авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 4 | 5 || 7 |

«КЛАССИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФСКАЯ МЫСЛЬ Жорж БАТАИ ТЕОРИЯ РЕЛИГИИ ЛИТЕРАТУРА И ЗЛО Издательство выражает благодарность Посольству Франции в Республике ...»

-- [ Страница 6 ] --

Марсель Пруст ожидал от истины чего-то священного, вот почему истина привела его в такую ярость, испугавшую Эммануэля Берля. Берль очень красочно описывает сцену, когда Пруст выгнал его из дома с криками «Вон! Вон!» Из-за того, что Берль решил жениться, Пруст посчитал его потерянным для истины. Стоит ли считать это бредом? Может быть. Но откроется ли истина тому, кто не обожает ее до сумасшествия? Итак, я вновь возвращаюсь к описанию этой страсти: «Его и без того бледное лицо, — пишет Берль, — стало совсем белым. Глаза его горели яростным огнем. Он поднялся и пошел в ванную одеваться. Он собрался выйти из дома. Я видел, что у этого больного человека еще оставались силы. До того момента я просто не обращал на это внимания. Его волосы были темнее и гуще моих, а зубы — крепче;

тяжелая челюсть, казалось, могла раздробить что угодно, а выпяченная, возможно вследствие астмы, грудь подчеркивала широкие плечи*. Если бы дело дошло до драки (в какой-то миг мне показалось, что это вот-вот произойдет), я не уверен в своих шан сах на победу»**. Истина и справедливость, находясь всегда на стороне жестоких, постоянно требуют уравновешенности.

* Одна из последних фотографий Марселя Пруста подтверждает, на мой взгляд, это неприглядное описание. В кн.: George Cattani. Marcel Proust. Julliard, 1952. P. 177.

** «Sylvia». P. 152.

Литература и зло Мы удаляемся от основ (хотя и в самом общем виде) политической борьбы только в моменты страсти, однако мы не должны забывать о том, что именно праведный гнев движет народом. Удивительно, но в то же время очень показательно, что сам Пруст являл собой одновременно непримиримость полиции и великодушие народа. Однажды Пруст, чья истина была исступленной, описал случившийся с ним приступ справедливости: вдруг перед его глазами возникла картина, как он наносит бешеные удары самому слабому, как в тот день, когда он узнал, что некий грабитель был выдан, окружен и после отчаянного сопротивления задушен полицейскими, и он страстно пожелал стать еще сильнее, чтобы уничтожить этих полицейских*. Меня поразил этот неожиданный для Пруста бунтарский порыв. В этом довольно ясно просматривается сближение ярости, которая подавляется длительными размышлениями, и мудрости, без которой ярость не имела бы успеха. Как же мы узнаем друг друга в этом мире, если мрак ярости и свет мудрости наконец не совпадут? На самом верху осколки собираются в одно целое, и мы познаем истину, сотканную из противоречий — Добра и Зла.

М. Proust. Jean Santeuil. Т. 1. P. 318.

КАФКА СТОИТ ЛИ КАФКУ ЖЕЧЬ НА КОСТРЕ?

Сразу же после войны в одном коммунистическом еженедельнике «Аксьон» были развернуты дебаты вокруг довольно неожиданной темы: «Стоит ли жечь Кафку на костре?» То, насколько этот вопрос был идиотическим, не могло не броситься в глаза, тем более что никто предварительно не спросил: нужно ли жечь книги? А если жечь, то какие? Да, нельзя не обратить внимание на отменный вкус редакторов. Не имело никакого смысла напоминать о том, что речь, в общем-то, шла об авторе «Процесса»

— «одном из крупнейших гениев эпохи». Однако по большинству писем можно сделать вывод об оправданности подобной смелости. Любопытно, что еще до начала опроса редакция «Аксьон» получила ответ на свой вопрос от самого автора, его еще при жизни и особенно на пороге смерти мучило навязчивое желание сжечь свои книги.

Однако Кафка так до конца жизни и не нашел в себе смелости сделать это. Ведь сначала он эти книги писал. Естественно, что между моментом написания рукописи и возникшим позднее желанием сжечь ее проходит некоторое время. Все-таки ему удалось принять промежуточное решение, он обратился с просьбой совершить аутодафе одному из своих друзей, но получил категорический отказ.

Только на смертном одре Кафка объявил о своей воле, которая должна была быть испол Литература и зло нена и заключалась в том, чтобы сжечь все, что после него осталось.

Несмотря на все эти перипетии, сама мысль о том, чтобы сжечь Кафку, даже если она смахивала на провокацию, вполне укладывалась в логику коммунистов. Ведь то пламя, которое горит еще в нашем воображении, помогает лучше понять, что книги и предметы, предназначенные для костра, существуют только для того, чтобы исчезнуть;

создается впечатление, что они уже уничтожены.

КАФКА, ОБЕТОВАННАЯ ЗЕМЛЯ И РЕВОЛЮЦИОННОЕ ОБЩЕСТВО, Кафка не дал себя провести, судя по всему, он был самым хитрым писателем... В отличие от своих многочисленных современников, для него «быть писателем» значило то, к чему он стремился. Несмотря на то, что очень скоро он понял, что литература и то, что он хотел, не приносят ему желаемого удовлетворения, он все же продолжал писать. Нельзя было сказать, что литература его разочаровала. То есть если сравнивать ее с другими целями, она его не разочаровала. Для него она была тем же, чем для Моисея была земля обетованная.

О Моисее Кафка сказал: «В том, что он увидел землю обетованную только накануне смерти, чувствуется какая-то неправдоподобность. Единственный смысл этой высшей перспективы заключается в том, чтобы понять, насколько человеческая жизнь является лишь одним кратким мигом;

такая жизнь (ожидание земли обетованной) могла бы быть бесконечной, но всегда кончалась бы одним мгновением. Жизнь Моисея бы Жорж Батай Литература и зло ла не просто короткой, она была жизнью человека*, вот почему он так и не дошел до Ханаана». В этом коренится разоблачение тщетности не только того или иного блага, но и всех целей, также лишенных смысла: цель всегда безнадежно плавает во времени, подобно рыбе в воде, подобно точке, которая движется во вселенной: ведь речь идет о человеческой жизни.

Разве наше воображение способно представить себе что-либо столь же несообразное с коммунистической позицией? Мы можем с полной уверенностью сказать, что коммунизм представляет собой действие в полном смысле этого слова, действие, способное изменить мир. В качестве цели мы, в данном случае, имеем измененный мир, размещенный во времени, а именно в будущем, цель эта подчиняет себе существование и деятельность момента, смысл которой заключен в стремлении к определенной цели — миру, нуждающемуся в изменении. В этом вопросе у коммунистов не возникает никаких принципиальных трудностей. Человечество вечно стремится подчинять настоящее время неограниченной власти императивной цели. Но ведь никто не сомневается в ценности действия и не посягает на его истинную власть.

Необходимо упомянуть только об одном: как мы сами себе говорим, еще никогда действие не мешало жить... Таким образом, единственной заботой мира действия была определенная цель. Естественно, цели различаются по намерениям, но при всем их разнообразии и зачастую противоположности * Journal intime. Esquisse d'une Autobiographic. Considerations sur Le Peche. Meditations. Introduction et traduc-tion par Pierre Klossowski. Grasset, 1949. P. 189—190 (19 октября 1921 г.).

всегда остается индивидуально выбранный путь. Отказаться от одной цели, не имея перед собой другой, более достойной, можно только по глупости или по недомыслию. Прежде всего сам Кафка дает понять, что над Моисеем смеялись, так как, согласно предсказанию, он должен был умереть в тот момент, когда достигнет цели. Однако его последующее дополнение вполне логично, так как он говорит, что истинная причина его разочарования кроется в его «человеческой жизни». Кафка считал цель в себе иллюзией, так как цель помещена во время, а время ограничено.

Все это слишком парадоксально и идет вразрез с коммунистической позицией (что касается позиции Кафки, то она не просто противоположна политическим устремлениям к тому, чтобы ничего не имело значения, если только не происходит революция), именно поэтому мы должны рассмотреть данную проблему дважды.

КАФКА И ЕГО ИДЕАЛЬНОЕ РЕБЯЧЕСТВО Эта задача не из легких.

Если Кафка решал четко выразить свою мысль, то всегда осуществлял задуманное (будь то в дневнике или просто на страницах лирических отступлений), однако каждое слово оказывалось тайником (он возводил опасные сооружения, в которых слова не подчинялись логическому порядку, а налезали одно на другое, как будто хотели удивить и запутать, будто они были адресованы самому автору, неустанно переходящему от удивления к заблуждению).

Попытки найти смысл в литературных произведениях совершенно бесполезны, увидеть в них можно лишь то, чего нет на самом деле, или, Жорж Батай в лучшем случае, это нечто скрывается, еще не успев появиться, при малейшем незначительном утверждении*.

Остановимся для начала на наших оговорках. Они требуют некоторого разъяснения.

Продвигаясь в лабиринте, мы следуем за общим смыслом поступка, который открывается только тогда, когда мы выходим из лабиринта, и, я думаю, следует отметить, что в своих книгах Кафка придерживается совершенно ребяческой позиции.

