вертов», не способных увидеть поэзию во внешнем, истина мира заключена в истине вещей): только поэзия, обладающая силой отрицания и разрушения границ вещей, способна привести нас к отсутствию границ;

таким образом, мы понимаем, что мир дается нам лишь тогда, когда имеющийся у нас его образ священен, ведь все, что священно, — это и есть поэзия, и наоборот, все,'что есть поэзия, — священно.

Итак, религия является всего лишь следствием поэтического гения. Религия не обладает ничем, чего бы не было в поэзии, в ней нет ничего, что связывало бы поэта с человечеством, а человечество, в свою очередь, со вселенной. В принципе, сама религия отличается формальным и достаточно жестким характером, она действует в интересах лишь небольшой группы людей (тем самым подчиняясь обыденным или неправедным* потребностям нравственности), расстояние между ее образом и поэтической истиной увеличивается;

точно так же поэзия, пусть формально, но находится в бессильных руках рабских существ. Примечательно, что сложности подобного рода встречаются на каждом шагу: ведь в сущности любая общая истина чем-то напоминает особую ложь. Вряд ли в мире существует хоть одна религия или поэзия, которая не * Иными словами, направленных на достижение материальной, и даже совпадающей с целью индивида-эгоиста.

Литература и зло лжет. Не существует ни религии, ни поэзии, которые бы не опускались к полному непониманию толпой окружающего мира, однако это не мешает ни той, ни другой с завидным постоянством отбрасывать нас за пределы нас самих, туда, где смерть уже не является противоположностью жизни. Если быть более точным, то следует добавить, что нищета поэзии или религии находится в зависимости от того, в какой степени интроверт сводит их к своим навязчивым личным переживаниям. Нам стоит уважать Блейка за то, что ему удалось освободить индивидуальный образ и от той, и от другой, он наделил их той неповторимой ясностью, когда религия смогла обрести свободу поэзии, а поэзия получила верховную власть религии.

ОБЪЯСНЕНИЕ МИФОЛОГИИ БЛЕЙКА ЧЕРЕЗ ПРИЗМУ ПСИХОАНАЛИЗА ЮНГА На самом деле у Блейка не было настоящей интроверсии;

его интроверсия обладала всего лишь одним значением — она имела непосредственное отношение к особенности и свободному выбору созданных им мифов. Имели бы для других такое огромное значение все божественные лица его собственной вселенной, которые вели бесконечные битвы в его длинных стихотворениях?

Обычно мифология Блейка касается непосредственно самой проблемы поэзии. В том случае, когда в поэзии присутствуют мифы, предложенные ей традицией, она лишается своей независимости и уже не обладает внутренней высшей властью. Она становится покорным рассказчиком, которому остается лишь проиллюст Жорж Батай рировать легенду, форма и смысл которой от него не зависят. Если же это самостоятельное произведение, так называемый плод авторского воображения, то подобные сиюминутные явления лишены какой бы то ни было убедительности, а их.истинный смысл понятен лишь самому поэту. Итак, становится ясно, что даже если автономной поэзии удается создать миф, то, в конечном итоге, мифа в ней все равно нет.

Реальное положение вещей таково, что наш мир уже не рождает новые мифы, что же касается тех, которые появляются в поэзии, то, если они не являются предметом религии, за ними скрывается только пустота: говорить об Энит-хармон еще не значит открывать ее истину, скорее, это похоже на признание того, что в том мире, куда ее напрасно зовет поэзия, Энитхармон не существует. В чем же заключается парадокс Блейка? Возможно, в том, что он определяет суть религии как суть поэзии, а возможно, в признании, которым объясняется бессилие, то, что поэзия сама по себе, увы, не способна быть ни свободной, ни иметь объективную ценность. Короче говоря, на самом деле поэзия не может быть одновременно и поэзией и религией. Скорее, она означает отсутствие религии, которой должна была бы стать. Она — религия и в чем то похожа на воспоминание о любимом человеке, объясняющем невозможному понятие потери. Вне всякого сомнения, она самовластна, но точно так же, как самовластно желание, а не обладание вещью. Да, поэзия обладает правом заявлять о границах своих владений, но стоит нам обратить пристальное внимание на эти владения, как сразу же становится ясно, что здесь не обошлось без обыкновенного обмана — ведь это не владения, а всего лишь бессилие поэзии.


