авторефераты диссертаций БЕСПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА РОССИИ

КОНФЕРЕНЦИИ, КНИГИ, ПОСОБИЯ, НАУЧНЫЕ ИЗДАНИЯ

<< ГЛАВНАЯ
АГРОИНЖЕНЕРИЯ
АСТРОНОМИЯ
БЕЗОПАСНОСТЬ
БИОЛОГИЯ
ЗЕМЛЯ
ИНФОРМАТИКА
ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРОЛОГИЯ
МАШИНОСТРОЕНИЕ
МЕДИЦИНА
МЕТАЛЛУРГИЯ
МЕХАНИКА
ПЕДАГОГИКА
ПОЛИТИКА
ПРИБОРОСТРОЕНИЕ
ПРОДОВОЛЬСТВИЕ
ПСИХОЛОГИЯ
РАДИОТЕХНИКА
СЕЛЬСКОЕ ХОЗЯЙСТВО
СОЦИОЛОГИЯ
СТРОИТЕЛЬСТВО
ТЕХНИЧЕСКИЕ НАУКИ
ТРАНСПОРТ
ФАРМАЦЕВТИКА
ФИЗИКА
ФИЗИОЛОГИЯ
ФИЛОЛОГИЯ
ФИЛОСОФИЯ
ХИМИЯ
ЭКОНОМИКА
ЭЛЕКТРОТЕХНИКА
ЭНЕРГЕТИКА
ЮРИСПРУДЕНЦИЯ
ЯЗЫКОЗНАНИЕ
РАЗНОЕ
КОНТАКТЫ


Pages:     | 1 |   ...   | 9 | 10 ||

«Georges Nivat Page 1 11/8/2001 ЖОРЖ НИВА ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЕВРОПУ ...»

-- [ Страница 11 ] --

"А вечером мы сидели в огромном и ледяном шатре братьев Труцци, резко и приятно вонявшем всем тем, чем всегда воняет цирк. Резко, попугаями, вскрикивали, вылетая на арену под гогот публики и со всего размаху шлепаясь с притворной неловкостью животом в песок, широкоштанные клоуны с мучными лицами и оранжево-огненными волосами, за ними тяжело вырывалась старая белая лошадь, на широчайшей, вогнутой спине которой стоя неслась вся осыпанная золотыми блестками коротконогая женщина в розовом трико, с розовыми тугими ляжками под торчащей балетной юбочкой. Музыка с беззаботной удалью нажаривала:

"Ивушка, ивушка, зеленая моя", чернобородый красавец директор во фраке, в ботфортах и в цилиндре, стоя и вращаясь посреди арены, равномерно и чудесно стрелял длинным бичом, лошадь, круто, упрямо выгнув шею, вся завалившись вкось, тяжким галопом мчалась по самому краю круга, женщина выжидательно пружинила на ней и вдруг с каким-то коротким кокетливым криком взвивалась и с треском прорывала бумажный щит, вскинутый перед ней шталмейстерами в камзолах. А когда она, стараясь быть легче пуха, слетала наконец с лошади на изрытый песок арены, с чрезвычайнейшей грацией приседала, делала ручками, как-то особенно вывертывая их в кисти, и, под бурю аплодисментов, с преувеличенной детскостью, уносилась за кулисы, музыка вдруг смолкала (хотя клоуны, расхлябанно шатаясь по арене с видом бесприютных дурачков, картаво кричали: "Еще полпорции камаринского!") и весь цирк замирал в сладком ужасе: шталмейстеры с страшной поспешностью бежали на арену, таща за собой огромную железную клетку, а за кулисами внезапно раздавался чудовищный перекатный рык, точно там кого-то мучительно тошнило, рвало, и затем такой мощный, царственный выдых, что до основания сотрясался весь шатер братьев Труцци".

Спирали трех фраз этого виртуозно написанного отрывка идут сначала по две, потом по три.