По моему мнению, недостаток нашего мира заключается в том, что ре.бячество он считает особой областью, пусть даже в некотором смысле нам не чуждой, но тем не менее остающейся вне нас и не способной ни являться истиной, ни тем более означать ее — тем, чем она является на самом деле. Ведь таким же образом никому не приходит в голову считать, что правда состоит из ошибок... «Это по-детски» и «это не серьезно»

— выражения-синонимы. Нельзя забывать о том, что в каждом из нас присутствует что-то детское и удивительное: именно так (через детскость) человечество проявляет свою сущность на раннем этапе развития. Что касается животных, то им не свойственно ребячиться, однако юное человеческое существо зачарованно приносит ощущения, полученные от взрослого кому-то другому, кто не разрешает себя ни к чему свести. Вот каким предстает перед нами мир, неотъемлемой частью которого мы являемся, который пьянил нас своей невинностью, где любая * Мне так и не удалось дать другого ответа Иосифу Габе-лю, который так ополчился против меня («Критик», № 78, ноябрь, 1953. С. 959). Оклахомского цирка оказалось недостаточно, чтобы добавить, в произведения Кафки историческую перспективу.

Литература и зло вещь на какое-то время освобождается от смысла жизни, сделавшего ее вещью (в том самом механизме ощущений, где за ней пристально наблюдает взрослый).

После себя Кафка оставил то, что издатель назвал «наброском к одной автобиографии»*. Далее вашему вниманию предстанет отрывок, касающийся только детства, а точнее, одной его особенности. «Мальчика, засидевшегося вечером за ин тересной книгой и остановившегося на самом интересном месте, вряд ли кто-либо сможет убедить с помощью обычного доказательства, что он должен прерваться и идти спать». Далее Кафка пишет: «Наибольшее значение этого заключается в том, что осуждение моего страстного чтения в моих собственных глазах доходило до того, что я прогуливал уроки, что, в свою очередь, влекло к самым печальным последствиям».

Взрослый автор подчеркивает влияние этого осуждения, которое не могло не отразиться на вкусах, формировавших «особенности ребенка»: подобного рода принуждение приводило к двум результатам — либо к «ненависти к обидчику», либо к признанию защищаемых особенностей незначительными. «То, что я обходил молчанием одну из особенностей, — пишет он, — приводило к таким чувствам, как ненависть к себе и своей судьбе и признание себя гадостью и проклятием».

Читавшему «Процесс» или «Замок» не составит труда распознать атмосферу и композицию рома^ нов Кафки. Став взрослым, он сменил преступное чтение преступным сочинительством. Однако окружающие, особенно отец, не одобрили занятия литературой, как в свое время и чтение. Это повергло Кафку в отчаяние.

Именно по этому поводу «Journal...». P. 235—243.

Жорж Батай Мишель Карруж сказал: «То, что к его самым серьезным занятиям относились настолько несерьезно, заставляло его ужасно страдать». Когда Кафка описывает сцену, в которой презрение родственников достигает своего апогея, он восклицает: «Хотя я по-прежнему остался там, где был, как всегда, в заботах о моей семье... по сути, меня одним ударом выбросили из общества...»* ОХРАНА ДЕТСКОГО ПОЛОЖЕНИЯ В характере Кафки нас поражает то, что, несмотря ни на что, он все-таки хотел, чтобы отец понял его и примирился с детскостью его чтения, а затем и с занятиями литературой, которую нельзя было выбросить за пределы общества взрослых, потому что именно она остается нерушимой и с самого детства неотделима от сущности и осо бенности бытия Кафки. Что касается его отца, то этот человек отличался властностью, а выгода для него ограничивалась лишь ценностями непосредственного действия;

сам по себе отец означал главенство цели над текущей жизнью — этого принципа придерживается большинство взрослых людей. Кафка жил по-ребячески, как всякий настоящий писатель, он руководствовался лишь сиюминутным желанием. Испытав на себе все ужасы кабинетной работы, он постоянно жаловался на тех, кто заставил его этим заниматься, или на несчастную судьбу. Он все время чувствовал себя изгоем, выброшенным обществом, которое его эксплуатировало, но, несмотря на все это, он не придавал значения (или просто считал ребячеством) тому, чем он являлся в глубине себя М. Carrouges. Franz Kafka. Labergerie, 1949. P. 83.

Литература и зло и чему отдавался со всей страстью, на которую был способен. Отец игнорировал его и отвечал лишь глухим непониманием,- вполне естественным для мира деятельности. В 1919 году Франц Кафка написал, но так и не отправил, письмо отцу, отдельные отрывки из которого сохранились* «Я был беспокойным и в то же время упрямым ре бенком, наверное, моя мать избаловала меня? Да, со мной было трудно, но разве ласковое слово, молчаливое пожатие руки, добрый понимающий взгляд не могли изменить меня. Обращаться с ребенком можно лишь согласно своей собственной натуре, вот что рождает и насилие, и взрывы негодования, и гнев... Твоя безграничная вера в собственные силы объясняется тем, что ты самостоятельно добился высокого положения... Я же в твоем присутствии начинал заикаться... В отличие от тебя, я потерял веру в себя, мне досталось лишь чувство безграничной виновности.

Возвращаясь к этому безграничному ощущению, я как-то написал об одном человеке** «Больше всего он боялся того, что останется лишь страх...» Ты часто появлялся на страницах моих книг, там я проливал те слезы, которые не смог выплакать на твоей груди. В какой-то степени это было освобождением от тебя, которое сознательно было затянуто...»

Все свои произведения Кафка хотел озаглавить: «Искушение вырваться из-под отцовского влияния»***. Но не стоит упускать из виду то, что стремление вырваться у Кафки было обманчивым. Он стремился к жизни изгоя. С самого начала он знал, что был изгнан. Не кем-то и не им са * «Journal...». Р. 39—49.

** О Йозефе К, герое «Процесса», явном двойнике автора.

***М. Carrouges. Op. tit P. 85.

Жорж Батай мим. Просто его поведение было таким, что он становился невыносим для мира заинтересованной деятельности, мира промышленности и торговли;

единственным его настоящим желанием было остаться в ребячестве грез.

Разговор в данном случае идет о бегстве, существенно отличающемся от того, каким его представляют в литературно-критических статьях, — это еще не само бегство, это всего лишь попытка, причем неудавшаяся попытка сбежать, с самого начала обреченная на провал и жаждущая его. Банальное бегство сводится к компромиссу и кривлянью, если ему не хватает чувства глубокой вины, преступления нерушимого закона, ясного и безжалостного самосознания. Попадая на страницы статей, беглец все еще остается дилетантом, несмотря на то, что он доволен и развлекается, он еще не обладает настоящей свободой в полном смысле этого слова, той свободой, которая по настоящему самовластна. Для того, чтобы быть свободным, господствующее общество должно было признать его таковым.

Что касается устаревшей феодальной Австрии, то единственным обществом, способным признать юного еврея, был круг деловых знакомых отца, не допускавших завихрений сноба, влюбленного в литературу. Тот мир, в котором царствовал и успешно утверждался отец Франца, был поглощен суровым соперничеством в работе, она же, со своей стороны, исключала любые капризы, а дозволенное ребячество огра ничивала рамками детства, находя это в чем-то умилительным, но все же осуждаемым.

Необходимо было уточнить позицию Кафки, а крайности ее требовали осуждения.

Кафку должна была признать власть, в намерения которой это со Литература и зло вершенно не входило (потому что он раз и навсегда решил, что ей не уступит), а у него даже не возникало желания ни свергнуть эту власть, ни бороться с ней. Он отказывался от борьбы с отцом, лишающим его жизненных сил, тем не менее сам не хотел быть ни отцам,, ни взрослым. Самое интересное, что он продолжал смертель ную битву ради того, чтобы стать полноправным членом отцовского общества, однако согласился бы он на это только при условии, что сможет остаться таким же безответствен-нымребенком, как раньше.

Его борьба, несмотря на то что была обречена на провал, продолжалась до последнего вздоха. Когда последняя надежда была утрачена, оставался только один выход — вернуться в мир отца через смерть, расставаясь со своими особенностями (прихотями, ребячеством). В 1917 году он сделал следующий вывод, многократно повторившийся в его романах: «Я бы доверился смерти. Остаток веры. Возвращение к отиу. Великий день примирения»*. Перед ним был только один путь, достойный его отца: он должен был жениться. Но, несмотря на свое стремление к браку, он ускользнул от него, причем по вполне уважительным причинам: он дважды разрывал помолвку. Он жил «обособленно от предыдущих поколений» и «не мог... стать основой для новых»**.

«Единственное и самое важное препятствие к моей женитьбе, — пишет он в «Письме к отцу», — заключается в моей бесконечной уверенности в том, что для обеспечения существования семьи, и особенно управления ею, необходимы * М. Carrouges. Op. cit. P. 144. Курсив мой. ** Ibid. P. 85.

Жорж Батай качества, которыми ты, насколько я знаю, обладаешь...»* Отметим то, что необходимо быть тем, что ты есть, и предать то, чем являюсь я.

Перед Кафкой стоял выбор между ребяческими, невинными скандалами, прихотями, самовластным настроением, не обращающим ни на что внимания, ничего не подчиняющим обещанному счастью и поисками счастья, в действительности обещанного за усердную деятельность и мужественную власть. Итак, он доказал, что у него был выбор;

ему удалось не отринуть себя и не потеряться в дебрях неблагодарной работы, а, по крайней мере, выполнить ее добросовестно. Кафка решил выставить напоказ безудержные прихоти своих героев, их ребячество, тревожную беззаботность, скандальное поведение и явную неправоту позиций. Таким образом, он хотел, чтобы существование некоего беспричинного мира, в котором нельзя управлять чувствами, было бы самовластным, возможным в той мере, в какой оно взывает к смерти.

Он страстно желал этого, и в его планы не входил выбор самовластности ценой оговорки. Ему не было свойственно лукавство, и он не требовал от самовластности, которая проявлялась лишь в отсутствие законов, какой бы то ни было серьезности.