Литература и зло Вместе с появлением поэзии рушатся оковы, и не остается ничего, кроме бессильной свободы. О Мильтоне Блейк говорил, что тот, «подобно всем поэтам, принадлежал к партии демонов, даже не подозревая об этом». У религии, обладающей чистотой поэзии, как и у религии с требованиями поэзии, власти не больше, чем у дьявола — чистой поэтической сути;

независимо от ее желания, поэзия не способна созидать, она может только разрушать и превращаться в истинную лишь благодаря бунту. Рай лишил Мильтона его поэтического вдохновения, поэтому он был вынужден искать его в грехе и проклятии. Что касается поэзии Блейка, то вдали от «невозможного» она тоже далеко не расцветала. Его стихотворения поражают своими размерами, они населены несуществующими призраками, но, несмотря ни на что, им не удается заполнить разум, наоборот — они опустошают его и приносят лишь горькое разочарование.

Смысл их существования заключен в разочаровании, так как они сотканы из отрицания его общих требований. Свою независимость видения Блейка приобретают лишь в творческом порыве, потому что капризные желания беспорядочного воображения отказывались соответствовать выгоде. Нельзя однозначно сказать, что Уризен и Лува бессмысленны. Лува олицетворяет собой божество страсти, а Уризен — разума. Своим существованием эти мифические фигуры обязаны далеко не логическому развитию заложенного в них смысла. К тому же совершенно бессмысленно рассматривать их с близкого расстояния. Только последовательное методическое изучение этих фигур приведет нас к разгадке «психологии Блейка», однако он прежде всего ведет к потере собственной отличительной чер Жорж Батай ты, которой является поразительный порыв чувств, вдыхающий жизнь в эту особенность, который невозможно свести к выражению логических сущностей, так как сам он представляет собой не что иное, как просто прихоть, а логика сущностей не имеет для него никакого значения. Соответственно, совершенно бессмысленно было бы сводить изобретение Блейка к доступным всем фразам и общим меркам. В. П.

Виткат пишет: «Четверка Зоа существует не только у Блей-ка. Сюжет, который они представляют, проходит через всю литературу, однако только Блейку удается увидеть их такими, какими они, возможно, были на первой ступени их мифологического состояния». Сам Блейк предпринимает попытки объяснить смысл трех своих вымышленных созданий: имя Уризена чем-то напоминает «горизонт» и «резон», он князь Света, он — Бог, «жестокий разрушитель, а не Спаситель». Лува, имя которого похоже на «Love», напоминает о любви, подобно имени греческого Эрота, — это дитя огня, живое воплощение страсти: «Его ноздри дрожат от испепеляющего пламени, его кудри похожи на лес, полный диких зверей, где поблескивает бешеный львиный глаз, откуда доносится вой волка и дикий рык льва, где орел скрывает орленка на скалистом уступе над пропастью. Его грудь открыта подобно звездному небу...» Лос, «Дух Прорицания», относится к Луве как Аполлон к Дионису;

он очень тонко выражает всю силу и величие воображения. Лишь значение четвертого, Тхармаса, скрыто от нашего взгляда, тем не менее В. П. Виткат, ни на секунду не задумываясь, дополняет три функции — ума, чувства и интуиции — четвертой: ощущением. Действительно, Блейк говорит о том, что четыре Зоа — «четыре вечных чувства человека»: то есть в каж Литература и зло дом из нас заключены четыре силы («four Mighty Ones»). В принципе, эти четыре функции В. П. Витката равны психологическим функциям К. Г. Юнга, более того, их вполне можно было бы считать основополагающими, и мы легко могли бы найти их как у Святого Августина, так и в египетской мифологии и даже... в «Трех мушкетерах»

(которых на самом деле четверо) или в «Четырех Праведниках» Эдгара Уоллеса!