И цирк, и, вероятно, память обладают кольцевой структурой. Наездница на спине у лошади — кульминационная точка в этой карусели воспоминаний... Уловки цирка, уловки вспоминания, уловки изгнания. Память театральна, как цирк, ей нужны опилки и гам, она по очереди выталкивает на арену свои номера — словно из-за кулис появляются все новые циркачи... Так происходит и у Мандельштама: концерт на вокзале в Павловске или цирк Чинизелли приподнимают занавес памяти.

Маленький Арсеньев переходит из мира мечтаний о Дон-Кихоте и рыцарских замках в "океанский, тропический" мир Робинзона Крузо. Его пьянит запах ладана в церкви, чудная вселенная богослужения, мученики первых веков христианства. Ему открывается точеное изя щество и строгость пушкинских сказок, волшебство пролога к "Руслану и Людмиле". "Казалось Georges Nivat Page 194 11/8/ бы, какой пустяк — несколько хороших, пусть даже прекрасных... стихов, но эти стихи на весь век вошли во все мое существо, стали одной из высших радостей, пережитых мной на земле". В рассказе об этом тоже присутствует магия круга, "ворожба кругообразных, непрестанных движений": ученый кот ходит по златой цепи вокруг зеленого дуба, все ходит и ходит...

Настоящая жизнь была бедной и простой, ребенок рос "в чистом поле, которого даже и представить себе не может европейский человек, выросший во Франции, Германии, Италии, на берегах океана или Средиземного моря, в Альпах и Пиренеях, в поле, которое мне самому кажется довольно странным, которое после всего, пережитого мною за полвека моего бесконечно разнообразного существования, не оставило мне от прошлого совершенно ничего, настолько ничего, что я подчас ужасаюсь".

Фамильное имение приходит в упадок, его границы тают в небе и голых полях. Ничего нет, кроме полей, бескрайнего травяного моря, проселков, по которым тащатся телеги, кудахчущих кур да купола церкви "с грозным седовласым Саваофом, простершим длани над сиреневыми клубами облаков и над своими волнистыми, веющими ризами".

Бедный и бесконечный мир, откуда родом Арсеньев, —это неевропейская Россия, огромная иллюстрация "русской страсти ко всяческому самоистребленью". Эта страсть отличала не одних дворян. "Почему в самом деле влачил нищее существование русский мужик, все-таки владевший на великих просторах своих таким богатством, которое и не снилось европейскому мужику?.." Купец, предаваясь "диким размахам мотовства" и проклиная собственную алчность, в один миг разорял все, что было создано ценой ужасающего стяжательства...

Такова бунинская Россия —сны об изобилии в одеждах беспредельной нищеты, вырождение дворянства и таланта... А великий и неизмеримо далекий Саваоф осуждающе взирает на этот зияющий распад...

Видимо, Бунин был до некоторой степени циником. Его "деревенские рассказы" жестокостью намного превосходят чеховские;

его произведения о любви грубы, животны, если угодно, "мачо", любовь здесь — западня, ловушка для плоти, расставляемая женщиной.

Объятия неистовы, предательства неизбежны и гибельны. "Темные аллеи" Бунина и впрямь темны, они ведут к отчаянию. А Бога-утешителя нет. От непредсказуемости и пустоты жизни "бунинский человек" прикрылся, как щитом, разновидностью стоицизма собственной выделки.

Отец Арсеньева говорит сыну за поминальным обедом после похорон их соседа и друга Писарева: "Знаю, знаю, душа моя, каково тебе теперь! Мы-то уж все обстреляны: а вот на пороге жизни да еще с таким несовременным сердцем, как у тебя..."

Таким же несовременным сердцем обладал, вероятно, и сам Бунин. Тот Бунин, раздумьям которого о смерти присуща величественность, сходная с барочной поэзией чеха Бриделя.

Но какие же волны красоты накатывают из глубин памяти! С какой поразительной уверенностью написано о "хлебном рыжем жучке", о его мимолетном беге по ладони мальчика, о крутом спуске дороги на подъезде к городу, о медовом прянике, купленном мимоходом у старого Данилы. "На въезде в город сердце весело сжималось в опьянении необыкновенно крутого спуска по склону каменистой горы, под влиянием новизны, силы и обилия впечатлений".