Однако здесь встает вопрос о том, чем на самом деле являются прихоти, гарантиро ванные законом и властью, быть может, это хищники в зверинце? Что-то подсказывало ему, что как истина, так и естественность прихоти подразумевают болезнь и сдвиги до самой смерти. Право, как сказал о нем Морис Бланшо, есть вещь действия, а «искусство (прихоть) против дейст * «Journal...». P. 40.

Литература и зло вия бесправно»*. Мир представляется благом для тех, кому была выделена земля обетованная, для тех, кто, если была в том нужда, работает вместе и сражается, чтобы добиться своего. Только Кафка, обладающий молчаливой и отчаянной силой, мог не стремиться восстать против власти, которая осмелилась отказать ему в праве на жизнь и на отход от всеобщего заблуждения, что могло.бы привести к отношениям соперничества с властью. Дело в том, что, следуя странной закономерности, тот, кто отверг принуждение, если и оказался в конце концов победителем, становится, в свою очередь, для себя и окружающих похожим на тех, кого он победил и кто принуждал его. Победа губительна для ребяческой жизни, самовластной прихоти и бескорыстия.

Обладание самовластностью подразумевает одно неизбежное условие: лишение реальной власти, то есть действия, примата будущего над текущим моментом и примата земли обетованной. Самое трудное заключается в том, чтобы избежать борьбы, в то же время уничтожая жестокого противника, это означает приближение к смерти. Для того, чтобы найти в себе силы вынести это, не предав себя, необходимо целиком и полностью отдаться безоговорочной, суровой и тревожной борьбе, которая является единственной возможностью оказать помощь лихорадочной чистоте, не имеющей ничего общего с логическим намерением, выбивающейся из упорядочен ности действия, чистоте, погружающей всех его героев в грязь растущего чувства вины. Вряд ли нам удастся найти более ребячливого или молчаливого и несуразного человека, чем К из «Замка» или Йозеф К. из «Процесса». Такого рода * «La Part du Feu». Gallimard, 1949.

Жорж Батай двойной персонаж, «одинаковый для обеих книг», обладает мрачной, бескорыстной и беспричинной агрессивностью, вот отчего гибель его является следствием его нелепой прихоти и слепого упрямства. «Слишком много надежд он возлагает на доб рожелательность непреклонных властей, а ведет себя как бессовестный нахал в присутственном месте (в присутствии чиновников), в школьном дворе, у своего адвоката... в зале для аудиенций Дворца Правосудия*. В «Приговоре» сын насмехается над отцом, которому никогда не изменяет уверенность в том, что основательное, изнурительное, неотвратимое, непреднамеренное уничтожение смысла его целей будет отмщено;

инициатор беспорядка, спустив собак и не удостоверившись в наличии убежища, сам станет первой жертвой, потерпев неизбежное поражение в темноте.

Такая судьба уготовлена всему, что самовластно по-человечески, самовластность может рассчитывать на продолжительность только в самоотрицании (самый незна чительный расчет, и все повержено, не остается ничего, кроме рабства и главенства расчета над текущим моментом) или в длящейся смерти. Единст-венное, что может спасти самовластность от отречения, — это смерть. После смерти нет рабства. После смерти нет ничего.

ВСЕЛЕННАЯ РАДОСТИ ФРАНЦА КАФКИ Не говоря о самовластности жизни, Кафка считает, что жизнь да^ке в самых своих прихотливых проявлениях невероятно скучна. Например, в таких произведениях, как «Процесс» и «Замок», перед нами предстает эротизм, но лишен М. Carrouges. Op. cit. P. 26.

Литература и зло ный любви, желания и силы, он опустошен и поэтому его нужно избегать любой ценой*. Однако все запутывается. В 1922 году, в своем «Дневнике», Кафка пишет:

«Будучи довольным, я всегда стремился к неудовлетворенности, стремился к ней всеми возможными традиционными способами нашего столетия и все глубже погружался в нее;

сейчас же я хотел бы вернуться к своему первоначальному состоянию. Даже своей неудовлетворенностью я был неудовлетворен. Странно вообще то, что даже при столь небольшой систематизации эта комедия смогла обрести определенную реальность. Мой духовный упадок начался с детской игры, причем осознанно детской. Например, я делал вид, что у меня дергается лицо или прогуливался, заложив руки за голову, — ужасное ребячество, но тем не менее оно имело успех. Таким же образом развивалось и мое литературное самовыражение, к сожалению, позднее оно было прервано. Если бы существовала возможность вынужденного появления несчастья, то необходимо было сделать это»**. Вот еще один отрывок без даты: «...меня прельщает не победа, борьба — вот что по настоящему влечет меня, только она может доставить мне радость, вот почему она должна быть осуществлена. Действительно, борьба как таковая наполняет мое сердце радостью, переливающейся через край моей способности радоваться и проявлять себя, вот почему» в конце концов, я склоняюсь скорее не к борьбе, а к радости»***.

Он стремился к несчастью, дабы удовлетворить себя, потому что в-самом укромном уголке * М. Carrouges. Op. cit. P. 26—27. ** «Journal.-* P. 203. ***IbidP.219—220.

10 Ж. Батай Жорж Батай этого несчастья была скрыта настолько безудержная радость, что он говорил, что она доведет его до смерти. Вот следующий отрывок: «Он склонил голову набок и на обнажившейся шее стала видна плоть и кровь — рана, нанесенная все еще сверкающей молнией». Разряд ослепительной молнии, который длится во времени, несет в себе больше смысла, чем предшествующая ему продолжительная депрессия. В «Дневнике»

(1917) есть удивительный вопрос «Мне никогда не удавалось понять, каким образом практически любой человек, умеющий писать, может, несмотря на боль, которую он испытывает, выразить ее и сделать ее настолько удачно, что даже страдая, с головой, раскалывающейся от горя, я могу сесть и сообщить кому бы то ни было в письме: я несчастен. Продолжая, я могу, в зависимости от степени моей одаренности, не имеющей никакого отношения к горю, как угодно импровизировать на данную тему, выражаясь просто, антитезами или целыми сочетаниями ассоциаций. Это не ложь и не снятие боли, это тот самый излишек сил, который даруется благодатью в тот миг, когда боль, истощив мои последние силы, продолжает мучить меня, сдирая шкуру живьем. Что же это за излишек?» Стоит повторить этот вопрос: что это за излишек?

«Приговор» — одна из самых интересных притч Кафки:

«Историю эту, — как говорится в дневниковой записи от 23 сентября 1912 года, — я написал на одном дыхании, за одну ночь с 22 на 23, между 10 часами вечера и часами утра. Мне с трудом удалось вытащить из-под себя онемевшие ноги. Мной овладело невероятное напряжение и радость, когда я увидел, как передо мной разворачивается сюжет, как будто я рассекал волны. На протяжении всей Литература и зло ночи я не раз ощущал на своей спине вес своего тела. Как может быть выражена любая вещь, как готовится огромный костер, в котором исчезают и возрождаются все мысли, пришедшие в голову, самые ужасные идеи...»* «Эта притча рассказывает нам, — как пишет Карруж, — о молодом человеке, поссорившемся с отцом из-за друга и впоследствии, отчаявшись, покончившем с собой. Несколькими строчками, более лаконичными, чем долгое описание ссоры, автор набрасывает перед нами картину смерти молодого человека: «Выскочив из калитки, он перебежал через улицу, устремившись к реке. Вот он уже крепко вцепился в перила, как изголодавшийся человек цепляется за кусок хлеба, вот перекинул через них ноги, ведь в юношеские годы родители гордились им как отличным гимнастом.

Он продолжал держаться слабеющими руками за перила, выжидая, когда появится автобус, который заглушит звук его падения, затем бледными губами он прошептал:

«Милые мои родители, я все-таки любил вас», а через секунду отпустил руки. На мосту в это время было оживленное движение»**.

Не зря Мишель Карруж заостряет внимание на поэтической ценности последней фразы. Сам Кафка, беседуя с набожным Максом Бродом, наделяет ее совсем иным смыслом: «Знаешь, — говорит он, — что означает последняя фраза? Когда я писал ее, я думал об обильной эякуляции»***. Такого рода «потрясающее заявление», возможно, приоткрыло бы «эротический задний план», а быть может, выделило бы «в акте сочинительства своего рода компенсацию за проигранную * «Journal...»?. 173.

** М. Carrouges. Op. tit P. 27 ***Ibid. P. 103.

-28.

Жорж Батай у отца партию и не реализовавшуюся мечту переделать свою жизнь»*. Это трудно объяснить, но вполне возможно, что это «заявление» окрашивает прочитанную фразу самовластностью радости, в некотором роде это переход самовластности бытия к некоему ничто, тому, чем в его понимании являются все остальные.

Плата за самовластность радости — это сам факт смерти**. Предшествует самовластности тревога в качестве осознания неизбежности такого выхода и уже как страх перед пьянящим мигом осуждения, страх освобождающего головокружения смерти.

Несчастье является не только наказанием. Смерть Георга Бендемана для Кафки — его двойника — означала высшее блаженство, так как добровольное осуждение было продолжением потерянного чувства меры, его вызвавшего;

тем не менее оно было способно погасить тревогу и окончательно даровать отцу любовь и уважение.

* М. Carrouges. Op. cit P. 103.

** Мне кажется, что я должен процитировать здесь одну фразу, написанную для другого издания: «Мы совершенно напрасно уделяем столь пристальное внимание переходу от бытия одной формы к другой.

Мы познаем других, как если бы они были лишь снаружи, а они такие же, как мы изнутри, но нам не дано этого понять, и причиной тому — наша ущербность. Как только мы представляем себе смерть, нас тут же начинает преследовать мысль об остающейся за ней пустоте, а мир состоит из заполненностей.

Однако нереальная смерть, несмотря на то, что оставляет ощущение пустоты, и тревожит и манит нас, так как пустота эта существует под знаком полноты бытия. Ничто, пустота или другие в равной мере соотнесены с безличной — непознаваемой — полнотой.