Рассуждения эти не так безумны, как кажется на первый взгляд, они достаточно обоснованны и разумны для тех, кто видит их вовне, со стороны бесформенного чувства, которое стремился передать Блейк. Однако чувство это реально ощущается только в чрезмерности, там оно нарушает обычные границы и уже ни от чего не зависит.

Конечно, психоанализ не мог не выбрать в качестве своего объекта мифологическую эпопею Вильяма Блейка, необычную остроту его видения, ее необходимость, распространение и страдания, порождение ею новых миров, ее бесконечные битвы между властвующими или бунтующими божествами. Во всем этом несложно заметить и влияние и рассудок отца, а также бурное восстание сына. Вполне понятным кажется желание пуститься на поиски усилия, направленного на примирение противоположностей, желания успокоенности, объясняющего в конечном итоге бесконечные бесчинства войны. Тем не менее, прибегнув к психоанализу, не важно, фрейдовскому или юнговскому, сможем ли мы найти что-нибудь помимо самих результатов психоанализа? Соответственно, пытаясь понять Блейка через теорию Юнга, мы скорее всего узнаем больше о Юнге, чем о стремлениях Блейка. Не имело бы никакого смысла методично рассматривать изло Жорж Батай женные объяснения. Изначальная посылка не настолько уж абсурдна. То, о чем мы говорим, у великих поэтов-символистов является борьбой богов, воплощающих функции души, а в конце — следующим за борьбой мигом успокоенности, когда все страдающие божества, соответственно иерархии всех функций, займут надлежащие им места. Однако эта истина туманна и вызывает некоторое недоверие: у меня возникает впечатление, что при таком положении вещей анализ стремится заключить неординарное произведение в рамки, которые могут уничтожить его, и подменяет пробуждение одуряющей тяжестью дремоты. Единственно правильный ответ содержится в вечной гармонии, которой Блейк, несмотря ни на что, достиг, пусть даже пройдя через невыносимые страдания, что же до Юнга или В. П. Витката, то для них в гармонии — окончании — путешествия заключено гораздо больше смысла, чем в неспокойном пути.

Можно допустить подобное сведение Блейка к миру Юнга, но все же оно не принесет должного удовлетворения. Если же мы будем читать Блейка, то увидим, что он оставляет нам надежду на невозможность сведения мира к неким узким рамкам, где все совершенно ясно, все распределено заранее, где нет места ни исследованиям, ни волнению, ни пробуждению, где мы просто обязаны следовать единожды выбранной дороге,. спать и смешивать наше дыхание с непрестанным тиканьем вселенских часов сна.

СВЕТ, УПАВШИЙ НА ЗЛО: «БРАКОСОЧЕТАНИЕ РАЯ И АДА»

Психоанализ стремится к ясности, которой ничего не может противопоставить мечтатель Литература И ЗЛО ная беспорядочность фантастических произведений Блейка. Однако это вовсе не означает, что мы должны уделять меньше внимания этой беспорядочности. Мадлен Казаиян пишет: «На всем протяжении этих неспокойных и запутанных повествований появляются одни и те же персонажи, они умирают, воскресают, рождаются вновь и вновь в различных обстоятельствах. Например, Лос и Энитхармон — дети Тхармаса и Зон, а Ури-зен — это их сын;

однако в другом месте он уже рожден от Вол;

это уже не создатель мира, его задачей является лишь обустройство этого мира по законам разума. Позднее, в «Иерусалиме», один мир будет считаться творением Элохима, а другой — Вечных;

возможен и такой вариант, что он будет целиком исходить от «всеобщего человека». В «Четверке Зоа» Уризен зовется Уртоной и превращается в призрака Лоса, а в другом стихотворении — «Мильтон» — он продолжает играть ту же роль и отождествляется с сашм Сатаной. На этот раз — это сумрачное чудовище дальнего света;

после мрачного и холодного Севера, в зависимости от предназначенной для него судьбы перед ним открываются другие страны. Чаще всего он был и остается до сих пор Иеговой из Библии, ревностным создателем религии Моисея, однако в Иерусалиме к нему взывают как к богу прощения, в таком случае — это уже особая милость, дарованная везде «агнцем» или Христом. Тем не менее, уже в другом месте Блейк, пытаясь персонифицировать видение воображения, называет его Иегова Элохим. В данном случае вряд ли есть шанс дать безупречную интерпретацию.