Семейное гнездо опустело задолго до того, как кончилось детство Арсеньева. Он пригубил чашу изгнания прежде, чем изгнание стало реальностью. Бедность (и ненависть к сытым, и презрение к тем, у кого есть постоянный кров), пережитая мальчиком с необыкновенной силой, позднее дала Бунину, человеку безнадежно чувственному, оружие против безмерного отчаяния.

Разрушение семьи и утрата России с давних пор шли рука об руку. Россия восхотела быть Иовом на гноище. Она была услышана, и желание ее исполнилось свыше всякого разумения.

"И почему вообще случилось то, что случилось с Россией, погибшей на наших глазах в такой волшебно краткий срок?" Наверное, ожидание начала вечерней службы в тихой сумрачной церкви навсегда запечатлелось в душе мальчика. Молчание все длится;

диакон сейчас выйдет на амвон «со сдержанно-торжественным призывом: "Восстаните!"», возгласы "аминь" прозвучат согласно и тихо;

что-то происходит за закрытыми царскими вратами. Все вокруг и насторожено, и печально, и околдовано в одно и то же время. Впоследствии память дарует автору такое же острое до болезненности очарование, такую же напряженную зоркость души. Пленяет и сводит Georges Nivat Page 195 11/8/ с ума не само воспоминание, а его ожидание. Апостол Павел писал о человеческом теле:

"Сеется в тлении, восстает в нетлении". Бунин веровал только в воскресение памяти. Именно она во всей чистоте и полноте нетления выступает из истлевшего времени. Речь здесь идет вовсе не о невозможном restitutio in integrum94: память сама выбирает, а избранное ею безупречно.

"Целая жизнь прошла с тех пор.

Россия, Орёл, весна... И вот, Франция, юг, средиземные зимние дни".

Странный вставной эпизод привносит в "Жизнь Арсеньева" дистанцию изгнания, заставляет почувствовать связующую силу литературы. Бунин живет в городке Грае (неподалеку от Ниццы). Из местной газеты он узнает о том, что на одной из соседних вилл скончался великий князь, "гигант-гусар в красном доломане", в 1894 г. сопровождавший траурный поезд с телом императора Александра II и виденный Буниным на вокзале в Орле. Два края жизни таинственным образом сопрягаются.

Залитые солнцем, холодные, зимние Западные Альпы, начисто выметенные дыханием мистраля, запечатлеваются в памяти. Рядом громоздится древняя сарацинская крепость, грубая, почти вневременная. "Ехать ли туда? Это непостижимо странно — встретиться всего два раза в жизни и оба раза в сообществе смерти. Да и все непостижимо. Неужели это солнце, что так ослепительно блещет сейчас и погружает вон те солнечно-мглистые горы в равнодушно-счастливые сны о всех временах и народах, некогда виденных ими, ужели это то же самое солнце, что светило нам с ним некогда?" В ту же ночь поднимается мистраль. "Я встаю и с трудом открываю дверь на балкон. В лицо мне резко бьет холодом, над головой разверзается черно-вороненое, в белых, синих и красных пылающих звездах небо. Все несется куда-то вперед, вперед... Я кладу на себя медленное крестное знамение, глядя на все то грозное, траурное, что пылает надо мной".

От очарования цирка братьев Труцци — к ледяной магии этой ночи в Западных Альпах...

Счастье страдания возвращается, подобно вспышке пороха озаряя память. "Вещи и дела, аще не написаннии бывают, тьмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написаннии же яко одушевленнии..." Бунин напоминает нам, что у нас нет чувства собственного начала и конца.

Мы всегда были здесь;

мы всё еще здесь... Пока длится чудо памяти. Пока действует бальзам забвения...