Литература и зло Это был единственный способ, благодаря которому он мог оказать глубочайшее почтение и в то же время осознанно отказаться от выражения этого почтения. Вот какова цена самовластности, ей не свойственно действовать и требовать прав, при надлежащих одному действию, в силу того, что действие никогда реально не обладает самовластностью, в самом действии заключается рабский смысл, присущий поиску результатов и действию, всегда чему-то подчиненному. Разве могло сообщничество смерти и наслаждения заключать в себе нечто непредвиденное? Наслаждение, которое получается бескорыстно и против всякой корысти, являясь принадлежностью или признаком существа самовластного, наказывает смертью, а ведь она тоже, в некотором роде, является способом получить наслаждение Все уже сказано.

И радость, и вспышка молнии рождаются далеко не в эротические моменты. Существование эротизма скорее усугубляет беспо-, рядок, так же как в детстве Кафка, притворяясь, «дергал» лицом, чтобы тем самым «спровоцировать несчастье». Только переживаемое вдвойне несчастье и жизнь, которую совершенно невозможно защитить, делают необходимыми борьбу и сжимающую сердце тревогу, без которой невозможны ни избыток чувств, ни благодать. Борьба уже находится в несчастье и грехе, и, несмотря на то что ее смысл заключается в добродетели, результат не имеет для нее никакого значения. Не будь тревоги, борьба не стала бы «единственной вещью, которую надо сделать». Таким образом, в несчастье Кафка «наполнен... радостью, переливающейся через край (его) способностей радоваться и проявите себя», причем радость эта настолько полная, что именно от нее, а не от борьбы он ожидает смерти.

Жорж Батай ДВИЖЕНИЕ САМОВЛАСТНОЙ СВОБОДЫ СМЕРТИ УВЛЕКАЕТ ЗА СОБОЙ СЧАСТЛИВУЮ ЭКСПАНСИВНОСТЬ РЕБЕНКА В сборнике «Китайская стена» можно найти рассказ «Детские годы», который обращает наше внимание на то, что в счастливой экспансивности Кафки имеет место парадокс. Подобно другим произведениям, этот рассказ не содержит в себе ничего, что было бы крепко связано с установленным порядком и определенного рода от ношениями. Перед нами все тот же густой туман, то медленно, то быстро разгоняемый ветром, все то же вечное отсутствие четкой, ясно поставленной цели, которая могла бы наделить смыслом безграничность, пассивно обладающую самовластностью.

Будучи маленьким, Кафка часто играл вместе со своими приятелями.

«Мы сломя голову врывались в вечер. Неважно, был ли то день или сумерки, время для нас обрывалось! Мы были похожи на зверей в диких джунглях, пуговицы наших жилеток стучали, как зубы, а бежали мы гуськом, с высунутыми языками. Издавая дикие вопли, выпятив грудь и уподобившись кирасирам, мы стремительно неслись, расталкивая друг друга, вниз по маленькой улочке, а затем, по инерции, взбегали на вершину противоположного холма. Кое-кто прыгал в канаву, но, исчезнув на какое-то мгновение в темных кустах, вновь появлялся на дороге, шедшей вдоль полей, и пристально смотрел на нас как на незнакомцев...»

Возможно, призвание этих противоположностей (солнце — тоже явление, противоположное туману, но, однако, оно — его скрытая истина) заключается в освещении этого, на первый взгляд, Литература и зло грустного произведения. Впоследствии самовластное устремление его детства, кричащее от радости, перевоплотилось в порыв, поглощаемый смертью. Чтобы еще в большей степени возбудить дьявольский настрой Кафки тем, что он был спрятан, именно смерть предоставила свои просторы и ту скрытность от «действия, преследую щего определенную цель». Другими словами, можно сказать, что высшее право успешного действия, подчиненного действия, заключается в приятии смерти, однако этому действию задана граница смерти, причем самовластность внутри этой границы, несмотря на то, что он уже ни к чему не стремится и ничего не желает, молниеносно приобретает свою полноту благодаря упорному заблуждению, утверждающему, что с парапета сталкивает бродяжное детство. Вина лежит на самовластной позиции, но в то же время она несчастна, так как всеми силами старается убежать от смерти, а в последнюю секунду, прежде чем умереть, так и не найдя в себе смелости бросить вы зов, порыв детства, забываясь, вновь упивается уже ненужной свободой. А тот, кому удалось уцелеть, отказывается от того, что ему дарит смерть, ведь только она способна пойти на уступки полновластному действию, и совершенно не обязана страдать от него.

ОПРАВДАНИЕ ВРАЖДЕБНОГО ПОВЕДЕНИЯ КОММУНИСТОВ Итак, перед нами творчество Кафки, и мы, наконец-то, можем выделить в нем следующие аспекты: социальный, семейный, сексуальный и религиозный. Но вряд ли в этом существует острая необходимость, прежде всего, в уже изложенных Жорж Батай мною рассуждениях я хотел бы предложить такой взгляд на вещи, в котором эти различные аспекты слились бы в один. Скорее всего, общее представление о новеллах Кафки не даст нам ничего существенного для понимания их социального характера.

Вне всякого сомнения, не лишено смысла то, что, например, в «Замке» мы видим историю «безработного» или «преследуемого еврея», а в «Процессе» — «историю обвиняемого в эпоху бюрократизма», соответственно, с этими рассказами можно сравнить «Концентрационную Вселенную» Руссе. Однако все это ведет Кар-ружа к подробному анализу коммунистической враждебности. «Если бы у нас возникло жела ние, — пишет он, — предположить, что Кафка ограничился описанием капиталистического ада, то не составило бы труда снять с писателя все обвинения в контрреволюционности»*. И далее: «Кафка вызывает неподдельное отвращение у многих революционеров, однако это не связано с тем, что он ополчился против бюрократов и буржуазного (и подобную позицию они приняли с распростертыми объятиями) правосудия, скорее, это случилось потому, что он выступил против всей бюрократии и всего псевдоправосудия»**. Входило ли в планы Кафки осуждение именно тех учреждений, которые мы должны были бы заменить другими, более гуманными? Карруж отмечает: «Разве он отговаривает нас от бунта? Но ведь он не стремится убедить нас в его необходимости. Его целью является лишь констатация подавленности человека, а формулирование выводов он предоставляет читателю!

Разве можно не возмутиться отвратительной властью, * М. Carrouges. Op. cit P. 76. ** Ibid P. 77.

Литература и зло которая мешает землемеру заниматься своим делом?» Мне кажется, что в «Замке»

отсутствует сама мысль о бунте. И Карруж знает об этом, так как он говорит: «В вину Кафке можно поставить лишь его бесконечно скептическое отношение к любому революционному действию, но проблемы, которые он ставит, носят не политический, а общечеловеческий и постреволюционный характер»*. Не имеет смысла говорить о скептицизме и наделять проблемы, рассматриваемые Кафкой, неким смыслом в области, где царит и ведет споры политизированное человечество.

Именно с пониманием Кафки тесно связана вполне ожидаемая враждебность коммунистов.

Хочется сказать больше. Положение Кафки перед лицом власти отца имеет смысл только в качестве общей власти, которая исходит изудачной деятельности. Если нам удастся возвести в ранг системы эту удачную деятельность, основанную на принципе коммунизма, то она станет решением всех проблем, однако будет лишена способности окончательно приговорить или стерпеть существование чисто самовластной позиции, в случае когда настоящий момент отделяется от последующих. Это представляет собой серьезное затруднение для партии, которая руководствуется только одним принципом и которая видит особую скрытую корысть в иррациональных ценностях там, где появляются роскошная никчемная жизнь и ребячество. Коммунисты признают только одну самовластную позицию, то есть позицию ребенка, причем ее низшую форму. Она предоставлена детям, которые не способны подняться до серьезности взрослых. Взрослому же человеку, который М. Carrouges. Op. cit P. 77—78.

Жорж Батай осмеливается наделять ребячество высшим смыслом и к тому же заниматься литературными экзерсисами, который при всем этом чувствует, что прикасается к самовластной ценности, нет места в коммунистическом обществе. То необъяснимое ребяческое настроение Кафки не удастся защитить в мире, где недопустима буржуазная индивидуальность. Значение творчества Кафки полностью про тивоположно коммунизму, который сам по себе уже является законченным отрицанием.

ОДНАКО САМ КАФКА СОГЛАСЕН В мире не существует ничего, что он мог бы утверждать, во имя чего он мог бы говорить: ведь то, чем он является, — он как ничто — существует лишь в той мере, в какой он приговорен удачной деятельностью;

он представляет собой отказ от этой удачной деятельности. Именно поэтому он низко склоняется перед отрицающей его властью, хотя поклон его звучит гораздо сильнее и жестче выкрикнутой фразы;

он склоняется любя, умирая и противопоставляя молчание любви и смерти тому, чему не удалось бы заставить его уступить, так как то ничто, которое не смогло бы уступить, несмотря на любовь и смерть, как раз и есть он, во всей своей самовластности.