Возникает впечатление, что поэт постоянно пребывает или в кошмаре или в озарении...»* * У/Шат Blake. Poftnes choisis. Introduction. P. 76—77.

Жорж Батай Многообразие хаоса подтверждается тем фактом, что он может вести к «возможному», тому, что поддается определению, однако если мы обратимся к более ранним произведениям, то он предстанет перед нами совсем в другом свете — в значении невозможного, иными словами, в значении поэтической жестокости, а далеко не порядка и расчета. Хаосу не дано стать Достойным ответом на провидение вселенной, он более схож с пробуждением в ночи, а там в качестве ответа всегда выступает только поэзия, пусть тревожная и не скованная никакими рамками.

Как в жизни, так и в творчестве Блейка внимание приковывается к его постоянному присутствию при всем, что только находится в распоряжении мира. Существует гипотеза, согласно которой Блейк подходит под тип интроверта Юнга, но с ней вступает в противоречие тот факт, что у Блейка можно найти все, чего бы ему ни хотелось: здесь и песни, и задорный детский смех, и чувственные игры, и жар, и опьянение таверн. Больше всего в жизни его раздражали законы нравственности, препятствующие утехам.

Вот если бы в церкви давали пивка Да грели бы грешников у камелька.

Такое простодушие открывает перед нами молодого, бесхитростного поэта. Что касается творчества, отягощенного ужасом, то оно началось с безудержного веселья «свирелей» (тогда, когда Блейк написал «счастливые песни, неизменно вызывающие радость и смех у детей»).

Эта радость объявляла о самом странном бракосочетании, какое только могли объявлять «свирели».

Литература и зло Поэт был молод, ничто не могло напугать его, именно его юношеская смелость была способна разрешить любые противоречия: он решил особо отметить необычное бракосочетание — союз Рая и Ада.

Мы не должны пройти мимо необычных фраз Вильяма Блейка. В них заключен исторический смысл, имеющий огромное значение: то, что они описывают, в конечном итоге является примирением человека со своим страданием, со своей смертью, с той силой, которая сталкивает его туда. Они стоят на ступень выше про стых поэтических фраз. Им удается с требуемой точностью отразить неизбежное возвращение к финалу человеческой судьбы. Позднее Блейк выражал свое волнение с какой-то непонятной растерянностью и беспорядочностью, причем в этом он достиг совершенства: находясь на высшей ступени растерянности, он наблюдает за движением, которое на всей своей протяженности, во всем своем объеме и со всей присущей ему жестокостью влечет нас к худшему и в то же время возносит к вечному.

Блейк никогда не был философом, но, несмотря на это, ему удалось настолько сильно и глубоко сформулировать суть вещей, что этому мог бы позавидовать и философ.

«Источник движения находится в противоположностях. Для Бытия Человека необходимы и Влечение и Отвращение, и Мысль и Действие, и Любовь и Ненависть.

Сама противоположность возникает из того, что верующие называют Добром и Злом.

Что касается Добра, то оно пассивно и подчиняется Мысли. Зло, наоборот, активно и возникает из Действия.

Таким образом, Добро — это Рай. Зло — это Ад...

Жорж Батай Бог всегда будет наказывать Человека за Действие-Жизнь представляет собой Действие и проистекает от Тела, а Мысль неотрывно связана с Действием и служит ему оболочкой. Действие — это Вечный Восторг». Вот какова та необычная форма, которую обрело «Бракосочетание Рая и Ада», предлагающее человеку отнюдь не покончить с кошмарами Зла и не отводить взгляд, а, скорее, наоборот, посмотреть на них открыто и пристально. Такого рода условия ни в коей мере не располагали к отдыху. Итак, Вечный Восторг в то же время является и Вечным Пробуждением: вся деятельность Рая, возможно, и заключалась в бесполезном отвержении Ада.