Мистификация прежде всего Мистифицировать всех, кто будет писать о его литературных останках зубодробительную тарабарщину в жанре университетской диссертации на тему "Жизнь и творчество...", — таково было излюбленное занятие писателя Владимира Набокова. Некий австралийский иссле дователь, сочиненная коим биография Набокова вышла уже третьим изданием95, продемонстрировал это на собственном опыте (Набоков называл это "психоплагиаторством"):

отец героя в романе "Дар" — некий гибрид, составленный из настоящего отца Набокова, польского ученого Пржевальского и... самого Владимира Набокова-младшего, ибо сын передал отцу свою энтомологическую образованность — глубокие познания об отряде чешуекрылых. В романе "Пнин" главный герой обсуждает со знакомым научные достижения их общего коллеги Владимира Владимировича, то есть автора "Пнина"! И так далее, и тому подобное до бесконечности! Разные варианты "автобиографического" сочинения "Другие берега", очевидно, не могут дать удовлетворительных биографических разъяснений. Опираясь на один из лучших документов — переписку, которую Набоков вел в 1940—1971 гг. с американским романистом и критиком Эдмундом Уилсоном, — постараемся понять, что такое жизнь, настроения и юмор Набокова, серьезного дэнди.

Я прочел эти письма сразу по выходе в свет первого английского издания 1979 г., и у меня осталось неприятное впечатление: к самолюбованию корреспондентов вскоре присоединяется глухое взаимное непонимание, которое постоянно усугубляется новыми недоразумениями.

Особенно меня раздражал Уилсон: он идиотски пытался учить Набокова русской просодии и ничего не понимал в его издевательстве над сталинской диктатурой ("Приглашение на казнь", полном восстановлении (лат.).

См.: Field Andrew. VN: the Life and Art of Vladimir Nabokov. Crown Publishers. New York. 1986.

Georges Nivat Page 196 11/8/ "Bend Sinister");

короче говоря, Уилсон так часто оказывался, сам того не желая, в роли высокомерного невежды, что вся эта переписка показалась мне чем-то на редкость негармоничным. Признаюсь, при повторном чтении мои первые впечатления подтвердились, и я даже стал находить известное удовольствие в споре двух так мало понимавших друг друга людей, которые разругались окончательно после желчного разбора, которому Уилсон подверг знаменитый набоковский перевод "Евгения Онегина". Подробные и веселые комментарии Симона Карлинского делают еще приятнее чтение самих писем;

эти примечания — едва ли не лучшее из написанного о Набокове — образуют вместе с текстом ученый и умный контрапункт.

"Банни" (Уилсон) — интеллектуал, романист, "либеральный" критик, и ему крайне сложно понять, что причина ненависти "Володи" (Набокова) к большевикам вовсе не ограничивается конфискованным в России семейным имуществом. В 1946 г. самого Уилсона, выпустившего сборник новелл "Воспоминания о графстве Гекаты", обвиняли в распространении порнографии — при этом он враждебно отнесся к литературным экспериментам автора "Лолиты".

"Порнографию" Уилсона Набоков находил "поразительно невинной" и по этому поводу писал:

"Читать все это так же приятно, как открывать банку консервов собственным пенисом".

Веселился ли адресат, получив такой отзыв? Что-то сомнительно...

Неуютно быть литературным недругом Набокова;

в этом убеждают и его романы, и еще более — курс лекций, прочитанный им в Корнеллском университете96. Это просто парад передергивания и жестокости. Профессор Набоков читал лекции, ни на йоту не отступая от заранее написанного текста, прерываясь только для того, чтобы нарисовать на доске цикаду (по поводу новеллы Ф. Кафки "Превращение"), и заставляя Достоевского "провести пренеприятные четверть часа": ведь это "писатель третьего ряда", барометр, показывающий приступы сенти ментальной бесхребетности. Когда Уилсон заставил Набокова прочесть Жана Жене, тот поначалу восхитился тем, как написаны некоторые откровенные сцены (ибо, по собственному признанию, любил "непристойные книги"), но вскоре услыхал слабые "раскольниковские нотки" — и тут же вынес книге и автору смертный приговор.