ЖЕНЕ ЖЕНЕ И НАУЧНОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ САРТРА О НЕМ «Еще в раннем детстве у найденыша проявляются дурные наклонности — он обворовывает бедных крестьян, усыновивших его. Когда же его ругают, делают ему внушение, он только ожесточается, сбегает из детской колонии, куда его просто необходимо было отправить, вновь берется за воровство, но уже с большей силой, а в конце концов начинает торговать самим собой. Он нищенствует, попрошайничает, подворовывает, спит с кем попало, предает всех и каждого, однако пыл его охладить невозможно;

он выбирает преступный путь и решает делать только худшее, причем в любых обстоятельствах, а так как в его понимании глубоко засела мысль о том, что са мое ужасное преступление — не совершить зло, а показать его, то в тюрьме он занимается тем, что пишет произведения, представляющие собой апологию зла и попадающие под действие закона. Вот что послужило причиной его расставания с мерзостью, нищетой и тюрьмой. Несмотря на то, что его произведения побуждают к убийству, книги его печатаются, их читают, режиссер, награжденный орденом Почетного легиона, ставит в своем театре одну из его пьес. Президент республики сокращает ему срок тюремного заключения, который он должен был зоо Жорж Батай отбыть за свои последние правонарушения, ведь в своих книгах он бахвалился, что совершил их;

а одна из его последних жертв, представ перед ним, произносит:

«Чрезвычайно польщена, сударь. Вы только пишите дальше»*.

Сартр продолжает: «Вы можете сказать, что в эту историю невозможно поверить, однако она произошла с Жене».

Создается впечатление, что и «Дневник вора», и его автор как личность созданы лишь для того, чтобы производить неизгладимое впечатление. Всему этому Жан-Поль Сартр посвящает массу времени, причем следует заметить, что работа эта более чем достойна. Чтобы возвести этой книге достойный памятник, есть все необходимое, и прежде всего охваченное ею пространство и недюжинный ум автора;

далее стоит удивительно интересный сюжет, поражающий своей новизной;

кроме того, удушливая агрессивность и торопливое движение, усиленное многократным повторением, что порой мешает этому движению. В конечном итоге, книга оставляет мрачное ощущение катастрофы и непонятное чувство, как будто все остались в дураках, но, несмотря ни на что, ей удается пролить свет на положение современного человека, который не перестает все отрицать и бунтовать.

Писатель абсолютно уверен в своем интеллектуальном превосходстве, хотя Сартр считает, что в эпоху разложения и выжидания тренировать его не имеет никакого смысла, но писателю удалось * J.-P. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. Gallimard, 1952. P. 253 (Oeuvres completes de Jean Genet, T.

1). Эту биографию Сартр начинает таким образом: «Вот подходящая сказка для антологии Черного юмора».

Литература и зло выразить его, подарив нам книгу «Святой Жене». Никогда еще его недостатки не были столь очевидными, никогда еще он так долго не путался в своих мыслях, никогда еще не был так сдержан в своих тайных восторгах, проходящих по жизни и украдкой освещающих ее, на которые так скупа судьба. В подобного рода настроении отчетливо угадывается его решение отнестись с должной снисходительностью к описываемым ужасам. Что же касается многократного повторения, то оно лишь является следствием какого-то действия, отдаляющего от намеченного пути. Однако на все это можно взглянуть иначе, часто жестокость препятствует наивным моментам счастья, она пред ставляется мне несправедливой;

но тот, кто ограничен наивностью, противостоит пробуждению. Зачастую меня это удивляет, но даже в шутку я не могу отказаться от таких заразительных и колких суждений, которые не позволяют разуму поддаться искушению отдыхом. Что меня больше всего восхищает в рассуждениях «Святого Жене», так это ярость «ничтожности» и отрицания самых желанных ценностей;

ярость, которая обретает некоторую законченность благодаря каждый раз по-новому раскрашенной гнусности. Можно смутиться, но понять, когда сам Жан Жене рассказывает о полученном удовольствии, описывая свои похождения, но что делать, когда об этом говорит философ?.. Возможно, я не совсем прав, но речь идет о том, чтобы отвернуться от возможного и безучастно открыться невозможному.

Эта книга представляет собой огромное исследование, ценнейший экземпляр нашего времени, в то же время это шедевр самого Сартра, который никогда раньше не писал ничего подобного, настолько выдающегося и с такой силой вырывающегося из обычной песчаной дюны, нанесенной Жорж Батай мыслью. Для Сартра чудовищные книги Жана Жене в какой-то мере послужили удачным трамплином, они позволили ему полностью использовать весь потенциал ударной силы, тот вихревой поток, размеры которого ему известны. Ему удалось коснуться самого наболевшего, и сделал он это через объект своего исследования. Это должно было быть сказано, ведь «Святой Жене» был представлен далеко не как философская работа. Сартр упоминал об этом, но таким образом, что мы имели полное право ошибиться. Жене, говорит он, «позволил напечатать свое полное собрание сочи нений с биографией и вступительной статьей подобно тому, как опубликовали Паскаля и Вольтера в серии "Великие французские писатели"...»* Прежде всего мне хочется подчеркнуть, что в намерения Сартра входило поднять на щит писателя, который, несмотря на свою необычность, на свой бесспорный талант и тревогу, испытываемую им как человеком, все же далек от того, чтобы, согласно всеобщему признанию, считаться равным великим мира сего. Не исключено и то, что, возможно, Жене лишь жертва моды, быть может, он даже лишен того ореола, которым его окружили снобы от литературы, но Жене и так наиболее достойный. Но я не стану на этом настаивать. И в том и в другом случае было бы ошибочно расценивать огромный труд Сартра только лишь как обычное предисловие. Подобный литературный анализ может по праву считаться одним из самых свободных и решительных из тех, которые когда-либо были посвящены философами проблеме Зла, но это лишь в том случае, если он не представлял собой осуществления какого-то более отдаленного намерения.

* J.-P. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. P. 528.

Литература и зло зоз ОТДАТЬСЯ ПОЛНОСТЬЮ ВО ВЛАСТЬ ЗЛА В основе проблемы лежит опыт Жана Жене, к которому это относится в первую очередь. Подобно тем, кто ищет Добро, Жан Жене предложил отправиться на поиски Зла. Вот в чем заключается опыт, абсурдность которого сразу же бросается в глаза.

Сартр предложил нам неопровержимые доказательства того, что мы ищем Зло лишь тогда, когда принимаем его за Добро. А поиски эти могут либо закончиться разочарованием, либо оборачиваются фарсом. Однако от того, что они обречены на провал, они не становятся менее интересными. !

Естественно, в первую очередь нас интересует форма бунта того, кого отвергло общество. Жан Жене был чрезвычайно одаренный мальчик, вот почему ему, брошенному матерью и воспитанному в приюте, было очень трудно адаптироваться в нравственном обществе. После того как он совершил кражу, тюрьма, последовавшая за исправительной колонией, стала его уделом. Следует, однако, отметить, что изгои общества считают себя борцами за справедливость, но если у них нет «средств свергнуть существующий порядок... то они и своего не создают»;

их приводят в восторг «ценности, культура и обычаи привилегированных каст...: они не испытывают чувства стыда, нося позорное клеймо, наоборот, они говорят о нем с гордостью».

«Мерзкий черномазый, — говорит один негритянский поэт. — Ну и что! Да, я мерзкий черномазый, но мне нравится моя черная кожа больше, чем белизна вашего лица»*.

Столь непо * /.-P. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. P. 59—60.

Жорж Батай средственную реакцию Сартр называет «этической стадией бунта»*, которая ограничивается «достоинством». Однако это достоинство противостоит всеобщему достоинству, а достоинство Жене является «требованием Зла». В таком случае, вряд ли Сартр со всей свойственной ему гневной простотой смог бы сказать: «наше мер зопакостное общество». Для него общество далеко не мерзопакостное. Подобного рода оценку можно дать лишь в том случае, если еще до того как вносится уточнение, уже выражено оправданное презрение;

у меня всегда остается право даже о самом холеном мужчине сказать, что он «мешок с испражнениями», и если общество достаточно сильно, то оно отвергнет то, что считает мерзопакостным. Что касается Жене, то для него мерзопакостно не общество, а он сам;

пожалуй, он определил бы мерзость как то, что он есть, чем он пассивно является, но что также служит источником его гордости. Мы знаем, что в обществе существует мерзость, но она не столь важна, ведь является всего лишь производной от людей, внешне испорченных, чьи действия наполнены «положительным содержанием». Вполне возможно, что, будь люди способны достичь той же цели честным путем, они, вне всякого сомнения, так бы и сделали, но Жене в любом случае выбирает мерзость, даже если она несет только страдация, он останавливает на ней свой выбор ради нее самой, не придавая значения удобствам, которые в ней находит, он выбирает ее ради сжигающего желания к мерзости, в которую погружается целиком подобно мистику, который в религиозном экстазе растворяется в Боге.

].-Р. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. P. 60.

Литература и зло САМОВЛАСТНОСТЬ И СВЯТОСТЬ ЗЛА Вряд ли можно было ожидать подобной близости, но она настолько очевидна, что цитируя фразу Жана Жене, Сартр не может сдержать восклицания: «Правда, похоже на мольбы верующего в период засухи?»* Итак, основное стремление Жене направлено к святости, которую он считает «самым красивым словом во французском языке», но это не мешает ему добавить к священному оттенок скандала. Становится ясно, почему Сартр назвал книгу «Святой Жене». В реальности выбор высшего Зла неразрывно связан с выбором высшего Добра;

они соединены непримиримостью, каждый со своей стороны. Но заявление об этой непримиримости не сможет обмануть нас, достоинство и святость Жене всегда обладали лишь одним смыслом, а единственный путь к обоим лежит через мерзость. Это напоминает святость шута, на крашенного, как женщина, который в восторге от того, что над ним смеются. Себя же Жене представил в виде несчастного, носящего парик и продающего себя, окруженного такими же невыразительными людьми;

в баронской короне, украшенной фальшивыми жемчугами. В тот момент, когда корона падает и жемчуг рассыпается, он вынимает изо рта вставную челюсть, кладет ее на голову и кричит. «Ну что, милые дамы! Я все равно королева!»** В данном случае претензия на жуткую святость совпадает с любовью к смехотворной самовластности. Когда перед нами открывается глубинная сущность священного, величие которого * J.-P. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. P. 108., ** В «Notre-Dame-des-Fleurs». (Oeuvres completes, T. 2) Сартр подробно анализирует подобный вид коронования.