Пробным камнем в жизни Блейка была какая-то особая радость чувств. Чувственность противопоставляет его примату мысли. Именно во имя чувственности он осуждает законы нравственности. Он пишет: «Гусеница оскверняет лучшие листья, а священник оскверняет чистейшие радости». Все творчество Блейка является живым воплощением призыва к чувственному счастью, к переполнению возбужденных тел. «Похоть козла — щедрость Божья» и затем: «нагота женщины — творенье Божье». Однако совершенно невозможно ограничить' чувственность Блейка рамками банального объ яснения, которое способно лишь отрицать реальную чувственность и видеть в ней исключительно пользу для здоровья. По своему духу эта чувственность близка Действию, иными словами Злу, которое сводит ее к ее же глубинному смыслу. Если мы говорим о том, что нагота — это творенье Божье, а похоть — Его щедрость, то в этом заключается истина, возвещаемая мудростью Ада. Блейк пишет:

Литература и зло Шлю жене ft пожеланье Дать мне то, что дарят шлюхи, — Ясность в исполнении желанья.

А, например, в другом месте он с поразительной точностью описывает всплеск действия, точнее, жестокости, в котором ему представляется Зло. Вот стихотворение, в котором рассказывается сон:

Я храм увидел золотой, — И оробел. Он был открыт, И тьма народа перед ним Молилась, плакала навзрыд.

Увидел я змею меж. двух Колонн, сверкавших белизной. Сбив створки с петель золотых, Она вползла в проем дверной. В рубинах, перлах гладкий пол Раскинулся, как жар горя. А склизкая ползла, ползла И доползла до алтаря.

На вино и хлеб святой Изрыгнула яд змея. Я вернулся в хлев свиной. Меж свиней улегся я*.

Вряд ли можно было бы лучше описать половой акт, чем через нарушение священного запрета. За вышеприведен ным стихотворением в сборнике следует еще одно, которое помогает вникнуть в смысл данного высказывания:

Вора просил я персик украсть, Мне был молчаливый отказ.

Жорж Батай Вне всякого сомнения, Блейк отдавал себе отчет в том, какое значение заключено в этом стихотворении. Возможно, золотой храм — это тот, который находится в «Саду Любви» из «Песен Познания» и на фронтоне которого написано «Ты не должен».

Нельзя сказать, что мысль Блейка обращалась только к чувственности и сопровождающему ее ощущению ужаса, она стремилась познать истину зла.

В одном из своих стихотворений, которое позднее стало классическим, он изобразил ее в образе Тигра. Некоторые строчки не подвластны банальному истолкованию.

Впервые глаза были настолько широко раскрыты перед светом зла:

Тигр, тигр, жгучий страх, Ты горишь в ночных лесах. Чей бессмертный взор, любя, Создал, страшного тебя? "•' Чей бы молот, цепи чьи, Чтоб скрепить мечты твои ?

Стройную даму просил, я возлечь • Но брызнули слезы из глаз.

Тут ангел вору Моргнул, а гибкой Аеди поклон Отвесил с улыбкой И овладел, Между шуткой и делом Дамой податливой, Персиком спелым.

Литература и зло Кто взметнул твой быстрый взмах, Ухватил смертельный-страх?

В тот великий час, когда Воззвала к звезде звезда, В час, как небо все зажглось Влажным блеском звездных слез, — (Ун, создание любя, Улыбнулся ль на тебя? Тот же ль он тебя создал, Кто рожденье агнцу дал ?

Однако мне кажется, что в пристальном взгляде Блейка я различаю не столько решимость, сколько страх. У меня возникает впечатление, что практически невозможно еще глубже заглянуть в бездонную пропасть, существующую в самом человеке, чем в этом образе Зла:

Сердце людское — в груди Бессердечья;

Зависть имеет лицо человечье;

Ужас родится с людскою статью;

Тайна рядится в людское платье.