Тщетно Уилсон пытался приобщить "непросвещенного" русского сочинителя к творчеству великих современников: Андре Мальро, например, был отвергнут с жестоким смаком — Набоков включил его в члены "Всемирной Компании Общих Мест". Уилсон, добрый амери канский романтик-либерал, увлекался Горьким и революционной литературой, а его собеседник, прочитавший все это, разумеется, в оригинале, не выносил ни "вязкой массы Гончаровых-Аксаковых-Салтыковых-Лесковых" (то есть всего русского реализма), ни "дряни, которая уже в течение 26 лет издается в России". Есть, конечно, "дюжина читабельных рассказов", но, "отыскивая эти съедобные кусочки среди нечистот, вы уподобляетесь бродяге, роющемуся в помойке". Набоков, в противоположность Уилсону, был начисто лишен университетской литературной терпимости: книга либо становится настольной, либо отправляется в мусорную корзину! Он не любил литературных "середняков", добросовестных поденщиков. Напрасно Уилсон огорчался и пытался отстоять свое мнение: Фолкнера Набоков отверг за "библейское урчание в животе", Генри Джеймса обозвал "бледной бессильной морской свиньей, с тошнотворными общими местами", Томас Элиот, Блок ("парусное суденышко, которое мальчик с "Пьяного корабля" пускает в плавание по канаве"), Пастернак ("Доктор Живаго" —роман, написанный горничной) —все они, сами того не подозревая, оказываются продолжателями папаши Гюго и обходятся с нами, как Жан Вальжан, укравший подсвечники у доброго епископа...

Иногда Уилсон одерживает победу, ибо в своих пристрастиях Набоков столь же пылок, сколь и в неприязни: "Холодный дом" Диккенса становится одной из его любимых книг;

однако Набоков ведет с Уилсоном пространную полемику о неточности в деталях (самый страшный и непростительный грех): Уилсон читает повесть "Машенька" (1926) и одобряет ее, но сомневается, чтобы герои могли предаваться любви прямо в одном из берлинских такси, да еще на полу. Набоков клянется, что все это чистая правда, что он самолично опросил в Берлине Многие студенты, слушавшие лекции Набокова, впоследствии записали свои впечатления;

в особенности укажу на работу Альфреда Аппеля-младшего в сборнике "Vladimir Nabokov, a Tribute" (ed.

Peter Qeunbell, London, 1979).

Georges Nivat Page 197 11/8/ многих таксистов (все они были русскими эмигрантами). Другой пример: в статье о "Евгении Онегине" Уилсон совершенно неверно истолковал дуэль Ленского и Онегина, представляя ее себе по кино или комиксам, то есть по схеме "отвернитесь! сходитесь! стреляйте!" Виновный в такой ужасной оплошности получил строгий нагоняй в форме лекции о дуэлях, с приложением рисунка. Многие из этих сочных, живых фрагментов вошли в примечания к переводу "Онегина" (а сами примечания слагаются в еще один роман Набокова) и в "Другие берега".


Среди бесчисленных набоковских игр напомним о страсти переделывать русские названия на "colloquial English", разговорный английский, например: "my translation of You-gin One-gin" (имя и фамилия героя преобразованы в приглашение выпить, с которым один университетский сноб обращается к другому: "Юджин, как насчет стаканчика джина?"). Ги (Guy) де Мопассана Набоков награждает восклицанием: "What a guy!"98 В одном из романов Мэри Мак-Карти, первой жены Уилсона, появляется русская аристократка по имени Домна. Несчастная писательница! Набоков вразумляет ее: это имя в России дают только поповнам (Симон Карлинский в примечании сообщает: Ребекка Уэст была жестоко осмеяна за то, что выдумала некоего "графа Дьяконова", которого, по словам Набокова, "в России встретить так же легко, как в Англии — графа Пэриш-При").

Набоков и Уилсон написали друг о друге (в "Других берегах" и "Upstate" соответственно), но переписка рисует двойной портрет —в нем есть что-то трогательное, что-то еще, помимо комизма. Кроме того, с 1941 г. Уилсону трудно было не замечать, что в ряде вопросов (например, в передаче на английский язык русских выражении) его друг проявляет "сбивающее с толку упрямство" — оно обрекло американских набоковедов на невероятное количество ошибок и сделало из его творчества огромный ребус, который еще никому не удалось разгадать до конца. Это не просто "плачевная страсть к каламбурам", не только шик аристократа, у которого остался лишь блестящий ум, и не один упрямый, непонятный другим педантизм ученого, — ко всему этому прибавляется легкий привкус трагизма, еле заметная хромота жизни. Ослепительные набоковские игры со словами и звуками одновременно и выявляли, и скрывали это внутреннее неблагополучие.