зоб Жорж Батай лучше всего проявляется, если вывернуть его наизнанку, именно тогда становится понятным отчаянное желание Зла. Жене попытался выразить ужас, который таит в себе некий дурман и аскезу: «Кюлафруа и Божественная, обладающие тонким вкусом, всегда будут любить то, что они ненавидят, в этом в какой-то мере заключается их святость, поскольку это и есть отречение»*. Жене завораживает сама забота о самовластности, о том, чтобы стать самовластным, любить то, что имеет непо средственное отношение к власти, дотронуться до этого, наполниться этим.


Однако эта самовластность настолько примитивна, что у нее существуют разного рода ипостаси. Сартр демонстрирует ее величественную сторону, идя вразрез со стыдливостью Жене, который, являя собой ее изнанку, есть тем не менее сама стыдливость. «Опыт Зла, — пишет Сартр, — представляет собой царственное, которое способно открыть совести перед лицом Бога всю свою необычность. Я жажду быть чудовищем, ураганом, мне чуждо все человеческое, я готов преступить любые законы, созданные людьми, я готов растоптать любые ценности, ничто человеческое не имеет надо мной власти, оно не может ни определить, ни ограничить меня;

несмотря ни на что, я существую, я стану ледяным дыханием, которое положит конец моей жизни»**.

Бессодержательно? Возможно. Но в то же время крепко связано с еще более терпким и неприятным вкусом, который придает этому Жан Жене «Мне было всего шестнадцать... а в сердце моем уже не осталось ни одного местечка, в котором я мог бы сохранить ощущение моей невинности. Я считал себя тру * J.-P. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. Ibid. P. 79. ** Ibid. P. 221.

Литература и зло сом, предателем, вором, педиком — кем я был в глазах других... Да, я знал, что состою из отбросов, и в полном оцепенении наблюдал за собой. Я стал мерзостью»*. Сартру удалось разглядеть и в полной мере оценить ту царственность, которая была присуща Жене как личности. «Возможно, — пишет Сартр, — если он так часто проводил параллель между тюрьмой и дворцом, то представлял себя задумчивым, наводящим страх монархом, огражденным от подчиненных, подобно древним властителям, недоступными стенами, запретами и двойственностью священного»**. Безразличие Сартра к проблеме самовластности*** ярче всего проявляется в неточности, небрежности и иронии этой аналогии. Жене связывает себя с отрицанием всяких ценностей, но в то же время он не менее заворожен высшей ценностью, тем, что свято, самовластно и божественно. Нельзя также не отметить его неискренности, но ведь он * J.-P. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. Ibid P. 79;

цитируется Сартром.

** Ibid. P. 343.

*** Сравнивая самовластность со святостью, становится ясно, что самовластность раздражает его меньше, чем святость, которая обладает запахом, напоминающем запах испражнений. Он прекрасно видит ее двойственность, но она окутана отвращением, вызываемым фекалиями, «несмотря ни на что».

Говоря о самовластности, он приводит веские доводы: «Если преступник, — пишет он, — обладает силой воли, он обязательно будет стремиться к тому, чтобы остаться злодеем. Именно поэтому, чтобы оправдать жестокость, он выстроит целую систему, но тогда она сразу потеряет свою самовластность».

Та проблема, которая стоит перед каждым человеком, то есть проблема самовластности, доступной каждому, его абсолютно не заботит.

Жорж Батай никогда и не был таким, и ему не удастся им стать, но это не мешает ему с упрямой настойчивостью маниака говорить о полицейской машине, окутанной «очарованием высокомерного горя», «царственного горя» или о «величественном, медленно убегающем вагоне, перевозящем (его) среди толпы, склонившейся в знак уважения»*.

Что касается своей иронии, то Жене в большей степени выстрадал ее, чем пользовался ею, неизбежность этой иронии не способна скрыть трагическую связь наказания и самовластности: для Жене власть может существовать только во Зле, таким образом, самовластность и есть Зло, а Зло только тогда является Злом, когда оно наказуемо.

Кража не обладает тем престижем, который свойствен убийству, тюрьме и эшафоту.

Настоящая царственность преступления — это царственность убийцы перед казнью.

Силой своего воображения Жене пытается возвеличить ее, но все же, находясь в тюрьме и бравируя тем, что попал в карцер, он восклицает: «Я живу в седле... я вхожу в жизнь других людей подобно испанскому гранду, входящему в севильский собор»**, но бравада его оказывается хрупкой и наделенной смыслом. Неважно, подкрадывается ли смерть со всех сторон, принес ли ее преступник и ждет ли он ответного удара — главное то, что тоска Жене придает достойную полноту воображаемому самовластию;

вполне возможно, что это очередной обман, но он находится вне непосредственно воспринимаемого мира, которому не хватает очарования и счастья, в таком случае, не является ли весь мир человека только лишь плодом воображения или фантазии? Да, в большинстве случаев этот * «Miracle de la rose». Oeuvres completes, T. 2. P. 190—191. ** Ibid. P. 390.

Литература и зло плод чудесен, но он может быть и опасным. В социальном плане более тонкий величественный Аркамон в своей камере внушает больше почтения, чем Людовик XVI в Версале, несмотря на то что почтение основывается на одном и том же. Жене не упускает случая воспользоваться напыщенностью слога, но все же она отодвигается на второй план, когда речь идет об Аркамоне, сидящем в темном карцере, «похожем» на невидимого далай-ламу»*. Вряд ли возможно пережить то болезненное ощущение, возникающее после этой короткой фразы — аллегории казни убийцы: «Его траур был богаче траура столицы, в которой только что убили короля»**.

В творчестве Жене прослеживается не только идея святости, но и неотвязная идея королевского достоинства. Приведу другие примеры. Вот что Жене пишет об одном «колонисте» исправительного лагеря в Метре: «Ему достаточно было одного слова, чтобы с него упало обличье колониста, покрывавшее его чудесной мишурой. Он был королем»***. В другом месте Жене говорит о «парнях, чьи крики скорее походили на рев * Исполненный важности... но дешевой. Вот эта фраза целиком: «Находясь в глубине своей камеры, он все больше становился похожим на невидимого далай-ламу, он отдавал приказы по всему Централу, и в них смешивались грусть и радость. Он был похож на актера, который с трудом тянет на себе груз такой пьесы, что слышался треск, это был треск рвущихся сухожилий. Лишь изредка судорога пронзала мой восторг, это было похоже на частотные колебания, источником которых были страх и восхищение, я испытывал их то последовательно, то одновременно» (Ibid. P. 217).

** «Miracle de la rose». Oeuvres completes, T. 2. P. 390.

*** Ibid. P. 329.

Жорж Батай быков и чьи головы были окружены ореолом от королевской короны»*.

Что касается Малыша-Крошечныё-Ножки, который закладывал своих друзей, он писал: «Даже те люди... которые не знают его... хоть на какое-то время оказывают этому незнакомцу уважение, в полной мере свидетельствующее о его самовластности;

что касается его самого, то на него подобные моменты самовластности подействуют таким образом, что он проживет свою жизнь как властитель»**. Однажды Стилитано за шиворот забралась блоха, и кто-то сказал ему: «Ну вот, тебе повезло на тебя залез еще один красавчик» — тоже король, «монарх окраины»***. Например, Ме-тейе, один из колонистов Метре, «был похож на короля только благодаря тому, что считал себя самовластным»****. Уже будучи тяжело больным, весь покрытый гнойниками, восемнадцатилетний уродец Метейе, говорил «самым внимательным слушателям, и особенно мне, о том, что он является потомком французских королей...». «Однако, — отмечает Жене, — еще никому не пришла в голову мысль заняться идеей королевской власти у детей. В то же время нельзя не отметить того, что он не относился к детям, которые воображали себя дофинами или принцами крови, листая «Историю Франции»

Лависса или Байе, или что-нибудь другое такого же типа. Основным источником его богатого воображения были легенды о Людовике XVII, которому удалось сбежать из тюрьмы. Вполне вероятно, что сам Метейе про * «Notre-Dame-des-Fleurs» P. 143. ** Ibid P. 141. *** «Journal du voleur». P. 378.

**** «Miracle.de la rose», Oeuvres completes, C, 2. P. 349— 350.

Литература и зло шея через все это». Метейе было вынесено обвинение;

вероятно несправедливое, в том, что он раскрыл побег, однако, не будь этого обвинения, его история не имела бы ничего общего с царственностью преступников. «Не имеет никакого значения, — пишет Жене, — насколько подобное обвинение справедливо, достаточно того, что оно ужасно по своей сути. Подозреваемые несли тяжкое наказание. Они подвергались казни. Принц крови был казнен. Его окружали беснующиеся подростки, их озлобленность против него превышала даже ту, которую испытывали Вязальщицы против его предка. А в тот миг, когда тишина поглотила все, именно так бывает во время сильных бурь, мы услышали его шепот: «С Христом сделали то же самое». Ни одна слеза не упала из его глаз, напротив, величаво восседая на троне, он еще в большей степени преисполнился величия, и ему показалось, что Господь сказал ему:.

«Ты будешь королем, но корона, возложенная на твою голову, будет сделана из раскаленного железа». И я увидел его*. И возлюбил».

. Страсть Жене, несмотря на свою неестественность", обладает истинностью, и ей удается объединить царственность этой комедии (или трагедии) и царственность Божественной королевы, увенчанной вставной челюстью;

они освещены одним и тем же светом и связывает их одна и та же ложь. Жене ничего не понимает и в порыве мистицизма доходит до того, что приписывает полиции мрачное и самовластное достоинство: полиция представляет собой некую «демоническую организацию, она производит такое же отвратительное впечатление, как и погребальный обряд или похоронные принадлежности, и в то Курсив Жана Жене.