Платье людское подобно железу, Стать человечья — пламени горна, Аик человечий — запечатанной печи, А сердце людское — что голодное горло!* Название этих двух строф — «По образу и подобию» («A Divine Image»). Смысл заключается в том, что первая составлена на основе другого отрывка, довольно отличающегося от нее по смыслу (имеет место прием, чем-то сходный со «Стихотворением» Лотреамона, однако отличие в том, что Лотреамон использовал строки других авторов, а Блейк — свои собственные):

Жорж Батай БЛЕЙК И ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ Несмотря ни на что, даже такой сильный всплеск не способен раскрыть заключенной в нем тайны. Вряд ли кто-нибудь смог бы найти ей достойное объяснение. Чувства, составляющие ее, исчезают сразу же, как только в них начинают разбираться. Таким образом, мы оказываемся перед неразрешимым противоречием. Ведь смысл утвержденного Зла является утверждением свободы, но свобода Зла является ее отрицанием. Мы не способны понять данное противоречие, тогда как это удавалось Вильяму Блейку? Бунтующий Блейк называл Революцию властью народа. При всем этом он возносил хвалы слепому буйству силы (в тот момент ему казалось, что такого рода ослепление в чем-то сродни тому всплеску, на который указывает божественное).

В «Пословицах Ада» говорится: «Свирепость льва — мудрость Божья». И далее:

«Львиный рык, волчий вой, ярость бури и жало клинка — все это суть частицы вечности, слишком величественной для людского глаза»*.

И наше сердце у Дрбра. И наш — смиренный взгляд, И в нашем образе — Любовь, Мир — наш нательный плат.

Эти стихи относятся к циклу «Песни Невинности», который предшествовал «Песням Познания» (1794). Что касается Блейка, то для него подобное объединение двух стихотворений в 1794 году имело важное значение, оно означало «два совершенно полярных состояния человеческой души».

* Из «Бракосочетания Рая и Ада». См.: W.Blake. Poetry and Prose... P. 181—191.

Литература и зло «Львиный рык» пробуждает чувство «невозможного»: нет того, кто бы дал ему объяснение, доступное человеческому разуму. Конечно, он может разбудить нас такой, какой есть, но, будучи разбуженными, мы должны забыть об отдыхе. Любое нагромождение событий с этого момента теряет всякий смысл;

стараясь выбраться из под него, мы, тем самым, переходим от пробужденного нагромождения к спящему логическому объяснению. Однако для Блейка (который «слишком велик для людского глаза», — тем не менее, что в представлении Блейка означает «Бог», как не пробуждение чувства невозможного) именно это не оставляет никакого шанса свести его к общим меркам возможного. И здесь уже не важно, о чем мы говорим, будь то лев, волк или тигр, — все они дикие звери, в которых Блейк видел «элементы вечности», все они возвещают то, что пробуждает, то, что скрыто убаюкивающим движением поэтического языка (дающего неразрешимому видимость решения, а жестокой правде — ширму, ее скрывающую). Итак, комментарий, который не останавливается на том, что объясняет, что комментарий сам по себе не нужен и невозможен, отодвигает от нас саму истину, в то время как сам приближается к ней, иначе говоря, создает ширму, рассеивающую ее свет. (По сути, то, что я говорю, является еще одним препятствием, подлежащим уничтожению, в том случае, когда возникает необходимость что-либо увидеть*.) * В своих замечательных заметках о Вильяме Блейке Жан Валь пишет по поводу «Тигра» (Poisie, Pensee, Perception. Calmann-Levy. 1948. P. 218): «Тигр — это божественная искра, не подвластная ничему индивидуальность, окруженная непроходимыми дебрями добра и зла. Возможно, наш долг заключается в том, что мы, несмотря на на Жорж Батай Таким образом, стихи, опубликованные Блей-ком в 1794 году, например «Тигр», совершенно четко показывают его реакцию на Террор. «По образуй подобию»

написано в то время, когда летели головы. Отрывок из «Европы» (написанный в том же году), в котором Божество страсти по имени Орк, представляющее собой единое целое с Лувой и являющееся живым воплощением революции, появляется в дрожащем пламени, — яркое напоминание о Терроре:



Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 7 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.