Восхитительное эссе о Гоголе — безусловный шедевр Набокова. Он переводит Гоголя на английский, щедро сдабривая перевод пряностями примечаний, что дает в итоге странный слоеный пирог, вполне достойный такого гурмана, как Гоголь. Это эссе надо смаковать медленно, глоток за глотком, с гоголевскими текстами под рукой. В нем с избытком хватает парадоксов: украинских националистов оно должно приводить в ярость, а бедняга Уилсон, с трудом продиравшийся сквозь "Вечера на хуторе близ Диканьки" и "Вия", плохо понимал, почему Набоков с таким презрением относился к этим "юношеским опытам" Гоголя. В отместку он не стал читать "Мертвые души" по-русски — но как же в таком случае можно было оценить великолепные парадоксы Набокова о Чичикове, "Казанове-некрофиле"?

Для Набокова чтение Гоголя —"гоголизация", поворот с наезженной литературной дороги;

вместе с гоголевским текстом он превращается в какую-то бородавку, трещину, которая никуда не ведет, — однако именно в этом тупике и есть настоящая жизнь. В текстовых "дырках", щелях глазу открывается первоначальный хаос. Падение героя "Шинели", утрата им одежды, его превращение в призрак, "поток внесюжетных деталей" — это не приемы изображения "униженных и оскорбленных" (литература и без того только и делает, что оплакивает несчастных и проклинает притеснителей), а "потайной колодец человеческой души, где тени других миров проходят как тени неизвестных и молчаливых кораблей". "Ну-ка, ну-ка, — говорит себе читатель Набокова, — нет ли здесь чего-то большего, чем игра?" "Один лишь ирландец имел право вступить в состязание с Гоголем", — заявляет Набоков, и этот не названный по имени ирландец, конечно же, Джойс. Все остальные лишь применяли к Гоголю "пытку тысячи кусочков, некогда распространенную в Китае": у осужденного каждые пять минут вырезали кусочек кожи таким образом, чтобы он оставался в живых, пока мучители не дойдут до девятьсот девяносто девятого кусочка. До Гоголя у литературы не было ни зрения, ни обоняния;

до "возвышенного дублинца" она не знала пигментации языка. В романе Набокова "Ада" герои разъезжают в "Джоллс-Джойсе", и эта машина, обитая изнутри кожей, "Мой перевод Евгения Онегина" (англ.).

"Ну и малый!" (англ.) Georges Nivat Page 198 11/8/ язвительная, работающая на набоковском бензине, невероятно притягательна. Никогда не пожалеешь о том, что в нее сел...

Georges Nivat Page 199 11/8/ Вместо послесловия С момента выхода французского издания книги Жоржа Нива прошло несколько лет;

за это время многое изменилось... Некоторые ученики Ж. Нива стали самостоятельными учеными.

Так, исследование Жана Филиппа Жаккара о Хармсе вышло на русском языке в серии «Современная западная русистика» (издательство «Гуманитарный проект», Санкт-Петербург);

почти завершена работа над изданием многотомной «Истории русской литературы» под редакцией В. Страда, И. Сермана, Е. Эткинда и Ж. Нива. В одном из крупнейших парижских издательств «Fayard» продолжает выходить «русская» серия, которую составляет профессор Нива. Сам он готовит к печати новые книги. Это будут и композиционно свободные, «пестрые»

собрания статей, эссе, исследований — подобно книге «Возвращение в Европу», с которой русский читатель только что познакомился, и «цельные» монографии — подобно книге о Солженицыне. Работы Ж. Нива связаны с Россией, русской культурой, которая стала его пожизненной любовью.

А. Н. Архангельский

Pages:     | 1 |   ...   | 9 | 10 ||
 





 
© 2013 www.libed.ru - «Бесплатная библиотека научно-практических конференций»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.