Жорж Батай же время ее привлекательность можно сравнить лишь с королевской славой»*.

МЕДЛЕННЫЙ СПУСК К ПРЕДАТЕЛЬСТВУ И ОТВРАТИТЕЛЬНОМУ ЗЛУ Эти взгляды устарели (причем в той мере, в какой прошлое, которое уже казалось мертвым, предстало более жизненным, чем видимость современного мира), а ключ к ним мы находим в неудачной части «Дневника вора», где автор говорит о своей любовной связи с инспектором полиции.


«Однажды, — рассказывает он, — тот попросил меня «сдать» моих приятелей. Я прекрасно понимал, что, давая свое согласие на это, я найду способ сделать мою любовь к нему еще сильнее, но то, что вы узнаете больше о любви, еще не значит, что она становится вашей собственностью»**. Это толкнуло Сартра к тому, чтобы расставить все точки над «i»: Жене отдает предпочтение предательству, в нем он находит все лучшее и худшее, что в нем есть. Свет на эту проблему проливает разговор Жене с Бернардини, его любовником. «Бернар, — пишет он, — в подробностях зная мою жизнь, никогда не опускался до упреков. Лишь однажды он, же^—--лая оправдать свою службу в полиции, заговорил о морали, мне же это претило только с эстетической точки зрения. Добропорядочность моралистов, подобно волне, разбивается о скалы злонамеренности (здесь Жене, скорее всего, имеет в виду свои разговоры с Сартром, с которым они были друзьями). Если им удастся привести веские дово * «Journal du voleur». P. 200—201. ** Ibid. P. 207—208.

Литература и зло ды в пользу того, что нечто безобразное является таковым из-за причиняемого зла, то я считаю, что только я один могу судить о его красоте и изяществе, прислушиваясь к нарастающим во мне звукам мелодии;

только я могу отвергнуть или принять его.

Никто уже не сможет вывести меня на прямую дорогу. Конечно же, не исключена возможность того, что можно взяться за мое художественное образование, однако это связано с определенным риском для преподавателя: я способен даже его убедить в своей правоте, особенно если мы оба сходимся во мнении, что красота обладает само властностью»*.

Жене не предается раздумьям о том, какой власти отдать предпочтение. Он знает, что сам является властителем. Он обладает той самовластностью, которую не нужно искать (она не может быть результатом усилий), она нисходит как благодать. Красота создает мелодию, в то же время она является нарушением закона, нарушением запрета, что и представляет собой суть самовластности. Что касается самовластности, то прежде всего это возможность презреть смерть и подняться над законами, утверждающими жизнь. Только своими внешними признаками она отличается от святости, ведь святой — это не кто иной, как тот, кого притягивает к себе сама смерть, а король притягивает ее как бы сверху. Однако не стоит забывать о том, что значение слова «святой» — «священное», а священное, в свою очередь, указывает на запрет, жестокость, опасность, и одно только соприкосновение с ними предвещает уничтожение, иными словами — Зло. Конечно, Жене прекрасно понимает, что его представление о святости несколько перевернуто, тем не менее его он считает Курсив мой.

Жорж Батай более правильным, чем у других: эта область отличается тем, что в ней пропадают и сливаются противоположности. Именно эти пропасти и слияния ведут нас к истине.

Святость Жене отличается глубиной, так как она распространяет на Земле Зло, «священное» и запрет. Он испытывает огромную потребность в самовластности, вот почему он оказывается брошенным на произвол того, что поднимает божественную силу над законами. Окруженный благодатью, он шагает по проторенным дорогам, куда его ведут «сердце и святость». Он пишет: «Пути святости настолько узки, что невозможно не пройти по ним, а если уж ты отправился в путь, то не сможешь ни обернуться, ни повернуть назад. Святым становятся волею обстоятельств, которая и есть воля Божья!»* Мораль Жене можно сравнить с ощущением от удара молнии или прикосновения к священному, которое дается Злом. Жизнь его заключается в оставшихся после этого развалинах, вот почему он живет как заколдованный и очарованный;

в его глазах ничто ^ie может заменить самовластность или святость, которая исходит от него или от остальных. Принцип человеческой морали неразрывно связан с длительностью человеческого существования. А что касается принципа са мовластности (или святости), то он связан с существом, красота которого создана безразличием к этой длительности, а возможно, даже притяжением к смерти.

Трудно оспорить это парадоксальное положение.

Он любит смерть, наказание и разорение... Он любит властных хулиганов, которым отдается, пользуясь их трусостью. «Лицо Армана было лжи «Miracle de la rose». Oeuvres completes, 2. P. 376.

Литература и зло вым, мрачным, злым, бесшабашным, грубым... Он был настоящей скотиной... Смеялся он редко и неискренне... Вполне возможно, что ему удалось воспитать в себе, пусть в примитивных, но сделанных из крепких тканей прекрасных пестрых расцветок органах, в жарких и щедрых внутренностях желание утверждать, использовать и проявлять лицемерие, глупость, злость, жестокость, подобострастие, причем самым неподходящим образом он делал все для того, чтобы все эти качества раскрывались в нем в полной мере». Эта личность была настолько отвратительна, что ей больше других удалось привлечь внимание Жене. «Продвигаясь понемногу, Арман становился Всемогущим в области морали»*. Робер говорит Жене, который отдавался старикам лишь для того, что бы потом их обокрасть: «И это ты называешь работой?.. Ты бросаешься на стариков, которым удается стоять только благодаря пристяжному воротнику и трости». Подобная реплика Армана неизбежно должна была привести к «одной из самых отчаянных революций морали». «Неужели ты так думаешь? — говорит Арман. — Когда это необходимо — ты слышишь — я нападаю не на стариков, а на старух. Причем мой выбор падает на самых слабых. Ведь на самом деле мне нужны только деньги. Отличная работа — это когда получается. Ты сможешь многое понять, когда до тебя дойдет, что мы готовимся далеко не в рыцари.»** При поддержке Армана «особый кодекс чести у воров показался... смешным» Жану Жене.

Однажды наступит день, когда «принцип воли, отделенный от морали рассуждениями и отношением Армана» будет приложен * «Journal du voleur». P. 199. ** Ibid. P. 198.

Жорж Батай если Злодей «не приходит в ужас от Зла, если он делает это по велению страсти, тогда... Зло превращается в Добро. Соответственно тот, кто любит кровь и насилие подобно Ганноверскому мяснику, может считаться невменяемым преступником, и все же он не настоящий злодей». У меня, во всяком случае, возникает сомнение в том, что кровь для мясника имеет тот же привкус, если она не пахнет преступлением, запрещенным изначальным законом, который противопоставляет человечество, законы соблюдающее, животному, которое даже не подозревает об их существовании.

Мне кажется, что для Жене его проступки были бы полностью оправданы, «несмотря на всю его чувствительность», только благодаря привлекательности Греха. Здесь, как и в других местах, довольно сложно высказаться однозначно, но Сартру это удается.

Жене ощутил на себе дурман запрета, такого знакомого и элементарного, закрытого для современной мысли;

вот почему ему пришлось «искать причины (поступать далеко не лучшим образом) в ужасе, (внушенном) ему (дурным поступком), и в своей необыкновенной любви к Добру». Все это лишено той абсурдности, о которой говорит Сартр: совершенно не обязательно настаивать на этом абстрактном представлении.

Что касается меня, то я могу исходить лишь из общеизвестной реальности, запрета на обнаженное тело, которое всегда требовалось от жизни общества. Даже в том случае, когда кто-либо из нас не обращает никакого внимания на это приличие, в большинстве случаев обладающее значением Добра, обнажение партнерши возбуждает в нем сексуальное желание: именно в этот момент Добро, будучи приличием, становится причиной совершения Зла: первое нарушение правила провоцирует его сильнее, распространяясь, как заразная болезнь, и он все Литература и зло дальше отдаляется от правила. Тот запрет, которому мы, пусть даже пассивно, подчиняемся, является всего лишь незначительной помехой желанию малого Зла, которым является обнажение другого или другой: и вот уже Добро, или иначе приличие, становится для нас причиной (что автор книги «Бытие и Ничто» считает абсурдным) совершения Зла. Мы не вправе рассматривать этот пример в качестве исключения, напротив, проблема Добра и Зла может быть сведена к одной основной теме неправильности (понятие, введенное Садом). Сад фазу заострил внимание на том, что в основе сексуального возбуждения лежит неправильность. Законы (правила) хороши, они и являются самим Добром (Добро, с помощью которого человек продлевает свое существование), а что касается Зла, то его ценность объясняется возможностью нарушить правило. Конечно, преступление страшит нас как смерть и в то же время притягивает к себе, возникает впечатление, что человек цепляется за существование из-за своего малодушия, а невоздержанность призывает отнестись к смерти с презрением, которое становится просто необходимым после нарушения правила. Все эти принципы связаны с жизнью человека, они лежат в основе Зла, геройства и святости. Однако Сартру это не известно*. Те же самые принципы неправомерны по другой причине — отсутствия чувства меры у Жене. Дело в том, что то чувство меры (лицемерие), которое предлагают они, отвергает Жан Жене.

Притягательность неправильности основы * На память мне приходит дискуссия после одной конференции, во время которой Сартр, с определенной долей иронии, упрекнул меня в том, что я употребил слово «грех», — не являясь верующим, он считал, что в моих устах это слово звучало невразумительно.

Жорж Батай вается на притягательности правила. В тот момент, когда Арман соблазняет его, Жене лишается и того, и другого, таким образом остается только выгода. Доказательства Сартра снова наполняются смыслом, как только появляется жажда правонарушения.

Воля Жене уже не имеет ничего общего с тайной волей первого встречного (первого встречного «грешника»), для которой достаточно незначительной неправильности;

ей необходимо полное отрицание запретов, бесконечно продолжающиеся поиски Зла вплоть до того момента, когда, уничтожив все барьеры, мы разлагаемся полностью.

Это, как отмечает Сартр, приводит Жене к безвыходному положению: у него уже отсутствует какой бы то ни было стимул к действию. Действительно, смысл его лихорадочного движения заключается в притягательности греха, однако если он отрицает законность запрета, если у него больше нет грехов, то что тогда? Итак, если их больше нет, то «Злодей предает Зло» и «Зло предает Злодея»;

стремление к какому то «ничто», не желающему себя ограничивать, сводится к жалкой суете. Все так же подлости возносится хвала, но проповедь Зла напрасна: то, что раньше считалось Злом, теперь лишь вид Добра, и так как его притягательность объяснялась способностью к уничтожению, в уже закончившемся уничтожении оно не имеет никакого значения. У Злости была цель — «обратить наибольшую часть человеческого существа в Небытие. Однако ее действие является воплощением, и поэтому одновременно происходит превращение Небытия в Бытие, а самовластность злодея оборачивается рабством»*. Иначе говоря, Зло становится обязанностью, что уже само по себе есть Добро. Начинается беспре Литература и зло * J.-P. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. P. 221.

дельное ослабление, берущее начало в преднамеренном убийстве и идущее затем к самому подлому расчету, к неприкрытому циничному предательству. Запрет уже больше не приносит ощущения запрета и окончательно тонет, постепенно теряя чувствительность нервов. Если бы он не лгал, если бы литературный прием не помог бы ему выгородить перед другими то, что он сам признает лживым, у него ничего не осталось бы. Его приводит в ужас то, что никто его больше не дурачит, он хватается за последнюю соломинку, которая состоит в том, чтобы дурачить других, чтобы иметь возможность, если удастся, хоть на мгновение подурачить самого себя.

ОБЩЕНИЕ НЕВОЗМОЖНО В основе произведений Жене Сартр отметил необычную затрудненность. Жене писатель не имеет ни сил, ни намерения общаться со своим читателем. Создание его произведений подразумевает отрицание тех, кто их читает. Несмотря на то что Сартр обратил на это внимание, он не сделал вывода о том, что в подобных условиях такого рода произведение вовсе не произведение, а скорее некий эрзац, наполовину заменяющий высшее общение, к которому стремится литература'. Литература — это общение. Свое начало она берет в самовластности автора;

отказываясь от ограничений отдельного читателя, она взывает к самовластному человечеству. Автор отрицает самого себя, свою оригинальность во имя произведения, но в то же время он отрицает оригинальность читателя во имя чгения.Литературное творчество — в той мере, в какой оно сопричастно поэзии — представляет собой самовластный процесс, которому удается И Ж. Батай Жорж Батай сохранить общение в виде остановившегося мгновения или целой цепочки таких мгновений, и который отделяет общение в данном случае от произведения, но одновременно и от читателя. Это хорошо известно Сартру (неизвестно по какой причине, у него всеобщее главенство общения над общающимися людьми вызывает ассоциацию только с Малларме, который совершенно ясно высказывался по этому поводу): «У Малларме, — говорит Сартр, — как читатель, так и автор самоуничтожаются в одно и то же время, они как будто гаснут взаимно, причем для того, чтобы в конечном итоге остался один Глагол»*. Что касается меня, то вместо «у Малларме» я бы сказал «повсюду, где присутствует литература». В любом случае, даже если данный процесс заканчивается откровенным абсурдом, на то там и был автор, чтобы устранить себя из произведения;

для того, чтобы осуществить это самоустранение, он обращается к читателю (то есть, чтобы стать самовластным, уничтожив свое обособленное существование). В достаточно произ вольной форме Сартр говорит о некоей форме сакрального или поэтического общения, в котором участники или читатели «чувствуют, как становятся предметом»**. В том случае, когда общение имеет * J.-P. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. P. 509.

** Ibid. P. 508. В связи с этим Сартр дает великолепное определение священного: «субъективное, проявляющееся в объективном и через него, через разрушение объективности». В действительности, общение, высшей формой которого является священнодействие, имеет отношение к предметам, отрицаемым и уничтоженным как таковым: священные предметы субъективны. Сартр совершенно напрасно пускается в диалектические выкладки, не имея диалектической системы, более того, каждый раз он должен произвольно преграждать подобный Литература и зло место, тот, к кому обращено действие, сам на какое-то мгновение становится общением (изменение это неокончательно и длится недолго, но все же оно имеет место, в противном случае общения просто нет);

таким образом, общение являет собой противоположность предмета, определяемого тем, что его возможно обособить.

В реальности между Жене и его читателями не происходит общения через его творчество, и, несмотря на это, Сартр продолжает утверждать, что произведение самоценно: более того, он сравнивает действие, к которому оно сводится, с сакрализацией, а затем и с поэтическим творчеством. Сартр считает, что тогда Жене был бы «коронован читателем».

«В сущности, — тут же добавляет он, — он не до конца осознает эту коронацию*».

Затем он приходит к выводу, что «поэт... требует признания публики, которую сам он не признает». Не может быть и речи о малейшем уклонении в сторону, я совершенно точно могу заявить, что священнодействие, как и поэзия, представляют собой либо общение, либо ничто. Что касается произведений Жене, которые подтверждают поток диалектики, текущий по его же воле. Несмотря на всю свою глубину, он вызывает разочарование. Есть ли у него право заниматься настолько сложной и ускользающей реальностью, как священное, не связывая ее с тем медленным движением, в которое втянуты наша жизнь и история.

Сартр слишком увлекся развитием своей способности к импровизации, вот почему он утратил прису щую ему стремительность. Да, вне всякого сомнения, он восхищает, но после восхищения остается лишь истина, которую необходимо оспорить и не торопясь усвоить. Его наблюдения всегда замечательны, но все, что они делают, — это только открытие пути. J.-P. Sartre. Saint Genet, comedien et martyr. P. 508.

Жорж Батай смысл предыдущего высказывания, то, что бы о них ни говорили, они не являются ни сакраментальными, ни поэтическими, так как автор отказывается от общения.

Идея общения слишком многозначна, поэтому ее достаточно сложно осознать. Далее я постараюсь разъяснить ценность, обычно неосознаваемую, но прежде, чем сделать это, я хотел бы заострить внимание на том, что идея общения предполагает некоторую двойственность или даже множественность тех, кто общается, требует их равенства в пределах данного общения. У Жене даже в мыслях нет поведать о том., что он пишет, однако, в зависимости от своего намерения превратить общение в карикатуру или эрзац, автор отказывает читателям даже в основополагающем сходстве, которое, казалось бы, должно было возникнуть благодаря силе его творчества. Сартр пишет: «Публика преклоняется перед ним, она даже готова признать некоторую свободу, прекрасно зная, что он не допускает его собственной». Что касается себя самого, то Жене, ставит себя если не выше, то, как минимум, вне тех, кто его читает. Он опережает их, предупреждая их возможное презрительное отношение (пускай даже редко возникающее у его читателей):

«Мое мнение, — пишет он, — заключается в том, что у воров, предателей, убийц, лицемеров есть подлинная красота — это красота глубокой ямы, которая отсутствует у вас»*. Жене не имеет ни малейшего понятия о кодексе чести: возможно, когда он формулирует свою мысль, он и не хочет поиздеваться над читателем, но на самом деле именно это он и делает. Например, меня это не задевает, так как я различаю то смутное пространство, в котором испаряются «Journal du voleur». P. 117.

Литература и зло лучшие порывы Жене. Ошибка Сартра заключается скорее всего в том, что он понимает его слова буквально. Крайне редко, только когда речь идет об извечных темах Жене, мы можем по-настоящему довериться тому, что он говорит. Но и в этот момент мы не должны забывать о том безразличии, с которым он говорит как бы невзначай, в любую минуту готовый нас надуть. Мы оказываемся лицом к лицу с наплевательством по отно шению к чести, а ведь до этого еще не дошел даже дадаизм, так как кодекс чести дадаистов гласил, что ничто и никогда не имеет смысла, и даже если на первый взгляд предложение достаточно связно, то оно очень быстро может потерять свою обманчивую внешность. Жене рассказывает об одном «подростке... вполне честном, чтобы помнить о Метре как райских кущах»*. В данном случае слово «честный» сопровождается определенным пафосом, который мы не можем отрицать, так как на самом деле исправительная колония Метре представляла собой настоящий ад! Суровость ад министрации усугублялась жестокостью «колонистов» по отношению друг к другу.

Нельзя отказать Жене в честности, которая позволяет ему признать, что детская каторга была местом, где он получил адское удовольствие, превратившееся для него в райское.

Следует отметить также, что исправительная колония Метре мало чем отличалась от централа Фонтевро (именно там Жене нашел «подростка» Метре): между теми, кто населял эти заведения, было много общего. В своих произведениях Жене часто прославлял и тюрьмы и их обитателей, поэтому в конце концов написал: «Тюрьма предстает передо мной обнаженной, без каких бы то ни было священных прикрас, «Miracle de la rose». Oeuvres completes, II. P. 220.

Жорж Батай и нагота ее беспощадна. Что до заключенных, то это всего лишь несчастные люди со съеденными цингой зубами, сгорбленные болезнями, плюющие, харкающие, кашляющие. Они медленно бредут из камер в цех, на ногах у них огромные, тяжелые, хлопающие сабо;



Pages:     | 1 |   ...   | 4 | 5 || 7 |
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.